– Нет, он сам уселся всего несколько минут назад.
Хммм. Не уверена, какой из этого мне следует сделать вывод. Уровень насыщения тканей кислородом также у него держится на ста процентах без каких-либо колебаний, так что, возможно, кислород ему уже и вовсе не нужен и он сможет спокойно дышать комнатным воздухом.
– Давайте отключим его от кислорода и посмотрим, как он справится без него.
Мистер Хэмптон одобрительно кивает головой. Я уменьшаю подачу кислорода до нуля, после чего достаю из ноздрей мистера Хэмптона назальные канюли и снимаю их у него с головы. Он следит за моими манипуляциями, в то время как я вешаю теперь уже отсоединенную кислородную трубку на стену.
Стивен рассказывает об их совместной поездке, и мистер Хэмптон внимательно его слушает.
Я слежу за уровнем насыщения его крови кислородом, чтобы понять, насколько ему хватает комнатного воздуха. К пульсоксиметрам с их скоростью работы и чувствительностью, как и ко всему хорошему, быстро привыкаешь: двузначное число моментально дает понять, хорошо все или плохо. Теперь, без подачи дополнительного кислорода, показатель насыщения у мистера Хэмптона колеблется между 97 и 99 процентами. Ничего себе. Это же норма для здорового человека. В компьютере я пытаюсь найти данные о предыдущих показателях, однако он поступил к нам только вчера в середине дня и его почти сразу же подключили к кислороду, так что от них толку мало.
– А дома он тоже на кислороде? – спрашиваю я Трэйса.
– Нет, что вы. Никогда не было такой необходимости.
Я удивленно хмурю лоб.
– А вы не знаете, случайно, почему они вообще подсоединили его к кислороду здесь?
– У него были трудности с дыханием, – объясняет мне Трэйс. – Он жаловался, что никак не может надышаться. – Он возвращается к истории про их совместный отдых, продолжая рассказывать про то, как им пришлось переносить по суше каноэ, в котором они сплавлялись. Он активно жестикулирует обеими руками, не забывая периодически ловить глазами мой взгляд, чтобы я тоже чувствовала себя участником беседы.
– Да, пришлось на славу потрудиться, – говорит, посмеиваясь, мистер Хэмптон. От неожиданности я даже вздрогнула. Он все понимает. Он говорит! Он смеется!
Трэйс и Стивен смеются вместе с ним, и тут я понимаю, что мистер Хэмптон – это не дряхлый старичок, кому пришла пора умирать. Он бодрый и энергичный мужчина за семьдесят, которому последние несколько дней было попросту не по себе.
Я никак не могу взять в толк, что происходит. Ритуксан не может действовать так быстро, а если и действует, то обычно вызывает серьезные проблемы. Могло ли дело быть в тех лекарствах, которые ему дали перед этим? Парацетамол, бенадрил, стероиды внутривенно – может быть, они были всему объяснением? Может, и так, однако я давала эти лекарства в таком сочетании многим людям, и после этого они ни разу столь чудесным образом не шли на поправку.
Я снова считываю его жизненные показатели – они идеальны. Он сам вытягивает руку, чтобы я надела на нее манжету манометра, улыбается, когда я подсовываю ему под язык термометр. Я в совершенном недоумении. У меня нет никаких объяснений этим невероятным переменам.
«Я скоро вернусь», – говорю я им. Трэйс безмолвно шевелит губами: «Спасибо». Стивен наклоняется в своем кресле вперед. «…Мне не нужно обогнать медведя», – говорит он, и Трэйс смеется над этим старым анекдотом. Мистер Хэмптон ложится обратно в кровать. Ему дышится совершенно легко и непринужденно. Уходя, я тихонько закрываю за собой дверь.
Лично я не особо верю в чудеса, однако всегда рада подобным приятным неожиданностям, будь то в больнице или повседневной жизни. Приятно думать, что любовь родных или друзей способна привести к выздоровлению, которое наука объяснить не в силах. Лиз Тилберис, главный редактор журнала Harper’s Bazaar, болела раком яичников, и в своих мемуарах под названием «Нет времени умирать» она рассказывает, как после звонка принцессы Дианы уровень ее тромбоцитов подскочил настолько, что она смогла покинуть больницу и провести выходные рядом с пляжем в Хэмптоне. «Я убеждена, что только благодаря принцессе я смогла вырваться из больницы, и никто не в силах меня в этом переубедить», – пишет она. Принцесса Диана позвонила, и концентрация тромбоцитов в крови Лиз Тилберис выросла.
Мистер Хэмптон нуждался в кислороде и был явно дезориентирован, пока не приехал его сын, и они не стали обмениваться воспоминаниями и шутками о своих былых совместных путешествиях. Мой рациональный разум отказывается верить в то, что можно вот так вот легко пойти на поправку, однако в больнице частенько случаются подобные истории, и не важно, действительно ли пациентов на ноги ставит любовь близких, или же это банальное совпадение.
Выйдя в коридор, я вижу ожидающую меня Дорис, священника.
– Мы помолились на случай, если она не выживет.
Я хмурюсь – звучит довольно-таки печально.
– Да нет, все без лишнего драматизма, – говорит она, а затем добавляет: – Я только что встречалась с мистером Томпсоном, и все прошло хорошо. – Вот почему она мне нравится: она одновременно и набожная, и приземленная. Дорис словно научилась подстраиваться со своей верой к каждой конкретной ситуации, при этом никогда не предавая своих религиозных взглядов. Мне по душе подобная гибкость.
– Им повезло, что их медсестра заботится не только о здоровье их тела, но и духа, – говорит она мне на прощание.
Прежде я никогда об этом не задумывалась, и мне приятно слышать такие слова. Вместе с тем вся правда в том, что они сами попросили позвать священника, так что я им его привела, как поступила бы и любая другая медсестра. В этом и заключается наша работа. Как-то раз одному заскучавшему пациенту я принесла по его просьбе газету. Однажды, в вечернюю смену, я чуть ли не рыдала от отчаяния, потому что не смогла достать джем для умирающего пациента, который грыз сухой тост. Другая медсестра на нашем этаже регулярно приносит с собой фруктовые хлопья для завтрака пациенту, который отказывается есть что-либо другое.
– Нужно бежать, – говорит Дороти, направляясь по коридору к своему очередному пациенту. Я смотрю вслед ее бодрой походке и думаю о том, что, возможно, стоило ее попросить помолиться и за меня.
В коридоре появляется одна из наших лаборантов.
– Я пришла, чтобы взять кровь у Филдс, – говорит она, подкатывая свою металлическую тележку с пробирками, жгутами, иголками и бирками.
– Что тут у нас?
Она протягивает мне три пробирки с бирками, чтобы подобрать Шейле кровь из нашего банка на случай, если во время операции понадобится переливание. По правилам две пробирки нужно заполнить сразу, а для третьей взять кровь только полчаса спустя. Если группа крови во всех трех пробирках окажется одинаковой и правильно промаркированной, то это будет гарантией того, что никто ничего не напутал.
Полагаю, все дело в том, что однажды кто-то (лаборант? медсестра?) допустил ошибку: отправил на определение группы крови пробирку, на которой была указана фамилия другого пациента. Как результат, были написаны неправильные данные, что является довольно-таки серьезным просчетом, потому что при переливании пациенту крови не той группы у него могут возникнуть тяжелые последствия для здоровья.
Конечно, эта дополнительная «третья пробирка» и могла бы стать надежной защитой от подобных ошибок, однако проблема в том, что такой метод ужасно непрактичен. Лаборанты бегают по всей больнице, и у них нет времени дважды приходить брать кровь у каждого пациента с интервалом в полчаса. Таким образом, все три пробирки заполняются кровью одновременно, и одна из них попросту отправляется в лабораторию позже других. Эта пробирка и становится той самой «третьей пробиркой», хотя кровь для нее была взята вместе с кровью и для остальных двух пробирок, так что она никоим образом не гарантирует точность определения группы крови.
Поэтому лаборантка принимается мне объяснять виноватым голосом: «Эмм, только я сразу возьму кровь для всех трех пробирок. Я ну никак не смогу вернуться к вам на этаж через полчаса».
На металлическом планшете в ее тележке я вижу полностью заполненный фамилиями пациентов и их группами крови верхний листок.
– Просто пошли мне эту третью пробирку через какое-то время. Мы так всегда делаем.
Я киваю. Вот так вот мы и выполняем новое правило, а это лишь один из примеров вынужденных хитростей больничного персонала. Кроме того, у нас и без того существуют определенные процедуры, при соблюдении которых никаких ошибок в маркировке пробирок с кровью не возникало бы и в помине. Так, например, согласно существующим правилам, сразу два человека должны проверить фамилию пациента и его идентификационный номер на бирках из лаборатории. Кроме того, нам, по идее, полагается собственноручно наклеивать эти проверенные бирки на пробирки с кровью прямо в палате пациента. Благодаря этим двум простым шагам ошибиться при маркировке пробирок с кровью практически невозможно. Введение дополнительного правила вряд ли будет способствовать увеличению скрупулезности медперсонала, который либо в силу нехватки времени, либо собственной безалаберности не считает нужным выполнять все необходимые проверки, однако именно так больницы решают проблемы, когда возникает какая-либо ошибка.
Лаборантка заходит в палату к Шейле, чтобы взять у нее кровь, и я иду следом за ней. Включается свет, и все трое – Шейла, ее сестра и зять – начинают дружно моргать и щуриться от столь неожиданной иллюминации.
– Я пришла, чтобы взять у вас кровь, – деловым тоном объявляет она. – Давайте посмотрим, что тут у нас. – Она наклоняется к Шейле, берет ее правую руку, а затем проводит по ней пальцами. – Вот эта подойдет. – Схватив жгут со своей тележки, она слегка обматывает его вокруг руки. Я вижу, как на сгибе ее локтя выпячивается венка.
Я беру Шейлу за левое запястье, чтобы прочитать ее идентификационный номер. «Простите за беспокойство, – тихонько говорю я. – Как с болью?» Она качает головой и закрывает глаза.
– Начинайте, – говорит лаборантка. Она пристально изучает бирки для пробирок, в то время как я вслух зачитываю фамилию Шейлы и ее учетный номер пациента, указанные на браслете.
– Все сходится. – Она быстренько записывает на бирках свои инициалы и время, после чего передает их мне, чтобы я сделала то же самое.
– Нам нужно перепроверить ее группу крови перед операцией, – объясняю я, в то время как лаборантка расставляет пробирки и распаковывает иглу. Сестра Шейлы одобрительно кивает головой.
– Я вас оставлю, – говорю я с вымученной улыбкой лаборантке, которая вводит иглу Шейле в вену. Та плотно зажмуривается, после чего громко выдыхает.
– Держитесь, мисс Филдс, мне нужно наполнить три пробирки, – слышу я слова лаборантки перед уходом.
Выйдя в коридор, я смотрю на время на экране своего компьютера: десять минут седьмого. До конца смены осталось от полутора до двух часов, в зависимости от того, как много у меня уйдет времени, чтобы все доделать. Я справлюсь.
Изрядное количество исследований показали, что работающие по 12 часов медсестры представляют для пациентов дополнительную опасность, да и сами быстрее выгорают на работе.
Мне нравится присматривать за своими пациентами целый день, с утра до вечера, однако рабочий день получается слишком уж длинным, и я не уверена, сколько лет смогу продолжать вкалывать в таком же ритме. Я также не уверена, идет ли моим пациентам на пользу то, что за ними двенадцать часов подряд ухаживает одна и та же медсестра – может быть, им было бы лучше, если бы каждые восемь часов приходила новая, полная сил.
Мимо меня проезжает тележка из столовой, и я чувствую запах еды. К счастью, он довольно пресный, так что аппетит у меня не просыпается. Разносчица останавливается, достает подносы и заносит ужин сначала мистеру Хэмптону, потом Кандас, в то время как я проверяю на компьютере, не появились ли новые предписания. Тридцать отдельных указаний для Кандас. Должно быть, их ввел клинический ординатор онкологии, Юн Сан, – здесь все, что ей нужно перед процедурой трансплантации. Я закрываю глаза.
Звонит телефон, но я не отвечаю. Один раз. Два. Три. Четвертый звонок. «Ти, чем это ты так там занята, что не берешь трубку?»
Это администратор, и уже второй раз за день меня раздражает ее дружелюбная навязчивость. В этот момент мне не до ее безудержной жизнерадостности.
– Ти, скажи честно. Ты была в туалете?
– Ага. Я уронила телефон в унитаз и целую минуту потом его вылавливала.
Она фыркает в трубку.
– Палата для Ирвина готова? Я должна была позвонить и узнать.
Я заглядываю в палату, где до этого была Дороти.
– Кажется, готова.
– Кажется? Слушай, Ти, после Кандас Мур с ее шторкой для душа лучше бы тебе зайти и убедиться, что там чисто.
Ага, значит, теперь мы еще должны выполнять и обязанности уборщиц. Я захожу в палату и пальцем протираю алюминиевый кронштейн на стене, к которому крепятся кислородная трубка и отсос. Пыли нет. Я заглядываю под кровать – пол блестит чистотой и никаких напичканных бактериями шариков из ворса.
– Чисто.
– Отлично.
Все бы на свете отдала ради минуты в полной тишине – никаких звонков, никаких вызовов.
Над дверью Шейлы загорается световой сигнал, и я смотрю в журнал учета, чтобы понять, не пора ли ей давать обезболивающее. Давно пора. Вполне вероятно, что ей уже было больно, когда я была в палате вместе с лаборанткой, просто она решила мне об этом не говорить. Кроме того, она переживает, что может умереть, если и не сегодня, то в ближайшее время, а тут в нее еще и тычут иглой.
Я снова в деле. Развернувшись, направляюсь к ней в палату, открываю дверь и тянусь к кнопке, чтобы отключить сигнал вызова. «Нужен еще дилаудид?» – отчетливо спрашиваю я ее ровным голосом.
Для этого, собственно, я здесь и нахожусь.
11
Новые поступления
Проделав стандартную процедуру – введя код доступа, код пациента и препарата, а также подтвердив все это, – я получаю на руки дилаудид. Проверяю указанную на ампуле концентрацию еще один раз, набираю препарат в шприц и разбавляю его десятью миллилитрами физраствора. Проверяю получившийся объем. Бросаю использованную стеклянную ампулу в специальный контейнер для игл и стекла, встроенный в мою рабочую станцию. Когда я училась на медсестру, нам рассказывали, что наркоманы порой выгребают пустые ампулы из мусора, чтобы заполучить оставшиеся на стенках капли. Понятия не имею, правда это или нет, однако с пустыми ампулами из-под наркотических препаратов я обращаюсь, словно с контрабандой.
Возвращаюсь в палату к Шейле. Лаборантка уже заканчивает брать у нее кровь и тайком протягивает мне «третью ампулу».
– Я прямо сейчас отправлю их в лабораторию, – говорит она нарочито громко, демонстрируя мне две другие пробирки.
Сестра Шейлы ненадолго поднимает на меня глаза, после чего продолжает пялиться в пол. Глаза Шейлы закрыты, а ее губы плотно сжаты от боли. Взяв ее за левую руку, я ввожу ей в капельницу дилаудид, а следом – шприц с физраствором.
– Что же ты мне не сказала, что тебе больно? – спрашиваю я.
– Сначала все было в порядке, – говорит она, крепко зажмурив глаза, – как вдруг, – она хватает ртом воздух, – боль резко усилилась.
Она открывает глаза и смотрит на меня с виноватым видом:
– Мне нужно пописать.
– Разумеется. Не могла бы ты перекатиться в мою сторону, к этому краю кровати? Так тебе меньше нужно будет пройти. – Она кивает, а затем осторожно перекатывается влево. Распахнув глаза, она тут же их закрывает. Пыхтит.
Я не стала просить ее оценить свою боль по шкале от одного до десяти, считая, что десять – это «самая ужасная боль на свете».
Некоторые люди – и Шейла, судя по всему, одна из них – будут, наверное, даже с разрубленной пополам рукой говорить, обливаясь потом, «шесть», изо всех сил стараясь, чтобы их голос звучал при этом нормально. Такие пациенты обычно просят обезболивающее, только когда боль становится невыносимой, потому что им кажется, будто их боль никогда не станет достаточно сильной для того, чтобы возникла необходимость с ней бороться.
Хотя я и объяснила Шейле физиологические причины, по которым боль лучше предупреждать, мне следовало догадаться, что она может и не прислушаться к моим рекомендациям. С такими пациентами лучше держать ухо востро – следить за выражениями их лиц, наблюдать, как они двигаются и двигаются ли вообще. Лицо обычно не может скрыть боли, однако порой нужно присматриваться повнимательней, и сегодня я этого не сделала. Стоицизм Шейлы оказался слишком убедительным – я поверила, что ей хватит меньше лекарств, чем нужно было на самом деле. Проблема только в том, что пострадала от этого не я – она сделала хуже самой себе.
Боль – ужасная штука. Она приносит страдания. Лучше всего справляются с болью наркотики, однако они неизбежно несут налет позора – даже здесь, в больнице. Некоторые из здешних медработников с особым презрением относятся к наркоманам, возможно от того, что мы все слышали рассказы про манипулирующих врачами торчков: про пациентов, которые, желая заполучить дозу, притворялись, будто им больно. На пациентов с хроническими болями часто навешивают такой ярлык. Больных серповидно-клеточной анемией, чья жизнь наполнена болью, а в самые пики болезни облегчение приносят лишь обильные дозы опиатов, порой принимают за банальных торчков. Ненавидим ли мы, работники здравоохранения, саму потребность в наркотиках у людей из-за высокой вероятности злоупотребления ими, или же у нас столь сильное возмущение вызывает сама боль? Мы не можем ее увидеть, потрогать, проверить, дать ей какую-то объективную оценку. Нас учили, что «боль такая, какой ее описывает пациент», однако когда мы не доверяем своим пациентам, то можем не придать их боли должного значения. Люди, лишенные чувства боли с рождения – это очень редкое отклонение, называемое врожденной сенсорной полинейропатией, – подвержены постоянной опасности. Когда нам больно, то нервы нашего организма усердно пытаются дать нам понять, что с нашим организмом что-то совсем не так. Сегодня я не смогла в полной мере оценить тяжесть боли Шейлы.
– Думаете, вы сможете встать, чтобы пойти в туалет? Позвольте мне вам помочь. – Только я начинаю тянуться к руке Шейлы, как у меня звонит телефон.
– Это операционная. Мы готовы принять вашу пациентку Филдс.
– Ох. – Я смотрю на часы: – Что-то вы рано. – Я не хотела, чтобы это прозвучало как обвинение, однако именно так и получилось.
– У нас была отмена. И они хотели прооперировать эту пациентку как можно скорее.
Это хорошие новости для Шейлы, однако я с ней еще не закончила. Ей нужно пописать, да и я еще не все бумаги заполнила.
– Это из операционной, – сообщаю я ей и ее родным, вешая трубку. – Они готовы ее принять.
– Готовы? Но ведь еще рано, – говорит ее сестра.
– Им удалось высвободить для нее время. Так что мне нужно поскорее разобраться со всеми бумагами, но сначала она сходит в туалет. – Я улыбаюсь Шейле, чьи глаза превратились в узкие щелочки.
– Нет, мы сами отведем ее в туалет, – говорит ее сестра. – Вы же идите и все подготовьте. – Она встает, а вслед за ней встает и ее муж.
– Вы уверены, что справитесь?
– Без проблем. У нас все получится. Ей просто нужно отправиться в операционную.
Я киваю. «Если понадоблюсь, вызывайте меня». Вернувшись к своему компьютеру, я вывожу на экран бланк, который мы заполняем обычно перед операцией. Снова ставить галочки и кликать мышкой.
Какие у пациента показатели жизненных функций? Есть ли у него аллергия? Есть ли история болезни, а также данные об осмотрах за последние три дня, и прикреплены ли они к ее медкарте? Были ли вещи пациента сложены в надежном месте? Последний вопрос кажется не таким уж и важным. В конце концов, Шейла может умереть прямо на операционном столе. Неужели так важно, что потом станет с ее одеждой? Даже посреди катастрофы не следует забывать о самых заурядных деталях. Это служит мне напоминанием о том, что жизнь продолжается, несмотря ни на что.
Один из самых странных случаев, произошедших со мной в больнице, также был связан с вещами пациента – вернее, с одной очень и очень личной вещью. В восемь утра, в самом начале смены я зашла в палату к пациентке – до этого момента я ни разу не встречалась ни с ней, ни с ее родными. Худая высокая женщина с очень короткой стрижкой протянула мне контейнер для зубных протезов с пластиковой крышкой на нем со словами: «Это не ее зубы!»
В больнице я всегда стараюсь сохранять терпение, однако порой все равно выхожу из себя, когда мне хамят, и это был один из таких случаев. Я нахмурила брови. «Это не ее зубы!» – повторила женщина, тыкая в меня контейнером для зубных протезов.
– Простите?
– Ее отправили вниз на КТ, а потом она вернулась в свою палату, и это не ее зубы!
Она повторила это уже в третий раз.
– А вы, простите, кто?
– Ее дочь.
Тут заговорила стоявшая с ней женщина, более плотная и не такая высокая: «Я тоже ее дочь, и это определенно не ее зубы!» Сразу после этого пришли с обходом врачи – их было шестеро. Я мало что узнала из отчета, однако, как только врачи начали обсуждать между собой пациента, стало ясно, что этой женщине за восемьдесят осталось недолго. Кроме того, она была в полубессознательном состоянии.
Так что я решила отложить мысли о ее зубных протезах подальше. Они вряд ли ей еще понадобятся. После этого я стала заниматься своими привычными делами, которых, по правде говоря, в тот день оказалось несколько больше, чем обычно: телефон не переставая звонил, то и дело возникали недопонимания, на разрешение которых уходило немало времени, я давала пациентам лекарства и, если уж быть совсем честной, занималась жизнями людей, которых еще можно было спасти.
Позже в тот день дочь умирающей пациентки разыскала меня, чтобы подробно описать, чем вставная челюсть в контейнере отличалась от протеза, который носила ее мать. Клыки были слишком длинными, а резцы слишком короткими – ну, или наоборот, я уже точно не помню. Я позвонила в кабинет компьютерной томографии и спросила, не забывал ли у них кто-нибудь вставную челюсть. Они отреагировали на этот вопрос так, словно я была сумасшедшей. Кроме того, этой пациентке томографию делали за день до этого, и персонал сегодня полностью сменился. Никто из присутствовавших тогда не видел пациентку, которой делали КТ в предыдущий день. Узнав об этом и поразмыслив над ситуацией, я задумалась о том, почему про перепутанные зубные протезы не спросили у дежурившей ночью медсестры. Возможно, к тому времени, когда пациентка вернулась к себе в палату после томографии, ее родные уже уехали домой.