Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Лара. Нерассказанная история любви, вдохновившая на создание «Доктора Живаго» - Анна Пастернак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он еще сильнее побледнел и вышел. Ольга, кипя возмущением и обидой, уехала в Москву.

В тот вечер, когда Борис позвонил со своими обычными словами «Олюша, я тебя люблю», она бросила трубку.

На следующее утро Ольге позвонили из ЦК.

– То, что сейчас выкинул Борис Леонидович, – возмущенным голосом говорил Поликарпов, – еще хуже истории с романом.

– Я ничего не знаю, – отвечала она. – Я с ним не виделась.

– Вы поссорились?[553] – раздраженно спросил Поликарпов, прекрасно зная, что так и есть. – Нашли время. Сейчас по всем заграничным волнам передается его стихотворение, которое он передал одному иностранцу. Все, что стихло, шумит вновь. Поезжайте миритесь с ним, всеми силами удержите его от новых безумств.

По словам Бориса, который позвонил Ольге в тот же день из писательского клуба в Переделкине, умоляя ее не бросать трубку, после ее отъезда он пошел домой и написал стихотворение о Нобелевской премии. Не поверив, что она действительно оставила его и вернулась в Москву, он снова пошел к ней на дачу. По дороге ему встретился журналист Энтони Браун, который работал на английскую газету Daily Mail. В итоге Пастернак прямо в лесу дал ему интервью. «Я – белая ворона,[554] – сказал он журналисту. – Как вы знаете, мистер Браун, вороны бывают только черные. Я – чужак, индивидуалист в обществе, которое предназначено не для единиц, а для масс».

Daily Mail опубликовала это стихотворение 12 февраля 1959 года под заголовком: «Пастернак преподносит сюрприз: откровение о его мучениях в «Нобелевской премии».

Я пропал, как зверь в загоне.Где-то люди, воля, свет,А за мною шум погони,Мне наружу ходу нет.Темный лес и берег пруда,Ели сваленной бревно.Путь отрезан отовсюду.Будь что будет, все равно.Что же сделал я за пакость,Я убийца и злодей?Я весь мир заставил плакатьНад красой земли моей.Все тесней кольцо облавы.И другому я виной —Нет руки со мною правой:Друга сердца нет со мной.Я б хотел, с петлей у горла,В час, когда так смерть близка,Чтобы слезы мне утерлаПравая моя рука.

Когда Ольга услышала это стихотворение, в котором ясно читались му́ка и боль Бориса, она сразу поехала к нему в Переделкино. «Неужели ты думаешь, что я тебя и впрямь брошу, что бы ты ни натворил?» – сказала она ему при встрече. Пусть ей было больно оттого, что он нарушил свое обещание жениться на ней, но она ни за что не оставила бы его. «В нашей измалковской халупе снова восстановился мир», – писала она.

Гармония в личной жизни воцарилась снова, но в жизни политической опять сгущались тучи. Хотя Борис не раз утверждал, что стихотворение «Нобелевская премия» никогда не предназначалось для печати и что он просто просил журналиста Daily Mail передать текст его французской переводчице Жаклин де Пруайяр, он прекрасно понимал, что, показав такой спорный материал иностранному корреспонденту, он совершил акт чистого неповиновения. «Иногда падение крошечного камешка[555] является причиной горного обвала, – писала впоследствии Ольга. – Только в этом смысле наша ссора явилась причиной появления «Нобелевской премии». Главной же причиной была травля Б. Л., его «положение зверя в загоне»».

Публикация этого стихотворения породила мощную волну сочувствия Пастернаку в среде миллионов читателей мировой прессы. Кремль был разъярен его непреклонной дерзостью. В комментарии Daily Mail, сопровождавшем стихотворение, говорилось, что «отдельные группы в правительстве[556] и Союзе советских писателей оказывают давление с целью вышвырнуть Пастернака из его дома, конфисковать все права на его стихи и переводы в Советском Союзе – что оставило бы его без гроша – и, возможно, заключить в тюрьму за литературную девиацию». Статья завершалась выводом о том, что «Пастернак стал отверженным».

Знакомая угроза в лице Поликарпова снова нависла над ними. Он вызвал к себе Ольгу и сообщил ей, что британский премьер-министр Гарольд Макмиллан на последние две недели февраля приезжает в Москву. Желательно, сказал Поликарпов, чтобы Пастернак на это время уехал из Москвы. Власти хотели не дать иностранным журналистам возможности искать встречи с Пастернаком, понимая, что не могут гарантированно помешать писателю давать противоречивые и потенциально вредные для партии и правительства интервью. По словам Поликарпова, Борис мог навредить и самому себе. Кроме того, он настаивал, чтобы Ольга тоже отказалась от любых контактов с иностранной прессой.

Поначалу Борис возмутился и заявил, что не намерен никуда уезжать. А потом они с Зинаидой получили приглашение погостить у Нины Табидзе в Тбилиси. Зинаида с радостью ухватилась за эту возможность: она хотела увезти мужа подальше от Ольги, от иностранной прессы, от напряженности и скандала. Ольга была в ярости, снова чувствуя себя отодвинутой в сторону. У нее были сильные подозрения, что Нина, подруга Зинаиды, недолюбливает ее и не одобряет их с Пастернаком отношения. Когда Борис позвонил Ольге, чтобы попрощаться, случилась ужасная ссора. Она накинулась на него с упреками. Он только повторял: «Олюша, это не ты, не ты это говоришь. Это все уже из плохого романа. Это не мы с тобой».

Ольга, «холодная и чужая», уехала в Ленинград и отказывалась отвечать на его звонки. Борис попросил Ирину пересылать его письма матери. По словам Ирины, он «лукаво и вместе с тем очень верно писал ей», что не мог ничего сделать «не только из-за боязни причинить страдание окружающим, но и из-за боязни неестественности, которую принесла бы с собой эта ненужная и резкая перемена». Ирина решила, что, поскольку ее мать будет в Ленинграде недолго, она не станет пересылать ей письма, а даст прочесть их все сразу по возвращении: «По телефону я сообщала ей об их ежедневном поступлении, что она выслушивала довольно холодно: уж очень была обижена».

Впоследствии Ольга писала: «Горечь этой последней в нашей жизни ссоры[557] гложет меня и по сей день. Обычно, когда у него дрожали голос и руки, я бросалась к нему, покрывая поцелуями руки, глаза, щеки. Как он был беззащитен и как любим…»

За четырнадцать дней пребывания в Тбилиси, с 20 февраля по 6 марта, Борис написал Ольге одиннадцать писем, включая следующие:

«Олюша, жизнь будет продолжаться,[558] как она была раньше. По-другому я не смогу и не сумею. Никто не относится плохо к тебе. Только что дочь Н. А. обвиняла меня в том, что, беря на себя такой риск, я потом ухожу от ответственности, сваливая ее на твои плечи. Что это ниже меня и неблагородно.

Крепко обнимаю тебя. Как удивительна жизнь. Как надо любить и думать. Не надо думать ни о чем другом. Твой Б.»

«Попробую позвонить тебе сегодня[559] (в воскресенье 22) по телефону с почты. Мне начинает казаться, что, помимо романа, премии, статей, тревог и скандалов, по какой-то еще другой моей вине жизнь последнего времени превращена в бред и этого могло бы не быть. Наверное, действительно надо будет сжаться, успокоиться и писать впрок, как говорил тебе Д. А. Я вчера впервые ясно понял (меня упрекнули в этом), что, вмешивая тебя в эти страшные истории, я набрасываю на тебя большую тень и подвергаю ужасной опасности. Это не по-мужски и подло. Надо будет постараться, чтобы этого больше не было, чтобы постепенно к тебе отошло только одно легкое, радостное и хорошее. Я люблю тебя и крепко целую… Обнимаю тебя. Прости меня».

Борис проводил дни в Тбилиси, читая Пруста и гуляя по этому красивому городу, чтобы облегчить боль в ноге. Его письма к Ольге полны сожалений о той запутанной ситуации, которую он создал. Ее молчание и отъезд в Ленинград мучили его. Борис не знал, что с ней, где она, и это лишало его покоя. Опасения, что она может не вернуться к нему, изматывающая тоска, гложущий страх потерять ее усиливаются:

«[28 февраля] Олюша[560] золотая моя девочка, я крепко целую тебя. Я связан с тобою жизнью, солнышком, светящим в окно, чувством сожаления и грусти, сознанием своей вины (о, не перед тобою, конечно), а перед всеми, сознанием своей слабости и недостаточности сделанного мною до сих пор, уверенностью в том, что нужно напрячься и сдвинуть горы, чтобы не обмануть друзей и не оказаться самозванцем. И чем лучше нас с тобой все остальные вокруг меня, и чем бережнее я к ним, и чем они мне милее, тем больше и глубже я тебя люблю, тем виноватее и печальнее. Я тебя обнимаю страшно-страшно крепко, и почти падаю от нежности и почти плачу».

В письме от 2 марта Борис пишет о своей глубокой убежденности в том, что у них с Ольгой какая-то мистическая любовь, которая «побеждает все препятствия и несчастья». Он говорит, что их ссоры «произвели на него тяжелое впечатление», и подвергает сомнению ее уверенность в том, что, если бы они поженились, она была бы защищена. И оказывается совершенно не прав, когда пишет:

«Даже если опасения твои[561] насчет себя самой были бы основательны, – ну что же, это было бы ужасно, но никакая опасность, нависшая над тобой, не зависела бы от того, что так или иначе сложилась моя жизнь, и не мое постоянное присутствие могло бы эту опасность отвратить. Нити более тонкие, связи более высокие и могучие, чем тесное существование вдвоем на глазах у всех, соединяют нас, и это хорошо всем известно».

Почти невообразимо, что человек, который умел быть таким проницательным, таким стратегом, таким расчетливо дерзким, как Пастернак, мог воспринимать ситуацию так нереалистично и идеалистически. Пусть кажется благородным делать пламенные заявления о высшей любви, но за пределами страниц романа истинная любовь требует повседневного бытового самопожертвования. Вряд ли кто-то знал это лучше Ольги, и, поскольку она неизменно следовала этому принципу, ее разочарование из-за того, что Борис отказывался вести себя соответственно, вполне понятно. В то время как она всегда прикрывала его спину, нельзя сказать, чтобы он отвечал ей в этом взаимностью.

4 марта, вновь вернувшись в Переделкино, Борис писал ей:

«Когда-нибудь будет так,[562] как, быть может ошибочно и напрасно, ты этого хочешь. А пока именно потому, что ты так балуешь меня счастьем и что я все время озарен твоей ангельской прелестью, будем, во имя мягкости, которой ты, сама этого не зная, все время меня учишь, любимый обожаемый мой образ, будем великодушны к другим, будем, если это потребуется, еще великодушнее и предупредительнее к ним, чем прежде, во имя светлой неразрывности, так горячо, так постоянно и полно связывающей нас.

Обнимаю тебя, белая прелесть и нежность моя, ты благодарностью моею к тебе доводишь меня до безумия».

У Бориса были все причины быть благодарным. После его возвращения из Тбилиси Ольга снова приняла его в широко раскрытые, любящие объятия.

В то лето Борис подарил Ольге в день рождения экземпляр изданного в Америке «Доктора Живаго» с дарственной надписью внутри: «Олюше ко дню ее рождения[563] 27 июня 1959 г. со всей моею бедною жизнью. Б. П.».

Несмотря на то что на Западе Фельтринелли зарабатывал на Пастернаке миллионы, Борис по-прежнему добывал себе хлеб напряженным трудом. Его перевод «Марии Стюарт», дожидавшийся публикации, был отложен, а постановки пьес Шекспира и Шиллера в его переводе были приостановлены. Новых переводов не заказывали. Пастернак даже написал Хрущеву, указав, что не может зарабатывать на жизнь даже «безвредной профессией» переводчика. Ирония состояла в том, что на его счету в швейцарском банке скапливались огромные суммы, которые переводил Фельтринелли, – авторские отчисления, получаемые от издателей со всего мира. Несмотря на то что злые языки в России называли Пастернака миллионером, Борис понимал, что, если он попытается перевести хоть какую-то часть этих денег в Москву, ему придется столкнуться с «вечными обвинениями[564] в том, что он предательски живет на иностранные капиталы».

Он был вынужден брать взаймы – у друзей и даже у собственной домработницы. Знакомые Фельтринелли, например Серджо Д’Анджело и немецкий корреспондент Герд Руге, контрабандой привозили рубли в Москву и доставляли их Пастернаку, но все эти операции были крайне рискованными. Руге собрал сумму, эквивалентную примерно 8000 долларам в советских рублях, в западногерманском посольстве у этнических немцев, получивших разрешение эмигрировать, но без возможности вывести с собой деньги. Руге брал у них наличные в обмен на выплату таких же сумм в немецких марках по приезде в Германию. Однажды Борис попросил Ирину быть посредницей в такой сделке. Руге передал ей пачку денег, завернутую в коричневую бумагу, на станции метро «Октябрьская», по-дилетантски задев ее плечом и тем самым подав сигнал. Борис прекрасно осознавал опасности, которым Ольга и Ирина подвергались в своих «подпольных» усилиях добыть для него деньги. Однако эти сомнительные авантюры, напоминавшие низкопробный шпионский детектив, продолжались. Например, Борис сообщил своей французской переводчице[565] Жаклин де Пруайяр, что, если он напишет или скажет ей, что заболел «скарлатиной», это будет означать, что Ольгу арестовали, и в этом случае он хочет, чтобы Пруайяр подняла тревогу на Западе.

Фельтринелли также отослал семь или восемь свертков с деньгами, или «булочек», как они это называли, на общую сумму около 100 000 рублей с другим немецким журналистом, Гейнцем Шеве. Шеве, который работал в газете Die Welt, сдружился с Борисом и Ольгой. В конце 1959 года Борис также попросил Фельтринелли перевести 100 000 долларов Д’Анджело, который заверил его, что купит рубли на Западе и безопасно и тайно провезет их в Москву. Эта денежная контрабанда была результатом не алчности, но чистой необходимости. Однако она отдавала типичным для Бориса безрассудством. Естественно, КГБ отслеживал[566] эти махинации, наблюдая и выжидая.

Осенью 1959 года в перерывах между ответами на срочную корреспонденцию Пастернак начал работать над своим первым оригинальным произведением после «Доктора Живаго». «Разумеется, сами эти письма[567] сильно отвлекали его от второго источника счастья, – писала его сестра Лидия, – от новой работы, которую он начал писать, как только «Доктор Живаго» ушел из его рук, с таким же рвением и энтузиазмом». Это была «Слепая красавица» – пьеса в трех актах, действие которой происходит в особняке XIX века.

По словам Ольги, «в пьесе Б. Л. хотел дать свое понимание[568] свободы и преемственности культуры. Вначале это предреформенные разговоры о свободе, проблемы социальной свободы, взятые исторически и национально. Потом реформа осуществляется, и становится ясной призрачность общественных свобод вообще, и подтверждается, что человек свободен лишь в творчестве».

Той зимой Борис повез Ольгу в театр – это было одно из его страстных увлечений – как оказалось, в последний раз. «Он вообще очень любил устраивать походы[569] в театр, видимо, это осталось в нем со времен юности – любовь и трепет перед театральным занавесом, – вспоминала Ирина. – Заранее заказывал в кассе много билетов, организовывал их выкуп, «колбасился», как говорила мама».

На гастроли в Москву приехал Гамбургский театр. Ирина описывает, как Борис «трогательно поделил свои выходы – на «Фауста» он пошел с Зинаидой Николаевной и Леней, а на «Разбитый кувшин» – с матерью и мной». Ирине немецкая комедия Генриха фон Клейста показалась трудной для восприятия. Эта пьеса снисходительно высмеивает недостатки человеческой природы и судебной системы. Поскольку Ирина плохо понимала немецкий, ей было довольно скучно. Многие зрители явно разделяли это чувство, поскольку смех был неуверенным и слышался редко. Борис же, который прекрасно говорил по-немецки, был очарован спектаклем. (Одной из характерных черт Пастернака, учитывая его лингвистические способности и свободный французский, было то, что он предпочитал при любой возможности говорить со всеми иностранными корреспондентами по-немецки.)«Зато Б. Л. хохотал от души, так громко и заразительно, что было слышно даже в задних рядах, – вспоминала Ирина. – В антракте он светился от удовольствия, приглашая нас с матерью и попадавшихся знакомых разделить его восхищение остроумием пьесы и замечательной игрой». После окончания спектакля они втроем пошли за кулисы. Пастернака – «ведь это был год его всемирной славы – сейчас же облепили актеры, среди них Грюндгенс. Просили надписать книги, программы; окруженный плотным кольцом загримированных и еще не успевших переодеться актеров, ловивших каждое его слово, он с вдохновением ораторствовал по-немецки».

После этого Борис поймал такси. «Респектабельная семья: мать в новой, присланной уже «оттуда» нейлоновой шубе, я, провожаемая несколькими знакомыми корреспондентами, Б. Л., сияющий, раздарив автографы счастливым немцам, – и это всего спустя год после переделкинской канавы, унизительного похода к Федину, оскорбительных писем. Но ощущение какой-то ирреальности происходящего, мимолетности, чувства, что судьба ошиблась, одарив нас внезапным благополучием, что это миг, вдруг остро охватило меня тогда».

Ирина никак не могла избавиться от этого пророческого беспокойства. Она, теперь студентка четвертого курса московского Литературного института, состояла в отношениях со студентом-французом по имени Жорж Нива. Он приехал в Московский университет учиться в рамках программы обмена. Борис всячески одобрял избранника Ирины и желал, чтобы Жорж женился на ней. Он хотел, чтобы Ирина была финансово и эмоционально защищена, когда после окончания ими обоими учебы уедет к Жоржу во Францию.

Той зимой Ирина и Жорж подолгу готовились к экзаменам в «избушке». Вот как она вспоминала эти дни: «Часов в восемь придет Б. Л.[570] Он очень любил посещать нас, даже в отсутствие матери, в эти темные зимние вечера, любил сознавать, что где-то среди сугробов светится окошко, за которым его ждут. Мы бросались ему навстречу, помогая стащить и стряхнуть такую тяжелую шубу, он, слегка запыхавшись от подъема, оправдывался: «Сейчас, поднимаясь, задохнулся и подумал: Господи, да ведь восемьдесят уже! А потом вспомнил – да нет, еще только семьдесят!» И смеялся вместе с нами».

Ольга впоследствии писала: «По молчаливому соглашению держаться в те дни на юморе, извлекая его откуда возможно, мы таким, казалось бы, «легким» отношением к происходящему заразили и Б. Л.». Борис любил рассказывать забавные истории о незначительных, «лубочных» событиях: о персонажах из деревни, которые прорывались на дачу или предлагали зашифровать для него роман. Это были ребячливые, актерские истории, игра на публику, и Ольга видела его насквозь. Борис в значительной мере преувеличивал их веселость, тогда как в действительности в то время он все воспринимал очень болезненно. Ольга знала это; однако, чтобы поддержать в нем бодрость духа, все они «хохотали,[571] и со стороны можно было подумать, что все легко и ладно».

Самые любимые и драгоценные воспоминания Ирины о Борисе тоже относятся к их последнему совместному Новому году: «Елка с зажженными свечами,[572] и в их заметавшемся, плывущем пламени озаренное внезапным воспоминанием лицо Б. Л., красивое, прекрасное – но уже какое-то уходящее, прощальное, как сам этот колеблющийся свет». Ольга хлопотала у стола, насмешив всех щедростью порций (на каждого пришлось по полкурицы). «Мы выпили настоящего французского шампанского в честь наступающего года – год предстоял блистательный, головокружительный. Б. Л. ждала работа, пьеса, ее успех, меня – Франция, новая жизнь, счастливая любовь… Когда очередь дошла до хлопушек, все были уже порядочно пьяны – не столько от шампанского, сколько от возбуждения. Пели, передразнивая Шеве, «О Танненбаум,[573] Танненбаум…».

Но потом она отрезвляюще добавляет: «Как и всегда, Б. Л., наш двурушник, поделил свое пребывание – до одиннадцати он был с нами, а потом, спохватившись, заспешил к себе, где уже ждали гости и – семья. Мы проводили его до поворота, как обычно, – у нас ведь тоже были свои границы, переступать которые не полагалось».

Когда они возвращались сквозь снегопад к «избушке», Ирина размышляла об этом вечере. «Б. Л. был в добром здравии, но я чувствовала, как что-то уходит. Часто он устремлял взгляд поверх наших голов и вглядывался как будто в вечность. Он был в ударе в тот вечер; рассказывал блестящие, захватывающие истории, и никак нельзя было сказать, что что-то не так. Но у меня возникло предчувствие, что он вглядывается в будущее – в будущее, частью которого ему не быть».

XII

Правда их мучений

В первые месяцы 1960 года жизнь Ольги и Бориса, казалось, вернулась в прежнюю колею. Ольга часто ездила в Москву по литературным делам Бориса, а когда возвращалась в Измалково, он уже ждал ее, расхаживая взад-вперед перед «избушкой», не способный полностью успокоиться, пока его «правая рука» не окажется рядом. По воскресеньям Ольга часто ходила на лыжах с друзьями, а потом развлекала их в «избушке» за обедами, проходившими в живой непринужденной обстановке. «Иногда Б. Л. обедал[574] на «Большой даче», иногда со мной – никакого твердого правила на этот счет не было», – говорила Ольга.

В среду, 10 февраля Борис праздновал свое семидесятилетие. «Удивительно[575] – каким он был молодым, стройным в этом возрасте: всегда с блестящими глазами, всегда увлеченный, по-детски безрассудный».

Утром в свой день рождения Борис пришел в «избушку», и они с Ольгой выпили коньяку, а потом «жарко целовались» перед потрескивавшей печкой. Борис повернулся к своей возлюбленной и сказал со вздохом: «А все-таки поздно все пришло ко мне! И как мы вдвоем, Лелюша, вышли из всех неприятностей. И все счастливо! И так бы всегда жить». Они сидели и «с наслаждением» читали стопки юбилейных поздравлений, рассматривали подарки, присланные со всех концов света. Неру прислал будильник в кожаном чехле. Среди подарков были маленькая статуэтка, изображавшая Лару, декоративные свечи и тонко выписанные образки святых из Германии.

Зима переходила в весну, Борис самозабвенно трудился над «Слепой красавицей». Он регулярно переписывался с Фельтринелли, сообщая, как движется работа над пьесой: проницательный итальянский издатель настаивал на эксклюзивных всемирных правах на все его произведения – прошлые, настоящие и будущие. Частью ежедневного ритуала Бориса стало чтение каждый вечер в «избушке» новых отрывков из пьесы. «Вечерами, обманывая себя и меня, он был оживленнее,[576] – писала Ольга. – В течение декабря и января трижды подолгу читал мне свою пьесу. Возбужденный и вдохновленный посещением театра, он читал с выражением, с большим удовольствием передавая простонародные интонации, останавливаясь на местах, которые казались ему смешными, делал тут же карандашом ремарки, вставки».

Но Ольга начала замечать первые тревожные признаки ухудшения здоровья Бориса: «Только сядем править какой-нибудь перевод, он сразу уставал, и бо́льшую часть работы делала я одна… начал жаловаться на боль в груди; опять заболела нога».

В марте Ольга поскользнулась на лестнице в московском доме и сильно вывихнула ногу. Врач наложил гипс, и ей пришлось на месяц остаться в городе, что очень расстроило Бориса. «Распорядок наш изменился, ему пришлось вырываться в Москву». Однажды утром Борис, чувствуя себя достаточно бодрым, поднялся по лестнице в квартиру Ольги, чтобы ее проведать. Пока он был у нее, зазвонил телефон. Это оказалась Мирелла Гарритано, жена корреспондента, сменившего Серджо Д’Анджело в Москве. Мирелла попросила Ольгу встретиться с ней на почте и забрать книги, которые прислали Пастернаку. Поскольку Борис не мог пойти на почту сам, а Ольга была в гипсе, он попросил Ирину и Митю забрать посылку. По словам Ольги, «они не могли отказать, чего бы он ни попросил».

Мирелла вручила им небольшой чемоданчик, который Митя принес домой. Когда Ольга открыла его, все ахнули от удивления. Вместо книг внутри лежали свертки советских банкнот в банковских обертках, аккуратно сложенные стопками. Фельтринелли, который называл их «сэндвичами», прислал эти деньги окольным путем.[577] Борис отдал одну пачку Ольге на расходы, а остальную наличность отвез в Переделкино.

Ирина, уже помолвленная с Жоржем, в эти недели виделась с Борисом редко. В последний раз это случилось в Переделкине, прекрасным солнечным мартовским днем. «Я столкнулась с Б. Л.[578] на улице, он шел навестить мою бабушку, которая в ту зиму жила на даче, – вспоминала Ирина. – В этот весенний день солнце действительно «грело до седьмого пота» – на снег было больно смотреть. Б. Л. щурился и вытирал слезы – темных очков он никогда не носил. Мы зашли к бабушке, немного посидели там – Б. Л. заметно обрадовался, что старики – бабушка и ее муж – так хорошо выглядят, так бодры и жизнерадостны. Как не любил он всяких напоминаний о смерти (он не стал даже смотреть номер «Пари матч» о похоронах Камю, поспешно свернул в трубочку мрачную средневековую картинку), так радовал его вид крепкой, здоровой старости».

Ольге тоже казалось, что к апрелю все наладилось. «Апрель был радостным,[579] как радостен всякий апрель. Особенно хорош был наш маленький дворик с соснами, расцветающими кустиками, светло-зелеными березками, пятнистый, солнечный – он казался таким надежным, таким замечательным нашим приютом. Б. Л. как будто был весел и здоров, опять потекли размеренные дни».

4 апреля Борис написал Фельтринелли в Милан, приложив документ, который должен был доставить Гейнц Шеве. Он носил заглавие «Доверенность».

«Я доверяю[580] ОЛЬГЕ ВСЕВОЛОДОВНЕ ИВИНСКОЙ ставить свою подпись на всех распоряжениях, связанных с публикацией моих произведений в тех европейских странах, где они печатаются или будут напечатаны, равно как и на всех финансовых чеках и финансовых документах.

Я прошу верить подписи ОЛЬГИ ВСЕВОЛОДОВНЫ ИВИНСКОЙ как моей собственной и считать все распоряжения, исходящие от Ольги Всеволодовны, моими собственными.

Настоящая доверенность, выданная ОЛЬГЕ ВСЕВОЛОДОВНЕ ИВИНСКОЙ, действует бессрочно. Я доверяю ей потенциальный контроль над всеми публикациями, равно как и финансовыми операциями, в случае моей кончины. Я прошу все информационные запросы и чеки за мои литературные труды направлять ей.

Б. Пастернак».

В третью неделю апреля Ольга стала замечать «что-то тревожное в облике Б. Л.[581] Обычно он был по утрам розовый, свежий, а тут вдруг изменился: какая-то желтизна явно проступала в лице». В среду 20 апреля он почувствовал себя плохо. Вызвали врача, который сказал, что подозревает стенокардию. Борис, как обычно, пришел вечером к Ольге и сообщил, что ему придется некоторое время соблюдать постельный режим. Сказал, что принесет ей свою пьесу и что она не должна отдавать ее обратно, пока он не выздоровеет. Он уже скопировал первую половину пьесы и на чистой силе воли продолжал работу, несмотря на приступы аритмии и острой боли под лопатками. Несколько раз в день ему приходилось прерываться, ложиться и ждать, пока боль пройдет, прежде чем вернуться за письменный стол.

Ольга, смирившаяся с мыслью не видеться с ним в ближайшие дней десять, была удивлена, когда в субботу, 23 апреля, внезапно увидела Бориса, идущего по переулку к «избушке» со стареньким портфелем в руке. Она радостно выбежала ему навстречу. «Радость моя была преждевременной. Лицо Бори мне показалось побледневшим, осунувшимся, больным. Мы вошли в нашу прохладную и сумеречную комнату». Поначалу она решила, что Борис разволновался из-за своего финансового положения. Он рассчитывал на какие-то выплаты, а они все не приходили. Гейнц Шеве обещал помочь, но его в тот момент не было в СССР. Может быть, объявится Серджо Д’Анджело, гадал он вслух, или еще какой-нибудь итальянский курьер. Ольга, столь же озабоченная, засыпала его расспросами.

«Не отвечая на мои тревожные вопросы, он меня целовал, как будто хотел вернуть здоровье, вернуть прежнюю свою какую-то власть, мужество, жизнеспособность». Ольга поймала себя на том, что возвращается мыслями к апрелю 1947 года, когда Борис впервые поцеловал ее на рассвете в квартире в Потаповском переулке – так же пылко и страстно.

Когда он собрался уходить, Ольга прошла с ним часть пути к «Большой даче». Они остановились у канавы недалеко от дома, дальше которой Ольга обычно никогда не шла. Совсем уже было уходя, Борис повернулся к ней. «Лелюша, но я ведь принес тебе рукопись.[582] – Он вытащил из портфеля и передал мне завернутый с обычной его аккуратностью сверток. Это была рукопись пьесы «Слепая красавица». – Ты держи ее и не давай мне до моего выздоровления. А сейчас я займусь только своей болезнью. Я знаю, я верю, что ты меня любишь, и этим мы с тобой только и сильны. Не меняй нашей жизни, я тебя прошу…»

Это был последний разговор Ольги с Борисом.

Примерно в то же время у Ирины тоже состоялся последний разговор с Пастернаком – но по телефону. По ее словам, он говорил очень слабым и далеким голосом. После этого у него уже не хватало сил дойти до телефона в переделкинской конторе. Когда новости перестали поступать, Ирина поехала в Переделкино, «чтобы быть ближе к нему». «Три мучительных дождливых первомайских дня мы с мамой провели вдвоем, почти не разговаривая и не выходя из избы».

25 апреля врач диагностировал стенокардию, и Борису был предписан полный постельный режим. Его перенесли из кабинета на втором этаже в маленькую квадратную «музыкальную» комнатку на первом, с видом на веранду и сад. 27 апреля он написал Ольге, объясняя, что испытывает ужасную боль, что пишет лежа, ослушавшись приказа врача. Борис – как это для него характерно! – с нетерпением ждет ее реакции на пьесу, над которой еще предстоит работать и работать: «Там так много неестественной болтовни,[583] которая ждет устранения или переделки». Он описывал мучительные боли и что придется «вычеркнуть (мне кажется) самое меньшее две недели нашей жизни»; велел ей «не предпринимать ничего решительного для свидания». Зная Ольгу, Пастернак опасался, что она может попытаться прийти на «Большую дачу», и настоятельно предостерегал ее против этого: «Волны переполоха, которые бы это подняло, коснулись бы меня и сейчас, при моем состоянии сердца, это бы меня убило. 3. по своей глупости не догадалась бы пощадить меня».

Под конец он писал ей: «Если ты себя почувствуешь[584] в обстановке этого нового осложнения особо обойденной и несчастной, опомнись и вспомни: все, все главное, все, что составляет значение жизни – только в твоих руках. Будь же мужественна и терпелива… Без конца обнимаю и целую. Не огорчайся. Мы и не такое преодолевали. Твой Б.».

Ирина видела отчаяние матери. «Хотя страшное предчувствие, усугубленное тем, что при последнем посещении Б. Л. принес ей рукопись пьесы «Слепая красавица» – прощальный дар, все больше укреплялось в ней, она цеплялась за каждый проблеск надежды: какие-то сны, мнения медицинских сестер, неточные слова врачей – и так до самого конца. «Ирка, как же мы теперь будем жить?» – вырвалось у нее как-то однажды. Имелось в виду – жить, когда Б. Л. не станет».

5 мая в саду «избушки» появился взволнованный Кома Иванов. Он принес Ольге пакет от Бориса, в котором оказалось написанное карандашом письмо. Борис также прислал Ольге диплом Американской академии изящных искусств и литературы в Бостоне, которым чрезвычайно дорожил, гордясь полученным тремя месяцами ранее почетным званием. Он хотел, чтобы Ольга сохранила для него этот документ. Расстроенный Кома сообщил, что у Пастернака в лучшем случае небольшой инфаркт, но лечение затруднено из-за астматического дыхания, вызванного каким-то другим заболеванием.

«Пришли тяжелые дни, – писала впоследствии Ольга. – Я ожидала посланных от Б. Л., и они приходили: это были Костя Богатырев,[585] Кома Иванов – все, кто посещал Б. Л. и с кем он мне посылал свои записки».

В пятницу, 6 мая[586] Борис почувствовал себя немного лучше, он встал с постели и умылся. Затем он решил вымыть голову – и это имело разрушительные последствия. Ему сразу же стало плохо. Трясущейся рукой он сумел написать Ольге последнюю записку. Вечером 7 мая у него случился второй инфаркт.

Литфонд СССР прислал врача, Анну Голодец, и двух медсестер из Кремлевской больницы для круглосуточного ухода за Пастернаком. Голодец обнаружила у Бориса высокую температуру и острую закупорку легких, которая подавляла дыхательную деятельность. Однако он почти не жаловался, решившись скрыть полную картину своей болезни от любимых людей. Борис попросил оставить открытым окно в сад. Там вовсю цвела сирень, которую он очень любил.

Интуитивно Борис догадывался, как сильно Ольга стремится с ним увидеться. В начале его последней болезни она была готова «взять препятствие штурмом»:[587] пойти на «Большую дачу», встретиться с любимым и – вполне естественное желание – быть признанной там как женщина, которая столь много для него значила. Однажды вечером она обсуждала эту мысль с Ириной, Митей и поэтом Константином Богатыревым. Ольга была «вне себя», обвиняла своего друга Константина в трусости, потому что он отказался отнести ее письмо Нине Табидзе, гостившей в те дни у Зинаиды. В этом письме Ольга умоляла Нину сообщать ей новости о здоровье Бориса и быть посредницей между ними. Когда Константин отказался доставить письмо, вместо него это вызвался сделать Митя. Он вернулся почти сразу же и сообщил, что Нина прочла письмо и предупредила, что ответа не будет.

Ирина сострадала матери. «О, как ощутила бедная мать[588] в эти дни горечь своей «обочины», непреложность границы, отделявшей нас от мира «законных», свое бесправие! Сколько бы ни говорил ей Б. Л. по этому поводу и верных, и лукавых слов… отказано ей было слишком во многом».

Даже когда врач, которого Ольга привезла из Москвы, обследовал Бориса и ставил свой диагноз, ее в дом не пустили. «Сердце сжимается, когда вспоминаю ее, прячущуюся у забора дачи, куда пошел привезенный нами врач, – печально вспоминала Ирина, – и так все дни, до самого последнего, когда она, сжавшись, сидела около крыльца, у закрытой двери, за которой прощались «свои».

Старший сын Бориса Евгений, встревоженный тем, что Ольга договорилась со знаменитым кардиологом о лечении Пастернака, опасался скандала, который вызовет эта инициатива, и добровольно взял на себя обязанность каждый день звонить в «избушку» с новостями. Ольга и Ирина были глубоко тронуты его поступком. «Мы были очень благодарны ему», – говорила Ирина. Может быть, он проявил больше сочувствия, чем остальные, потому что Зинаида была его мачехой, и его собственная мать, Евгения, много лет назад оказалась на такой же «обочине».

Наташа Пастернак испытывала к Ольге такую же откровенную неприязнь, как и Зинаида. Поскольку Наташа жила на «Большой даче» в последние недели жизни Бориса, она стала свидетельницей раскола между двумя семьями. Легко понять, почему его вторая семья сплотила ряды против «посторонней». «Ольга была авантюристкой,[589] большой грешницей, – говорила Наташа. – Все близкие друзья Бориса и Зинаиды терпеть ее не могли. Они не подали бы ей руки. Это ставило Бориса в очень трудное положение. Но в конце своей жизни он был больным человеком, и у него была слабость – она».

Борис, разумеется, прекрасно видел, как закипает котел напряжения и ревности между его семьей и его возлюбленной. Пока не стало ясно, насколько он болен, Пастернак еще лелеял надежду, что сестра Лидия приедет к нему из Англии и выступит в роли посредницы. «Дежурившие у его постели медсестры[590] рассказывали, что он говорил: «Приедет Лида – она все устроит». Смысл этих слов был ясен – ему казалось, что Лида хорошо относится к нам, его второй семье, не должна иметь пристрастий к первой и сумеет «примирить» меня с Зинаидой Николаевной. А ему этого очень хотелось».

15 мая, когда Борис понял, что Ольге, в сущности, преградили доступ на «Большую дачу» и что напряжение вокруг нее растет, он, по словам Ирины, сам «установил связь». Ольгу и Ирину по телефону попросили приехать в кремлевскую клинику в Москве и найти там Марину Рассохину, одну из медсестер, которые круглосуточно дежурили у Бориса. Марина, которой было в то время всего шестнадцать лет, вышла поговорить с ними. Эта милая девушка сообщила Ольге, что, как только Борис снова смог разговаривать после последнего инфаркта, он рассказал ей «о всем трагизме» их близости и своей «двойной жизни». Он объяснил, что ему невероятно больно оттого, что его истинная любовь лишена возможности быть у его изголовья, и попросил Марину каждый день навещать Ольгу и сообщать ей о нем. Медсестра «все время улыбалась», вспоминала Ирина. «И с милой, широкой улыбкой сказала нам, что Б. Л. умирает, что все сестры его очень любят, что особенно хорошо он относится к ней, поэтому и попросил ее позвонить нам».

После окончания смены Марина отправлялась прямо в «избушку» и часто оставалась там ночевать. «Она рассказывала мне, что Б. Л. без конца просил устроить наше с ним свидание, хотя к нему никого не пускали», – вспоминала Ольга. Зинаида держала дом в состоянии мертвой изоляции.

В какой-то момент планировалось, что Марина приведет Ольгу к окну на первом этаже, рядом с постелью Бориса, но это свидание все откладывалось из-за его мнительности. После инфаркта ему сняли зубной протез, и он был ужасно расстроен тем, как это повлияло на его внешность. Ему невыносима была мысль, что придется увидеться с Ольгой в изуродованном состоянии. «Лелюша меня разлюбит,[591] – говорил он Марине. – Подумайте, ведь обязательно это случится – я сейчас такой урод». Борис был безмерно тщеславен. Он даже врачу не хотел показываться на глаза небритым и, когда уже не мог бриться сам, просил Леонида или брата Александра побрить его. Вполне вероятно, что Борис действительно не мог смириться с тем, что Ольга увидит его изуродованным, что ему хотелось, чтобы она запомнила его тем крепким и сияющим «богом», которого она встретила в 1946 году.

Зинаида впоследствии утверждала, что предлагала Ольге в последний раз увидеться с Борисом, но сам Борис отверг эту идею. Если даже Зинаида на самом деле приглашала Ольгу, а Борис отказался от встречи, то сделал он это в основном для того, чтобы не расстраивать семью и избежать «скандала». Вероятно, он, умирая, был слишком изнурен, чтобы продолжать бороться. Сил у него не осталось.

Новости о серьезности болезни Пастернака вскоре заполонили страницы европейской прессы. Иностранные корреспонденты дежурили у ворот его дачи. 17 мая Жозефина и Лидия послали Зинаиде в Переделкино телеграмму из Оксфорда. Вот ее текст: «ОЧЕНЬ ОБЕСПОКОЕНЫ БОЛЕЗНЬЮ БОРИСА[592] ТЕЛЕГРАФИРУЙ ПОДРОБНОСТИ И О СЕБЕ. ЛЮБИМ МОЛИМСЯ СЕСТРЫ ФРЕДЕРИК».

Невестка Бориса Ирина, жена Александра, ответила им: «19 мая 1960. Москва.[593] У БОРИСА ИНФАРКТ.[594] СЕГОДНЯ ОДИННАДЦАТЫЙ ДЕНЬ БОЛЕЗНИ ВСЕ МЕРЫ ПРИНЯТЫ ШУРА (Александр) ПОСТОЯННО С НИМ НЕ ПОТЕРЯНА НАДЕЖДА НА БЛАГОПРИЯТНЫЙ ИСХОД БУДЕМ ДЕРЖАТЬ ВАС КУРСЕ ПОДРОБНОСТИ ПИСЬМОМ ЦЕЛУЕМ – ИНА».

Увы, врачи ошиблись в прогнозах. Состояние Бориса ухудшалось, и у него диагностировали рак легких.

Ольга перестала получать от него записки: ему больше не разрешали брать в руки карандаш. «Он умолял Марину[595] подать ему маленький огрызочек, который лежал на столе, но Марина не решалась это сделать, а кроме нее, было некому, – печально вспоминала Ольга. – Я жила от одного посещения Марины до другого. Я знала, что, когда она от меня придет к нему, она передаст ему слова ободрения, ласки, моей нежности и моей любви – а это ему сейчас необходимо».

«Мы уже знали, что все, что конец,[596] – писала Ирина. – Мы провожали ее [Марину] до ворот, а сами дожидались выхода сменившейся сестры, уже предупрежденной Мариной о всех наших сложных взаимоотношениях, и та, лишь отойдя от дачи на почтительное расстояние, решалась заговорить и рассказать, как прошла ночь. Уже были кровавые рвоты, потери сознания, что уже доставлена на дачу кислородная палатка. Рентгеновскую установку привезли за несколько дней до смерти. Открылась картина полного ракового поражения легкого, всюду метастазы. От легкого была и эта боль в плече и лопатке».

25 мая Зинаида и ее сын Леонид послали сестрам Бориса в Оксфорд следующую телеграмму: «СОСТОЯНИЕ БЕЗ ИЗМЕНЕНИЙ[597] ЛЕЧАТ ЛУЧШИЕ МОСКОВСКИЕ ВРАЧИ ВСЕ НЕОБХОДИМЫЕ ЛЕКАРСТВА ЕСТЬ НАСТОЯТЕЛЬНО ПРОСИМ ВАС НЕ ОБРАЩАТЬ ВНИМАНИЯ НА ЛЖИВЫЕ РЕПОРТАЖИ BBC О НЕУДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНОМ ЛЕЧЕНИИ БОРИСА ПОДРОБНОСТИ ПИСЬМОМ – ЗИНА ЛЕНЯ».

Ответная телеграмма пришла на следующий день: «26 мая 1960 ОКСФОРД ПАСТЕРНАКУ ПЕРЕДЕЛКИНО МОСКВА ОШЕЛОМЛЕНЫ ТЕЛЕГРАММОЙ BBC НИКАКИХ ПОДОБНЫХ РЕПОРТАЖЕЙ НЕ ДАВАЛА НАПРОТИВ ГАЗЕТЫ И РАДИО ПОДЧЕРКИВАЮТ ПЕРВОКЛАССНОЕ ЛЕЧЕНИЕ ОДНАКО НАПРАВИЛИ ВАШУ ТЕЛЕГРАММУ ПРЕССЕ ХРАНИ ВАС БОГ».

Помимо младшей медсестры Марины, за Борисом ухаживала и более опытная женщина, Марфа Кузьминична, которая во время Великой Отечественной войны служила медсестрой на фронте. Она тоже стала навещать Ольгу, окончив смену, и сообщать о состоянии Бориса. «Марфа Кузьминична, всего перевидавшая на фронте, сказала, что мало у кого встречалась такая выдержка, такое присутствие духа в последние часы, как у Б. Л. Она поражалась его терпению», – писала Ирина.

На следующий день одна из медсестер услышала невольный возглас Бориса: «Жоня [Жозефина], любимая сестра моя, больше уж не свидимся!» Когда он снова попросил о встрече со своей второй сестрой Лидией, Александр телеграфировал ей: «27 мая 1960, МОСКВА.[598] ПОЛОЖЕНИЕ БЕЗНАДЕЖНОЕ ПРИЕЗЖАЙ ЕСЛИ СМОЖЕШЬ – ШУРА». Лидия отчаянно пыталась получить визу, даже обращалась напрямую к Хрущеву. Она неделю провела в Лондоне, дожидаясь, пока советские власти примут решение.

29 мая количество сердечных сокращений у Бориса опасно снизилось, но врачи сумели стабилизировать его. В ту ночь он спал крепко. На следующее утро попросил позвать сына. Евгений сидел с ним, пока силы отца таяли. «Он жаловался мне,[599] как мучит его сознание незначительности им сделанного и двусмысленности мирового признания, которое в то же время – полная неизвестность на родине, испорченные отношения с друзьями. Он определял свою жизнь как единоборство с царствующей и торжествующей пошлостью за свободный и играющий человеческий талант. «На это ушла вся жизнь», – грустно закончил он свой разговор».

«В день его смерти,[600] когда врач сказал, что жить ему осталось всего несколько часов, Ольга весь день просидела на веранде дачи, – вспоминала Наташа Пастернак. – Она спрашивала родственников, дадут ли ей разрешение попрощаться с ним, но Зинаида, Александр и Леонид ей не отвечали. Она плакала на улице весь день, так что Зинаида спросила Бориса, можно ли ей прийти, но Борис не хотел, чтобы она пришла».

Эту историю рассказывали как доказательство того, что Ольга была не так уж важна для эмоциональной жизни писателя, что она вовсе не являлась его самой большой любовью. Однако в последнем письме Бориса к Ольге, написанном в четверг, 5 мая, перед тем как он понял, что умирает, было сказано: «Все, что у меня или во мне было лучшего,[601] я сообщаю или пересылаю тебе: рукопись пьесы, теперь диплом. Все нам помогают так охотно. Неужели нельзя перенести этой короткой разлуки и, если она даже заключает некоторую жертву, неужели этой жертвы нельзя принести? Я пишу тебе все время со страшными перебоями, которые начались с первых строк письма. Я верю, что от этого не умру, но требуется ли это. Если бы я был действительно при смерти, я бы настоял на том, чтобы тебя вызвали ко мне. Но какое счастье, что, оказывается, этого не надо. То обстоятельство, что все, по-видимому, может быть, восстановится, кажется мне таким незаслуженным, сказочным, невероятным!!!»

Вечером 30 мая Борису сделали последнее переливание крови. Врачи знали, что смерть неминуема, и Зинаида пришла побыть с ним. Александр, который провел рядом с братом весь последний месяц, сказал Борису, что Лидия может приехать с минуты на минуту. «Лидия – это хорошо»,[602] – отозвался Борис и попросил о встрече с Жозефиной.

Борис потребовал разговора с двумя сыновьями наедине. В 11 вечера они стояли у постели отца. Он велел им держаться подальше от запутанной части его заграничного наследства – романа, денег и связанных с ними сложностей. Он также попросил их взять на себя заботу об Ольге. Когда они вышли из комнаты, его дыхание стало затрудненным.

Марфа Кузьминична хлопотала над ним. Борис прошептал: «Не забудьте завтра открыть окно». Когда приближалась агония, она взяла его голову в ладони.

В 23:20 Борис Пастернак умер.

К шести утра Ольга пришла повидаться с Марфой, которая сдала смену. Медсестра быстрым шагом приближалась к перекрестку. Увидев Ольгу, Марфа низко опустила голову. Ольга сразу все поняла. Рыдая, женщины обнялись. «Он умер, – повторяла Марфа[603], – он умер».

Марфа рассказала Ольге, что в день смерти Борис сказал: «Кому будет плохо от моей смерти, кому? Только Лелюше будет плохо, я ничего не успел устроить; главное – ей будет плохо».



Поделиться книгой:



Регистрация