Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Личное дело игрока Рубашова - Карл-Йоганн Вальгрен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но в этот вечер, пишет далее Хёффлер, Гудини сидел, как изваяние. И остаток своей жизни — а оставалось ему не так уж много — он пытался разгадать увиденный им фокус, но так ни к чему и не пришел.

Прозвучали фанфары, исполненные вполне приличным секстетом духовых, и на авансцену вышел конферансье во фраке. Он представил артиста; загадочный Йосафар явился к директору варьете в ужасную непогоду, в пургу, одетый только в рваную военную шинель, и попросил разрешения показать свой номер. Директор посомневался, но все же предоставил ему такую возможность. Увидев выступление Йосафара, он обомлел — это была сенсация…

Занавес поднялся, пишет Хёффлер, в лучах прожекторов стоял человек лет тридцати. На нем был старомодный, в черно-белую полоску, купальный костюм. За спиной его, на четырех витых ножках, стоял аквариум, по замечанию Гудини, «размером и формой напоминающий гроб», доверху заполненный водой.

Йосафар поклонился публике и спросил, не найдется ли добровольца, желающего выйти на сцену и осмотреть аквариум. Гудини шепнул что-то жене, и она пошла на сцену. Вернувшись, Бесс заверила мужа, что аквариум и в самом деле заполнен водой, никаких сомнений нет, и что стекло аквариума такое тонкое, что для тайных воздушных карманов места просто нет.

Йосафар снова поклонился. Весьма соблазнительно одетая помощница по имени мисс Вера Винкель связала ему руки и ноги ремнями, после чего он, не совершая более никаких комплиментов в сторону публики, улегся на дно аквариума и освободил легкие от воздуха с таким бульканьем, что его было слышно даже в последних рядах партера. И это было начало номера, а для Гудини — начало его пожизненных размышлений.

Если верить Хёффлеру, мисс Вера Винкель закрыла аквариум стеклянной крышкой. Свет погасили, остался только один прожектор, освещавший человека в водяном гробу. Он напоминал гигантского заспиртованного младенца, «выставочный экземпляр в музее естественной истории», как пишет Хёффлер. Минуты шли, а Йосафар лежал совершенно неподвижно.

Минут через десять публика начала волноваться, женщина в третьем ряду выкрикнула, что артисту нужна помощь, что он потерял сознание или, возможно, уже захлебнулся. Но в то же мгновение Йосафар с гибкостью рыбы повернулся и сделал публике успокаивающий жест. Последний пузырек воздуха выкатился изо рта его, как серебристая жемчужина.

Невероятно медленно и тщательно он начал зубами развязывать ремни. Прошло еще не меньше десяти минут, прежде чем ему удалось освободить руки. Только через полчаса, пишет Хёффлер и подчеркивает несколько раз жирными линиями, а значит через пятьдесят минут после погружения, он развязал последние на совесть завязанные мисс Верой Винкель узлы и встал. С него капала вода. Бесс аплодировала, как сумасшедшая, а бледный, как мел, Гудини повернулся к Муру и сказал: «Это противоречит всем законам природы, человек не может так долго обходиться без кислорода!» И это сказал Гудини, «Король оков»! Что касается Йосафара, то он стоял как ни в чем не бывало, даже одышки не было заметно. Он скромно улыбнулся и выжал воду из лямок купальника.

В эти годы в Сицилии, в деревне Цефалу жил человек, постоянно дававший поводы для самых разнообразных слухов. Он был известен, как альпинист, ненасытный дон-жуан и провокатор, а также автор множества оккультных книг, вызывавших всеобщее отвращение своим откровенно садистическим содержанием. Какое-то время он занимал ведущее положение в ордене «Золотой рассвет», но был исключен после размолвки с главой ордена, Уильямом Батлером Йитсом.

Под именем принц Шива-Хан этот человек совершал долгие путешествия по странам Азии, где обогатился энциклопедическими знаниями о ведической медицине и народном колдовстве. Жизнь его была отнюдь не безоблачна — первая жена. Роза Келли, сошла с ума, а новорожденная дочь умерла от тифа в Рангуне.

В десятые годы он основал в Лондоне свой собственный орден, Argentum Astrum, Серебряная Звезда. В пику скандальным газетам, обвинявшим его во всех возможных грехах, он заточил себе клыки, чтобы, как он выразился, «баловать своих подруг змеиными поцелуями». Он экспериментировал с наркотиками, учредил, вдохновленный Книгой Откровений, кровавые ритуалы и стал называть себя «Великая Бестия 666».

Избалованных девушек из высшего общества тянуло на его сеансы, как бабочек на огонь. Всем его последовательницам предписывалось надевать ярко-красные платья, подобно женщине, что скачет на чудовище в последние мгновения Апокалипсиса. На обвинения в безнравственности он отвечал хвастливыми заявлениями о якобы учрежденных им казнях невинных зверушек.

Когда началась война, он уезжает в США, где навлекает на себя всеобщую ненависть прогерманской пропагандой. В газеты потоком идут возмущенные письма читателей, но он принимает оскорбления, словно комплименты самого высокого пошиба. На фоне всей вакханалии он надевает маску черта и делает предложение любимой женщине, Ли Хирциг. В начале двадцатых годов молодожены возвращаются в Европу и поселяются на Сицилии, где он приступает к осуществлению мечты своей жизни — основать спиритическую церковь. В качестве первого камня в фундаменте этой церкви он открывает Новый Храм Вечности в деревне Цефалу. За короткое время ему удается организовать вполне дееспособный монастырь и собрать исчерпывающую библиотеку герметиков.[24] Он называет себя теперь лорд Болескин, но нам известно и его настоящее имя: Алистер Кроули.

Жизнь этого человека — лорда Болескина, принца Шива-Хана, Великой Бестии 666, Алистера Кроули — документирована буквально по минутам, с раннего детства в Стратфорде до смерти от наркомании в Лос-Анжелесе. Только один период скрыт от нашего взора — осень 1920 года.

Одним из немногих источников, относящихся к этому периоду его жизни, являются дневниковые записи некоего графа фон Брауна, швейцарского теософа, несколько месяцев проведшего в Новом Храме Вечности, где он изучал пневматику. В дневнике, который он вел весьма спорадически с сентября до Нового года, можно прочитать о неустойчивом экономическом положении монастыря, о серьезных проблемах с водоснабжением, приведшим к эпидемии дизентерии. Подробно описываются спиритические сеансы и черные мессы, а также эксперименты с мескалином,[25] проводимые Хирциг на прямо-таки клиническом уровне.

Но несколько строк в дневнике посвящено загадочному русскому бродяге, объявившемуся в один из сентябрьских дней в монастырском саду с грязным заплечным мешком. Мы можем с полным на то основанием предположить, что речь идет о Рубашове.

«У него глаза старика, — пишет фон Браун, — хотя, если судить по внешности, ему не более тридцати пяти. Он попросился поговорить с настоятелем, и я проводил его в библиотеку, где сидел Кроули, углубившись в рукопись Элифаса Леви[26] Я задержался в дверях и слышал, как эти двое беседовали, шепотом, с доверительностью, объяснимой разве что тем, что они были знакомы и раньше. Потом они поднялись на второй этаж в кабинет Кроули».

О том, что происходило осенью, мы можем только догадываться, фон Браун пишет о посетителе весьма неохотно, к тому же под сильным воздействием наркотиков, поэтому записи его лишь набрасывают некий мистический покров на предмет нашего интереса.

Как-то раз, рассказывает фон Браун, в полнолуние, Кроули и русский заперлись в лаборатории. Более четырех суток не выходили они оттуда, когда же наконец появились, Кроули был смертельно бледен, «словно бы в шоке». В тот же день фон Браун нечаянно слышит (или подслушивает) ночной разговор Кроули с Ли Хирциг в их спальне. «Они говорят возбужденными голосами, — пишет он, — а потом Хирциг кричит: „Невозможно! Я в это не верю!”». О чем шел разговор, из записей неясно.

Следующая запись от 5 октября. Общество срывается с места и направляется в Альпы, чтобы подготовить весеннее восхождение. На поезде русский едет в купе вместе с Кроули, Ли Хирциг, фон Брауном и Ненетт Шамуэй, любовницей Кроули. Шамуэй читает вслух Джеральдину Куммин, машинопись в шести томах. Кроули пишет письмо Джеральду Бруссо Гарднеру, с которым у него в последнее время завязалась оживленная переписка. Потом они беседуют о Гарднеровских ритуалах «Котел реинкарнации» и «Танец колеса», и Кроули не скрывает гордости, что молодая знаменитость увлечена его космологическими теориями. «По Кроули, — усердно записывает фон Браун, — в истории мира до них было две эры: эра Изиды, то есть эра матриархата, эра женщины, и эра Осириса, эра мужчины. В 1904 году началась эра Хоруса, эра ребенка. Эта эра характеризуется „телемой”, свободной волей, когда человек сам становится Богом. Кроули учит, что мы, руководствуясь „телемой”, вправе делать именно то, что нам хочется, не давая себя смутить почитанием авторитетов. У каждого своя дорога к спасению. Не надо защищать слабых и грешных от результатов их слабости и грешности, неполноценность должна изжить самое себя».

Через двое суток они прибывают в Женеву. Уже поздно, и они поселяются в первый попавшийся отель поблизости от вокзала. За ужином, отмечает фон Браун, Кроули в хорошем настроении цитирует сонеты Шекспира — как он говорит, второго по значению человека из Стратфорда, после него самого. Они курят сигары и пьют коньяк, усердно обсуждают Плимутских братьев,[27] и Ли Хирциг утверждает, что это движение зародилось в той же самой среде, что воспитала и Кроули. Одна ассоциация сменяет другую — евангельские секты, крикуны,[28] мадам Блаватская…

Далее мы читаем, что русский за всеми этими беседами задремал и начал храпеть, по выражению фон Брауна, «как лесопилка». Но Кроули будит его и «просит рассказать о старине Распутине». На ломаном французском русский рассказывает дикую историю, как он «служил кравчим у этого сибирского шарлатана». «Не верю ни единому слову!» — заключает фон Браун свою запись.

Этой же ночью, когда все уже разошлись спать, происходит полнейшая несуразица. Из номера супругов Кроули доносятся странные постукивания, потом грохот, словно некто пытается пробить дыру в стене. Просыпается весь этаж, и фон Браун в одной ночной сорочке бежит к ним в номер. «Хрустальные люстры раскачивались, — пишет он, — картины посыпались со стен, стакан из-под грога катался по столу во всех направлениях, словно его двигала невидимая рука». Перепуганная Ли Хирциг выскочила из номера и даже, по-видимому, вообще покинула отель, а Кроули, улыбаясь, сидел в кресле и объяснял происшедшее элементарным полтергейстом. Появился и русский. Он встал у дверей и начал принюхиваться — сначала с видимым любопытством, потом как бы даже и разочарованно».

В конце ноября Кроули организует семинар для спиритов в Новом Храме Вечности. Приезжают свыше сорока участников. По ночам они собираются на близлежащем кладбище, накачиваются наркотиками и проводят сеансы. Хирциг пытается усовершенствовать новый метод некромантии, но эксперимент срывается — женщина-медиум впадает в тяжкую истерику, и ее увозят в больницу. Русский все время перешептывается о чем-то с лордом Болескином. Становится все жутче, могильные камни сами по себе валятся на землю. В темноте раздаются странные вздохи, в заколоченной церкви вдруг начинает что-то светиться. В одну из ночей Кроули впадает в транс и корчится на земле в судорогах. Изо рта его клубится пена, он взывает о помощи. Придя в себя, он обвиняет русского в покушении на его жизнь.

Приближается Рождество, но атмосфера в монастыре далеко не рождественская. С этим русским нечисто, отмечает фон Браун. Как-то его ужалил толстохвостый скорпион, но никаких признаков действия яда замечено не было, а эпидемия дизентерии, разразившаяся из-за плохой воды, пощадила его одного. Кроули все более нервничает, он подозревает, что русский подослан к нему тайными вражескими силами.

В новогодний вечер Кроули пытается с помощью Шамуэй отравить его, но смесь ягод лигустеры и цианистого калия не оказывает на русского видимого воздействия. Шепотом он делится с фон Брауном своей теорией — это не кто иной, как демон, в задачу его входит повергнуть Храм в хаос. Но русский, отмечает фон Браун, будто и не замечает общего настроения: он самозабвенно играет с козлятами и щурится на заходящее солнце, а по ночам сидит в библиотеке и читает все подряд о Парацельсиусе.

Как-то, под действием мескалина, Кроули хватает малокалиберный пистолет и несколько раз стреляет в русского, но тот остается целым и невредимым. Фон Браун тоже при этом присутствует — он тоже наглотался мескалина — и упрекает Кроули, что тот не умеет стрелять, после чего, желая представить доказательство своих слов, сомнамбулически обследует стену. Когда он заявляет, что ничего не нашел, Кроули падает в обморок. Русский же сидит в кресле-качалке и виновато улыбается…

Последняя запись в дневнике фон Брауна датирована 3 января. Общество служит черную мессу в брошенном кармелитском монастыре недалеко от Палермо. Закалывают черную овцу. Кроули не снимает маску из тыквы. Танцуют голые девушки — танец их представляет восемь фаз луны. Все пьют вино…

Записи, сделанные фон Брауном, по-видимому, наутро, фрагментарны. Упоминается запах, «похожий на прокисшее молоко», лицо в очках, материализовавшееся над огнем. Русский тогда встал и «сделал стойку, как гончая», уставившись в темноту. Общество с внезапной жалостью смотрит на чужака, и русский, не говоря ни слова, исчезает в ночи — «словно услышал клич, — пишет фон Браун, — клич, нам, остальным, неведомый и неслышимый»…

И до самой осени 1926 года мы ничего о нем не знаем. Перед нами снимок из бельгийской профсоюзной газеты «Либерте» — репортаж о взрыве на угольной шахте в Арденнах. Царит полный хаос, никому из находившихся на месте аварии спастись, по-видимому, не удалось — никому, кроме русского инспектора шахт по имени Руслов.

Мы видим его в шахтерском комбинезоне и каске, со сломанным фонарем в руке. Мы узнаем знакомые черты, глаза его блуждают, это заметно даже на статичной фотографии. За ним стоят носилки с погибшими, укрытые одеялами. Руслов выглядит очень взволнованным, корреспондент пишет, что «инспектор был не расположен комментировать происшедшее». А когда через неделю его пытаются найти, чтобы все-таки взять у него интервью, обнаруживается, что он бесследно исчез.

Двадцатые годы дотанцовывают свой чарльстон, камера фотографа постепенно заменяет карандаш рисовальщика. И кино делает большие успехи, появляется новый жанр — «документальный фильм», и весной 1927 года мы снова видим Рубашова, теперь уже в движении, в немом еще репортаже о дочери Григория Распутина, под именем Галя, сделавшей головокружительную артистическую карьеру во Франции. В титрах фильма мы впервые за эти годы читаем его имя в полном написании: Йозеф-Николай Рубашов, «близкий друг легендарного отца примадонны». Мы видим их вместе на премьере фильма, а также на последующем ужине, данном театром «Одеон», где, кстати, присутствует и Чаплин. Николай Рубашов, во фраке и белых перчатках, не выпускает сигарету изо рта и заметно нервничает. Мы не знаем точно, что заставило его искать Галю Распутину, знаем только, что визит был очень коротким.

Лето 1927 года он проводит на французской Ривьере в обществе известной канадской женщины-медиума мадам Грег. Мы знаем это из записок князя Феликса Юсупова, живущего после революции в изгнании. Юсупов упоминает его в письме к товарищу по эмиграции, барону и бывшему министру Морелю в Бретани. Юсупов якобы несколько раз встречался с нашим героем в ночном клубе в Антибах. «Кравчий Гришки, — сообщает он с удивлением, — нисколько не постарел, ни на год, ни даже на месяц!»

Может быть, на Рубашова повлияла встреча с Юсуповым, а может быть, и общение с мадам Грег, но как бы там ни было, он вновь обращает взор свой на восток и возвращается в Россию.

На нерезкой фотографии мы видим его в красноармейской форме в окружении бойцов. В этот день определилась судьба Троцкого, и вся власть Советов перекочевала в руки одного-единственного человека — Сталина. Мы видим, что ноздри Николая Дмитриевича на этом снимке раздуваются, а лицо искажено гримасой, словно ему внезапно пришла в голову страшная мысль, или его мучают воспоминания, или — мы не беремся однозначно толковать, но такое выражение лица может быть и у человека, вдруг ошарашенного невыносимой вонью. Он неотрывно смотрит на делегатов в глубине зала… и, если бы мы увеличили снимок, мы увидели бы в рядах высшего звена спину некоей фигуры, чем-то нам знакомой или, по крайней мере, чем-то знакомой Николаю Рубашову… но расстояние слишком велико и снимок чересчур зернистый… нет, сказать с определенностью мы не можем.

Зимой 1929 года мы вновь находим его, на этот раз на документальных кадрах из архива секретной полиции, ОГПУ. Фильм показывает выселение кулаков из Смоленской губернии. Мы видим его, одетого в тряпье, в колонне замерзающих голодных крестьян. Трупы лежат в телегах на обочине, у некоторых отрезаны ягодицы; голод довел людей до каннибализма. Николай Рубашов держит на руках крошечную девочку. Взгляд ее угасает прямо на глазах, и, кажется, кинооператор запечатлел момент, когда отлетела ее невинная душа. На глазах его слезы.

Вот так он и скитается по континенту, оказываясь в местах, где царит человеческое и нечеловеческое зло. Он свидетель природных катастроф и несчастных случаев, он то и дело появляется среди медиумов и оккультистов. Мы знаем, что он присутствовал при взрыве анархистской бомбы перед штабом карлистов в Мадриде и что его даже арестовали по подозрению в этом покушении. Мы знаем, что он внимательно следит за развитием событий в Италии, а потом в течение довольно долгого периода исчезает в горах Шотландии. Но все его действия кажутся странными, импульсивными, как будто никакого плана у него не было и нет…

В новогоднюю ночь 31-го года мы вновь видим его на фотографии, сделанной неизвестным фотографом в Париже в борделе на Монпарнасе. На голове у него бумажный новогодний колпачок, на коленях — чахоточная проститутка. Их улыбки разительно напоминают друг друга — одинаково неискренние, глаза их одинаково безрадостны, чтобы не сказать — мертвы. Рубашов держит в одной руке бутылку дешевого шампанского, а локтем другой опирается на край стола, чтобы не потерять равновесия. Такое ощущение, что локоть вот-вот соскользнет. Он выглядит совершенно отчаявшимся. Опьянение старит его, и осанка его говорит, что это уже очень пожилой человек, много повидавший на своем веку. Даже слишком много.

И опять исчезает он с нашего горизонта, оставив только дразнящий привкус загадки… и новый провал в его биографии, который мы можем заполнить только предположениями.

Мы как-то уже отмечали, что находящееся в нашем распоряжении личное дело не покрывает всю жизнь Николая Рубашова. Но мы еще услышим о нем. Через несколько лет мы вновь нападаем на его след. Теперь он находится довольно далеко от парижского веселого заведения.

Место называется Берлин. Год — 1933.

Забытый запах

…Один из моих коллег, геронтолог, доктор Селерс, рассказал об интересном случае. В клинике Панкова на прием к нему явился русский пациент с явными признаками гериатрических изменений, причем любопытно, что выглядел он при этом — если судить по состоянию кожи, осанке и т. д. — никак не старше тридцати пяти лет. Никаких жалоб он не предъявлял, речь шла о текущем диспансерном обследовании.

Его осмотрел заведующий отделением, специалист в области возрастных заболеваний. Он отметил, что, несмотря на выраженные симптомы пресбиопии, с характерной для этого заболевания ригидностью хрусталика, никаких нарушений зрения у пациента не отмечено. То же касается и органов слуха — обнаруженные неирогенные изменения в барабанной перепонке и внутреннем слуховом проходе должны были бы привести к определенной степени глухоты, но признаков снижения слуха не выявлено. По-видимому, его обращение к врачу было вызвано «болезнью недостатка общения», что теперь не такое уж редкое явление в Берлине. Поскольку в остальном он был совершенно здоров («образцовое здоровье», как выразился доктор), для того чтобы составить себе более полное представление о его гериатрическом статусе, он осмотрел также его зубы. Дентальный износ был такого рода, что обычно встречается у людей в 60-65-летнем возрасте. Селерс, человек от поэзии весьма далекий, в данном случае не нашел ничего лучшего, чем прибегнуть к метафоре. Он сравнил его со шмелем, который, вообще говоря, слишком тяжел, чтобы летать, но поскольку сам об этом не знает, то продолжает и продолжает свой беспечный полет.

Готфрид Бенн, из дневника 1932.

И вот мы, спрятавшись в подъезде, прижавшись к кирпичной стене, оклеенной черно-красными предвыборными плакатами и лозунгами о справедливости и расовой чистоте, наблюдаем, как он марширует в поющей толпе, направляющейся к площади Принца Альбрехта. На нем короткие кожаные брюки, несмотря на зиму, подтяжки и каска с ремешком под подбородком, коричневая рубашка с нарукавной повязкой, украшенная знаком, бросающим вызов нашим скромным эпиграфическим знаниям — персидский символ? На глазах у него слезы — в этой толпе никто, ни один человек не чувствует себя одиноким. Ты идешь в ногу со всеми, твой голос вливается в мощный победительный хор, поющий гимны светлому будущему, тебя никогда не бросят на произвол судьбы, тебе не дадут утонуть в болоте твоей памяти, твоей собственной убогой истории, не дадут погибнуть в жалком окопе собственных бед. Какое счастье — раствориться в общности! Это настоящая мужская дружба, с пивом, сосисками, маршами и парадами, с пением «Хорста Весселя» или «Хайли-Хайло» во всю глотку. Это мелодия времени, это его неумолимый зов, мы знаем это, мы испытали это и сами — вступить в партию, клуб, боевую группу, ячейку. Все без исключения состоят в каком-нибудь объединении — группы гражданской обороны, Стальной Шлем, коммунистический Красный фронт. Вся Германия разделилась на боевые группы.

Позади остались годы кризиса, инфляции и биржевых катастроф. Люди же не глупы! Они помнят плохие времена и имеют возможность сравнить их с хорошими. Все помнят, как жужжал печатный станок, чтобы как-то умилостивить бастующих в Руре шахтеров. Инфляция, банкротства, дальнейшая инфляция, дальнейшие банкротства. Чтобы купить почтовую марку — тачка денег. Люди открывали газ, вешались, травились и стрелялись, бросались из окон. Топили голодающих детей.

Тогда, после войны, Фридрихштрассе оккупировали инвалиды. Несчастные без носов, без глаз, без челюстей, ног и рук, ушей; в худшем случае вообще без голов. Нищие инвалиды, их пенсии не хватало даже на зубочистки. И только-только опомнились от этой нищеты — рухнула биржа. Домашние хозяйки шли на панель, чтобы заработать на детское питание. Все помнят очереди за дармовым супом, где насмерть дрались за порцию со дна, где лежали слипшиеся комки теста — неразменная валюта голода.

Но теперь-то это время прошло! Знамена колышутся на Фридрихштрассе; коммунисты, националисты — разве они хотят не того же самого? Разве не все они принадлежат к одному и тому же братству, в отглаженных мундирах и начищенных сапогах, поющему и марширующему братству? Разве они не сотрудничали в рейхстаге, когда надо было что-то делать по поводу большой стачки транспортников в Берлине? Бифштексы — так называли себя многие в группе Йозефа Рубашова: коричневые снаружи, красные внутри.

«Хайли-хайло-о-о-о…» — стройно поет толпа. Люди на тротуарах выкрикивают приветствия, мальчишки машут руками, даже собаки, и те приветствуют марширующих заливистым лаем, радуясь веселому звону стальных набоек на их сапогах.

С этим ничего не сделаешь — ты околдован, заворожен, и вот уже ты стоишь в спортивном дворце и кричишь во всю глотку, и плачешь, когда огромный оркестр начинает играть величественный Баденвайлер-марш. Выходит Геббельс и произносит речь, а иногда выходит Вальтер Ульбрихт и произносит речь, и все трогательно едины, мало этого — неслыханно едины, такого единения не знала история, и все идут вместе пить пиво и есть сосиски — коммунисты и нацисты, единое, единое братство, разве что рубашки на них разные, вот и все. Иногда, правда, все заканчивается дракой, но это скорее по старой привычке, к политическим взглядам отношения не имеющей.

Юноши и девушки объединяются в сельскохозяйственные коммуны, они благословляют земное плодородие и живут в деревне, и не пьют ничего крепче настоя крапивы. Детишки объединяются в организации, маленькие прелестные Hitlermadels и Hitlerpimpfes, девочки Гитлера и мальчики Гитлера; они собирают пожертвования в пользу бедных и поют песни о дружбе у лагерных костров.

«Сила через дружбу», организация, занятая обеспечением достойного народного досуга, устраивает для рабочих поездки в Альпы, а для подагрических тетушек — на воды в Судетах. Есть объединения для всех — скаковой клуб имени Гитлера, клуб филателистов под эгидой СА и даже Немецкий Женский Орден, состоящий, главным образом, из медицинских сестер на пенсии; в их задачу входит оказание первой помощи жертвам пивных потасовок.

Он сотворил чудо, этот вождь, он и в самом деле сотворил чудо, и теперь его портреты в стеклянных рамках украшают чуть ли не каждый немецкий дом, он, со своим влажным идеальным пробором, с загадочными темными глазами, мудро и с отеческой теплотой наблюдает, что происходит в немецких гостиных и спальнях. Его приветствуют выбрасыванием руки, это знак послушания и выдержки, он же отвечает на эти приветствия, слегка поднимая руку к плечу, что, конечно, при поверхностном суждении можно расценить как пренебрежение, но если подумать, как у всех болят руки после массовых действ, наутро вообще не поднять… какие-то можем же мы все-таки предоставить ему льготы… он, как-никак, новоизбранный канцлер Германии.

Довольно с репарациями, хватит, сказал он, он обещал начать масштабное дорожное строительство, что, как известно, лучший способ борьбы с безработицей, он обещал им приличную армию, но никогда больше войн, никогда — только в том случае, если на нас нападут…

…Вот они минуют Потсдамский вокзал и выходят на Нидеркирхенерштрассе. Народ кричит «ура», потрясает кулаками. Иозеф Рубашов улыбается. Присмотритесь внимательно: он улыбается. Он улыбается, потому что это как раз то, о чем он мечтал, мечтал десятилетиями, о чем он тосковал и чего, по всей вероятности, ему не хватало. Влиться в какое-то общество, забыть свое проклятие, быть снова среди живых, пренебречь своей несчастной судьбой во имя высшей цели. Он не думал сейчас о ночном госте. Он даже уже и не испытывал к нему ненависти. Что за важность в этом убогом проклятии, когда речь идет о мечте человечества о лучшем мире?

Перед отелем «Принц Альбрехт» они остановились. Весь квартал был забит штурмовиками, на улице словно колыхалось коричневое море. В последний год их становилась все больше, даже и вербовки не требовалось — люди сами рвались к ним. Люди шли толпами, но вербовка не прекращалась. В этом месяце он сам завербовал четверых безработных из холостяцкой ночлежки на Коппенплац, сегодня очередь Маринуса, голландца.

На втором этаже открылась балконная дверь, и глазам толпы предстал маленький, слегка прихрамывающий доктор.

— Товарищи! — закричал он охрипшим от неустанных трудов, внушающим уважение и доверие голосом. — Товарищи! Наше время пришло. Фюрер привел нас к порогу нашего будущего, нового рейха, третьего великого германского рейха, вечного и святого рейха немецкого народа. Наши противники всеми способами старались нам помешать. Но мы победили. Мы победили с вашей помощью, с помощью простого народа! Вы, закаленные годами испытаний бойцы, закаленные, суровые, беспощадные воины! Вы вырвали Германию из болота демократии!

Он сделал приветственный жест, стараясь, чтобы вышло похоже на фюрера, и исчез. Колонна стала строиться для обратного марша. И в тот момент, когда они затянули бодрую боевую песню, Рубашов услышал, как его окликнули с балкона. Он обернулся. Это был ефрейтор Виш, в мундире генерала СС.

Шофер остановил машину у моста Янновиц. Они вышли и пешком обогнули красное гранитное здание. На заднем дворе, не видимый с улицы, стоял дом, похожий на дворец. Парадная дверь бесшумно открылась. Они очутились в огромном зале, освещенном горящими факелами. Одну из стен целиком занимал монументальный портрет фюрера. На другой висело полковое знамя времен войны. По мраморной лестнице в стиле барокко они спустились в подвал.

Здесь был ресторан. Античные гобелены, карнизы украшены позолоченными амурами. Из невидимых репродукторов лилась музыка. В нишах стояли покрытые патиной латы, на потолке — знаки Зодиака.

Виш углубился в меню.

— Так ты, значит, вступил в партию? — неожиданно спросил он. — Это меня радует, Рубашов. Единственно верный шаг. Надеюсь, кое-чему научишься. И запомнишь, чему научился. Скажу тебе по секрету — я нисколько не удивился, когда тебя увидел. У меня все время было чувство, что мы должны встретиться. Когда ты исчез в окопах, я знал, что это не навсегда.

Официант тактично остановился поодаль. Виш скользил пальцем по винной карте. От него, как и на фронте, сильно пахло одеколоном, скорее всего лавандовым экстрактом.

— Мне принадлежит часть этого ресторана, — шепотом сказал он. — Фюрер иногда сюда заходит. Если не считать «Остериа Италиана» в Мюнхене, это его любимый ресторан. Тебя это удивляет?

Он достал из кармана мундира блокнот и с некоторым затруднением укрепил в правом глазу монокль.

— И я по-прежнему веду записи. Обо всем, что со мной случается. Больше всего меня, конечно, интересуют люди. Вот, посмотри. Я записываю: 27 февраля 1933 года. Снова встретил Йозефа Рубашова. Он нисколько не постарел.

Покуда Виш, улыбаясь, писал в блокноте, два официанта принесли большое блюдо с крупно толченным льдом, на котором влажно поблескивали в своих доисторических раковинах устрицы, и миску с тончайшей, почти прозрачной лапшой.

— Приятного аппетита, — сказал Виш, — и расскажи мне, пожалуйста, каковы устрицы на вкус. — Он скорбно заглянул в миску с лапшой. — Сам-то я уже этого не переношу… К своему ужасу, обнаружил, что нет хуже диктатора, чем желудок; вся моя жизнь теперь строится по его расписанию.

На второе он заказал маринованных перепелов, после долгих сомнений отвергнув фаршированного лебедя и каплуна в вине.

— И розы, — остановил он официанта, — букет роз, желательно бурбонских, Луи Одье, в бутонах… ничего нет прекраснее… Обожаю розы девятнадцатого века, — повернувшись к Рубашову, сказал он. — Розы к главному блюду… признак savoir vivrex[29], не правда ли? Форма, цвет… А запаха я, к сожалению, давно не чувствую — у меня что-то с обонянием. Даже к врачам ходил — говорят, необъяснимо… Желудок, нос… Все органы наслаждения отказали. Я уже не тот, что был раньше.

Подали перепелов. Вишу официант принес маленькую тарелку протертого овощного супа и деликатно отошел в сторону.

За едой они вспоминали войну. Виш отчаянно жестикулировал, и при каждом его движении в нос Рубашову ударял парфюмерный запах. Наверное, сам он его не чувствует, подумал Николай Дмитриевич, как и запаха роз.

На десерт Рубашову подали морошковое суфле, а Виш ограничился чашкой настоянного на мяте бледного чая. Он расстегнул мундир, достал из внутреннего кармана черепаховый веер и начал обмахиваться.

— Тебе, наверное, интересно, что привело меня в партию? — внезапно спросил он. — Я отвечу: геополитическая теория фюрера. Невероятно интересно. Жизненное пространство на Востоке. Когда фюрер воевал на Западном фронте, он понял, что там многим не поживишься. Но на Востоке! Борьба за место на земле! — Виш показал на знак на нарукавной повязке. — Думаю, что ты уже понял: наше движение — не традиционная партия. Борьба за жизненное пространство… само по себе, конечно, это тоже… но партия выходит за рамки обычного политического движения. Наша партия — это фундамент новой религии, природной религии, если ее так можно назвать, этим она и отличается от других партий, и это и делает ее такой… трудно подобрать подходящее слово… революционной?

Виш поднял к свету графин с бургундским. Черты лица его прихотливо исказились в хрустальных призмах.

— Ты понял, о чем я говорю? — спросил он серьезно.

— Нет, господин ефрейтор.

— Я говорю о том, что наша партия не разделяет природу и человека, и эта мысль чрезвычайно интересна, поскольку идет вразрез с тысячелетней традицией.

Он сложил веер.

— Евреи и католики с незапамятных времен утверждают, что человек стоит над природой, поэтому у него особые права и особые обязанности. А фюрер провозгласил обратное. Мы не стоим над природой, мы — часть природы, такая же, как и другие ее части, ни больше, ни меньше. Он — провозвестник новой религии, а не очередной политической идеи. И поверь мне, последствия не заставят себя ждать.

Виш с отвращением прихлебнул свой травяной чай, с завистью глядя на стоящий перед Рубашовым бокал с вином.

— Отменное вино, — сказал он. — Так говорят, во всяком случае… Tete de cuvee.[30] Я, как уже сказано, насладиться им не могу — желудок… да даже и не в желудке дело. Говоря откровенно, я не страдаю, потому что все равно не чувствую вкуса. Что-то с языком — как и с носом, и с желудком… Все на один вкус. Вот этот чай, к примеру — водянистый, солоноватый, немного жгучий… точно, как на Западном фронте. Avotre sante,[31] Рубашов.

Он брезгливо поглядел на чашку. Один из официантов уменьшил свет в люстрах, и по полу, словно ковровые дорожки, раскатились длинные тени. Виш глубоко о чем-то задумался.

— Извини меня, — сказал он после довольно-таки долгой паузы, — иногда отвлекаюсь… Слишком много помню — и хорошего тоже, но, к сожалению, не только хорошего… Как раз сейчас вспомнил не особенно приятную историю…

Виш помахал официанту и попросил принести сигару. Когда тот ушел, он снова достал блокнот и что-то записал. Потом поглядел на Рубашова в монокль.

— Самый фундаментальный закон природы — борьба. Так, по крайней мере, утверждает фюрер. Воля к борьбе — это воля к жизни. Посмотрите на зверей! — пишет он в своей книге. Посмотрите на волков. Сильная стая гонит слабую, а самый сильный в стае становится вожаком. Тот, кто не борется, обречен. Так же и народы — если они постоянно не борются за выживание, они тоже обречены. Поэтому, говорит фюрер, люди должны бороться, все время бороться, более того — они должны всю жизнь посвятить борьбе, жить ради борьбы и умирать ради борьбы. Во всяком случае, так я понимаю фюрера.

Он захлопнул блокнот.

— Борьба — это религия партии, не забывай это, Рубашов, если тебя кто-нибудь начнет расспрашивать о планах на будущее. Человек только и ценен в борьбе. И борьба между расами ничем не отличается от того, что происходит в природе. Возьми, например, коричневых крыс. Они победили черных во всей Европе, стали полными властителями всех европейских клоак. Борьба эта продолжалась не меньше ста лет, зато теперь коричневая крыса — победитель, она и держится, как победитель — в клоаках, на мусорных свалках, в любом деревенском сортире. Учитесь у коричневой крысы, сказал фюрер недавно на закрытом совещании для высокопоставленных членов партии — я там, кстати, тоже был. Тот, кто хочет выжить, сказал фюрер, должен бороться и, если нужно, убивать — убивать где угодно, в том числе и в сортире. Так он и сказал — слово в слово. Можешь себе представить? В том числе и в сортире! И мы не имеем права на сострадание, сказал он. Ни при каких условиях! Мы просто не можем позволить себе сострадание!

— Почему не можем? Виш уставился на него.

— Ну и вопрос! Почему не можем…

Он снова задумался, глаза его приобрели отсутствующее выражение.

— Хочу сразу подчеркнуть, — наконец сказал он, тряхнув головой, — у меня в этом вопросе своего мнения нет. Я — всего лишь глашатай, адепт… чего, ты спросишь? — отлично, давай считать, что я адепт теории. И в этом качестве я хочу задать тебе риторический вопрос — думаю, кстати, фюрер сформулировал бы его так же. К примеру, егерь, в чью задачу входит уменьшить поголовье некоего вида — разве он чувствует сострадание? Разве он жалеет этих слабых и ни к чему не пригодных зверей? Это необходимое зло. Слабые должны уйти и освободить место для сильных и здоровых. В борьбе сострадания нет и не может быть. Тот, в ком есть жизненный стержень, добывает право на жизнь силой. Согласен?

— Не знаю, господин ефрейтор.

Виш протер монокль салфеткой.

— Поверь мне, Рубашов, — тихо и с внезапной усталостью сказал он, — я только исполняю свой долг — в моем положении, в этом мундире своих взглядов иметь не положено.

Он снова начал обмахиваться своим черепаховым веером.



Поделиться книгой:



Регистрация