Среди тех, кто на тринадцати санях, а потом — подводах сопровождал «янтарный транспорт», месил снег и вязкую российскую грязь, дышал летучей пылью разбитых дорог, вглядывался с интересом в таинственный лик России, были двое итальянцев — сорокадвухлетний Бартоломео Карло Растрелли, скульптор, не понятый, не признанный на своей родине и решивший попытать счастья в далеких краях, и его шестнадцатилетний, подающий большие надежды в рисунке, чертеже и склонности к архитектуре сын Варфоломей…
Царь Петр не смог увидеть своими глазами Янтарный кабинет, то, что выставили в Зимнем дворце, было лишь малой его частью. Уже после смерти Петра вновь возникает идея создания Янтарного кабинета в Зимнем дворце. Работы были начаты, но не завершены. В 1755 году поступает распоряжение императрицы Елизаветы Петровны: Янтарный кабинет, со всякою осторожностью собрав и опять уложив в ящики, перенести под присмотром янтарного мастера Мартелли в Царское, где убрать оным янтарем царскосельский покой, который ея величеством для сего назначен будет.
Но почему императрица приказывает все эти работы янтарному мастеру Мартелли, а не Растрелли? Может, потому, что Растрелли-отец помогал сыну в работах по строительству дворца и был сильно занят? И тем не менее, когда янтарь прибывает из Петербурга в Царское Село, Бартоломео Растрелли принимает участие в создании нового, янтарного «царскосельского покоя», который с этой поры превратился из «кабинета» в «комнату», а точнее — весьма значительных размеров янтарный зал. Да, зал оказался значительно большим по размерам, чем было янтарных панелей и прочего янтаря, и Растрелли создал новый, оригинальный проект, в который были включены огромные зеркала, придавшие всему помещению особую красоту, глубинность, в них без конца виделся отраженный янтарь. Но и эти «зеркальные стены» не спасли: янтаря не хватало! И вот на стенах, вмонтированных в янтарь, появились четыре «каменных» мозаичных картины, пейзажи, набранные из агата и яшмы.
И к тому же янтарные панели как бы «подросли». Растрелли и Мартелли, а также русские умельцы Василий Кириков, Иван Копылов и Иван Богачев и другие русские мастера нарастили их, очень искусно сделав поверху, над янтарем, деревянные, украшенные позолоченной резьбой фризы. Появились и великолепные подзеркальники, золоченые бра, белые, с резьбой, в позолоте двери, а позже эта уникальная комната наполнилась и многими другими произведениями искусства из янтаря. Тут нашли себе место инкрустированная янтарем мебель и кажущиеся прозрачными, застекленные особым, полированным стеклом шкафчики с мозаичными шкатулками, бокалами и фигурками, вещами из Земландии, поступившими ранее в дар русскому двору от прусских владык.
Итак, янтарный кабинет стал Янтарной комнатой. Стал ли он хуже, чем был? Намного ли изменился? Вот мнение на этот счет известного искусствоведа С. Н. Вильчковского: «Строгость стиля, художественный замысел Шлюттера, первого автора кабинета, были нарушены, но „варвар“, нарушивший творение художника, был сам не меньший художник, и поэтому янтарный кабинет, став янтарной комнатой, не потерял своей художественной ценности. Она органически вошла в гамму парадных комнат дворца, где Растрелли так широко развернул свой талант»…
— Сейчас все будет готово, — говорю я Эдуарду. — Заваривай чай. Да, ты собирался что-то рассказать про «янтарную лихорадку».
— О, это было событие для Курише-Нерунг, тихого уголка с редкими пансионатами! В конце прошлого века, кажется, в 1860 году, один рыбак выгреб не из моря, а из залива целый сачок вот таких, с кулак, янтарей. И пошло дело! Из Мемеля, да что Мемель — наверно, со всей Северной Литвы, из Латвии и Пруссии в местечко Шварцерт, ну, в Юодкранте, там, где «Дорога ведьм», понаехали тысячи людей! Все тут вскипело, забурлило. Возникли бригады, группы, фирмы, как, например, фирма «Штантиен унд Беккер», откупившая у Мемеля за 15 тысяч марок кусок залива, где начала долбать дно землечерпалкой, а кругом шарили в воде сотни «свободных промысловиков». И появились кафе, рестораны, бары, доступные, за янтарь, женщины, перекупщики, спекулянты, грабители, игорные тайные домишки, «комнаты свиданий». Тут, у Брюстерортского рифа, Беккер даже с помощью водолазов янтарь добывал! Лет десять это длилось. Тонны отличного янтаря, «золота Балтики», выгребли из залива, а потом — как отрезало.
Вафли чуть пригорели, пахнут дымком. Мы пьем густой чай из больших эмалированных кружек, на которых изображен черный орел в огненных лучах восходящего из-за земного шара солнца. По низу черная, готическим шрифтом надпись: «Siegreich» — «Победоносный». Эти кружки рассылались в качестве дара каждой прусской семье из «Коричневого дома» в. Кенигсберге, ведомства Эриха Коха, в целях поднятия боевого прусского духа. Из-за шара земного, как чудовищный краб, выкарабкивается свастика. Не выкарабкалась! Эти кружки, как и вафельница, вылезли из песчаной земли огорода.
— Где-то я читал, что она туда и вернулась, откуда была добыта, — говорит, прислушиваясь к тяжким вздохам моря, Эдуард. — И вновь стала тем, чем и была всегда: «золотом Балтики»… — Дует в кружку, спрашивает: — Скажи, ну как могло такое случиться, что Янтарную комнату не вывезли из Екатерининского дворца?..
Действительно, как же такое могло случиться: не вывезти Янтарную комнату из зоны боевых действий, оставить ее, да и множество других ценностей, в Екатерининском дворце, в получасе езды от Ленинграда? Не нашлось десятка крепких парней, да одного вагона или нескольких грузовиков?
…Горсть самых лучших, самых красивых кусочков янтаря, найденных нами с Эдуардом на Куршской косе, лежит на моем письменном столе. Поздний вечер. Судовые, укрепленные на стене часы отбивают «склянки»: дзинь-дзинь-дзинь! На серебристом циферблате аккуратная, готическим шрифтом надпись: «Emden». В германском военно-морском флоте был такой крейсер «Эмден». Эти часы я выменял зимой сорок пятого года на кенигсбергском рынке за буханку хлеба у серолицего замерзшего немца. «Тут, отшень часы гут…» — бормотал он, торопливо заворачивая хлеб в серую, как его лицо, тряпку. Если бы я знал тогда, что спустя многие годы буду интересоваться этим крейсером, я бы спросил, каким образом эти часы оказались у него. «Ах зо, айн момент, — окликнул он меня, когда я уже повернулся, чтобы уйти. — Клутшь, шлюссел, битте», — немец подал мне тяжелый фигурный ключ и попытался изобразить на иззябшем лице улыбку, козырнул, поднося руку к заиндевелой шапке.
Как же ее не сумели спасти? Просматриваю разложенные на столе бумаги. Бандик устраивается у меня в кресле за спиной, знает, что просижу теперь за столом до глубокой ночи.
Так, что тут у нас? Несколько переводов с немецкого, сделанных Василием Митрофановичем Тарабриным, из документов архива Георга Штайна.
«„ОПЕРАЦИЯ „ЛИНЦ“. История этого ограбления началась в марте 1938 года, когда Гитлер при въезде в свой родной город Линц восторженно поклялся исполнить мечту своей юности: создать в Линце своеобразный памятник себе и своей матери, — лучший МУЗЕЙ МИРА, который оставит в тени знаменитые музеи Лувра, Национальной Галереи, Нью-Йоркский музей Метрополитен и Эрмитаж…“
Гитлер поклялся, но мало кто еще знал об этом, тем более живущие в России, и тем более мы с моей сестрой Женей. В том, 1938 году мне исполнилось десять лет, и Женька сказала: „В честь твоего дня рождения, балда, мы обойдем десять музеев города, а потом еще разик съездим в Екатерининский дворец, как считаешь?“… „Гитлер был настолько ослеплен этой мечтой, что даже в 1945 году, когда он уже был в бетонном бункере и слышал раскаты орудийной стрельбы русских, он все еще обсуждал со своим личным архитектором Альбертом Шпеером строительные планы Линца“.
И все же, как могло произойти, что Янтарную комнату оставили в Екатерининском дворце?! Рассчитывали, что враг вскоре выдохнется и наши отважные красноармейцы погонят его назад, к полосатым пограничным столбам? Кто ответит на этот вопрос?
Бандик, не крутись, мешаешь! Вот, смотри: письмо Альфреда Роде. „ГАУЛЯЙТЕРУ ЭРИХУ КОХУ. Считаю крайне необходимым обратиться к Вам по следующему вопросу. В то время как наши отважные воины, а в их числе и народные гренадеры 217-й Восточно-Прусской дивизии, преодолевая ожесточенное сопротивление врага, продвигаются к Петербургу, в огне войны гибнут многие культурные и исторические ценности мирового значения. Не исключено, что такая участь может постигнуть и замечательнейшее произведение рук выдающихся мастеров, Янтарную комнату, национальную гордость Германии, находящуюся ныне в Екатерининском дворце города Пушкин (Царское Село). Необходимо принять все меры для возвращения этого шедевра в лоно Родины и, поскольку она сделана из прусского янтаря, в Восточную Пруссию, в Кенигсберг. Как директор музеев искусств Кенигсберга, я гарантирую ее принятие и размещение в одном из помещений Кенигсбергского замка. Хайль Гитлер! Альфред Роде, Кенигсберг, 9 августа 1941 г.“.
Ну и ну! 9 августа я еще был у своего деда в Гатчине, я еще ходил со своим приятелем Костиком на Дальние озера ловить корзиной карасей, а Альфред Роде уже каждый день, наверно, подсчитывал, сколько же еще километров, сколько еще дней боев остается между передовыми отрядами германских войск и городом Пушкиным, Екатерининским дворцом, Янтарной комнатой! А что же мы? Да, война была где-то не так уж и далеко, все чаще возникали воздушные бои над Гатчиной, налеты, бомбежки. Война приближалась! На станцию один за другим прибывали составы, забитые ранеными и эвакуированными, и мы, мальчишки, бегали на пути с бидончиками воды, меняли ее на конфеты, но никому и в голову, по крайней мере нам, детям, не могло прийти, что все же и сюда, в этот уютный городок, с его старинным великолепным дворцом императора Павла I, в котором мой дед Александр Иванович служил ночным сторожем, придет война!
Отодвигаю письмо Роде, откидываюсь на спинку кресла, ой, прости, Бандик, я ведь тебя не раздавил, что же ты так рычишь? Да-да, никто такому не поверил бы никогда, да, шли тяжелые бои, это мы знали, но ведь враг где-то уже был остановлен, отброшен, да-да, я не знал этого, но знало германское командование, что даже пруссаки порой по нескольку дней топтались на одном месте. „Затем последовали тяжелые и тем не менее всегда победоносно завершавшиеся наступательные бои под Ленинградом, — вспоминал в своих мемуарах один из самых „отважных пруссаков“, как о нем писали местные кенигсбергские газеты, генерал от инфантерии Отто Ляш, — где мой Восточно-Прусский 43-й гренадерский полк и моя Восточно-Прусская 217-я пехотная дивизия, действуя всегда, все время на самом опасном направлении, снискали себе бессмертную славу“…
„Вода, вода! Чистая, холодная вода!“ — бежали мы с криками к душным, набитым людьми вагонам, нисколько не думая о том, что эти люди потеряли все: свои дома, квартиры, все то, что было нажито долгим и тяжким трудом, а теперь едут неизвестно куда. Едут ли? Или их куда-то гонят, не позволяя даже „по нужде“ выходить из этих вагонов? „Воды! Воды!“ — кричали люди. „Нельзя вода! Прочь! Стрелять будям!“ — отгоняли нас смуглые, узкоглазые красноармейцы… Почему нельзя? Спустя многие годы дочь литовского интеллигента из Каунаса, жена моего друга, Герда, рассказывала мне, как в те страшные дни умирающие от жажды в теплушках люди готовы были отдать все за глоток воды, а среди них и она, десятилетняя гимназистка…
Нет-нет, нельзя сказать, что мы были равнодушны к этим людям, что мы не замечали их страдающих лиц, их несчастных, похожих на птичьи крики, голосов, мы бегали и бегали за водой, лили ее в кружки, супницы, котелки, в сложенные вместе стариковские и детские ладони, пока один из красноармейцев не поднял винтовку и не выстрелил в Генку Конюхова, пацана с нашей Рабочей улицы, но это так, горестные воспоминания, при чем тут Янтарная комната? Дзинь-дзинь-дзинь, теперь уже постоянно, утром, днем и вечером, позвякивали в хрустальных люстрах Гатчинского дворца висюльки. Враг приближался. Уже начальник генерального штаба вермахта генерал-полковник Ф. Гальдер аккуратно, ровными, как строй солдат на плацу, строчками сделал в своем военном дневнике очередную запись: „…Группа армий „Север“ должна выполнять задачи, указанные ей в директиве по стратегическому развертыванию, силами, имеющимися в ее распоряжении… 2. Непоколебимо решение фюрера сровнять Москву и Ленинград с землей, чтобы полностью избавиться от населения этих городов, которое в противном случае мы потом будем вынуждены кормить в течение зимы“.
Все громче, все тревожнее позвякивают во дворце хрустальные висюльки, но дворец еще открыт для посетителей, еще проводятся экскурсии. „Никакой паники! — взывает к населению местная газета. — Враг будет разбит! Паникеров — к стенке!“ „Дах-ддах-ах!“ — гремят выстрелы, и паникеры падают в горячую летнюю пыль. „Поезжай, однако, домой“, — как-то однажды сказала мне бабушка Лиза. „А ну, без паники!“ — строго остановил ее дед. „У-уу-ууу!“ — взвыли вдруг поезда, и тотчас загрохотали зенитки, что, опять воздушная тревога? Дед прислушался, поразмышлял и сказал: „Вобче-то, пора. Уж начали всяческие ценности с дворца вакуировать. Собирайся, отправлю с попуткой, с ящиками музейными“.
„Дзинь-дзинь-дзинь“, — отбивают склянки часы с крейсера „Эмден“.
…На площади перед дворцом, возле памятника императору Павлу, громоздились штабеля ящиков. Только что укатили три грузовика, поджидали еще три. Бам-бам-бам! — молотило, грохотало где-то уже не так и далеко чудовище-война. В тот августовский день мы и знать не знали, что наш „неприступный“ оборонительный „Красногвардейский“ рубеж был без боя обойден и немецкие танки, сметая спешно созданные заслоны, мчались по одному из шоссе к Гатчине. „Где же грузовики? — нервничали сотрудники музея. — Где ящики?!“ Нужно было еще так много запаковать, уложить! Куда-то они бегали, звонили, уходили, возвращались все более встревоженными. Не было ящиков! Не было грузовиков. А тяжкий грохот все разрастался. На военном аэродроме — до него от дворца было рукой подать — то взлетали, то садились истребители, потом вдруг поднялись, кажется, все-все самолеты, что были на обширном поле, и полетели в сторону Ленинграда. Истребители, несколько бомбардировщиков, „кукурузники“. Откуда нам было знать в тот момент, что авиаотряд покидал аэродром?
И поезда нет! И грузовиков нет! „Юрка!“ — вдруг услышал я и увидел свою сестру Женю. Я побежал к ней, мы обнялись. Женька была вся пропыленная, потная, черные ее волосы прилипли ко лбу, правая коленка разбита, по ноге стекала струйкой кровь. „Я за тобой! Говорят, сейчас поезд будет…“ На каких-то попутных машинах, с неким „истребительным“ рабочим батальоном фабрики „Скороход“ она с самого утра добиралась до Гатчины.
Я попрощался с дедом, и мы побежали с Женей к озеру, ей надо было ногу от крови отмыть. „А где богини? Где боги? — спросила она. — Где Афродита?
Аполлон?“ Да, куда же они подевались? Постаменты были пусты! Их увезли? Куда-то спрятали? Закопали в землю? „У-у-уу!“ — донесся приближающийся гудок паровоза. Одергивая платье, Женя выскочила из кустов, схватила меня, и мы понеслись на вокзал. Что тут творилось! Тысячи людей заполнили перрон, сам вокзал и привокзальную площадь. Женщины, мужчины, старики, дети. Все с вещами, чемоданами, коробками, тюками. Теснились носилки с замотанными бинтами ранеными красноармейцами, мотались группки встревоженных, в белых халатах, врачей и медсестер, раненые на костылях, с руками на перевязи. Милиционеры. Свистки. Надорванные крики: „Все от перрона! Раненых в первую очередь!“ Глухой говор взволнованной тысячной толпы. Черные раструбы репродукторов. Рев марша: „Все выше, и выше… и выше-ее! Стремим мы полет наших пти-иц!!“ Огромный бомбардировщик, медленно взлетающий с аэродрома. Какие-то букашки на его шасси, люди там что ли прицепились? „Тру-ру-ру-у!“, „Бам-бам-ба-бам!“ — отряд пионеров с горном и барабаном приближается к вокзалу. Стройно. Рядами. Белые рубашки, черные брюки и юбки, рюкзачки, сумки, картонные папки с гербариями, банки с тритонами и лягушатами. „Дух-дух-дух!“ — накатился паровоз. Замелькали вагоны, застукотали буфера, народ ринулся на штурм, над морем голов дергались, вскидывались чьи-то руки, сумки, костыли. Вопли, стоны, проклятия. „Все выше и выше… стр-ремим мы полет…“ Потом черные раструбы поперхнулись и вновь ожили: „Граждане пассажиры! — проревели громкоговорители. — Без паники. Через час вы все уедете на следующем поезде!“ И: „…стреми-им мы полет наших птиц!“
На крыше вагона мы с Женей доехали лишь до Красного Села. Дальше пути были взорваны. Всю ночь мы шли по каким-то забитым людьми, машинами и скотом дорогам. Много было подбитых машин. Возле одного грузовика горой были составлены ящики, которые я сразу узнал, это были ящики с сокровищами из Гатчинского дворца. Красноармеец с винтовкой ходил взад-вперед; экскурсовод Марина Владимировна сидела на одном из ящиков, гляделась в зеркальце, что-то подправляла в своей прическе. Увидев нас, обрадовалась, сказала, округляя глаза и понизив голос, что их обстреливали, что шофер убит, вон он там лежит под плащ-палаткой, машина сломана. Быстро написала на бумажке телефон:
„Женя, позвони. Это телефон замдиректора Эрмитажа, скажи, что я с ящиками на двенадцатом километре шоссе“…
Уже после войны от своего дедушки я узнал, что никакого „следующего“ поезда не было. Что к вечеру в Гатчину вошли немцы. Всех здоровых мужчин и женщин, подростков и пионеров, что дожидались поезда на вокзале, погнали к дворцу и, разбив на группы, заставили выносить из дворца не вывезенные в Ленинград ковры, мебель, картины, книги, свернутые „трубами“ гобелены. Утром к дворцу подкатили огромные грузовики с ящиками, в которые все эти дворцовые сокровища укладывались, паковались. „Где дворцовый парковый фигур? — спрашивали немцы. — Где дворцовый мрамор фигур? Куда, кто запрятал?“ Группа мужчин и женщин, видимо сотрудников музея и красноармейцев, стояла под охраной автоматчиков: „Где парковый мрамор фигур?! — без конца выспрашивал их офицер. — Если вы не будете говорить где, мы будем вас очень бистро стрелять!“ Никто не знал, где „парковый фигур“. Всех их, не знавших, а может, и знавших, но смолчавших, расстреляли действительно очень быстро, утром следующего дня… А работа во дворце продолжалась. „Бистро работай-работай! — покрикивал офицер на мужчин, женщин, пионеров. — А потом будет поезд, и вы все фарен, бистро все поехать!“ „Бистро все поехать“ было суждено не всем, а лишь детям и пионерам. В Прибалтику. В Литву. В Восточную Пруссию. В специальные детские лагеря, на добычу янтаря, в Пальмникен, на шахту „Святая Анна“ и в помещичьи усадьбы. В товарных вагонах по пятьдесят человек. Сутками без глотка воды. Как они хотели пить! „Воды, воды!“ — кричали дети, когда поезд останавливался на той или иной станции. „Битте, вассер!“ — как-то послышался веселый голос, заскрежетала дверь и в вагон просунулась рука с полным котелком. Расплескивая влагу, иссушенные жаждой рты приникли к котелку. Это была желтая, крутая солдатская моча… Среди тех, из-под Гатчины, пионеров была и пионерка Галя Новицкая, которую мне как секретарю Калининградской писательской организации спустя три десятка лет предстояло принять в Союз писателей…
Ах, этот янтарь! И в Пушкине, по-видимому, эвакуация сокровищ Екатерининского дворца происходила так же, как в Гатчине, но все же Янтарная комната! Неужели ничего нельзя было придумать, предпринять, спасти? Кто ответит на этот вопрос?
Но тут надо сказать следующее: помните, как моя предприимчивая сестренка выковырнула из янтарной стены один янтарик? Значит, ее и тронуть-то было нельзя, не то что эвакуировать?
…Пожилой человек, которому уже под восемьдесят, как-то неудобно, криво сидит в кресле, половина тела его разбита параличом, рука не поднимается, половина лица перекошена, но глаза веселые, а голос, хоть и тяжкий, сбивчивый, но живой, энергичный. Это Анатолий Михайлович Кучумов, первый смотритель Янтарной комнаты, которого я навестил в Доме ветеранов на окраине города Пушкина (господи, как неудобно писать: „Пушкина“, „в Пушкине“. Чем было плохо: „Царское Село“?). Он лишь недавно выкарабкался из тяжелой болезни, но согласился встретиться со мной.
— Да, все так! Янтарь осыпался. Деревянные панели, на которых был наклеен янтарь, как бы ссыхались, и янтарь отваливался. Порой даже от стука двери. И чтобы он не бился, вдоль стен пришлось настелить матрацы. Пытались ли эвакуировать? Ну, во-первых, в эвакуационных списках, составленных в 1939–1940 годах, Янтарная комната вообще… не значилась. Потом якобы она была включена в списки на эвакуацию, но перед приходом немцев в Царское Село этих документов в горсовете вообще не оказалось! Пробовали ли снимать панели? Пробовали. Обклеивали янтарь тонкой бумагой, затем марлей, тканью… — Устает от разговора, откидывается к спинке кресла, но вновь оживает: — Да, все сложно, все странно… Знаете, перед самой войной я был направлен из Екатерининского дворца смотрителем в другой, царя Александра… уф, жарковато в комнате, правда? Или это только мне жарко? Так вот, об эвакуации: из тысяч ценнейших предметов „моего“ дворца в эвакуационные списки было внесено всего… восемь предметов! Саксонские вазы, гобелен, еще что-то… А мы вывезли почти тысячу предметов! Помню, как в последние минуты перед отъездом вдруг из Екатерининского дворца привозят ящики со столовым серебром, умоляют: „Возьмите, мы вывезти не можем!“…
Вот как все происходило по свидетельству очевидца. В общем: „Без паники, товарищи! Враг будет остановлен и…“ Конечно, проявив невероятные усилия, работники дворца успели все же многое спасти, вывезти, упрятать, зарыть в землю, но огромное количество сокровищ, и в частности крупных вещей, отправить в Ленинград не удалось. Ну, а Янтарная комната? Как поступили с ней? По свидетельству А. В. Максимова, было принято наивное решение: спрятать, а вернее — замаскировать ее. Вдоль янтарных стен выложили другие, в половину кирпича, стены, оштукатурили их, эти фальшивые стены, оклеили обоями и украсили некоторыми, менее ценными из огромного количества дворцовых коллекций картинами. Нервничали: заметят немцы, не заметят?
И доктор Роде нервничал: не видя Янтарной комнаты, он знал о ней все, он ощущал ее как живое, трепетное существо, он был влюблен в это источающее золотистый свет чудо и терзал себя одними и теми же вопросами: успеют ли русские размонтировать „Бернштайнциммер“, увезут ли ее в Петербург? А если не увезут, то сохранится ли она, не будет ли повреждена? Когда же, когда появится возможность поехать туда, в это ’Тшарское зело»? Недолго уже оставалось ждать…
…«76-й день войны, — аккуратно делает глубокой ночью в своем военном дневнике запись Ф. Гальдер. — 17.30.
Цель достигнута! Спокойный день! Нет-нет, конечно, не цель всей войны, а лишь одна из целей группы армий «Север»: Ленинград с суши полностью блокирован, с высот под Пулково уже можно рассмотреть дворцы и замки города в обыкновенный полевой бинокль, а самолеты, бомбящие город, достигают его центра, поднявшись с гатчинского аэродрома, за десять — пятнадцать минут…
В этот «спокойный», как записал в своем дневнике Гальдер, день в одной из кенигсбергских газет появилось следующее сообщение: «Германские ценности должны вернуться на родину! Сегодня в шестнадцать часов в помещении исторического кабачка „Блютгерихт“ состоялась пресс-конференция, которую дали общественности обер-бургомистр Кенигсберга д-р Гельмут Вилль, директор музея истории искусств Кенигсберга д-р Альфред Роде и д-р Герхард Штраус. Первым на пресс-конференции выступил д-р Вилль, который сказал: „В российских, литовских, латышских, эстонских, украинских и белорусских музеях скопилось огромное количество германских исторических и культурных ценностей, которые попали туда разными путями. Среди них и знаменитая Янтарная комната“. „Мы, — сказал д-р Роде, — обратились к нашему гауляйтеру, господину Эриху Коху, с просьбой о возвращении этих истинно германских ценностей на родину, в Восточную Пруссию, где Янтарная комната будет немедленно восстановлена в своем первозданном виде!“ Далее д-р Вилль сообщил, что магистрат готов выделить необходимые средства на восстановление Янтарной комнаты в одном из помещений Кенигсбергского замка. Д-р Вилль, д-р Роде и д-р Штраус ответили на многочисленные вопросы корреспондентов и представителей общественности, после чего были угощены вином из старых бочек „Блютгерихт“ и пуншем „Наша победа“».
На этой пресс-конференции не было сообщено, что Эрих Кох уже обратился к Альфреду Розенбергу, рейхсминистру по оккупированным областям, с просьбой о получении кенигсбергским историческим музеем Янтарной комнаты, на что вскоре последовал ответ: для размонтирования комнаты в Царское Село в ближайшее время выедет специальная группа батальона особого назначения министерства иностранных дел, однако комната эта никак не может быть передана в Кенигсберг, так как представляет собой особую государственную ценность. Несомненно, что она украсит будущий «Музей народов мира» в городе Линце, в создании которого так заинтересован фюрер. Батальон особого назначения в ведомстве Иоахима Риббентропа, которым руководит майор СС Эберхард фон Кюнсберг? Музей в Линце? Да, все это очень серьезно, но не таков был Эрих Кох, чтобы отступиться от задуманного! Несколько поразмыслив, он командирует в зону боевых действий свою группу с посланием командующему 18-й армией Георгу Кюхлеру, с которым был в хороших отношениях, — обеспечить передачу Янтарной комнаты и иных ценностей Екатерининского дворца его, Коха, людям. Получив действительно поступившее из Берлина от Риббентропа указание о передаче «янтаря» группе майора фон Кюнсберга и как бы отказав Коху, имперский министр по делам оккупированных восточных территорий, только что разместившийся со своим штабом в Риге, Альфред Розенберг тем не менее не спешил. Во-первых, он не подчинялся непосредственно Риббентропу — тот министр там, на Западе, а он министр тут, на Востоке; во-вторых, Ленинград и его окрестности территориально пока еще не попадали в зону его влияния, не были переданы ему военными, да и командование группы армий «Север» не подчинялось его ведомству. К тому же — Кох, любимчик Гитлера!.. Жаль, конечно, что такие сокровища уплывут в Восточную Пруссию, но все тут так сложно! Ведь даже если он и обратится к командующему группой армий «Север» фон Леебу или непосредственно к упрямому, как все пруссаки, генерал-полковнику Кюхлеру, будет ли какой толк? Нет-нет, надо помедлить…
…Переговорив с фон Леебом, генерал-полковник Кюхлер вызвал к себе командира оперативной группы для особых заданий командования «кунстшутцофицера» («офицера по защите искусства») полковника графа Золмс-Лаубаха и сообщил ему, что на днях из Кенигсберга приедет специальный порученец Эриха Коха, доктор Альфред Роде, знает ли он такого? Конечно, искусствовед по образованию, граф Золмс-Лаубах прекрасно знал, кто такой доктор Роде. И, поняв без особых пояснений, что следует сделать, доложил командующему, что для демонтажа Янтарной комнаты ему потребуется человек шесть — восемь солдат из третьей роты резервного (строительного) 555-го батальона. Кюхлер кивнул: да-да, конечно, действуйте, показал глазами на телефон. Полковник поднял трубку, подал ее Кюхлеру. Тот дал соответствующие указания, приказав одновременно усилить охрану Екатерининского дворца и никого, кто бы, откуда бы и с какими бы полномочиями, хоть из самой рейхсканцелярии, ни появился там, без разрешения полковника фон Золмс-Лаубаха, который наделен особыми полномочиями штаба группы армий «Север», в Янтарную комнату не пускать. Все, господин полковник! Действуйте быстро, решительно, но и тактично, если столкнетесь с людьми рейхсминистра Розенберга. «Гутен нахт». — «Ауфвидерзеен»…
Восьмое сентября! «В ОБЩЕМ СПОКОЙНЫЙ ДЕНЬ». Для Ленинграда это был самый первый день жестокой, на уничтожение всего живого в городе, блокады, которой предстояло длиться долгих 900 дней, но мало кто в этот день знал, что на суше город уже отрезан, что лишь только вода да воздух соединяли его со всей страной, получившей в скором времени наименование «Большая земля». «Движение поездов временно отменено» — такие объявления появились на вокзалах. Временно? На какое время? На день, два? На неделю? Люди жили на вокзалах, ожидая, что вот-вот оживут мертво молчащие динамики, в них что-то громко щелкнет и бодрый голос возвестит: «Товарищи пассажиры! Скорый поезд „Красная стрела“ отправляется в Москву по расписанию!» Ждать этого сообщения пришлось слишком долго, да и дождались-то не те, кто пришел на вокзал в сентябре сорок первого. Большинство «сентябрьских» пассажиров уехало не в Москву или в другие города страны, куда им нужно было ехать, а на кладбище: Пискаревское, Смоленское, Волковское…
Восьмое сентября. «Спокойный день»! Страшный день, день одной из наиболее жестоких, беспощадных бомбежек города. Все взрывалось, горело. Над огромными Бадаевскими складами, где были скоплены городские запасы продуктов, тяжко, неподвижно вздымался в небо черный, сладко пахнущий столб дыма. Раскатисто грохотали зенитки, гулко взрывались бомбы. Небо было красным. Рушились дома. На тротуарах выросли горы вещей, люди куда-то бежали, что-то несли, кого-то искали, звали сорванными, отчаянными голосами; горячий, пахнущий известкой ветер нес по улицам пух, перо и бумагу. На окровавленных тротуарах моей Гребецкой улицы, рядом с трупами убитых и раздавленных людей, стоял фикус, граммофон и лежала огромная собака, знаменитый на весь район волкодав Гамлет, — каких и где волков он давил, известно не было, но время от времени появлялся на улице весь в золотых и серебряных собачьих медалях.
Таким был день 8 сентября в Ленинграде, день, когда граф Эрнст Отто Золмс-Лаубах прибыл в Екатерининский дворец города Пушкина, выставил охрану и приступил к осмотру и описанию Янтарной комнаты… Господи, как было невероятно, невообразимо далеко от тех дней до дней сегодняшних, от одинокого, потерявшего всех родных и близких ленинградского мальчика, «помойного кошкодава» с рогаткой и горстью тяжелых, угловатых осколков от авиабомб в кармане, до этого небольшого дома на окраине города, в котором когда-то жила семья Франца Фердинанда Мюллера и в котором теперь живу я, от вони и гари войны, от симоновских строк: «Так убей же хоть одного! Так убей же его скорей!» — до поиска Янтарной комнаты, до обширной немецкой программы Калининградского отделения Фонда культуры, который я возглавляю.
Но зачем, зачем мне, бывшему блокаднику, все это надо? Я предал своих ленинградских товарищей, свою сестру Женю, которых уже нет на свете, не я ли вместе с ними в промороженном подвале, держа руку над чадным огоньком коптилки, клялся: «Никогда не забуду! Никогда не прощу! Буду мстить всегда, всю жизнь тебе, немец!» А кто-то в Германии клялся: «Буду мстить тебе, русский!» Ненависть… Как это страшно. Звонок. Вздрагиваю. Смотрю на телефон. Срываю трубку. И слышу взволнованный голос Ольги Феодосьевны Крупиной, директора музея Канта, созданного благодаря ее огромной силе воли, в Калининградском университете.
— Катастрофа! С домиком ничего не получается! Никто его не хочет считать именно домиком лесничего Вобзера, в котором летними месяцами работал Иммануил Кант! В райисполкоме говорят: домик этот никому не нужен, он снят с учета, никому не принадлежит, а значит, бесхозный, а милиция говорит, что там могут поселиться всякие преступные элементы, наркоманы, нюхальщики, проститутки, а поэтому, говорят, если вы не докажете, что этот домик именно домик Канта, и кто-то не возьмет его себе на баланс, то мы вообще его снесем бульдозером!
— Оля, успокойся. Никто не осмелится снести дом…
— Не осмелится! А как снесли дом в Амалиенау, где жил выдающийся скульптор Станислав Кауер?! А ломают старую кирху в Романово?
— Минутку, Оля. Во-первых, я уже отослал бумагу в обком по поводу домика Канта — будем впредь, чтобы не путаться, называть его — домик лесничего Вобзера, хорошо?
— Все требуют подлинных документов, подтверждающих, что это действительно тот самый домик, где Кант в 1764 году создал философское сочинение «Наблюдения над чувством возвышенного и прекрасного».
— Ну да, я это знаю — конечно, лучшей бумагой была бы справка Кенигсбергского магистрата с «орлиной» печатью и подписью обер-бургомистра Вилля, да? Ладно, шутки в сторону. Мы создадим небольшую, но авторитетную комиссию по обследованию домика; изучим его расположение, чертежи, старые фотографии, описания и сделаем по косвенным признакам заключение, что это именно тот дом. Собственно говоря, нам достаточно и троих: ты, я и профессор Калинников. Отправимся в домик, когда профессор будет свободен, хорошо? Может быть, в тот же день поедем и на «графские развалины». Графиня Марион Дёнхофф прислала чертежи с пометками, где надо искать… А что с древними книгами Кенигсберга?
— Боюсь даже и говорить, но, кажется, след точный. В конце недели поеду, но неясно: книги там «Серебряной библиотеки» или из собрания графа Валленрода? Но и книги Валленрода не менее ценны, ведь Валленрод коллекционировал лишь самые дорогие, самые известные в Европе книги! Манускрипты, древнейшие фолианты… Хорошо, до встречи!
Беру с полки толстую папку с бумагами и документами, на обложке которой начертано: «КАНТ». Вот этот домик. Его фотографии, сделанные в 1924 году, когда к двухсотлетию со дня рождения философа был открыт музей Канта. Вот внутренние помещения. Комната, где работал ученый. Стол, кафельная печка, окно и тот знаменитый сундук, где хранились письма философа, бумага, перья, бутылки с чернилами, журналы, газеты, книги. Да-да, мы докажем, но что дальше? Дом в плохом состоянии. Его срочно надо ремонтировать, а в общем-то реставрировать, но денег нет. Никто не хочет дать денег на ремонт домика. Ни горсовет, ни управление культуры, ни университет, где есть кафедра философии, где изучают труды этого выдающегося ученого, где есть философское общество! Все есть, а денег нет…
Удивительно, необъяснимо. Ведь по своей исторической, культурной сути этот домик имеет не меньшую ценность, чем Янтарная комната, да, может, и большую! Ведь в конце концов Янтарную комнату можно воспроизвести заново, что, кстати говоря, уже и делается, но можно ли восстановить помещение, если оно, не дай бог, погибнет, стены которого еще помнят шаги ученого, его бормотание, когда он перечитывал те или иные строчки, скрип пера по бумаге, его вздохи, тихую ругань, когда разорванные клочки бумаги летели в разные углы, и его торопливый бег прочь от дома, от стола, на воздух, на волю, в лес, на холм, где возвышались сложенные из огромных камней стены древней кирхи Юдиттен? К ключу на крутом бережку ручья Модиттен, который он так любил, возле которого так было приятно посидеть, поразмышлять.
А что, если нам, Фонду культуры, взять этот домик себе на баланс? Чтобы, по крайней мере, обезопасить его от «сносителей», но… но где взять деньги на его ремонт?
Вот что еще, пожалуй, следует сделать: копилку! Такую, какую я видел в Варшаве, в Старом месте, на площади, что напротив Королевского дворца. Говорят, что нет в Варшаве человека, который бы не положил в ту копилку хоть сотню злотых, ведь при ее помощи собирали деньги на восстановление поднятого из руин прекрасного Королевского дворца, на многие старинные здания и памятники Варшавы. Интересно, сколько было собрано всего денег? Кто их подсчитывает, комиссия какая-то? Надо бы съездить в Польшу, тем более что мы начали переписку с гданьским клубом подводных поисковиков «Акула», и они готовы сообщить нам все, что знают о «золоте Балтики», о поисках сокровищ на немецких судах, утонувших в Балтийском море в конце войны.
Так, дома ли Овсянов?
— Авенир Петрович, привет. Не поздно?
— Десять часов, разве это поздно? Слушаю.
— Графиня прислала план своего поместья, может, в субботу отправимся на розыск? Нужны курсанты, миноискатели, ну и прочий инструмент.
— Полагаю, что это можно будет сделать. В виде курсантской практики, дня на два-три. Возьмем палатки, еду. Что еще?
— Ольга, кажется, действительно напала на след то ли «Серебряной библиотеки», то ли библиотеки графа Валленрода. У тебя об этих собраниях есть какие-нибудь документы?
— В Греции все есть… Минутку. — Слышно было, как что-то зашуршало, хлопнула дверка, наверно шкафа, где рядами стоят толстые папки. — Вот, о библиотеке. Слушаете, да? «В замковом музее с 1924 года находилась всемирно известная „Серебряная библиотека“ второй супруги герцога Альбрехта, Анны Марии, состоящая из 20 теологических сочинений в тяжелых серебряных переплетах превосходной чеканки, отчасти позолоченных. В 1527 году из Ульма в Кенигсберг прибыл золотых дел мастер Фройднер, который изготовил Альбрехту его знаменитый серебряный меч…»
— А что с ним? Где этот меч?
— Это еще одна тайна! Так… читаю дальше: «…серебряный меч и оформлял эти книги в серебро с великолепной чеканкой. Нюрнбергский золотых дел мастер Корнелиус Форвенд и кенигсбергские золотых дел мастера Пауль Гофманн, Герхард и Иеронимус Кесслеры золотили это серебро. „Серебряная библиотека“ была помещена в замковую библиотеку в 1611 году, а в 1806 году, когда Наполеон приближался к Кенигсбергу, была увезена в Мемель и спасена…»
— Что в твоих бумагах еще сказано? Где она?
— Судьба библиотеки неизвестна.
Она исчезла во время минувшей войны. Спрятана ли она в одном из таинственных бункеров, построенных спецчастями Эриха Коха в феврале — марте сорок пятого года? Сгорела? Похищена? Никто уже, наверно, не ответит на этот вопрос…
— А библиотека канцлера Мартина фон Валленрода?
— Валленродовы книги хоть и не были в серебре, но, ей-ей, им тоже цены нет. Ну, до встречи.
Так. Теперь мне надо позвонить моему старому другу Василию Кирилловичу, когда-то мы оба работали на Кубе помощниками капитанов. Теперь Василий — заместитель председателя облисполкома, культурой ведает.
— Привет, извини, что так поздно, но на работе тебя никогда не застать. Вот разбирал старые фотографии и нашел целую пачку снимков с острова Кайя-Ларга. Помнишь, как мы там ныряли у коралловых рифов? Какую я там раковину, коричневый «кассис», добыл?
— Я ее первым увидел, а ты — хапнул… Ладно, о деле, да? Только короче, башка трещит, исполком сегодня был, завал по жилью… Выкладывай.
— Во-первых, этот домик лесничего Вобзера, где в летние месяцы работал Иммануил Кант. Если он погибнет, то…
— А вы докажите, что этот домик именно тот самый, но доказательство должно быть железным, понимаешь? Это не мне нужно, а тем, кто выше меня, понял? Ты как-то о его сундуке говорил, вот если бы в домике тот сундук нашелся, это было бы доказательство! Что еще?
— Кафедральный собор. Ведь он же гибнет, а это четырнадцатый век, редчайшее архитектурное сооружение, внесенное в списки ЮНЕСКО…
— А ЮНЕСКО дает нам цемент, кирпичи и черепицу? Мне бы твои заботы! Вчера «афганец» приходил, на одной ноге, вторая деревянная, с одним глазом, второй стеклянный. В подвале живет, а ты — собор! Он меня чуть своим костылем не убил! И потом, ты же знаешь, что всякое культурное строительство отложено до лучших времен. Что еще?
— А они, эти лучшие времена, когда-нибудь будут? И вот что еще. В Кенигсберге было два десятка кладбищ немецких, все снесли, бульдозерами перепахали, но разве так можно? Надо бы хоть одно восстановить, свезти туда оставшиеся плиты, сделать, так сказать, мемориальное кладбище «Памяти всех кенигсбержцев, лежащих в этой земле». Ведь немцы приезжают, такой стыд, да и самим нам разве не…
— Ну, ты даешь! Сорок лет прошло, а мы еще своим, тем, кто погиб во время Восточно-Прусской операции, памятники поставить не можем! В области еще 40 тысяч, ты слышишь — 40 тысяч безымянных могил! Где взять на все это деньги? Кто нам все это построит?
— В воинской части, в которой я был барабанщиком-могильщиком, накануне штурма Кенигсберга митинг состоялся. Генерал из политуправления армии перед солдатами и офицерами выступил, моральный дух поднимал: «Никто не будет забыт и ничто не забыто! Все будут награждены и отмечены. А тем, кто погибнет, мы воздвигнем золотые памятники!» Ну ладно, это я так… Ты торопишься?
— Да. Тороплюсь. И знаю, о чем ты опять будешь талдычить. Что мы не должны забывать и великих кенигсбержцев, астронома Бесселя, физика Гельмгольца, изобретателя «глазного зеркала»; основоположника науки эмбриологии Карла Бэра, Якоби, Гердера, скульптора Станислава Кауера, художницу Кете Кольвиц, да?
— Когда в двадцатых годах Россия голодала, Кольвиц создала плакат «Поможем России», он был расклеен по всей Европе, и Европа откликнулась, можно ли забывать об этом? А кто из горожан знает, что в нашем городе жил замечательный, неистовый мечтатель Эрнст Теодор Амадей Гофман, автор множества книг, которые и ныне издаются во всем мире? И у нас в стране в том числе! Это же по его сказке создана опера «Щелкунчик»!.. Почему бы не создать зал произведений Кете Кольвиц? Или какую-то из улиц ее именем назвать? А улица писателя Гофмана? Каких только у нас глупейших названий нет: «Канатная», «Палубная», «Столярная», «Артиллерийская», «Минометная», «Пулеметная»… А кладбища русских воинов, погибших в Восточной Пруссии в четырнадцатом году? И их разграбили, разрыли, перепахали… Где наша совесть?
— Договаривайся с православной церковью. Пускай помогают, надо восстановить кладбища, поставить кресты. Что касается Кафедрального собора, то я поручил своим сотрудникам готовить документацию на восстановление крыши, но это пока большая тайна, понял? Все?..
Ну, привет. А ту ракушку верни.
— Нырять надо уметь, Вася, раковину я тебе не отдам, сам добудешь, если когда-нибудь окажешься на островах Карибского моря. Ну почему — фантазия? Когда у костра под кокосовыми пальмами маленького необитаемого острова мы запекали в углях лангустов, мог ли ты предположить, что станешь большим областным чиновником?.. Ладно, всего!
…Господи, мои собаки до сих пор на улице! Идите домой, простите, что забыл о вас. Бандик, посмотри на свои лапы, ты опять на угольную кучу забирался? Я вот тебе покусаюсь, дай лапы, вытру, но кто это теперь мне звонит?
— Мишин говорит, — слышу я хрипловатый голос моего хорошего знакомого, композитора Кукольного театра. — Вы мне рассказывали, что ловите янтарь сачком в море, а в городе люди сачком монеты гребут! Где-где, объяснять долго, на берегу Прегеля, русло чистят, из трубы пульпа хлещет, а в той пульпе… В общем, быстро одевайтесь, я жду возле Шиллера.
Черт знает что! Быстро одеваюсь. Бандик, подлец, это ты в свитере такую дырку прогрыз?! Представляю, как подъезжаю к театру с сачком и в высоких резиновых сапогах, а там толпа артистов во главе с Мишиным; хотя… да, слышал, что русло реки чистят, но какие еще монеты? Так, где ключи от машины?..
…Через полчаса мы с Мишиным подходим к огромной, хлюпающей и сопящей трубе, из которой с плеском выливается насыщенная песком и гравием, пахнущая нефтью вода. Толпа с сачками. Прожектор. Какая-то странная, в духе фантасмагорий Гофмана, обстановка. Белые лица. Недовольные взгляды, эти дурацкие сачки, подставленные под трубу, э-э, не толкайтесь, никому не запрещено, нет-нет, все это смешно, глупо, но что же все-таки они тут добывают? Вот один из ловцов отходит в сторонку, вываливает на землю сырой песок, роется в нем. Подхожу ближе и на грязной ладони «ловца» вижу маленькую серебряную монетку. «Шведская», — говорит мужчина и, добыв из кармана тяжелый, наполненный медными и серебряными монетами мешочек, кладет туда шведскую.
Уже почти ночь, этот резкий свет, плеск, хлюпанье и клекот трубы. Когда мой сачок наполняется песком, я тоже торопливо вываливаю его на землю, ворошу, но у меня пока лишь один песок, да дохлая лягуха, стоп, что-то есть! И я вытаскиваю из песка малюсенькую, меньше нашей копейки, монетку. Так ведь это же прусский королевский солид! Когда-то и я занимался коллекционированием монет, черт побери, действительно тут монеты сачками ловят! Однако что это я медлю? Мой сосед, заросший щетиной, этакий «еж» в кепке, натянутой на уши, вылавливает сразу пять монет, Мишин три, потом еще две, причем одну серебряную, шведскую, XVI века. А вот и в моем сачке опять мелькнуло что-то. Мной, как и всеми, кто толчется у этой трубы, овладевает азарт, да, что-то ведь действительно блеснуло! Моя рука нащупывает в сыром песке очень большую монету, я зажимаю ее в кулаке, зову Мишина, ей-ей, по огромности, тяжести и шероховатости это наверняка золотой дублон. Мишин снимает очки, бормочет: «Минуточку, я сейчас…», протирает их, кивает: а ну! и я разжимаю кулак. В липкой грязи и клочках каких-то погибших водорослей лежит огромная монета с двумя скрещенными стрелами и надписью по-латыни, а на другой стороне — великолепный герб. Тут и щит, и короны, и меч, и лев, и по окружности еще одна длинная надпись. Не золото, медь, но какая монета!
«Топор ржавый кому? — слышится тут голос „ежа“ в кепке. — За любую монету отдаю!» — Мишин — когда медлителен, а тут вдруг таким быстрым проявляется — отдает за топор солид, протягивает топор мне, шепчет: «Потом монеты рассматривать будешь, потом, а сейчас работай!» Но это же самый настоящий старинный, ему лет шестьсот, топор!
С утробным рыком труба выплевывает толстую, густую струю, потом она скудеет, утоньшается и — все. Земснаряд заканчивает свою работу. Мы садимся в машину и при скудном освещении рассматриваем добычу: с полсотни медных и серебряных монет, два топора и великолепный, отлично сохранившийся наконечник копья! Правда, почти все это добыча Мишина, а моя — лишь несколько солидов и вот эта замечательная монета со скрещенными стрелами. Кто держал ее в руках в последний раз? Как она оказалась в реке? Минутку, земснаряд углубляет сейчас реку в районе «Хольц Брюке», «Деревянного моста» — так когда-то он назывался. С него открывался особо красивый вид на Кафедральный собор, старое здание Университета, «Альбертину», и вообще — на весь древний, островной центр города, Кнайпхоф. С этого моста бросали в реку монеты. Подобное местечко — мост, набережная или фонтан — есть в любом городе. Брось монетку — такое уж поверье — чтобы вновь оказаться тут. «Копье я заберу себе, а топоры твои», — говорит Мишин. Он взвешивает в руке находки, полную горсть монет, немного колеблется, потом говорит: «Джим, дай мне твою правую лапу!» И высыпает половину монет из своей руки в мою.
«Дзинь-дзинь-дзинь» — бьют склянки часы с крейсера «Эмден». В чьей каюте они были? В офицерском салоне? В штурманской или ходовой рубке? Как очутились на берегу? Чуть позже мы поговорим и о крейсере «Эмден», о странном грузе, который вдруг оказался на его обледенелой палубе в январе сорок пятого года… Бандик, кажется, я тебя сегодня слегка оттрепал? Прости, дружище, прыгай в кресло, видишь, я подвинулся, но разве это дело: дырища в свитере, кулак влезет, да еще на самой середине спины?! Двенадцать ночи. Слышишь, Черный Рыцарь, основатель города, граф фон Верт Вертгайнге уже ходит по дому, проверяет, все ли спят.
Пью крепкий чай. Рому бы еще в него добавить, но и так хорошо. Мне тепло и уютно… «Чтобы вновь оказаться тут, вернуться…» Но и не только: кенигсбергские юноши и девушки кидали сразу каждый по монетке. И если обе монеты одновременно упадут на дно, значит, не расстанутся влюбленные никогда. Правда, теперь бросай не бросай — ничего не увидишь в черной, с нефтяными пятнами, зловонной воде. Всего сорок лет нам понадобилось, чтобы загубить реку, а ведь в сорок пятом году вода в ней была совершенно прозрачной. Возле этого места я нырял с приятелями. Когда пленных немцев гнали из Кнайпхофа на сборный пункт, что был под Метгетеном, солдаты и офицеры кидали в реку оружие, карманные ножи, часы и кольца…
Однако есть еще несколько писем и документов, которые надо прочитать, хотя глаза уже слипаются. Вот суждение нашего симпатичного полковника Овсянова по поводу писем В. П. Калуги и А. Функе из Дюссельдорфа. «Видимо, то место, на которое указывает В. П. Калуга, проходит у нас как версия „Курган“. Два года назад я там вел работы. Механизмов не было, работали лопатами. На глубине двух метров мы обнаружили полтора десятка немецких солдатских „собачьих жетонов“. Обычно после гибели солдата половинка жетона закладывалась мертвому в рот, но кто кинул эти жетоны сюда? Может, действительно солдаты, прятавшие сокровища, может, штрафники какие-нибудь были расстреляны и их жетоны брошены в яму? Что касается сообщения Функе, то на этот счет мы имеем несколько подтверждений»…
Так, хорошо, что тут еще в нашей сегодняшней почте? Письмо из Мюнхена, видишь, Бандик, как тут написано? «Кенигсберг, Штеффекштрассе» и номер нашего дома, для «господина N. N.». Как это понять, а?
Выше аккуратно отпечатанного на машинке адреса было торопливо и небрежно, будто кура лапой, накарябано: «Калининград, улица лейтенанта Катина»… Ну-ка, что нам с тобой пишут из Мюнхена, подвинься, достану словарик, когда-то я прилично знал немецкий, да многое позабылось.