— Вы, верно, не много на своем веку летали? — спрашивает младший.
— Не много. Но низко.
Вот пусть, раз он такой умный, и смекает, что к чему.
— А-а, — говорит младший. Задавать вопросы — это ниже их достоинства. Они просто вызывают на ответ. Чтоб ты сразу все выложил.
— Раньше, — говорит младший, — в ходу было правило: техника плюс личность. Еще раньше все зависело от того, сытно ли я поел. А сегодня всем управляют компьютеры плюс личное умение. Например, посадка такого вот лайнера или взлет. Сила нужна ему, только чтобы сопротивляться износу. Но это уже объективный закон.
Молодой человек, должно быть, с Запада. Там у них все такие.
— А если ты не желаешь с этим соглашаться, ты однажды так схлопочешь по физиономии, что пролетишь спиной вперед аж до Халле.
Он не лишен приятности, этот парнишка. И не глуп. И не с Запада он. Вот только инстинкта у него нет. Классового. Зато образован выше головы.
— А вы по какому сейчас делу?
Устранять ошибки. В совместном проекте. Где-то там в расчеты вкралась ошибка. Вот и летит один специалист к другому. А другой скажет, чего стоили бы верующие, не будь греха, чего стоили бы неверующие, не будь ошибок. Вся разница только в том, что у нас меньше времени. Ну, давай, садись…
— Ты боишься?
— Не ошибок боюсь. Боюсь умереть. У меня жена на восьмом месяце. Второй ребенок. И вдруг она испугалась, что мне надо лететь. А страх, он передается. Ты посмотри только на огни вдоль полосы. Они ведь уводят прямо в темное небо. И тут я сдуру думаю: вот он и улетел навсегда. Кто? Да я же. Я в третьем лице. Ну что ты на это скажешь?
Как-то раз, — отвечает Хельригель, — меня остановила дорожная полиция. У меня было шестьдесят с небольшим на спидометре, ехал я через поселок. Ночью. На дороге ни живой души. Появляется этот тип из полиции. Называет себя: Хауптвахмистр Гололед. Это ж надо — Гололед. И поучает меня: уж коли так, лучше летать. С вас пятьдесят марочек.
— Нашу машину готовят к взлету, — говорит младший.
Аэропорт Шереметьево. В зале ожидания Гитта ждет рейс 600 Берлин — Шенефельд — Москва. Опоздание неизбежно. Всю ночь завывал ветер и сыпал снег. И тем не менее она приехала в аэропорт задолго до времени прибытия по расписанию. На казенной машине. Водит она сама. Она взяла три дня за свой счет. Три — на всякий случай. И получила на все это время казенную машину в свое распоряжение. Он прилетит. Сообщение о том, что существует на свете Андрей, которому лучше бы не знать, кто его настоящий отец, — в конце концов, это даже человечнее — это сообщение и ее последующее заклинание он выслушал по телефону молча, как идол. Он выполнит Любино желание, сказал Хельригель под конец, ее же он просит только об одном: чтобы она, Гитта, как можно меньше возникала в поле зрения. «Мои дела — это не твои дела. Тем более теперь», — так завершил свою речь этот господин из провинции. В ночь с понедельника на вторник Гитта еще не раз прикладывалась к бутылке, початой во имя мира. И заигрывала с маленьким охотником, чтоб он открыл ей свои — то есть Любины — мысли. Никто из них, ни бутылка, ни охотник ей не помогли. И она решила по пятам ходить за Хельригелем, чтобы своим нежелательным присутствием заглушить чувствительность Хельригеля. Возможно, даже — из соображений человечности — действовать ему на нервы, злить его. Чтобы любой ценой избегнуть самого невыносимого, самого тягостного: прилюдных отцовских слез. Пролитых здесь им, немцем, двадцать четвертого года рождения. Это создаст общую неловкость.
Она хочет уговорить его завтра днем вместе с ней уехать из города, завтра днем, как раз на время похорон. Она знает неплохой ресторанчик в лесу. По дороге на Загорск. Недавно выстроен, но под старину, под названием «Русская сказка». Вот в «Сказке» она и расскажет ему, чего недостает в его истории. А недостает там Любиных комментариев. Гитта переходит из общего зала в комнату Интуриста. На нее наваливается свинцовая усталость. А здесь можно сидеть, читать принесенные из дому газеты или сосредоточиться на Любиных комментариях. Очень некстати — усталость с утра пораньше. За чтением у нее вдруг начинает звенеть в ухе. Она невольно поднимает взгляд. Перед ней стоит Анна Ивановна и, судя по ее виду, явно наслаждается возникшим замешательством. Младшая решает, что за ней следят.
— Вы так у нас и не объявились.
— Он сейчас прилетит.
— Мы узнали. По списку пассажиров. Вчера. Не то муж и сам бы вам позвонил. Но такой вариант его больше устраивал.
— Говоря по совести, мне кажется, будто со мной играют в какую-то игру.
Интересно, что этим Кондратьевым вообще от меня надо.
Я очень рада, что вы здесь. А нельзя ли узнать, как он это воспринял?
Гитта не торопится отвечать. Она складывает газеты, прячет в сумку. Анна Ивановна подтягивает тем временем к себе освободившийся стул. Обычный разговор двух дам. Будто одна хочет усилить любопытство другой, прежде чем выложить последние новости из жизни общих знакомых.
Когда я ему все это выложила, он вообще ничего не ответил. Я только слышала, как он дышит. Не хочу вас обманывать, радостным волнением с моей стороны тут и не пахло. Но я все время помнила, о чем еще должна ему сказать. И когда наконец сказала — останься дома ради Андрея, он повел себя так, будто мы с ним вообще чужие люди.
— Я понимаю, о чем вы. Это причиняет боль. Зря вы его отговаривали. Мы не за тем приходили к вам в понедельник вечером. Да, мой муж в вас разочарован. Потому что вы ни на одну минуту не пожелали поставить себя на место вашего бывшего мужа. Он, правда, говорит, что не имеет права испытывать по этому поводу разочарование, но тем не менее он разочарован. Да и я тоже. Вот почему в тот понедельник я вам кое-что задолжала. Я имею самое, прямое и личное отношение к истории Хельригеля и Любы. И мое отношение можно выразить одной-единственной фразой…
Анна Ивановна умолкает. Возле них какой-то мужчина говорит женщине, что узнавал в справочном, рейс из Риги пока не предвидится. Женщина отвечает, что уж лучше подождать, чем погибнуть. На стене напротив — рекламный плакат «ПОСЕТИТЕ САМАРКАНД». Гробница Тимура с голубым куполом. А тем временем Анна Ивановна еще глубже удаляется в неподдающееся пониманию. Она говорит, что ту единственную фразу пора стереть из памяти всех, кто ее помнит. Фраза, которая была произнесена ею самой. Сентябрь сорок четвертого. Молодечно. После допроса немецкого перебежчика, ефрейтора по имени Хельригель…
— Да, Гитта, вы не ослышались: Хельригель и моя единственная фраза. С точки зрения моральной смертный приговор для него. И сказана в его присутствии. Кроме него, там был офицер, снимающий допрос, и переводчица. Вынесен и высказан мной одной. Абсолютное превышение полномочий, абсолютная глупость, абсолютная несправедливость. Бабский срыв, нарушение воинской дисциплины, возведенное в квадрат. Но не допусти я этой глупости, мне бы никогда не познакомиться с Кондратьевым. Жизнь, она иногда так все перемешивает. А с Кондратьевым дело получилось стоящее и остается таким до сих пор…
Гитта, слушательница, не может с такой скоростью вникнуть в старое открытие, что жизнь иногда так все перемешивает… Вообще-то говоря, будь Хельригель искренним до самого донышка — тогда бы и ей, Гитте, была известна фраза, зловещий приговор какой-то протоколистки. Но выходит, что и Любу тоже надо бы упрекнуть в неискренности. Она ведь тоже ни словечком о том не обмолвилась. Гитта сознается, что ничего об этом не знала, возлагая вину за свое незнание на печи знающих.
— В том, что известно мне, никакой протоколистки нет. И никакого морального смертного приговора. Мертвые предметы ничего не говорят.
Голос ее звучит с достаточной горечью.
— Ошибочное заключение, как доказывает наше время, — говорит Анна Ивановна, и в голосе ее звучит та же горечь.
— Какой, тогда спрашивается, мертвый предмет завел речь об этой старой истории? Да вы же и завели, вы, Гитта. Вы ведь тоже тогда, в присутствии Георгия Львовича, хотели замолчать свою роль. Ни одного имени, ни единой зацепки, ни одного адреса. А немного спустя Георгий Львович пришел ко мне. Кое-что рассказал про вас и высказал подозрение — ох уж этот старый Хитрец! — что рассказчица знает больше, чем рассказала. Я поинтересовалась именем рассказчицы, и, когда Георгий Львович назвал мне его, сразу поняла все. Георгий Львович, тот о многом догадывался. Либо держи при себе, либо рассказывай дальше, посоветовал он. Меня так и подмывало промолчать. Георгий Львович промолчал бы. Но совесть моя противилась. И я рассказала все своему мужу. Он рассвирепел. Любино здоровье уже тогда заметно пошатнулось. Ей было бы нелегко со всем этим справиться. Особенно из-за сына. Тут многое оказалось словно на острие ножа. Многое, о чем ни вам, Гитта, ни ему, Хельригелю, лучше не знать. И тут в глазах у мужа мелькнул тот пресловутый верблюд из поговорки, готовый объесть траву забвения, которой поросла вся эта история. Он налетел на вас. И его сестра узнала от него ваше имя, место работы и телефон. Никаких подставных участников, сказал он, предоставим Любе вести себя, как она найдет нужным.
— Если ваш муж мог предвидеть, чье посещение ему грозит…
— Мой муж знал свою сестру лучше, чем самого себя. И он был убежден, что в один прекрасный день Люба расскажет сыну, кто его настоящий отец. Если ему что и показалось удивительным, то это способ, который избрала Люба, чтобы открыть сыну правду. Детский план, на его взгляд. Недопустимое, ибо совершенно неожиданное и несвоевременное узнавание возле гроба при очной ставке… как называю это я.
Надеюсь, ваш муж решится все-таки еще до похорон переговорить с Андреем. Раз вам известно, что Хельригель прибудет. Так было бы всего разумней.
— Когда мы нашли фотографии и поняли, к чему это может привести, муж, ни минуты не колеблясь, решился исполнить последнюю волю сестры. Люба просила, чтобы все речи были произнесены в институте. А на похороны чтобы пришли только самые близкие. В том числе и отец Андрея. На том и порешили.
Анна Ивановна выпрямясь сидит на стуле. Как в суде. Гитта Хельригель встает и застегивает пальто.
— Анна Ивановна, как я полагаю, моя миссия по отношению к вам и вашему мужу завершена. Как я далее полагаю, вы приехали, чтобы сменить меня. Мавр своего дела не сделал. А потому уходит по доброй воле. Да и что мне здесь теперь делать? Вы совершенно правы. Во всей этой истории мне с самого начала отвели роль неодушевленного предмета. Нельзя человеку становиться неодушевленным предметом. Это тупиковая ситуация.
— Та-та-та-та! Вы — и тупиковая ситуация. Да ведь именно это нам и мешало, ваша ситуация.
Анна Ивановна тоже встает. В расстегнутом пальто.
— Для Андрея и для наших детей вы — товарищ Хельригель с супругой. Только и всего. Как будто… Прошу, поймите меня! Тем самым прошлое стало бы окончательно прошлым. Больше мы ничего не хотели. Возможно, Люба захотела бы большего. Возможно, Люба захотела бы удержать двумя руками судьбы троих. Возможно, ее детский план выглядел именно так. Ее всегда преследовала какая-нибудь идея. Она всегда стремилась изображать веселую колдунью. Быть веселой и колдовством устраивать в жизни всякие добрые дела. Но в ее жизни это ей не удалось. Ведь многое в жизни не удается, верно я говорю?
— Всего вам наилучшего, Анна Ивановна, я пришлю цветы.
Гитта Хельригель уходит. Она прижимает локти к телу. Словно желая не допустить, чтобы кто-нибудь взял ее под ручку. Анна Ивановна не идет следом. За дверью по транспортеру убегает снег.
Стюардесса через динамик сообщила:
— Мы пролетаем над Вильнюсом. Благодарю.
Хельригель решительно не желает оставить в покое своего занятого соседа.
— Почему она говорит «благодарю»? В конце концов, это мы должны благодарить за то, что нас информируют. Ты это можешь объяснить?
С самого взлета молодой человек, которому вполне может быть столько же лет, сколько Андрею, углубился в свои таблицы. И Хельригель не первый раз ему мешает. Отвечает он более чем коротко:
— Это входит в сервис, дорогой мой. И включено в стоимость билета.
Эк, заважничал! Кстати, глупых вопросов не бывает. Бывают только глупые ответы. Должен бы и сам знать, если хочет разобраться в своих расчетах. Не то ему никогда не найти ошибку. Ну где такому мальчишке понять, что это означает для нашего брата: возвращаться в собственную жизнь на высоте десять тысяч метров. Не понять ему ничего. У него в прошлом — никаких историй. Только наука да техника. А представить себе такое невозможно, как это. И парень тоже не может себе ничего представить. Как же оно будет дальше?
— Будь я господом богом, — предпринимает Хельригель через несколько минут очередную попытку, — будь я богом, я бы сказал, дорогой мой, сказал бы я тебе, взгляни на это ослепительное синее небо. Чем выше, тем синей. Безграничная синева. Завяжи-ка в небе узелок, тем самым ты поймал время и можешь поговорить со своим соседом.
— Теоретически вполне осуществимо, — говорит молодой человек. Не поднимая глаз.
— Ну что ты за человек такой. Прямо не человек, а логарифмическая линейка. Рано или поздно ты проделаешь свой взлет на микрокалькуляторе.
— Дай-то бог, — серьезно говорит молодой человек.
Стюардесса спрашивает, хочет ли еще кто-нибудь чаю или кофе. Хельригель просит чаю. Ему мучительно хочется говорить с соседом. Но в конце концов тот занят делом. Хельригель откидывается на спинку кресла, сжимая стаканчик обеими руками. И окончательно избирает в собеседники безграничную синеву.
То, что однажды заполнило всего тебя, так и будет идти за тобой. Всю оставшуюся жизнь. Этот груз не стряхнешь с плеч ни силой, ни слабостью, ни разумом. Остаются две возможности — то ли рухнуть под ним, то ли говорить о нем. Но лишь осознав, что все равно это никогда тебя не отпустит и осознание вернет тебе чувство свободы, лишь тогда ты сможешь приступить к рассказу. Итак, жил-был один такой — жил-был никакой…
II
ИЗ АКУЛЬЕЙ БУХТЫ — В НЕАПОЛЬ
ПЛЮС К ЭТОМУ — ДОПРОС
Помнится, это была ночь с первого на второе июля сорок четвертого года. Небо было затянуто облаками, земля — сухая и теплая. Мы стояли севернее Минска на холмистой равнине. Как почти на всех на нашей батарее, на меня нашло оцепенение. Страх, перемешанный с досадой и безнадежной мечтой о боях и победах. Между холмами широкой дугой изогнулась неглубокая лощина с пологими склонами. На дне — ни речушки, ни дороги, ни дерева, только кусты там и сям. Место как по заказу — для танкового удара. Говорят, они сгруппировались на востоке дуги в состоянии боевой готовности, шестьдесят Т-34. Как донесла военная разведка. Этой ночью мы заняли позиции на западе дуги. У нас есть четыре восемьдесят восьмых и шесть двадцатимиллиметровок. Мы — это команда Акульей бухты. Шестьдесят солдат и унтер-офицеров, лейтенант, старший лейтенант и майор. Майор Канделар, командир полка с остатками этого самого полка. До победы — или до смерти. А для трусов по-другому: до победы или до Сибири. Наше преимущество заключалось в моменте внезапности. Потому что русские за последнее время стали довольно беспечными. Они больше не ожидали серьезного сопротивления, благо они почти нигде с ним не встречались. За одну неделю они в нескольких местах прорвали среднюю линию фронта и отбросили нас примерно на сто километров. Фронт больше не существовал, было только беспорядочное отступление. За последнюю неделю я не раз видел людей, которые в приступе смертельной усталости сели где-нибудь, прислонясь к дереву, и сами выпустили в себя пулю. В их числе и своего друга Манне Мюллера. Он больше ничего не хотел спасать, кроме собственной жизни и чемоданчика с патефоном. Мы лежали среди леса, в окружении. Он поставил свою любимую пластинку, Лили Марлен. И в том месте, где поется «Когда плывут вечерние туманы», он это сделал. А через несколько секунд его примеру последовал еще один, унтер-офицер. Лейтенант фон Бакштерн начал орать как чокнутый и прошил из своего автомата чудесный патефончик Манне Мюллера. Осколок от пластинки еще ударил мне в губу. У меня был полный рот крови. Прорыв! — завопил лейтенант фон Бакштерн. От ярости и смятения нам удался этот прорыв. После чего лейтенант назвал меня рыцарем с поврежденной губой или немым горлопаном. У нас с ним были вполне доверительные отношения. Он был на два года меня старше. Но свой в доску, как мне казалось. Он был вместе с нами и в команде смертников Акулья бухта. Командир батареи легких орудий. А я — один из шести наводчиков. В разговорах со мной он не стесняясь обзывал команду поганой кучей. Он кое на что намекал. Три года назад, в июле сорок первого, на том же месте один старший лейтенант зенитной батареи схлопотал рыцарский крест. Подбив семнадцать танков. Хотя и допотопных. А командира полка три года назад звали майор Канделар. И по сию пору его зовут точно так же. Может, я и смекну, что это за поганая куча. Я смекнул и даже выразил свою мысль вслух. Что, мол, у господина майора, должно быть, болит шея. Ей тоже до зуда хочется украсить себя рыцарским крестом. Ну, не совсем вслух, я сказал все шепотом. Потому что разговаривать категорически запрещалось. Так же как запрещалось в эту ночь курить и стрелять. Запрещалось даже поражать летающие над самой головой воздушные цели величиной в амбар, покуда майор не отменит свой приказ. Ибо все зависело от того, окажется ли встречный огонь полной неожиданностью для танков, когда на рассвете они перейдут в наступление. Надо, чтоб их загорелось не меньше двадцати штук, прежде чем русские вообще сообразят, откуда стреляют. Легкие орудия должны метить в бензобаки. Таким манером была проинструктирована вся команда. Я чувствовал себя полным единомышленником лейтенанта по всем вопросам. Потому что ради меня он нарушил запрет разговаривать, да вдобавок кое на что намекнул. Муторное ощущение, что все мы обречены, смешивалось с надеждой на неслыханную удачу. Вот мы и лежали с двух сторон неглубокой лощины на замаскированных огневых позициях, и ждали, когда начнется рассвет, когда из кустов выглянет танковая дичь. Майор приказал отрыть ему командный пункт в форме могильного креста. Батарейные офицеры, как и любой командир орудия, были связаны с ним по рации. И майор позволял себе краткие, очень приглушенные пробы голоса. Расставленные по холмам часовые не замечали пока никаких признаков вражеской активности. Далеко-далеко наши тягачи через равные промежутки времени включали моторы. Чтобы ввести противника в заблуждение. На левом и на правом фланге, как нам сообщили, стоят штурмовые орудия и пехота.
Часов около двух одномоторная этажерка типа У-2 на высоте примерно тысяча двести облетела наши позиции. Она появилась с северо-запада. Связной самолет с партизанской катапультой, ночной разведчик. Майор приказал не двигаться. Создалось впечатление, что при облете медлительная машина опустилась ниже, не меняя курса, и потом исчезла в ночном небе. Звук мотора затих, но через несколько минут послышался снова. Швейная машинка опять вернулась. На сей раз заметно ниже. Метров триста от силы. Полет со снижением. Майор скомандовал одной легкой пушке приготовиться к бою. Но поскольку лейтенант находился как раз возле нашей, он приказал мне как наводчику занять место. Я ответил: «Цель обнаружил. Веду». Это же детские игрушки — держать такую птичку в перекрестии. Тем более самолет летел как раз по средней линии широкой лощины. Все лежали в укрытиях. Ствол орудия был замаскирован ветками. Один из нас не удержался и вслух выразил тревогу, которую мы все испытывали. «Помилуй нас бог, если он чего углядит». Но лейтенант, не дав ему договорить, произнес: «Аминь».
Уж лучше бы лейтенант промолчал, а моя мать не была набожной, а отец не был вагоновожатым. Перед каждой трапезой мать произносила застольную молитву. И отец всякий раз завершал ее полнозвучным «аминь». После чего топал ногой о глинобитный пол нашей кухни, словно нажимал педаль трамвайного звонка. Одновременно он хватался за ложку и неизменно произносил: «Почта отправлена…» Короче, если бы не это роковое стечение обстоятельств, я, может, и не нажал бы всей ступней на спусковой механизм. Может, и не нажал бы. Бум! Четыре снаряда покинули ствол. Заряжали мы попарно, каждый второй снаряд — трассирующий. «Здрасьте вам», — спокойно произнес лейтенант. Он был из балтийских немцев, и хорошо говорил по-русски. Потом он чуть отвел наушник от уха — так ревел майор. В ночной тишине каждый мог отлично расслышать, какие выражения нарушали тишину ночи. Лейтенанту вместе с наводчиком было приказано явиться на командный пункт, причем немедленно. По дороге лейтенант обронил: «Сейчас надо помнить одно: „Если ты сын божий, спаси себя сам“».
ЛЮБА РАССКАЗЫВАЕТ ГИТТЕ: В эту ночь я получила приказ доставить в штаб дивизии командира разведроты. Молодого подполковника. И при этом идти на высоте не меньше тысячи метров. На такой высоте фрицы не считали наши машины опасными. Я уже собралась заходить на посадку, когда мой пассажир вдруг забеспокоился. И приказал повернуть и пройти ниже. Ему что-то померещилось, и теперь он должен убедиться, так это или не так. Вообще-то, как младший лейтенант и пилот, командиром на борту была я, а не он. Тут подполковник начал канючить. Попробуй откажи, когда тебя так о чем-нибудь просят и вдобавок с оправданным возмущением. Я выпустила зеленую трассирующую пулю, легла на обратный курс и пошла на снижение. Кроме наших танков я ничего такого особенного не заметила. А он заметил. И завел речь о танковой засаде. И начал орать и чертыхаться, чтоб я дала полный газ. Но тут я услышала громкий удар. След трассирующего снаряда прошел под нами, чуть не задев обшивку. Надо было выровнять машину и прибавить скорость. Но мотор начал чихать, кашлять и плеваться маслом. Пришлось закрыть лицо руками. Число оборотов катастрофически упало. Высота — сто метров. Высота девяносто. До линии фронта за нами можно было теперь дотянуться рукой. Я выключила зажигание. Поворачивать, когда планируешь, уже невозможно. Машина могла худо-бедно тянуть по прямой. Мы пролетели над каким-то леском и сразу после этого коснулись земли. Жесткая посадка с капотированием. Посреди овсяного поля. Ремни спасли нам жизнь. Но когда мы выбрались из самолета и уже стояли обеими ногами на земле, выяснилось, что мы оба еле дышим. У подполковника текла кровь из раны на голове. Слева и справа мы слышали немецкую речь. Они брали нас в кольцо. Должно быть, их было не очень много, не то они бы не переговаривались так громко.
Мне следовало бежать, пробиваться к своим. А подполковник отвлекал бы тем временем фрицев. У него только и был что пистолет. Но я никуда не побежала.
Пистолет и у меня был. Вдвоем можно отстреливаться на обе стороны. На двоих у нас было две дюжины патронов. Мы отползли чуть назад в овсяное поле. Немцы на отвратительном русском рявкнули: «Руки вверх! Иди сюда!» Мой подполковник уложил первого немца, который вырос перед ним длинной, громогласной тенью. Мы надеялись, что они оставят нас в покое, когда потеряют несколько человек. До рассвета осталось всего ничего. А утром роли переменятся, тогда мы станем охотниками, а они — дичью. Как и положено. Вот немцы уже перестали драть глотку, они молча подкрадывались и палили из автоматов. Каждая пуля оставляла за собой в зеленом овсе межу и раздавалось такое шипение, будто связки раскаленных железных прутьев падали в холодную воду. Мне под прицел попал второй немец…
На своем командном пункте в форме креста майор составил рапорт о моем неподчинении приказу перед лицом врага. Помимо меня и лейтенанта, он еще вызвал к себе офицера с батареи тяжелых орудий Франца. Короче говоря, в каждом из четырех окончаний креста оказалось по одному человеку. Причем офицеры сидели, майор на своем складном стульчике, два других на канистрах с бензином. Мне же полагалось стоять, давать показания и стоять по стойке смирно. Моя голова в стальной каске торчала над краем окопа. Заведомо обреченная позиция — при свете луны. Небо стало еще ясней. Поскольку я решительно не знал, как мне объяснить свое поведение, я продолжал стоять по стойке смирно. Не мог же я сказать, что в моей ноге сработал притоптывательный рефлекс, потому что лейтенант сказал «Аминь!».
Майор сидел почти в центре креста, потому как за спиной у него, в том окончании, которое ближе к врагу, была установлена стереотруба. Старший лейтенант записывал, блокнот он держал на коленях, притененный фонарик в левой руке. Он записывал то, чего не мог сказать я, то, что ему диктовал майор. Записывал, а сам почему-то шмыгал носом. Мой лейтенант пытался по мере сил выгородить меня. Хороший солдат, в остальном безупречная дисциплина, просто нервный срыв из-за непомерных физических и духовных перегрузок после начала русского наступления, каковое по причинам стратегическим, равно как и тактическим, все равно скоро захлебнется. Ну и так далее. Наблюдатель доложил, что подвергшийся обстрелу самолет с большой степенью вероятности рухнул где-то неподалеку от того места, где у нас расположены тягловые средства.
Услышав это донесение, мой лейтенант расхрабрился и придушенным голосом вскрикнул «ура!». Мой лейтенант вообще часто храбрился, когда имел дело с майором, с командиром полка, который теперь командовал одной-единственной, да и то собранной по кусочкам батареей. Вообще, ходили слухи, что майор у нас педик. А мой лейтенант был из себя писаный красавчик. Золотистый блондин с персиковой кожей. И вот когда он придушенным голосом завопил: «Ура», майор, судя по всему, был уже готов вообще обойтись без протокола. Тогда бы дело не пошло в трибунал. Тогда бы я отделался несколькими днями гауптвахты. Что в свою очередь было бы нелегко осуществить при беспорядочном отступлении. Но все вышло по-другому. С неба донесся типичный звук швейной машинки — самолет такого же типа, как и тот, в который стрелял я. Вдобавок можно было сразу же услышать, что на сей раз самолетов не один, а больше. Господи, я увидел, как они летят под луной. Три одинаковых. И все, так сказать, вытянули шеи в сторону могильного креста. И все летели прямо на нас. Вот тут мой лейтенант не стал кричать «ура». Зато старший лейтенант еще активнее зашмыгал носом и сказал, что сейчас нам всем будет хана. Его слова сопровождались воем падающих бомб. Офицеры нырнули — каждый в свой отсек. А я продолжал стоять, и голова у меня торчала над краем окопа. Решив, что таким путем проблема будет решена всего быстрей и проще. Потому что с неба начали падать плоды моего проступка. Я своими глазами видел и насчитал шесть разрывов над Акульей бухтой. Шесть однотонок, как я решил. Внизу, на дне окопа, майор прилип к своему ларингофону и орал, чтобы не вздумали отвечать. Полный запрет открывать огонь оставался в силе. С противоположного склона донеслись стоны раненых. Должно быть, кто-то угодил в орудие Берта прямым попаданием. И майор пронзительным голосом сказал моему лейтенанту нечто совершенно нелепое. «Господин фон Бакштерн, — сказал он, — я впопыхах забыл свой лосьон для бритья. Он — в моих вещах, там, где стоят тягачи. Будьте так любезны, принесите мне мой лосьон. Заодно, когда пойдете туда, прихватите этого человека и протокол дознания. И передайте все гауптвахмистру. При первом же удобном случае этот человек должен быть передан военному трибуналу. Для скорости можете воспользоваться моим вездеходом, господин Бакштерн. А обратно приедете на санитарной перевозке. У нас, как видите, есть раненые». Меня выгнали из укрытия, господа офицеры подписали протокол, касающийся нарушения приказа, допущенного перед лицом врага обер-ефрейтором Хельригелем. Приличия ради его подписал и мой лейтенант, потом, все еще находясь в окопе, взял под козырек. «Лейтенант фон Бакштерн просит у господина майора разрешения быть свободным». Особое ударение он сделал на «фон». Что меня до какой-то степени примирило с ним.
Вездеход стоял в укрытии за несколько сот метров от командного пункта. Шофер спал. Бомбежки он не слышал. Когда мы сели в машину, над нами возникло новое звено. По нему никто не стрелял. Снова на позиции разорвалось шесть бомб. «Ладно, уйдем по-английски», — сказал лейтенант. Я не понял, что он этим хотел сказать.
Среди тягачей нам встретился батарейный сапожник из моего бывшего взвода. Он был похож на престарелого младенца. Мы с ним хорошо ладили. Лейтенант пожелал выслушать рапорт. Шоферы, как доложил сапожник, все приданы секретной части. Остальные выступили под командованием ротного фельдфебеля, чтобы захватить сбитого русского летчика. Но тот отстреливается как дьявол. Уже есть трое убитых. Если господин лейтенант желают поглядеть, так они лежат за домом. Одному из них он еще накануне поставил латки на сапоги.
Мой лейтенант принял какое-то решение. И вдруг обратился ко мне на «ты»: «Раз ты сдуру наслал на нас этого дьявола, ты с ним и разберись. Или он с тобой разберется. Хельригель, я даю тебе шанс отмыться». После чего он снова перешел на «вы».
Когда среди густого овса мы встретились с ротным фельдфебелем, мой лейтенант ни словом не обмолвился о том, что произошло на командном пункте. Фельдфебель подтвердил донесение сапожника. Хотя и высказал предположение, что дьяволов там не один, а целых два. Фельдфебелю было приказано отозвать свой эскадрон белобилетников. Такое серьезное дело могут провернуть только бывалые солдаты, другими словами, он, лейтенант и я. Когда мой лейтенант проговорил эти слова, на востоке пробилась первая дымчато-серая полоска рассвета. Фельдфебель хоть и счел себя на правах командира эскадрона глубоко оскорбленным, но повиновался, причем, как мне кажется, с явным облегчением. Свистом подозвали двоих солдат и приказали, чтобы они отдали нам свои автоматы. А лейтенант вдобавок истребовал автомат гауптвахмистра. Из чего следовало, что для совместной трапезы с этими дьяволами он решил обзавестись ложкой побольше. Фельдфебель заливисто и протяжно дунул в свой сигнальный рожок. Мы по-тюленьи поползли через овсы, до колена высотой, редкие и еще зеленые. Ни гласа, ни воздыхания. Лейтенант приказал мне пройти еще несколько шагов вперед, только пригнувшись. Я выполнил приказание. Раз, потом еще раз. И тут вдруг огонь. Пуля просвистела у меня над ухом. Ну а теперь в третий, и последний раз. Лейтенант протрубил последнюю охоту. Шанс отмыться. Не торговаться с самим собой. Достойно подставить голову под молоток. Проявить благородство. Я все понял. На этот раз пуля распорола мне рукав. Лейтенант прошелся беглым огнем по тому месту, где раздался звук выстрела. У лейтенанта был пространственный слух. Я продолжал ползти на сближение с дьяволом.
ЛЮБА РАССКАЗЫВАЛА ГИТТЕ: Мой подполковник собственным телом закрыл меня от беглого огня. А потом истек кровью у меня на руках. Пока он умирал, я успела выпустить две последние пули. Зазря. Я рухнула на мертвого. Выстрел прошел между моими растопыренными пальцами — в землю. Ожег ладонь. От боли рука непроизвольно сжалась в кулак. Я услышала, как пахнут молодые овсы, как пахнет земля. И выпрямилась во весь рост. Там, за линией фронта, на нашей стороне уже занималось утро. Злобный зверь кричал: «Лапы вверх». А другой, не менее злобный, выпрямился во весь рост. Но я не подняла руки. Мной вдруг овладела холодная решимость. Страх, волнение, боль сошли с меня, как сходит старая кожа. Я еще помню, что я подумала. И буду помнить всегда. Рухнешь в объятия дня, подумала я. У видишь наконец свою мать. Я ведь никогда не видела своей матери. Подумав так, я сбросила летный шлем. И стояла в сапогах и стеганом комбинезоне среди занимающегося утра. Странно — может, ты, как женщина, сумеешь меня понять, — в эту минуту я ощущала себя спокойной и красивой. Еще девушкой я представляла себе, какое это должно быть чувство, когда ты без всякой цели и без всякого тщеславия ощущаешь себя красивой. Я думала, подобное ощущение может возникнуть лишь тогда, когда тебе положат на руки твое собственное дитя. Здесь все было по-другому. И зверь в немецкой каске, тот, что выпрямился, подходил ко мне, выгорбив спину. Отпрыгнул в сторону. Подошел еще на несколько шагов. Направил ствол своего автомата на мои ноги. Дракон, каждодневно пожирающий одну девственницу. Сперва выпрямляется. Потом облизывается и топает от жадности задними лапами. Подошел второй зверь, он сказал по-русски: «Так-так-так! Что это у нас тут есть?» Подходили другие. Драконий выводок обступил меня со всех сторон. Страх вернулся вместе с отвращением.
Один из дьяволов вдруг выпрямился и сбросил с головы дьявольский клобук. Я успел тем временем подойти так близко, что увидел: это молодая женщина с коротко остриженными волосами. Женщина стояла очень спокойно, словно минутой раньше возникла из этого овса. Как заспанная. «Осторожней!» — выкрикнул лейтенант. Я отскочил в сторону. И угодил ему как раз на прицельную линию. Было ясно как день, что он прицелился в эту чертову бабу. Я без раздумий преградил дорогу его пуле. Хотя не знаю, стал бы он стрелять, если бы не я, или не стал бы. Он ведь делал все на самый изысканный, на благородный лад. Ротный потребовал не чикаться долго с этой сукой. Четверо убитых, это ж надо! Оказывается, только что нашли четвертого. Отца троих детей. Ротный вскинул оружие. Лейтенант, стоявший рядом, приподнял указательным пальцем ствол. И в то мгновение, когда лейтенант поднимал кверху ствол направленного на летчицу оружия, вдали словно застучали первые дятлы. То были сухие, короткие выстрелы из противотанковых ружей и базук. На огневой позиции Акулья бухта начались танцы. Ротный фельдфебель сказал, что там сейчас гибнут наши ребята. Лейтенант приветливо поглядел на меня. «Ну, решайтесь, ефрейтор. В конце концов, эта амазонка — ваша добыча». Я взглянул на амазонку. Амазонка взглянула на меня. Думаю, ей не трудно было догадаться, о чем идет речь. Глаза у нее были распахнуты до предела. Одна рука сжата в кулак. Другой она торопливо провела по лбу. Словно хотела стереть то, что стояло перед ней, и то, что ей предстояло. Я сказал, что до сих пор каждого сбитого летчика отводили на допрос. На командный пункт дивизии. Лейтенант сказал: «А ведь ефрейтор-то прав. Мы взяли языка». Хорошо еще, что ротный фельдфебель ничего не знал о протоколе. Он отвернулся. Он просто клокотал от злости. «Нечистая сила умирает только на рассвете», — сказал он. И прошил лежащее рядом тело очередью из своего автомата. Лейтенант выплюнул изо рта соломинку. Летчица закрыла лицо шлемом.
А среди тягачей уже поднималась первая волна паники. Майорский шофер, который не медля погнал назад, к огневой позиции, вернулся и сообщил, что проехать туда больше нельзя. Несколько танков уже оставили ее позади и зашли с тыла. Все больше и больше танков совершало прорыв, но фельдфебель сказал, что пока впереди еще грохочет, никаких оснований для паники нет. Скомандовал боевую готовность. Каждому предстояло занять приготовленный окоп для круговой обороны. Раздали противотанковые гранаты. Лейтенант снимал в санитарной перевозке предварительный допрос с летчицы. Ефрейтор-письмоводитель вел протокол. Одна створка задней двери была распахнута. Лейтенант сидел с непокрытой головой на нижних правых носилках, положив ногу на ногу и скрестив руки. Ярко сверкала на солнце его белокурая шевелюра. К этому времени грохот спереди доносился уже непрерывно. Я завидел, как штурмовики, эти железные Густавы, описывают круги, они кружили над тем местом, где наши тягачи осуществляли свой отвлекающий маневр. Оттуда начали подниматься клубы дыма. Я как бы нес караул при санитарной машине. С автоматом. Вообще-то человек, на которого наложено дисциплинарное взыскание, не имеет права носить оружие. Лейтенант вдруг прервал свою беседу на русском языке. Из-за грубого вмешательства гауптвахмистра. Тот и не думал скрывать, что считает лейтенанта просто маменькиным сынком, решительно неспособным овладеть ситуацией по-военному. Он доложил, что велел переложить убитого русского в решетчатый ящик, а ящик поджечь. Летчица глядела через открытую дверь на овсяное поле. На том краю поля у межи догорал ее самолет. До сих пор она не проронила ни слова, только выдала свою офицерскую книжку. Ротный зашвырнул набитый картами планшет мертвого офицера в машину. Просто-напросто под ноги лейтенанту. Лейтенант подхватил планшет и нашел в нем карту, размеченную значками. Карту он расстелил у себя на коленях. Не удостоив более ротного ни единым взглядом. Сказал только, что лучше бы гауптвахмистру не изображать из себя вождя краснокожих. Тут ротный — богатырь по всем статьям — выхватил летчицу из машины и швырнул ее на землю. И при этом рявкнул, что с этой дамой как-нибудь сам разберется. Если мы сегодня угодим к Ивану в лапы и эта штучка раскроет рот, нас всех расстреляют. Он снова поставил летчицу на ноги, подтащив за волосы. Потом толкнул ее вперед и выхватил свой пистолет. Лейтенант тем временем изучал карту. Но тут разорался я. «Поганый, вонючий трус, вот ты кто», — завопил я, сам толком не зная, кого я имею в виду, лейтенанта или ротного. Писарь, заикаясь, спросил, не спятил ли я часом. Гауптвахмистр принял мой крик на свой счет, повернулся ко мне, направил на меня пистолет и, стуча зубами от бешенства, потребовал, чтобы я повторил свои слова. Уж и не знаю, повторил я их тогда или нет. Если бы повторил, он, верно, прихлопнул бы меня на месте. Лейтенант избавил меня от необходимости отвечать. «Плохой из вас пророк, гауптвахмистр, — с холодным спокойствием сказал лейтенант. — Если мы сегодня или завтра и впрямь угодим в лапы Ивану, а эта пленная снова обретет дар речи, к стенке поставят только одного. Да, одного наверняка поставят. За осквернение трупов». После чего лейтенант заговорил еще резче: «А ну, спрячь оружие!» Ротный неохотно повиновался. Я за рукав отвел летчицу обратно в машину. Она, не совсем еще придя в себя, поднялась на подножку, хотя и опиралась при этом на мое плечо. «Вот до чего мы дожили, — прохрипел ротный, — лучше пусть гибнут свои, лишь бы самому остаться беленьким». Повар влил несколько ведер воды в полевую кухню. Фельдфебель подошел к кухне и напился из огромного ковша. Лейтенант закричал, что приказывает уточнить место падения, перевозку отогнать поближе к огневой позиции, а пока распорядился подготовиться к передислокации. Впереди еще слышались редкие выстрелы. Среди четырех убитых был водитель перевозки. Шофер с командирской машины только перекрестился, когда лейтенант приказал ему достать из вещей господина майора лосьон для бритья и за рулем вездехода двинуться к огневым позициям, указывая дорогу перевозке. А за руль перевозки сядет он сам, лейтенант. Перевозка у нас была почти новая, светло-коричневая и красный крест на белом фоне. Никакой маскировочной окраски. Летчицу лейтенант устроил так, чтобы она у нас не вздумала сбежать, на левых носилках. Связав ей руки и ноги с помощью входящих в комплект ремней, а также ремешков от солдатских манерок. Помогать ему при этой процедуре мне не разрешили. Он сам ее осуществил насильственно, но не грубо. А мне велел принести коробку со сгущенным молоком из неохраняемого фургона. Там хоть одна, да найдется. Шеф любил, чтобы пудинги ему готовили на сгущенном молоке. Я нашел коробку. И втихаря показал связанной летчице одну из банок, где на пестрой этикетке мирно паслась корова. Мне почудилось, будто летчица усмехнулась. На какую-то долю секунды. Мой лейтенант приказал мне занять место на правом переднем крыле. Для наблюдения за воздухом позади машины. А про приказ доставить меня по начальству и протокол дознания он, судя по всему, вообще забыл. Может, он надеялся, что майор тем временем погиб? Впрочем, у меня не было времени предаваться подобным размышлениям. Мне надо было глядеть в оба, чтобы на этой ухабистой дороге не загреметь вниз с подножки. Шофер начальника поехал кружным путем, более безопасным, как он, должно быть, считал. И зря. Его машина угодила под дождь осколков. Я даже видел танк, который его обстреливал. Он стоял на пригорке. Длинный ствол еще дымился и указывал прямо на нас. Я спрыгнул. Лейтенант спрыгивать не стал. До предела сбросив скорость, он открыл дверцу и, высунув руку, закрепил на крыше флажок с красным крестом. Возле подорвавшегося вездехода. Странно, что машина не сгорела. Мертвый шофер лежал грудью на рулевом колесе. Лейтенант что-то мне показал. На сиденье рядом с шофером лежал граненый флакон, лосьон господина майора. С флаконом в руках я залез в кабину перевозки, потому что лейтенант махнул мне рукой. Мы снова тронулись. Я видел, как длинная труба стоявшего на пригорке танка провожает нас. Я разглядел капли пота у лейтенанта на носу. Длинная труба задралась кверху. Танк подал назад и скрылся за горкой. «Когда я шоферил, у меня здесь всегда висел амулет». Я про себя восхитился хладнокровием лейтенанта. Мы заехали в глухую лощину неподалеку от огневых позиций. Кусты надежно укрыли машину. Пассажирке нашей лейтенант сказал, что к завтраку мы вернемся. Снаружи я еще сказал, что в лощине холодно и что на верхней полке лежат одеяла. Лейтенант бросил взгляд на стопку одеял, но не тронул их. Мы начали безмолвно карабкаться вверх по крутому рыхлому склону. Пока вскарабкались, я набрал полные сапоги песку. Лейтенант запретил мне вытряхивать песок, сославшись на то, что положение у нас пока неопределенное. Дальше пришлось ползти, чтобы бросить взгляд на позицию. По его милости я здорово натер ноги песком, а все потому, что дал совет насчет одеяла для нашей пленницы. Мой хладнокровный лейтенант самым недостойным образом приревновал меня. Здесь он желал быть оленем-победителем по праву высокого рождения. А русские, они пролетарии. И ко мне это бранное слово тоже вполне применимо. Уже не раз и не два лейтенант, к которому я испытывал полное доверие, называл меня придурковатым пролетарием. Вдобавок девушка эта выглядела так, будто работает в типографии. Надо сказать, что у меня на родине самые красивые девушки работают в типографиях. Словом, по происхождению, скорее уж мне следовало заботиться о девушке, чем кому другому. Вот какие опасные мысли занимали меня, когда мы ползли вперед.
ЛЮБА РАССКАЗЫВАЛА ГИТТЕ: У немцев одни обращались со мной будто с опасной гадюкой, другие будто с привлекательной самочкой. Эти, другие, были из той породы, которая не прочь снизойти и до содомского греха. Наши прорвались. Это я сумела понять. И безумно боялась, что за пять минут до освобождения меня кто-нибудь из них прикончит. За пять минут это всего обидней. Привязать они меня уже привязали. Один из немецких содомитов говорил по-русски, как, верно, говорили еще при царе. Я чувствовала, что у него были кой-какие личные планы на мой счет. Просто он не торопился. Будь у меня хоть какое оружие, я бы, вполне возможно, пристрелила эту красивую белокурую бестию, из страха и отвращения. А второго, который был при нем, я бы отконвоировала в плен. Для этого, как мне кажется, хватило бы нескольких крепких ругательств, чтобы он послушно затрюхал передо мной. Он напоминал мне одного из тех добродушных увальней, которых и у нас полным-полно.
Когда Акулья бухта открылась нашему взгляду, мы для начала пересчитали подбитые танки. Их было пять. Целых пять штук. Одно из этих догорающих чудовищ погребло под собой тяжелое орудие «Дора». Должно быть, экипаж на полном ходу атаковал «Дору» в лоб. И танк перескочил через заградительный вал прямо на пушку. Вот камикадзе, подумал я. Лейтенант, созерцавший эту картину в полевой бинокль, спросил меня, что получится, если скрестить танк с противотанковой пушкой. Чему тут получаться, кроме выкидыша, сказал я. В ответ лейтенант обозвал меня слабаком и добавил, что, уж верно, в этом танке сидели другие парни, не такие, как я. Я увидел, как через позицию едет один из наших тягачей, останавливаясь у каждой пушки, у легких тоже. На тягач явно грузили раненых. Мы же притаились в кустах, примерно за один километр от позиции. Еще не до конца рассвело, и я не без труда различал отдельные фигуры. Широкое, протянувшееся с юга на запад дно лощины было все разворочено гусеницами. Я сказал, что пушки вроде все до одной ухнули. Лейтенант снова меня обругал. На сей раз тупой скотиной. И дозволил мне воспользоваться его биноклем. Ибо разыгрывающееся действо придает ангелам новые силы. Я правильно угадал. Это грузили на тягач раненых. Но вокруг тягача двигались жестикулирующие фигуры, они командовали, на них были плащ-палатки защитного цвета и каски более плоские, чем у немцев. Русские. Не так чтобы много. С дюжину. А кто из наших еще мог двигаться, тот и двигался. Трусцой. И таких оставалось тоже не так чтобы много. От силы две дюжины. У меня снова затребовали бинокль. Теперь лейтенант молчал. Не прошло и получаса, как тягач, качаясь, словно битком набитый трамвай, покинул огневую позицию Акулья бухта по плавко закругляющейся к юго-востоку дуге.
Лейтенант лег на спину, жуя какие-то метелочки. На лбу у него выступили капли пота, хотя было прохладное раннее утро. А бинокль он предоставил полностью, в мое распоряжение. Для наблюдения и последующей трансляции по всем радиостанциям рейха, как он выразился. Сам же лейтенант глядел в утреннее небо. Его пронырливый ум сумел разгадать то, о чем я и сам не смел подумать. И спросил, не надумал ли я его прикончить, чтобы отмыться от греха. Перед русской девкой. Я ответил вопросом: «А что мы будем делать, господин лейтенант?» Он сказал, что мы еще немного подождем. А затем будем обозревать поле боя. Он отложил свою фуражку. Здесь пока все равно ничего не делается. Русские наверняка подтянут пехоту более короткими дорогами. По направлению на Минск. Короче, южнее. А что мы будем делать потом? А потом будем поглядеть.
Позиция выглядела так, будто ее в несколько минут отутюжили танками. Будто нападающие заранее знали, где находятся далеко отстоящие друг от друга орудия. Легкие, которым при лобовом столкновении с танками Т-34 все равно было нечего делать, были просто-напросто расплющены в лепешку вместе с расчетами, если, конечно, те не успели, словно мыши, нырнуть в укрытие. Лейтенант отыскал свою фуражку. Неподалеку от свежего могильного холмика с крестом из толстых осинок. Может, под ним лежали те, кто погиб этой ночью, кто был застигнут бомбами. Лейтенант надел на крест свою стальную каску. На внутреннем ремешке было написано его имя. Лейтенант барон Фуле фон Бакштерн. Я свою каску отбросил. В мешке для провизии у меня лежала фуражка. Я подумал про жестяной ящик с трехдневным довольствием для нашей батареи. Мы даже отрыли специальный окопчик для нашей жратвы. Окопчик был засыпан, но ящик сыскался. Он лежал в рюкзаке. Как положили, так и лежал.
Из тех пятерых, считая и меня, кому предназначалось это довольствие, нашлось трое. Мертвых. Лейтенант пошел туда, где располагался крестовидный окоп — командный пункт майора. Должно быть, прямо возле ларингофона ударила бомба, не исключено, что последняя. Не исключено, что перед самым началом танковой атаки. На прежнем месте не было теперь никакого окопа, а была неглубокая воронка. А из середины воронки торчала рука, холеная рука с длинными тонкими пальцами. Пальцы были скрючены, словно хотели что-то схватить. На безымянном было в одном месте светлое овальное пятно. Здесь, верно, был раньше массивный золотой перстень господина майора. Стильный был шпак, как заметил лейтенант. Он еще с того света требует свой лосьон. Испанская кожа, фирма Габсбург. Записной театрал, господин майор Канделар из Вены. Подтвердивший этот факт своей смертью. На перстне у него вроде была какая-то латинская надпись. «Ars mihi lex» — искусство — вот мой закон. Когда идешь на войну, подобные игрушки лучше оставлять дома, в комоде. В роду фон Бакштернов все мужчины подразделялись на две категории: солдаты и священники. Он, лейтенант, из числа несвященников. И посему постарается быть предельно кратким, произнося надгробную речь. Для начала он приказал мне обнажить голову, тогда как сам не снял измятую офицерскую фуражку. Затем он нагнулся и сказал: «Будешь у нас жить как фараон». И всунул граненый флакон с лосьоном для бритья в скрюченные пальцы уже застывшей, очень холеной руки. Сам лейтенант при этом представился мне каким-то злым духом, и я поторопился нахлобучить снятый по его приказу головной убор.
После чего этот смазливый дьявол предложил мне договор, согласно которому, если я, во-первых, поклянусь беспрекословно ему повиноваться, во-вторых, откажусь от каких бы то ни было посягательств на русскую летчицу, он, лейтенант, у меня на глазах разорвет протокол дознания. Оказавшись за линией фронта, он лично намерен податься на север. К себе на родину. В Ригу. Правда, прибалтийские страны заняли сейчас русские, но в самом недалеком будущем они снова провозгласят себя свободными, независимыми государствами. С американцами и англичанами все давно обговорено, и они обещали полную поддержку. Гитлер предал балтийских немцев. Поэтому он, лейтенант, более не считает себя связанным присягой по отношению к этому главнокомандующему. Коль скоро я готов принять эти условия и скрепить свою готовность мужской клятвой, он может прихватить меня с собой, если понадобится — хоть до Швеции.
Я полюбопытствовал, что же будет с летчицей. Лейтенант оскорбился. Неужели я не заметил: в лице этой летчицы мы имеем дело с офицером? Уж как-нибудь он сумеет по-офицерски обойтись с офицером. Младший лейтенант женского пола — самая подходящая кандидатура, чтобы засвидетельствовать его, лейтенанта, достойное поведение как в случае, если его план удастся, так и в случае неудачи.
Итак, мой лейтенант зачислил летчицу в свою касту. В интернационал всех офицеров. Вот как для него все было просто. Правда, он добавил, что эта дрянь при первой возможности сведет с нами счеты, если мы не будем следить за ней в оба. Но чем больше времени она проведет в обществе двух немцев, тем больше она будет обесчещена в глазах своих людей. Пройдет как максимум две недели, и она сама начнет бегать за нами как собачонка. Я в этом очень усомнился. Но свои сомнения оставил при себе. И снова лейтенант прочитал мои мысли. Должно быть, я был для него прост как букварь.
«Если вас это не устраивает, ефрейтор Хельригель, или если вы намерены принести ложную клятву — здесь только бог нам свидетель, — у меня остается один выход: тогда я сам помогу отмыться тебе от греха».
Я понял, что это означает. Я знал, что это случится тут же, на месте. И что мне понадобится на секунду больше, чтобы нажать спусковой крючок. И тогда я именем бога и отечества принес клятву по обоим пунктам. После чего лейтенант у меня на глазах уничтожил протокол.
ЛЮБА РАССКАЗЫВАЛА ГИТТЕ: Оба немца вернулись через два часа. Мои часы со светящимся циферблатом они мне оставили и вообще все оставили, если не считать пистолета и документов. Каждые пять минут я криком звала на помощь. Я знала, что в этих местах мало кто живет. Овес почти заглушили сорняки. Я не сумела углядеть ни одного дома, ни одной колеи. Ни с воздуха, ни здесь, на земле. Наши наступающие части на полной скорости проходили такие места. И такие леса. Меня терзал страх перед мучительной голодной смертью. Привязанная за руки и за ноги, и еще — поперек груди, и еще — поперек бедер, я не могла сдвинуться ни на один сантиметр. Могла только чуть-чуть приподнять голову. Да и то с большим трудом. Моя тюрьма находилась в глубокой долине. Укрытая для обзора с воздуха. Они неплохо меня устроили. Устроили для мучительной смерти. Поэтому я, честно говоря, испытала большое облегчение, когда оба фрица вернулись. Я надеялась не мытьем, так катаньем избавиться от них. И готова была воспользоваться любым средством.
Белокурый лейтенант спросил меня, почему я так кричала. Может, мне неудобно было лежать, или, может, я проголодалась, или — пардон, пардон — у меня возникла естественная надобность. Двери передо мною распахнулись, и я снова во всю глотку начала звать на помощь. Лейтенант не мешал мне кричать. Чтоб я поняла, что меня все равно никто не услышит. Я не желала это понимать, тогда он сказал, что, пожалуй, придется надеть на меня наркозную маску, чтобы хоть так поберечь мои голосовые связки. Благо в этой машине есть все, что нужно для оказания первой помощи. А другу он приказал соорудить для меня туалет. Где-нибудь в укромном местечке, но не дальше, чем за десять шагов отсюда. Второй, этот увалень, взял инструмент и одеяла. На откидное сиденье передо мной поставили хлеб и мясные консервы. И положили нож и вилку. И даже бумажную салфетку из белого перевязочного материала. «Накрыв на стол», лейтенант развязал ремни. Я села на носилки, потому что у меня все болело. Но есть я не стала. Я уже решила для себя не есть и не разговаривать. Голод и молчание придают хитрость и укрепляют воинственный дух. Господин барон — так он представился — не обратил на мой отказ ни малейшего внимания. Я могу поверить ему на слово, сказал он, что лично ему Гитлер со своими лакеями ненавистен. Он просто отказывается понять, как это Сталин проявил наивность, заключив с этим подонком пакт о дружбе и ненападении. Сам он из остзейских немцев и для себя принял решение нелегально, то есть минуя плен, вернуться на родину. Как ни повернется судьба прибалтийских государств, история уже неоднократно доказывала, что немцы и русские могут жить в мире и согласии. А я ему нужна, чтобы иметь в случае надобности при себе живого свидетеля чистоты своих намерений. Тем самым мне надлежит рассматривать пленение как своего рода почетную ссылку. Поскольку исход войны предрешен, политический разум должен научиться обуздывать патриотические чувства. Если окажется, что обстоятельства не соответствуют его намерениям, он переправится в Швецию, где мне будет предоставлена полная свобода. Этот красивый нордический рыцарь был наделен тупостью палача, как и положено. И какой же идиоткой он, должно быть, считал меня. Очень интересно, отвечала ему я.
Да, честное слово офицера: мою неприкосновенность как советского офицера и как женщины он мне гарантирует. Самое позднее на границе Латвии он отпустит меня на все четыре стороны. А известно ли мне, до чего красива Латвия: Рига, Цесис, Даугава, большая река, Юрмала, а того красивей дикий, нетронутый берег Балтийского моря. Его семейство владеет городским домом, загородным домом на реке и, так сказать, купальным на побережье. После чего он искренне размечтался, и тут я поняла, что этот припозднившийся рыцарь поставил себе нереальную цель. К действию могут побудить как реальные, так и нереальные цели. Когда неосуществимые мнятся осуществимыми. И наоборот. Между замыслом и безумием пролегает порой тончайшая разделительная линия — надежда либо легковерие. В те времена я скорей могла это почувствовать, чем осознать. Почувствовала я также, что этот человек не всерьез принимал свою веру или надежду, что он больше играл ею. За мой счет. А может, и за счет своего товарища.
Из-за этого второй немец показался мне еще большим дурнем, чем раньше.
На все откровения лейтенанта я не ответила ни слова, к хлебу и консервам не притронулась. Пусть знатный барин, у которого в Латвии целых три дома, с самого начала знает, какую характеристику я дам ему в случае надобности: характеристику прожженного насильника. И он прекрасно меня понял. Во взгляде у него сверкнула ненависть и оскорбленное самолюбие. Но он сдержался. И сказал, что должным образом изучил закодированные тактические значки на картах у моего спутника. Теперь ему известно, какие участки обойдет стороной наше наступление. Вот этими мертвыми участками он и намерен пробиваться.
Тут вернулся второй и отрапортовал. После чего лейтенант сказал: «Церковь действует». И что я могу идти к обедне. Второй очень славно отстроил для меня «церковь». Вокруг — одеяла. И сиденье из березовых стволов. На конце одного ствола — рулон туалетной бумаги. А лопату он воткнул в кучу вынутой земли. Оружие. Ну, таким беспонятливым человек быть не может. Я протолкнула лопату за заднюю стенку. В кусты. Чтобы можно было достать.
Когда девушка вернулась из «церкви» — как назвал лейтенант мое сооружение — мы услышали очень близкий шум самолетов со стороны Акульей бухты. Совершенно отчетливый рокот У-2. Самолет прямиком заходил на бухту. Летел, должно быть, очень низко. Даже слышно было, как пилот переключает зажигание. Я, часовой, и ахнуть не успел, как девушка припустила со всех ног туда, где лощина была всего шире. На бегу она сорвала стеганую куртку. Ясное дело, хотела махать, чтоб ее заметили. И вопила пронзительным голосом: «Ирина! Ирина!» Я припустил за ней. А лейтенант, этот, должно быть, стартовал еще раньше. Он набросился на девушку, как тигр, и ребром ладони ударил ее по шее, отчего она сразу упала. К тому времени, когда самолет проходил непосредственно над нами, он успел затащить свою жертву в кусты. Я залез туда же. Во мне нарастала бессильная злоба. На самого себя было противно. А я еще орал на ротного, не думая, что будет со мной. Зато теперь я молчал. Потому что дал клятву повиноваться и еще потому, что этот пижон в лейтенантском мундире у меня на глазах разорвал протокол. Потому что рука руку моет. Грязная грязную. Облет занял всего лишь несколько секунд. Я увидел, что лежавшая на земле девушка снова зашевелилась. Я пошел к ней. Лейтенант тоже привстал. Я подумал, что сейчас-то он мне покажет, где раки зимуют. Но не показал. Он сказал, что, если гауптвахмистр угодил в плен или еще угодит, а эту кралю найдут мертвой, русские сразу поймут, кто тут приложил руку. Тогда и еще кой-кого поставят к стенке. Лейтенант говорил таким тоном, будто спас мне жизнь. Я был слишком растерян, чтобы ему противоречить. В награду за примерное поведение мне дозволили перенести еще не вполне очнувшуюся девушку в санитарную машину. Я взвалил ее себе на плечи. Она была легонькая, как перышко. По дороге — лейтенант шел впереди — она что-то сказала. Одно слово. Я его понял. Она сказала мне: «Идиот». Лейтенант снова связал ее по рукам и ногам и укрыл стеганой курткой. Я бы даже сказал: заботливо. Потом он сообщил, что она вроде как объявила голодовку. И стало быть, теперь мы с ним как следует подзаправимся. Пусть даже она не сможет нас увидеть, зато уж наверняка сможет услышать. «Так что, ефрейтор, чавкайте во всю мочь!»