Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 7 - Иван Иванович Катаев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А какая там боковушка! — форменный кабинет. На большом некрашеном столе зажжена светлая лампа с зеленым абажуром. Завален весь стол газетами, журналами, разными мелкими брошюрами. Тут и по кооперации, и по молочному делу, и по пчеловодству. Полная библиотека землероба. Над пружинной кроватью, крытой белым тканьевым покрывалом, — литография в рамке, изображающая утро в сосновом лесу с медвежатами; в уголку круглый столик с вышитой салфеточкой и на нем толстенная библия с серебряными застежками. Икон, понятно, никаких.

Вообще, ни в обстановке, если не считать библии, ни по внешнему обличью хозяина не заметил я никаких особых признаков его религиозного угара. Одет он был совсем по-городскому, — поверх коричневой косоворотки люстриновый пиджак, мятые в коленках брюки навыпуск, и на босу ногу — огромные шлепанцы-сандалии.

Только мы зашли в кабинет и приступил я к своей кооперативной агитации, — до этого об основной цели визита ничего еще не успел изложить, — но старик меня сразу прервал.

— Вы, — говорит, — молодой человек, не торопитесь, — все равно я велю сыну лошадь запрячь, и он вас в Дулепово доставит мигом. А в данную минуту, согласно расписанию, должен передаваться из Москвы благотворительный концерт в Колонном зале. Я каждый вечер для умиротворения души слушаю что-нибудь по радио. И не мешает нам сейчас для-ради отдыха немножко послушать, как раз самую середину захватим. А потом будем с вами чай пить и побеседуем о деле.

С этими словами вытащил он из-под газет приемный ящичек, покрутил винтики, надел на голову наушники и мне дал отвод. Пододвинул стулья, и уселись мы с ним слушать. Сначала было какое-то неясное бормотанье и легкий шип, и вдруг запел зычный бас. Старик погрузился в слух, а я не столько слушал, сколько его наблюдал и разглядывал.

Вы, наверное, замечали, что у слушающих радио бывает довольно глупое выражение лица. Это от напряженного пребывания в мире звуков и от потери власти над своими чертами. У Нилова такого искажения совсем не наблюдалось, хотя перемена произошла и в нем. До этого выглядел он, как и всегда, наверное, несколько сурово, резко и, я бы сказал, стремительно. Стремительность эта является у него, без сомнения, от особого положения головы, которая слегка подана вперед на высокой жилистой шее, от взвихренности волос и от крупноты черт. Дело в том, что у Нилова чрезвычайно большой нос с разлатыми ноздрями тоже сильно вынесен вперед, и за ним безуспешно гонятся высокий бугроватый лоб и густые брови, и усы, и губы… Ну, а теперь, как только оседлал он голову наушниками и уселся поглубже на стуле, голова ушла в плечи, стремительность пропала, наступил в нем совершенный покой. Постепенно его черные глаза — тяжеловатые, в темных складчатых веках — просветлели, взгляд замер где-то высоко, под потолком, и легкая улыбка стала раздвигать усы. Пока в трубке пел бас, играли знаменитые гармонисты и потом что-то прыткое, задорное выделывала скрипка, это радостное успокоение все нарастало в нем, а затем перешло в тихое веселье. Подобное же хитренькое веселье видел я в нем и во дворе, во время осмотра, но, конечно, тогда предмет удовольствия был низменней, а соответственно и выражение… Глаза его увлажненно заблестели, он стал пришлепывать в лад музыке сандалией. Как раз в этот момент объявили о выходе знаменитой певицы Татьяны Бах, и тотчас же влажный, полный голос запел отрывок из какой-то оперетки. Название не помню, но помню, что начиналось словами — частица чорта в нас.

Пела она, я вам скажу, превосходно… Лихо пела, — со страстью, с вызовом, точно объявляла всем: ах, нате, берите меня, вот я какая! — и в то же время: ах, нет, извиняюсь, руки у вас коротки!.. Торжествовала своей красотой и дразнилась…

И можете себе представить, что тут начал вытворять мой старик! Зачмокал, замахал в лад пению своей лапищей, зажмурился, закрутил головой… А как замолкла певица и донесся до нас сплошной гул аплодисментов, эдакий приглушенный рев, топотанье, — вскочил старик, скинул наушники, забегал по комнате, всплескивая руками.

— Ну, милая, — кричит, — ну, лапушка!.. Вот так разутешила! До сердца дошла, испепелила!..

Остановился, круто повернулся ко мне, — гриву седую, как белую поземку, в сторону отнесло…

— А слова-то какие, молодой человек!.. Ведь какие подходящие слова!.. Частица чорта! Есть, есть у нас частица чорта, в каждом есть! И не порицаю, не скорблю!.. И чорт — создание божье, и чертовское от бога… Не противлюсь! Не было бы чорта — не было бы зла, а без зла — и радости нет, не замечалась бы, утопла бы в равнодушии, в сытой тупости… И белое хорошо, и черное на пользу, — и луч солнечный, и тени серые… Только в путанице истина, в чередовании красота, в смешении богатство жизни… А женщина, милый друг, — женщина тому пример первейший… Злая или добрая, — какая вам слаще? Всячески хороша! Оттолкнет и приголубит, уязвит и утешит, обожжет и прохладит… А тебе от всего один восторг, одно умиленье…

Много еще в этом роде наговорил мой старик, — прямо удивительно, до чего распалился. Только осторожный стук в дверь прервал эти реплики. Вошел юный сын его, тот, который меня первый встретил, — вы уж, конечно, поняли, что это Костя и был. Внес небольшой круглый стол, установил самовар, посуду и разную закуску молочного происхождения. Старик отошел с середины комнаты и встал у стены, поглаживая бороду. Огонь лица его утих, превратился в добрую улыбку, только ноздри еще трепетали от возбуждения. Костя же, как и тогда, на террасе, был легок в движениях, спокоен и молчалив, — не сказал ни слова.

Тут кстати сравнил я отца с сыном и, между прочим, нашел, что они очень мало схожи. В чертах — никакого сходства, а в выражении, — хотя у обоих главное — доброта и сила, — все-таки получается то, да не то. У Кости все это как-то ровней, чище, ясности больше… Я так полагаю, — да мне потом и говорили, — что Костя целиком в мать. Матери я, к сожалению, так и не видал. Как только зашли мы в кабинет, — слышно было на дворе движение, — Нилов пояснил, что это старушку доставили с лугов, — ездила любоваться на покос. Но к нам она так и не вышла, спать улеглась… Ну, а сам хозяин просидел со мной долго, за-полночь, и хоть я все порывался уходить, — не отпускал, говоря, что привык спать мало, — поздно ложится и рано встает. Правду сказать, мне и не хотелось уходить. Очень уж увлек он меня разговором. До конца в этот вечер колыхалось в нем веселье души, и потому слова звучали как прекрасный манифест, хотя беседовали мы с ним в дальнейшем только на экономические темы.

Кое в чем я с ним не соглашался, но в общем и целом пришел в восхищение от его взглядов. Убедился также в полной его приверженности к великому делу молочной кооперации. И особенно сразило меня высказанное им о молоке, то-есть просто некоторые подробности об этой жидкости, которую вы, наверное, каждый день пьете безо всяких задних мыслей. Нилов же произнес по этому поводу целую наглядную речь, которую я навсегда запомнил и про себя озаглавил:

«Краткие тезисы о продукте молоке, как таковом».

— Вы не сомневайтесь, — сказал он, подбавив мне в чай густых сливок и пододвинув плошку с варенцом, — не сомневайтесь, — говорит, — в моей бескорыстной страсти к молочному делу. Конечно, на молоке зиждется все мое хозяйство и благоденствие плотской жизни. К молоку подогнан у меня весь земледельческий устав — и севооборот, и луговодство, и сбытовые связи, и каждый час трудового дня. Сами вы изволили убедиться, как плотно слажен сей хутор, как одна его часть подпирает другую, а третья сама рождается от второй, и все это вращается круглый год без всякого скрипа и тряса. Люблю я эту плотность и разумное сцепление, люблю довольство своей семьи и румянец на щеках ее. Но никогда бы не послал я все помыслы и промыслы свои на услужение к молоку, если бы не питал любви священной и нежной к самому этому продукту — к виду его, к силе, к его текучему, ласковому естеству…

Ах, молодой человек, вы посмотрите его в подойнике, когда вскипает оно теплыми пузырями, скопляя у краев тонкую пену — тихое, животворное, напоенное солнцем лугов, закатными росами, шелестом сочных трав! Пригубили вы его сладкую теплоту, вдохнули мирный, семейственный аромат его, — и вот, затихает сердце ваше, встревоженное усилиями дня, и отлетают завистливые заботы, и добрый сон поджидает за вашей спиной, раскинув отечески длани…

А то, в горячий трудовой полдень принесут его с ледника, в кринке, и торопливо, солеными, запекшимися устами прильнете вы к темному ее краю, и падет оно гладкой холодной волной в жаркое тело, проструится в мокрую духоту его и темень… Тут-то вздохнете вы счастливо, и рассветет в глазах, затуманенных тяжкой оторопью труда, и вытрете вы со лба пот усталости…

Есть у меня, молодой человек, за хутором, по берегу речки, любимая березовая роща. Туда хожу я по праздникам, в строгом одиночестве, — помолчать и помолиться богу земли нашей. Растет моя роща по крутому склону, от самой воды и доверху взбегает стройными белыми березами. Совсем еще молодая она, тонкоствольная, сквозистая. Похожу я там, постою в обнимку с березой, глядя на солнечную, искрящуюся меж деревьями гладь, а потом и ложусь на траву, на спину, ногами к реке. Сразу раскрывается близко перед моими глазами синее небо и устремившиеся в него тонкие стволы; до самых верхушек гладки они, без сучьев, одеты нежной, беспорочной бересткой, и только наверху шевелится, шепчет, играет с пролетными облаками яркая, блистающая под солнцем листва. Ничего, скажу я вам, нет на свете отрадней и краше, как зеленые свежие ветви, шевелящиеся в ясной синеве… Так ласково врачуют они скорбную мысль, так возносят облегченный дух!.. Вот лежу я и лежу, впиваю в себя эту ребяческую суету листвы и недвижное скольжение облаков, и стройное древесное вознесенье. И вот начинают туманиться глаза мои слезою умиленья, и вдруг открывается мне, что и не березы это вовсе надо мной, нет, не березы… Молоко, — вижу я, — белое молоко прямыми, округлыми струями льется с неба. Прямо из облаков вытекают они, эти сильные струи и, пробив благословенную зелень, ниспадают, вонзаются в землю. Белый ливень недвижно бушует вокруг, белый ливень, связавший землю и небо и меня захвативший в участники свои!.. Как все влажно и сочно вокруг! — и скользкие травы, и темный папоротник, и лесная фиалка, душистый цветок!.. Всюду соки восходят и соки нисходят, то сладкой ягодой нальются земляникой, то губчатым мокрым грибом, до неба взлетают и прячутся в мрак корневой, всех братают, все связуют, и шорох брожения их раздвигается в торжественный гром. Великим счастьем переполняется сердце, и лежу я, высоко дыша, не отрывая чувств своих от сверкающего таинства природы, и слезы все текут и текут, капая на траву, точно и я хочу послужить земле скудно отпущенной мне влагою жизни…

Влага жизни, юный друг мой, влага жизни! — так нарек я сию соединительную силу, — всеобщее молоко любви и родства. Неужели земля мы есьмы, как вещали о том трусливые и косные? Нет, друг мой, нет. Не земля, но влага. Я и ты и он — суть жизнь, а жизнь есть струенье, кипенье, взлет и никогда — покой. Покой есть смерть и земля минеральная, и это не мы. Мы же из влаги рождаемся, влагой питают нас матери наши, влагой насыщена наша плоть, ею движимая, ею мыслящая, из нее созидающая новые жизни. И потому-то, друг мой, от века нет зрелища священней и прелестней, нежели вид матери млекопитающей. Потому-то никогда не премину с улыбкой радости созерцать струи молочные, белизну их, чистоту, текучесть, ибо для меня они — знак жизни вечной…

Кончил старик эту речь, и не мог я не встать и не пожать с преклонением его тяжкую руку, поскольку нашел в его словах полный итог тогдашним своим чувствам.

Замечу, между прочим, что и в настоящее время, несмотря на все дальнейшие превратности Нилова, я ценю эти слова высоко, и даже можно, по-моему, без большой ошибки, уложить их в полный каталог марксизма.

Вскоре после этого я с Ниловым дружески распрощался, и Костя его действительно мигом доставил меня в Дулепово на сером жеребце. А на другой день, увязав с кредиткой и с волкомом, дал я знать в Ручьево, что Нилов, без сомнения, наилучший и стойкий кандидат в доверенные молочного товарищества. С тем и отбыл в Москву.

Вот и представьте теперь мое изумление и злободневный интерес, когда узнается, что Ниловы, сынок и папаша, втянуты в этот водоворот событий. Конечно, я прилип к Будрину с расспросами, но он к сказанному добавил не много. Оказалось, что Михаил Никифорыч, старик, о сыновних амурах с самого начала был осведомлен, поскольку у них в семействе нету ни лжи, ни утайки, и не только сыну не препятствовал, но и не мало способствовал. Он и побег устроил, и пребывание в Москве финансировал, с той оговоркой, чтобы жениху невесты не касаться, и по возвращении самолично, как глава общины, обвенчал их по своему уставу. Я так думаю, что тут не обошлось без влияния его идеологии в смысле частицы чорта и свободных воззрений на любовь.

Как бы там ни было, молодые угнездились на хуторе в сиянии счастья.

Костя в Меричке души не чает, к черной работе не подпускает и по вечерам демонстративно катает ее по шоссе вплоть до Дулепова на отцовских жеребцах, чему мы и были свидетелями.

5

За этими разговорами не замечали мы, как подъехали к Ручьеву, разметавшемуся по обеим сторонам шоссе темными строениями и белыми электрическими огоньками. Я обрадовался, что вот сейчас обогреюсь, так как на ветру порядочно закоченел, но Будрин вдруг поворотил лошадь с шоссе в сторону, и, переехав мостик, мы пустились на проселок. Тут выяснилось, что собрание группы бедноты, которое по заведенному у нас порядку предшествует выборам, назначено не в Ручьеве, а в деревушке Ручейки. Там как раз сосредоточен бедняцкий элемент, а кроме того — для пущей конспирации, ибо нам предстоял жестокий бой, и нужно было секретно от старого правления подтянуть дружественные силы.

В непроглядной темноте, переливая через свеже наметенные сугробы, подъехали мы к дому Сысина Ивана, ручейковского старательного середняка. Он как раз и был по увязке с волкомом намечен в новые доверенные, а вместе с тем и в вожди переворота. Про него я знал только, что мужик честный, работящий, по возвращении из германского плена нашел свое хозяйство в жалком прозябании и очень быстро его превознес, руководясь научной практикой и имея в данный момент двух коров с месячным удоем более семисот литров. Также в высшей мере оправдал доверие как председатель сельского комитета взаимопомощи и проводник советских начинаний.

Сысина самого дома не застали, ушел по делам в комитет. Будрин тотчас же нарядил за ним хозяйку, наказав ей, чтобы о нашем прибытии ничего не говорила, а просто так, мол, — по хозяйству нужен:

— У них, — говорит, — везде свои агенты есть, моментально донесут, и могут помешать бедняцкому собранию.

Хозяйка, накинув полушалок, побежала за мужем, мы же, подсев к жаркой печке, предались сладкому чувству согревания и деловым мыслям.

Положение здешнего товарищества, по собранным мною данным, рисовалось в следующем виде. Во главе, кроме Нилова, доверенного, еще двое членов — Сергей Мышечкин и Николай Земсков. Оба — не то чтобы откровенные кулаки, — у Мышечкина три коровы, что по местному уровню не превышает середняцкой нормы, у Земскова — две, и к тому же сам служит счетоводом в вике, в роде как бы советский интеллигент, — но тактика у обоих самая язвительная, особенно у Мышечкина. Тонкая деталь: оба в прошлом активные эсеры, еще с пятого года. Люди знающие, хваткие, языки подвешены превосходно.

Ниловская роль в этой компании была какая-то смутная. Он ли над ними верховодил с хутора своего, они ли его оседлали, не знаю, только все каждодневные дела правленские каким-то родом очутились в руках у Мышечкина. Он и за сливом стоял, и сбыт налаживал, и бухгалтерию строчил, — словом, заграбастал все функции доверенного. И к исходу полутора лет получилось у них нехорошо.

Снаружи как будто бы все мило и гладко, — хотя и доползли уже до волости какие-то щекотливые слухи насчет списания Мышечкиным в расход шестисот литров молока, будто бы скисшего, и кое-что подобное, но суть не в этом. Суть в том, что Ручьевское товарищество как объединило при основании двадцать три хозяйства, так и замерло на этой точке. Ни взад, ни вперед. Просились к ним многие ручьевские и особенно ручейковские мужики, подолгу набивались. Не принимают. Требовали из соседних деревень: носить нам далеко, откройте, пожалуйста, сливные пункты, — в ответ либо туманная волынка, либо полный отказ. Отнекиваются, жмутся, — товарищество, дескать, еще молодое, расширение опасно, не управимся, прогорим… Вот и получилось в результате, — не кооперативная организация, а семейная лавочка, сплошное кумовство.

Подоплека всего тут, конечно, в распределении денежных ссуд и главное дело — сильные корма. По жмыху и отрубям весь этот район — потребляющий, снабжение идет через кредитку и дальше через молочные низовки, а в этом году как раз жестокий кризис с кормами… Понимаете, в чем секрет?.. Выгодно ли с их подло-кулацкой точки распылять корма на сторону? Не полезнее ли пустить по своим дворам, для своей кровной скотинки?.. Вот то-то и оно… Ну, а в таком застойном деле накопляется со временем мутная водица, и уж кто-нибудь в ней рыбку ловит, будьте спокойны…

Очень грустный оборот получила в Ручьеве светлая кооперативная идея, и все же, скажу я вам, не слишком бы меня это подавляло, если бы не Нилов… Ведь мой же ставленник он был, — какая голова, какие руки золотые, какая преданность продукту, — и вот поди ж ты… Как же допустил он, почему не восстал со всей силой ума и речи против коллег своих?!.. Ведь стоило бы ему только клич кликнуть, — вся округа за ним бы пошла по столбовой дороге коллективизма… При его-то авторитете, при стольких знаниях!.. Нет, сплошал, сплошал мой старик!..

К этому горькому итогу пришел я в своих размышлениях и не мог не признать свою политическую ошибку, которую еще в Дулепове решил энергично исправить. И все-таки должен вам сознаться: в тайниках души шевелилась во мне робкая надежда, — а вдруг да и не так уже все скверно, — может, Нилов-то ни в чем и не замешан, просто обошли старика, опутали прыткие дельцы, и если убрать их, дать ему лучших помощников, то поведет он с ярким взором район свой к обильной и радостной жизни… Уж такое жило в памяти моей очарованье от этой мощной фигуры…

Пришел Сысин, и Будрин принялся его склонять на сторону переворота, убеждая возглавить товарищество на предмет борьбы с кулацкой кликой. С Сысиным договоренность была и раньше, но окончательного ответа он еще не дал, сильно колебался, ибо восстать ему на Нилова и Мышечкина — в роде того было, что итти с голыми руками на медведя. У тех за плечами опыт, образование, приверженцев у них пол-села, — как же, первые люди в округе, министры, можно сказать… И вот попробуй, замахнись на них… А ежели, не дай бог, получится фиаско, — ведь со свету сживут.

— Я бы, конечно, ничего, я не возражаю, — говорит Сысин в страшном раздумье, — надо бы им по рукам тяпнуть… И дело они в тупик завели, — это все верно… Только вот ведь беда: бухгалтерии я не обучен… Кредет, едет… Что это такое?.. Я прямо и не знаю… У нас в комитете этого нет, у нас попросту… А тут, видишь ты, дело торговое, занозистое…

Будрин весело на него рукой машет:

— Об этом, брат, не беспокойся. Нашего бухгалтера к вам командируем, он и проверит, и покажет… Проинструктирует, одним словом. И впредь будет от нас всяческая поддержка. Об этом не беспокойся.

Сысин, однакоже, все сомневается.

— Да ведь как же не беспокоиться-то? — говорит он с тяжким вздохом. — Против кого идем? Против коренной ручьевской силы, против первейших заправил и командиров… Ведь они у нас в селе заместо солнца, — и свет от них, и теплота от них… Особо сказать — Нилов… Баб одних ежели учесть, — разве они дозволят Михаила Никифорыча своего затронуть, — он у них святая икона, молятся на него. Отец родной и просветитель…

— А ты-то что? — кипятится Будрин, — один, что ли? Разве ручейковцы за тобой не пойдут? Пойдут ручейковцы! Обиженные Мышечкиным, обсчитанные — пойдут? Пойдут!.. Да — милый ты мой! — вся волость за тебя, — волком, волисполком, агрономия… А кредитное товарищество? — что мы на ихнее жульство смотреть, что ли, будем с сахарной улыбкой? Вот закроем завтра кредит, — погляди, как они взовьются… Нет, Иван Кузьмич, ты брось малодушие, ты только решись и, главное дело, воздуху наберись, а потом отстаивай потверже…

И вот Иван Кузьмич сидит, набирается воздуху. Не легко ему решиться на такую революцию.

Мужик он приземистый, но плотный, с пышной, окладистой рыжеватой бородой и, как я заметил, очень похож на бывшего народного комиссара Яковенко. На лбу у него примасленная челка. В раздумье часто поднимает он плоское, широкое лицо свое к потолку и тогда прикрывает глаза.

В избе у них не богато, но чисто. С печки во все глаза смотрят на нас двое ребятишек и третий, грудной, спит в колыске. А между колен Сысина во все время разговора вертится босоногая его дочка, годов шести, и он рассеянно поглаживает ее по голове. Когда же вздумалось ей полезть к нему на колени, — он тихонько отстраняет ее: «Ступай, ступай, дочка, не до тебя тут…»

Тут еще жена впутывается, — решительная такая, круглолицая бабенка, — стоит она у притолоки, скрестивши руки, тревожно во все вслушивается, — и вот прорвало ее:

— Ты что ж это, опять в казенное дело лезешь? С комитетом одним никак не управишься, а тут еще наваливают!.. Свое-то хозяйство пущай в раззор идет!

— Один ведь работник-то! — обращается она к нам извинительно, — разве можно такую тягу на себя брать?!

— Ладно уж ты, отступись! — отмахивается от нее Сысин, — не твоего ума дело. Ты вот иди-ка лучше, народ сбивай на собрание… Скажи, чтобы сию же минуту все и шли.

И только жена скрылась за дверью, он, как бы раззадоренный ее словами, объявляет:

— Раздумывать более нечего, товарищи, да и некогда. Принимаю. Выхожу, можно сказать, на позицию. Повоюем…

И Будрин со смехом трясет ему руки, приговаривая:

— Ну — герой… Я ж тебя знаю… Иван Кузьмич — он не подведет, не из таковских…

6

На собрании бедняцком вера моя в Нилова и симпатия потерпела окончательный урон. Открылись тут новые факты касательно их неправомочных поступков. Например, получено было в товариществе тысяча рублей кредиту на приобретение коров бедноте, и из этой несчастной тысячи четыреста целковых дали Нилову, и он взял, не поморщился. То же самое с отрубями. Из последней партии чуть ли не половина к Нилову уплыла, на хутор, а он даже и денег причитающихся не платит. Особенно растревожены все были недавним мероприятием правления — накидкой по лишнему гривеннику на пуд жмыха, и это только для тех домохозяев, которые не сливают в товарищество молока, то-есть будто бы для поощрения слива. Накидка эта, явное дело, ударила по однокоровникам, следовательно — по здешней бедноте. В этой малой капле вся линия Мышечкина нашла полное отражение.

Народу к Сысину собралось не много, человек с десяток. По адресу Нилова и Мышечкина все разорялись ужасно, и более всех один хилый и престарый старик. Он не речь говорил, а прямо-таки лаял тонким голосом, тряся своей нечесаной головой:

— Ласковый он, Нилов-то, ласковый, — стелет он мягко, а после косточки трешшат!.. Во все дистанции пролез, и дышать невозможно от сладких его речей. И неужто, братцы, одни богатые — умные? Неужто не можем мы свою линию погнуть?!..

Пошумел также некий носастый парень Гриша, коего окрестил я про себя Гришей дубовым, в виду неимоверных его размеров и как бы вытесанного из корневища лица. Гриша сливал молоко жирностью в четыре и шесть десятых процента, а потом добился пяти и двух десятых. Мышечкин же на это не посмотрел и рассчитывается попрежнему, как за четыре и шесть, ссылаясь на Москву, которая, будто бы, обвиняет Ручьево в недостаточности жиров. Гриша же лишь недавно по бедняцкому кредиту приобрел вторую корову и вообще только-только вставал на ноги. Каждая копейка была у него на счету, и потому мышечкинский обсчет разобидел его насмерть.

Солиднее других высказывался Земсков Степан, правленского Земскова двоюродный брат. По профессии был он, кроме крестьянства, кустарь-ситошник, поскольку в той местности развит данный промысел, то-есть ткут мельничные сита, — а по виду мужчина круглоголовый, как кот, и бритый, с хохлацкими усами. Несмотря на родство, правлением он был недоволен и речь свою заключил так:

— Дело все в том, что подхода к массе у них нет. А в теперешнее социальное время без подхода нельзя…

В защиту правления выступила одна только картинная, краснощекая старуха, к удивлению, оказавшаяся местной делегаткой.

Налетела она на мужиков, как курица на ястреба, пронзительно вереща:

— Ах, оставьте вы, мужики, глупую свою забастовку! Про Мышечкина вы болтаете, а сами ничего не понимаете. Сергей Васильевич — он ученый, хозяйственный, и не с дурацкими вашими мозгами в торговое дело лезть!..

На нее, конечно, зашумели, оттащили и затискали куда-то в угол.

Остальные все полностью поддержали предложение Будрина насчет удаления прежней головки и избрания в новый состав Сысина, Земскова Степана и дубового Гриши. Одну только любопытную подробность я отметил: говорят-то говорят, а на дверь опасливо поглядывают, — а вдруг-де дверь раскроется и войдет своей собственной персоной Сергей Васильич Мышечкин… Запуганность у всех была налицо, что, конечно, и сказалось.

К концу собрания прибыла дулеповская участковая агрономша, товарищ Каплан Лия Абрамовна. Про нее нужно сказать несколько слов отдельно, в виду ее местного значения. Это совсем молоденькая женщина, недавно с тимирязевской скамьи, с виду маленькая и бледная, как полька, тонкое личико и восковой острый носик с горбинкой. Несмотря на женский пол и еврейскую национальность, завоевала в крестьянстве большой почет, благодаря полной своей неутомимости и состраданию к мужицким нуждам. Говорит она, к счастью, без акцента и очень умно и бойко. Только вот не нравятся мне некоторые комсомольские черты в ее обращении. Например, мужиков, даже пожилых и семейных, она, обращаясь к ним, называет — ребята. Получается как-то неловко.

Вошла она в избу, закутанная в шерстяной цветистый платок, повязанный по-бабьи, из-под платка выглядывал один только белый, озябший носик. Моментально полезла куда-то между скамеек, со всеми здороваясь за руку, и сразу с тремя или четырьмя мужиками застрекотала, зашушукалась, кивая во все стороны и улыбаясь. Мужики же, как я наблюдал, слушают, глядя на нее сверху вниз, тоже с улыбкой, но внимательно.

Вскоре вслед за тем вышли мы от Сысина, усадили Каплан к себе в санки и поехали в Ручьево. Остальные гурьбой повалили сзади.

7

В просторную и богатую избу, где было назначено выборное собрание, народу набилось много. Во дворе и в сенях толкалась ожидающая публика. Вслед за нами все хлынули в горницу. Скамеек не хватило. Принесли дверь, снятую с петель, положили на два табурета. Уже сильно надышано было и накурено, так что электрическая лампочка над столиком для президиума, покрытым белой скатерткой, сияла точно сквозь туман. Что-то церковное было в этом туманном зрелище, не то будто бы свадьба, не то похороны, может быть еще и потому, что в углу, над столиком, на полочке, обшитой белой кружевной занавеской, поблескивало венцами с полдесятка икон. И такая же ощущалась во всем тревога, — приглушенные шопоты, покашливанье, частое хлопанье наружной двери. В толпе много было женских лиц.

Минут через десять явились Мышечкин с Земсковым, — у них тоже было свое заседание: правление совместно с ревизионной комиссией. Мышечкин сразу же сунулся к Будрину:

— Давно приехали? — спросил он тревожно. — Почему же к нам на правление не зашли?

И Будрин ответил ему зачем-то очень грубо:

— А что вам, докладывать, что ли, нужно?

Тот посмотрел на него пристально и отошел. Вслед за тем вошел Нилов, прямой, высокий, в наглухо застегнутом драповом пальто и валенках с калошами. Толпа расступилась перед ним, он поклонился. Отдельно кивнул Будрину и Лии Абрамовне, а по мне скользнул взглядом и… не узнал. Представить себе не можете, до чего это было мне горько и обидно!.. Что же это такое! — не узнает… А ведь как прочувствованно беседовал со мной…

Уселся Нилов в первом ряду, но собрание почему-то открыл не он, а Мышечкин. В председатели Сысин предложил Будрина, и с довольно странной мотивировкой:

— Как мы ему все должны.

Видимо, имел в виду кредитное товарищество.

К этому все отнеслись серьезно, и Будрин уселся под иконами. Секретарем выбрали Каплан, а к ней подсел и я, так как мне предстояло сделать доклад о работе союза.

Выслушали меня внимательно, но вопросов задавали мало. Один только Мышечкин с записочкой в руках высыпал их десятка два, и все очень каверзные. Он же один и в прениях выступил, раскритиковал союз вдребезги, обнаружив при этом большую прыткость мысли и полную осведомленность в молочных делах.

С отчетом о деятельности товарищества, по просьбе Нилова, сославшегося на нездоровье, выступил опять-таки Мышечкин.

Произвел он на меня очень странное и тягостное впечатление. Выглядит он молодо, лет сорок ему с небольшим, долговязый, одет в новенькую кожаную куртку. Лицо его — весьма необычное для деревни, — нечто солдатское, вернее — каторжное в нем, — острые усы, черный высокий бобрик. Говорить старается бодро, оживленно, поминутно ввертывает шуточки и все воротит под народный тон. Но не дается ему это, — слушают его без единой улыбочки, — и в каждом его жесте и слове — страшная фальшь, черствость безвыходная… Пригляделся я к нему, прислушался, — и — не поверите! — до боли мне стало жалко его. Батюшки! — думаю, — до чего же самолюбив и жесток и несчастен в своем непобедимом от всех отдалении!.. Ведь никогда, никогда-то не испытать ему близости ни к народу, ни к отдельному человеку… Вот мельтешит передо мной, надсаживается, руками машет, а помрет одиноко, затравленный…

Глянул я на коллегу его — Земскова, и вовсе ужаснулся. Сидит он неподвижно, уставившись на докладчика, раскрывши щербатый рот, — чернеют вместо зубов впадины… Ну, совсем невыносимое лицо: иссохшее, бритое, под скулами темные ямы, и брови торчком, как у белки… А за ним в сизом тумане плавает ниловский лик. И куда девалась пылкая стремительность его! Что-то застывшее в нем, гробовое, и седины поблескивают как серебряный глазет… Тут защемило у меня в груди тошнотно, закружилась голова… Что это со мной? От духоты, что ли, от усталости?.. И невозможно мне сидеть…

Кончил Мышечкин, и сразу Каплан с Будриным насели на него с вопросами: а почему не прибывает членство, а на каком основании отказано в приеме вертихинским и репнинским мужикам, а куда улетучились шестьсот литров, и нет никакого акта о списании, а почему не ревизовали Нилова, перерабатывающего на сыр и сметану общественное молоко, а чем вызван нажим на бедноту в распределении кормовых? И еще и еще… Прицепился к докладчику и Гриша дубовый со своими процентами, и хилый старичок, и Степан Земсков. Мышечкин завертелся, заерзал, отвечая на все стороны. Будрин с победоносным видом объявил прения и предложил всем высказываться, ожидая полного разгрома правления.

И вдруг наступила мертвая тишина.

Будрин повторил предложение, — опять молчание.

— Боятся! — шепнула мне Каплан.

Несколько минут прошли в замешательстве и председательских уговорах. Наконец взял слово Сысин Иван Кузьмич. Говорить он вообще был не горазд, а тут и вовсе замялся. Сбивался, путался в словах, часто поднимая лицо к потолку и прикрывая глаза. Мышечкин смотрел на него пронзительно. Больше всего обвинял Сысин Нилова — за потворство кулацкой линии, прикрываемое красивыми речами, и последней своей фразой очень даже недурно его припечатал:

— Эх, Михаил Никифорыч, — сказал он сокрушенным голосом, — ластичный ты человек!..

И, махнувши рукою, сел.

Нилов даже не шевельнулся.

Больше так-таки никто и не осмелился выступить, и никакие уговоры Будрина не помогли. Я лично находился в том же разбитом состоянии, все у меня плыло перед глазами, и я бы двух слов не сумел связать. Пришлось одному Будрину за всех отдуваться, и он сделал все, что было в силах, — выгрузил весь обвинительный материал и указал на всю низость падения товарищества. Но, несмотря на все его громы и молнии, Мышечкин с Земсковым переглядывались торжествующе: собрание явно было на их стороне.

В заключительном слове своем Мышечкин был нагл до крайности. Утопил все обвинения в бурном потоке слов, не дав ни одного ответа по существу. А когда Будрин начал перебивать его вопросами насчет тех же самых шестисот литров, он вскричал с горьким смехом, ударив себя в грудь кулаком:

— Ну, и вор, ну, и украл, — сам выпил!..

И вот тут-то стало мне ясно и понятно, что действительно и вор он, и хитрец, и бессердечный, на всякое преступление способный человек… Но Нилов-то, Нилов! Неужели ему неведомо все это, неужели он с ними поздно — этот патриарх семьи и мудрый философ, воплощенное движенье и счастье жизни?!..

Начали обсуждать резолюцию, заранее заготовленную Будриным. Первые пункты ее резко осуждали всю деятельность правления. Только зачитала их Каплан, как поднялся невообразимый шум и гам. Из рядов собрания раздались голоса:

— Ловкая механика!..



Поделиться книгой:



Регистрация