Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Собрание сочинений в 87 томах. Том 60: Записки учителя фехтования. Яков Безухий - Александр Дюма на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это был прелестный русский крестьянский дом, бревенчатый, рубленый, с огромной печью и с образом в углу, перед которым, по обычаю, все перекрестились, переступив порог. Нас ждал здесь плотный завтрак, которому все мы оказали честь; но я заметил, что, вопреки своему обыкновению, никто из охотников не пил. Впрочем, это вполне понятно: перед поединком никто ведь не напивается, а предстоявшая нам охота могла считаться настоящим поединком. К концу завтрака на пороге появился один из доезжачих — это означало, что пора собираться в путь. У входной двери каждый из нас получил по заряженному карабину, который мы должны были повесить через плечо и пускать в ход л ишь в минуту опасности. Кроме карабина, нам вручили по пять или шесть жестяных кружков, которые бросают в медведя, чтобы его раздразнить их лязгом и блеском.

Шагах в ста от охотничьего дома мы увидели лесной участок, оцепленный музыкантами г-на Нарышкина, теми самыми, которых я слышал на Неве во время прекрасных летних ночей. Каждый музыкант держал в руке рожок, готовясь затрубить в него, когда настанет время. Таким образом был окружен весь лес, и с какой бы стороны медведь ни явился, звуки рожков должны были отпугнуть его. Между музыкантами стояли доезжачие, а также лакеи или крестьяне с ружьями, которые, из опасения что пули могут попасть в охотников, были заряжены одним лишь порохом, и звук выстрелов которых должен был присоединиться к звукам рожков, если бы медведь попытался преодолеть заграждение. Мы пересекли эту линию и углубились в огороженное таким образом лесное пространство.

В ту же минуту вокруг леса затрубили рожки, и шум этот произвел на охотников такое же действие, какое военная музыка должна оказывать на солдат в начале сражения; я сам был охвачен воинственным пылом, которого никак не предполагал у себя еще за пять минут до этого.

Меня поставили между одним из доезжачих г-на Нарышкина, лишь моей неопытности обязанному чести принять участие в охоте, и графом Алексеем, оберегать которого я обещал Луизе, хотя на самом деле это он оберегал меня. Слева от него стоял князь Никита Муравьев, с которым граф был связан тесной дружбой, а за князем Никитой Муравьевым я еще мог разглядеть сквозь деревья г-на Нарышкина. Кто находился дальше — я не видел.

Так прошло минут десять, как вдруг раздались крики: «Медведь, медведь2!» — и одновременно послышалось несколько выстрелов. Вероятно, на опушке леса появился медведь, поднятый звуками рожков, и теперь его загоняли обратно в лес как доезжачие, так и музыканты. Оба мои соседа сделали мне знак остановиться, и все мы стали настороженно ждать. Вскоре послышались шум ломаемых ветвей и глухое рычание. Признаюсь, что при этих звуках, казалось приближавшихся ко мне, я ощутил, как на лбу у меня, несмотря на холод, выступил пот. Тем не менее я посмотрел по сторонам: мои соседи сохраняли самообладание, и я постарался вести себя так же как они. В это мгновение из колючего кустарника, расположенного между мною и графом Алексеем, показалась голова медведя и верхняя часть его туловища.

Первое мое побуждение состояло в том, чтобы бросить кинжал и схватить ружье, поскольку медведь с удивлением смотрел то на меня, то на графа и, по-видимому, еще не решил, на кого из нас ему двинуться; однако граф не дал ему времени на размышление. Опасаясь, что я совершу какую-нибудь оплошность, он решил привлечь внимание зверя к себе и, сделав несколько шагов вперед, чтобы выйти на прогалину, где у него было бы больше свободы в движениях, бросил в медведя один из жестяных кружков, которые были у него в руке. Медведь тотчас же бросился вперед и с невероятной ловкостью поймал этот кружок, а затем с рычанием смял его в когтях. Граф сделал еще один шаг по направлению к нему и бросил второй кружок; медведь схватил кружок, как собака подхватывает брошенный ей камешек, и разгрыз его зубами. Чтобы еще больше рассердить зверя, граф бросил ему третий кружок; но на этот раз медведь, словно ему стало понятно, что глупо бросаться на неодушевленные предметы, с пренебрежением посмотрел, как кружок упал рядом с ним, повернул голову в сторону графа и, страшно взревев, сделал несколько быстрых шагов по направлению к нему, так что их разделяло теперь не более дюжины футов. В этот миг граф издал резкий свист. Медведь тотчас же встал на задние лапы: именно этого и ждал граф; он бросился на зверя, который протянул к нему передние лапы, как бы желая задушить его, но, не успев свести их, взревел от боли, сделал три шага назад, шатаясь как пьяный, и упал мертвым. Кинжал поразил его в самое сердце.

Я подбежал к графу, чтобы спросить, не ранен ли он, и нашел его спокойным и хладнокровным, как если бы он всего лишь подрезал поджилки у косули; сам же я весь дрожал, хотя был всего только зрителем этого поединка.

— Вы видите, как надо действовать, — сказал мне граф, — не так уж все трудно. Помогите мне перевернуть медведя: я оставил кинжал у него в ране, чтобы дать вам исчерпывающий урок.

Зверь был действительно мертв. Мы с трудом перевернули его, ибо этот крупный экземпляр бурого медведя весил, должно быть, около четырехсот фунтов. Кинжал вошел в его грудь по самую рукоять. Граф вытащил его и очистил, два или три раза воткнув лезвие в снег. В эту минуту мы снова услышали крики и сквозь ветви увидели, что охотник, стоявший слева от г-на Нарышкина, в свою очередь бросился в схватку с медведем. Здесь борьба длилась несколько дольше, но в конце концов медведь тоже был убит.

Эти две победы, только что одержанные у меня на глазах, воодушевили меня; лихорадочное возбуждение воспламенило мне кровь, и все мои страхи улетучились. Я ощутил в себе силу Геркулеса Немейского и в свою очередь захотел испытать себя.

Случай не заставил себя ждать. Едва мы отошли шагов на двести от места, где лежали туши обоих зверей, как мне показалось, что я вижу верхнюю часть туловища медведя, который наполовину высунулся из берлоги, расположенной между двух валунов. Какое-то мгновение я пребывал в сомнении, не зная, что за предмет находится передо мной, и, чтобы вывести себя из этого состояния, решительно бросил в его сторону один из моих жестяных кружков. Тотчас же все мои сомнения закончились: медведь оскалился, показав два ряда ослепительно белых зубов, и зарычал. Услышав это рычание, мои соседи справа и слева остановились и приготовили карабины, чтобы прийти мне на помощь, если она понадобится: они прекрасно поняли, что этот зверь предназначается мне.

Увидев, что они взялись за свои ружья, я подумал, что и мне позволено воспользоваться моим карабином; к тому же, признаюсь, я больше доверял этому оружию, чем моему кинжалу. Я заткнул его за пояс, взял в руки карабин и, призвав себе в помощь все свое хладнокровие, стал целиться в зверя; он же не шевелился, что было мне на руку; наконец, взяв его на мушку, я нажал на спусковой крючок: раздался выстрел.

В ту же минуту послышался оглушительный рев. Медведь встал на дыбы и стал трясти одной из передних лап, тогда как другая, перебитая у плеча, свисала вдоль тела. В то же самое время я услышал, как два мои соседа кричат мне: «Осторожнее!» И в самом деле, словно придя в себя после минутного оцепенения, медведь, невзирая на свое раздробленное плечо, пошел прямо на меня с такой быстротой, что я едва успел выхватить кинжал. Я плохо помню, что произошло вслед за этим, так как все совершилось с быстротою молнии. Я увидел перед собой вставшего на дыбы разъяренного зверя с окровавленной пастью и изо всей силы нанес ему страшный удар, но мой кинжал натолкнулся на ребро и отклонился в сторону; тяжелая, как гора, лапа опустилась на мое плечо, колени у меня подогнулись, и я, упав навзничь, оказался под своим противником, однако, собрав все свои силы, сумел инстинктивно обхватить обеими руками его горло и отвести от себя оскаленную пасть. В ту же минуту раздались два выстрела; я услышал свист пуль, а затем глухой стук. Медведь взревел от боли и стал всем своим весом оседать на меня. Собрав все силы, я отпрянул в сторону, высвободился и тотчас же вскочил, готовый защищаться, но это уже было не нужно: зверь был мертв; в него попали обе пули: графа Алексея — позади уха, а доезжачего — под лопатку. Что касается меня, то я был весь в крови, хотя не получил ни малейшей царапины.

Со всех сторон сбежались охотники; зная, что я вступил в схватку с медведем, они испугались, как бы все не обернулось для меня плохо. Так что все чрезвычайно обрадовались, увидев меня стоящим на ногах рядом с поверженным противником.

Хотя эта победа и была одержана не мною одним, она принесла мне немалую славу, ибо для новичка я действовал совсем неплохо. Мой выстрел, как уже было сказано, раздробил медведю плечо, а кинжал, хотя и скользнул по ребру, уперся в горло зверя: стало быть, рука моя не дрогнула ни тогда, когда он был далеко, ни тогда, когда он оказался рядом.

После того как с двумя последними остававшимися в огороженном лесу медведями справились наши музыканты и доезжачие, охота закончилась; убитых зверей выволокли на дорогу и сняли с них шкуры; затем у них отрезали все четыре лапы: они считаются самой лакомой частью медвежьей туши и их должны были подать нам к обеду.

Мы вернулись в дом Нарышкина с нашими трофеями. Каждого из нас ожидала в комнате ароматическая ванна, что было более чем кстати после того, как мы полдня провели закутанными с ног до головы в меха. Через полчаса колокол возвестил, что настало время идти в обеденную залу.

Обед оказался не менее роскошным, чем накануне; недоставало, правда, стерлядей, но зато были медвежьи лапы. Ссылаясь на свои права, их приготовили, в обход дворецкого, наши доезжачие: без какой бы то ни было предварительной подготовки они просто-напросто изжарили их на горящих углях, в вырытой в земле яме. Так что, увидев эти безобразные обугленные куски, я не испытал большой охоты отведать такое странное блюдо; однако, когда мне, как и всем прочим, подали жареную медвежью лапу, я, преисполнившись решимости до конца следовать примеру других, кончиком ножа снял подгоревшую корку и обнаружил под ней превосходно зажаренное в собственном соку мясо, по поводу которого мои взгляды изменились сразу же после того, как я его отведал: то было одно из самых вкусных блюд на свете.

Садясь в сани, чтобы ехать домой, я нашел в них шкуру убитого мною медведя, которую весьма любезно велел положить туда г-н Нарышкин.

XI

Вернувшись в Санкт-Петербург, мы застали его в приготовлениях к двум большим праздникам, следующим один за другим с перерывом в несколько дней; я имею в виду Новый год и Водосвятие: первый праздник — чисто светский, второй — чисто церковный.

В Новый год, в соответствии с обычаем русских называть императора «батюшкой», а императрицу «матушкой», император и императрица устраивают прием для своих чад. На волю случая по улицам Санкт-Петербурга разбрасывается двадцать пять тысяч пригласительных билетов, и вечером того же дня двадцать пять тысяч гостей вне зависимости от их ранга приходят в Зимний дворец.

Между тем по городу пошли зловещие толки; утверждали, будто в этом году приема во дворце не будет, так как стали распространяться слухи о замышлявшемся царе-убийстве, при том что русская полиция хранила глубокое и непонятное молчание. Это снова дал о себе знать неведомый заговор, тысячеизвивный змей со смертоносными жалами: он поднял голову, навел кругом страх и тотчас же отполз в тень, спрятавшись от всех взглядов. Но вскоре опасения рассеялись, по крайней мере у любопытствующих, едва только император со всей определенностью заявил обер-полицеймейстеру, что он желает, чтобы все происходило как всегда, сколь бы ни благоприятствовали осуществлению убийства различные домино, которые, в соответствии со старинным обычаем, надевают на таком приеме приглашенные.

В России, впрочем, в этом отношении примечательно то, что, оставляя в стороне семейные заговоры, монарху не приходится опасаться никого, кроме вельмож, ибо его двойной сан императора и главы Церкви, унаследованный им от цезарей, преемником которых на Востоке он является, делает его личность священной в глазах народа. Заметим, что так обстояло дело во всех странах, и здесь мы сталкиваемся с кровавой стороной цивилизации: во времена варварства убийца монарха мог принадлежать только к царствующей фамилии; затем эту роль стали брать на себя представители аристократии, а от аристократии она перешла к простому народу. России предстоит пройти еще много веков, пока у нее появятся свои Жаки Клеманы, Дамьены или Алибо; она еще пребывает на уровне Палена и Анкарстрёма.

Так что поговаривали, будто Александру следует искать возможных убийц среди своей аристократии, в собственном дворце и даже среди собственных гвардейцев. Все это знали, или, по крайней мере, все об этом говорили, однако среди тянущихся к императору рук трудно было отличить руки друзей от рук врагов; тот, кто приближался к нему, пресмыкаясь словно собака, мог внезапно распрямиться и наброситься на него как лев. Оставалось только ждать и уповать на Господа; именно это и делал Александр.

Наступил Новый год. Билеты на право входа во дворец распространялись как обычно; я получил их целый десяток от своих учеников, настоятельно советовавших мне посмотреть на этот народный праздник, столь интересный для иностранца. В семь часов вечера двери Зимнего дворца распахнулись.

По правде говоря, я ожидал, что вследствие распространившихся слухов подъездные пути ко дворцу будут заполнены войсками; каково же было мое удивление, когда я не увидел ни единого штыка сил подкрепления; лишь часовые, как всегда, стояли на своих местах; внутри же дворец был совершенно неохраняем.

По тому, что происходило у входа на это бесплатное зрелище, можно было представить себе, каким должно быть движение толпы раз в восемь более многочисленной, которая устремляется в какой-нибудь дворец, столь же огромный, как Тюильри; и тем не менее примечательно, что в Санкт-Петербурге инстинктивное уважение к императору не дает такому нашествию людей превратиться в шумную сутолоку. Вместо того чтобы кричать как можно громче, каждый, словно проникнувшись чувством собственной неполноценности и признательностью за оказанную ему милость, предупреждал своих соседей: «Не надо шуметь, не надо шуметь».

В то время как народ заполняет дворец, император находится в Георгиевском зале; сидя возле императрицы, он в окружении великих князей и великих княгинь принимает весь дипломатический корпус. Затем, как только салоны заполнятся вельможами и простолюдинами, княгинями и гризетками, двери Георгиевского зала распахиваются, слышится музыка, и император, предложив руку Франции, Австрии или Испании в лице супруг их послов, появляется на пороге. И сразу все начинают тесниться, пятиться назад; людской поток расступается, словно Чермное море, и в образовавшийся проход вступает фараон.

Именно эта минута, как говорили, была выбрана для того, чтобы покуситься на жизнь царя, и следует признать, что выполнить это было бы очень легко.

Из-за этих слухов я с особенным любопытством разглядывал императора. Я ожидал, что у него будет такое же печальное выражение лица, какое мне довелось увидеть в Царском Селе; вот почему я был крайне удивлен, обнаружив, напротив, что его лицо никогда еще, наверное, не было таким открытым и веселым. Впрочем, такое поведение всегда было присуще императору Александру в минуту серьезной опасности, и он продемонстрировал два поразительных примера подобной напускной безмятежности: один на балу у французского посла г-на де Коленкура, другой — на празднестве в Закрете под Вильной.

Господин де Коленкур давал бал в честь императора, и вдруг в полночь, то есть когда зал был заполнен танцующими, хозяину сообщили, что во дворце пожар. Герцогу Ви-ченцскому тотчас же вспомнился бал у князя Шварценберга, прерванный подобным же происшествием, и все роковые его последствия, причиной которых послужила скорее не сама опасность, а ужас, лишивший всех разума. И тогда герцог, желая удостовериться во всем лично, расставил у всех дверей адъютантов, а затем, приказав никого не выпускать, подошел к императору.

— Государь, — сказал он ему шепотом, — во дворце пожар; я хочу лично проверить, как обстоят дела; важно, чтобы никто об этом не узнал, пока не будет ясен характер и размеры опасности. Моим адъютантам дан приказ не пропускать никого, кроме вашего величества и их императорских высочеств — великих князей и великих княгинь. Если ваше величество желает удалиться, это можно сделать беспрепятственно; однако осмелюсь заметить, что никто не поверит в пожар, пока вас будут видеть в гостиных.

— Все правильно, — произнес император, — идите; я остаюсь.

Господин де Коленкур устремился туда, где начался пожар. Но, как он и предполагал, опасность была не столь велика, как это могло показаться вначале, и объединенными усилиями слуг огонь был вскоре погашен. Тотчас же посол вернулся в зал и увидел, как император танцует полонез. Господин де Коленкур и он ограничились тем, что обменялись взглядами.

— Ну, и как? — после кадрили спросил император.

— Государь, пожар потушен, — ответил г-н де Коленкур, и на этом дело кончилось. Лишь на следующий день гости этого великолепного праздника узнали, что в течение часа они танцевали на вулкане.

В Закрете все было еще серьезнее, ибо император там рисковал не только своей жизнью, но и своей империей. Посреди празднества ему сообщили, что французский авангард переправился через Неман и что император Наполеон, который в свое время принимал его в Эрфурте и которого он теперь забыл пригласить, может с минуты на минуту войти в бальный зал вместе с шестьюстами тысячами танцоров. Тогда Александр стал отдавать необходимые приказы, делая вид, что он говорит со своими адъютантами о чем-то незначительном, и продолжая при этом ходить по залам и расхваливать иллюминацию, самой красивой деталью которой, по его словам, была только что взошедшая луна; он уехал лишь в полночь, когда ужин, поданный на небольших столах, отвлек внимание приглашенных, и отсутствие императора легко удалось от них скрыть. Никто за весь вечер не заметил ни малейшего следа беспокойства у него на лице, так что о присутствии французов стало известно только тогда, когда они появились сами.

Внешне император, как бы он ни страдал и как бы ни был печален в тот день, о котором идет речь, то есть 1 января 1825 года, казалось, вновь обрел если и не всю свою

прежнюю безмятежность, то по крайней мере прежнюю энергию: он, как обычно, пронесся по залам, возглавляя нечто вроде галопа, о чем я уже говорил, а за ним в танце проследовал весь двор. Я же позволил потоку гостей увлечь меня и в девять часов, сделав круг по дворцу, вернулся на то место, откуда начал движение.

В десять часов вечера, когда иллюминация Эрмитажа была полностью готова, туда пригласили всех лиц, имевших билеты на спектакль для узкого круга.

Я был в числе избранных, но лишь с огромным трудом мне удалось высвободиться из толпы. У дверей театра стояло двенадцать негров, одетых в богатые восточные костюмы: они сдерживали напор толпы и проверяли пригласительные билеты.

Признаюсь, что, войдя в театр Эрмитажа, в самом конце которого, в длинной галерее, находившейся напротив зала, был накрыт ужин для придворных, я подумал, что попал во дворец фей. Представьте себе огромную залу, потолок и все стены которой убраны хрустальными трубочками размером со стеклянные сарбаканы, из каких дети стреляют по воробьям клейкими шариками. Трубочкам этим приданы самые причудливые формы, соответствующие месту, где они расположены; связанные между собой тончайшими серебряными нитями, они скрывают от восьми до десяти тысяч лампионов, свет которых отражается и дробится в них. Эти разноцветные лампионы освещают ландшафты, сады, купы деревьев, откуда слышится неземная и неведомая музыка; каскады и водоемы, как бы рассыпающиеся тысячами бриллиантов, за этой пеленой света приобретают поэтические и волшебно-сказочные черты.

Одна лишь установка этой иллюминации, занявшая два месяца, обошлась в двенадцать тысяч рублей.

В одиннадцать часов звуки фанфар возвестили о прибытии императора. Он вошел в окружении всей царской фамилии, а за ним проследовал двор. Тотчас же все великие князья и великие княгини, послы с супругами, высшие должностные лица при императоре и придворные дамы сели за стол, находившийся в центре помещения; прочие же гости, среди которых было около шестисот человек из высшей знати, разместились за двумя другими столами. Один только император не садился: он обходил столы и обращался то к одному, то к другому гостю, который, в соответствии с правилами этикета, отвечал ему сидя.

Не могу передать того впечатления, которое произвел на всех присутствующих магический вид императора, а также великих князей, великих княгинь, вельмож в мундирах с золотым шитьем и дам со сверкающими бриллиантами, да еще посреди хрустального дворца; но я утверждаю, что лично мне никогда ни до, ни после этого не приходилось лицезреть подобное величие. Позднее я побывал на наших королевских празднествах и должен признаться, оставляя в стороне собственный патриотизм, что тот прием значительно превосходил их своим блеском.

По окончании банкета двор покинул Эрмитаж и направился в Георгиевский зал. Через час оркестр второй раз заиграл полонез, в котором, как и в первом, вел государь. То было прощание императора с праздником: он удалился, как только этот полонез окончился.

Должен признаться, что я с радостью воспринял весть о его уходе; весь вечер сердце мое сжималось от страха, поскольку я опасался, как бы столь величественный праздник с минуты на минуту не завершился кровью, хотя мне казалось невозможным, чтобы при виде того, с каким доверием относится монарх к своему народу, а лучше сказать — отец к своим детям, нож не выпадет из рук убийцы, кем бы он ни был.

Когда император удалился, толпа стала понемногу редеть; во дворце было сорок градусов тепла, а снаружи — двадцать мороза. Таким образом, разница в температуре составляла шестьдесят градусов. Во Франции через неделю все бы узнали, сколько человек стали жертвами столь резкого перехода от тепла к холоду, и был бы найден способ переложить вину за случившееся на монарха, на министров или на полицию, и у газетных филантропов появился бы повод для блестящей полемики. В Санкт-Петербурге никто ничего подобного не узнает, и, вследствие такого молчания, радостные празднества не сменяются на следующий день грустью.

Что касается меня, то благодаря слуге, у которого хватило ума — а такое случается чрезвычайно редко — поджидать меня там, где ему было велено, а также благодаря теплой меховой шубе и хорошо закрытым саням, я вполне благополучно доехал до Екатерининского канала.

Второй праздник — Водосвятие — приобрел в этом году необычайную торжественность из-за страшного бедствия, которое повлек за собой разлив Невы. Почти за две недели начались приготовления к церемонии, проводившиеся с пышностью и расторопностью, к которым примешивалась та богобоязненность, что совершенно неведома нам, народам без веры. Эти приготовления включали в себя сооружение на Неве большого круглого павильона с восемью входами, украшенного четырьмя огромными картинами и увенчанного крестом; до него можно было добраться по насыпи, устроенной напротив Эрмитажа, а посреди ледяного пола этого сооружения уже утром праздничного дня должны были сделать большую прорубь, чтобы священник мог подходить к самой воде или, точнее, вода могла подходить прямо к священнику.

Наконец, настал день, когда следовало усмирить гнев реки. Невзирая на мороз, достигавший двадцати градусов, уже с девяти часов утра набережные были заполнены зрителями; что касается самой реки, то ее буквально не было видно из-за толп любопытных. Признаюсь, что я не рискнул занять место среди них, опасаясь, что лед, каким бы прочным и толстым он ни был, может треснуть под их тяжестью. Я стал пробиваться к набережной, насколько это было возможно, и, затратив три четверти часа на этот труд, во время которого меня два раза предупреждали о том, что у меня обморожен нос, пробрался к украшавшему ее гранитному парапету. Вокруг павильона было оставлено свободным обширное пространство.

В половине двенадцатого на одном из застекленных балконов Зимнего дворца появилась императрица с великими княгинями, тем самым давая знать толпе, что исполнение благодарственного гимна завершилось. Тотчас же со стороны Марсова поля показалась в полном составе императорская гвардия, то есть около сорока тысяч человек, которые под звуки военного оркестра спустились на лед и выстроились поперек реки тройной шеренгой от французского посольства до самой крепости. В тот же миг распахнулись двери дворца, стали выносить хоругви и образа, а затем последовали певчие дворцовой капеллы, после которых вышло духовенство, предводительствуемое митрополитом; потом появились пажи, а следом за ними унтер-офицеры гвардейских полков пронесли свои знамена, и, наконец, показался император: по правую руку его шел великий князь Николай, а по левую — великий князь Михаил; их сопровождали высшие должностные лица при императоре, флигель-адъютанты и генералы.

Едва только император оказался у дверей павильона, где до того находились исключительно лица духовного звания и знаменосцы, митрополит дал знак, и в тот же миг более ста мужских и детских голосов стали исполнять святые песнопения без какого-либо инструментального сопровождения, причем до того гармонично, что я не мог припомнить, слышал ли я когда-нибудь прежде столь изумительные звуки. В продолжение всего времени молитвы, то есть в течение двадцати минут, император неподвижно стоял без шубы, в одном лишь мундире, с обнаженной головой, бросая вызов стихии более могучей, чем все императоры мира вместе взятые, и подвергая себя большей опасности, чем если бы он стоял перед сотней артиллерийских орудий. Такая неосторожность, вызванная религиозным рвением, тем более пугала зрителей, закутавшихся в шубы и покрывших свои головы меховыми шапками, что император, несмотря на свою молодость, был почти лыс.

После того как благодарственный гимн был исполнен вторично, митрополит взял из рук одного из певчих серебряный крест и посреди коленопреклоненной толпы начал громким голосом святить воды реки, погружая крест в отверстие, прорубленное во льду и позволявшее воде подняться вверх. Затем он взял сосуд, наполнил его освященной водой и подал его императору. После этой церемонии настала очередь знамен.

В то мгновение, когда штандарты склонились, получая благословение, из павильона раздался ружейный выстрел, выбросивший в воздух облачко белого дыма. Тотчас же послышалась оглушительная пальба; это заговорила вся артиллерия крепости, бронзовыми голосами запевшая в свою очередь благодарственный гимн.

В продолжение благословения салют прозвучал трижды. При звуках третьего салюта император покрыл голову и направился к дворцу. По пути он прошел буквально в нескольких шагах от меня. На этот раз он был грустен, как никогда; он знал, что во время религиозного празднества ему не угрожает никакая опасность, и потому вновь стал самим собой.

Стоило ему удалиться, как народ в свою очередь ринулся в павильон: одни погружали руки в прорубь и пальцами, смоченными в только что освященной воде, осеняли себя крестным знамением; другие доверху наполняли заранее принесенные сосуды, а кое-кто даже погружал в прорубь детей, будучи уверен, что в этот день соприкосновение с водами реки не таит в себе ничего опасного.

В этот же день подобная церемония проводится в Константинополе; однако там, где зима не дышит стужей, а море не покрывается льдом, патриарх садится в лодку и бросает в синие воды Босфора святой крест, который ныряльщик подхватывает прежде, чем тот успевает опуститься в пучину вод.

Почти сразу же после религиозных церемоний в Санкт-Петербурге начинаются мирские увеселения, местом которых становится ледяная поверхность ставшей на зиму реки, но они целиком и полностью зависят от капризов погоды. И иногда случалось так, что, хотя все балаганы были уже возведены, все приготовления сделаны, дорожки для санного бега ждали лишь лошадей, а русские горки — тех, кто будет по ним скользить, очищенный от ржавчины флюгер вдруг поворачивался к западу; с Финского залива задувал порывистый сырой ветер, лед покрывался талой водой, и в дело вмешивалась полиция; тотчас же, к величайшему разочарованию жителей Санкт-Петербурга, балаганы разбирали и переносили на Марсово поле. И хотя все там было устроено точно так же как и на льду Невы, и толпе предлагались те же самые увеселения, праздник не удавался. Русские испытывают по отношению к Неве то же чувство, что неаполитанцы — к Везувию, ибо, если вулкан перестает куриться, возникает опасение, как бы он не потух, а любой лаццароне предпочитает видеть его скорее смертельно опасным, чем мертвым.

К счастью, славной зимой 1825 года все было не так, и, по милости Божьей, никто ни на минуту не опасался оттепели; так что пока в преддверье народных увеселений аристократия задавала балы, на Неве, против французского посольства, стали строить многочисленные балаганы, растянувшиеся почти что от одной набережной до другой, то есть в пространстве шириной более двух тысяч шагов. Одновременно воздвигались русские горки, но, к моему большому удивлению, они показались мне значительно менее изящными, чем те, что устраивают в подражание им в Париже: это просто-напросто изогнутый спуск высотой около ста футов и длиной около четырехсот, сделанный из досок, на которые попеременно льют воду и набрасывают снег, пока на них не образуется слой льда толщиной дюймов в шесть. Что же касается салазок, то это всего-навсего доска с выступом на одном краю, по форме более всего напоминающая раму носильщика, с помощью которой наши рассыльные переносят грузы. В публике снуют катальщики с подобной доской в руках, предлагая прокатить желающих. Когда находится такой любитель, они вместе поднимаются наверх по лестнице, устроенной на обратной стороне спуска; клиент или клиентка садятся на салазки спереди, упираясь ногами в выступ, а катальщик приседает на корточках сзади и управляет салазками с большой ловкостью, которая тем более необходима, что с боков гора ничем не огорожена и вполне можно свалиться вниз с большой высоты, если салазки отклонятся в сторону при спуске. Каждый спуск на них стоит одну копейку — иными словами, менее двух лиаров на наши деньги.

Прочие развлечения весьма напоминают те, что можно увидеть на Елисейских полях в дни наших народных празднеств: это представления силачей со всех краев, кабинеты восковых фигур, показ великанов и карликов, и все это предваряется оглушительной музыкой и одинаковой у всех народов клоунадой шутов. Насколько я мог судить по их жестам, балаганные трюки, при помощи которых они зазывают зрителей, очень похожи на наши, хотя все имеют местные особенности. В одной из комических сценок, имевшей, как мне показалось, наибольший успех, был представлен отец, с нетерпением ожидающий своего новорожденного сына, которого вот-вот должны привезти из деревни. Появляется кормилица с ребенком на руках, до того запеленатым, что виден только его черный носик. Отец, придя в восторг при виде своего громко ворчащего наследника, находит, что тот лицом пошел в него самого, а ласковостью — в мать. При этих словах появляется мать ребенка и слышит сделанный ей комплимент; комплимент приводит к ссоре, а ссора — к драке; оба родителя тянут младенца каждый в свою сторону; он выпадает из пеленок и оказывается медвежонком, которого публика встречает бурными рукоплесканиями; отец же начинает догадываться, что ему подменили ребенка.

В последнюю неделю масленицы на ночных улицах Санкт-Петербурга появляются ряженые, которые ходят из дома в дом, устраивая розыгрыши, как это принято в наших провинциальных городах. Один из наиболее часто встречающихся маскарадных нарядов — костюм парижанина, состоящий из тесно облегающего долгополого сюртука, сорочки с сильно накрахмаленным воротником, возвышающимся над галстуком на три-четыре дюйма, завитого парика, громадного жабо и маленькой соломенной шляпы; эту карикатуру на парижанина дополняют брелоки, болтающиеся на поясе у щеголя, и цепочки, висящие у него на шее. Однако, как только маску узнают, непринужденность в обращении с ней пропадает, этикет вступает в свои права, к шуту вновь приходится обращаться «ваше превосходительство», а это не может не лишить прелести весь розыгрыш.

Что касается простого народа, то, словно заранее вознаграждая себя за суровость Великого поста, он спешит поглотить все, что может, по части мясного и спиртного; но едва только пробьет полночь, отделяющую чистый понедельник от воскресенья, на смену этим излишествам приходит воздержание в пище, причем столь добросовестное, что остатки трапезы, прерванной с первым ударом колокола, с последним его ударом оказываются уже выброшенными собакам. И тогда все меняется: похотливые жесты обращаются в крестные знамения, а шумные пирушки — в молитвы. Перед иконами в домах зажигаются свечи, а церкви, до того безлюдные и, казалось, совершенно забытые, с каждым днем становятся все теснее для молящихся.

Но как ни блестящи еще и сегодня эти празднества, они не выдерживают никакого сравнения с теми, какие бывали прежде. Так, например, в 1740 году императрица Анна Иоанновна решила затмить в этом отношении своих предшественников и устроить такой праздник, который был под силу лишь русской императрице. С этой целью она приурочила к последним дням масленицы свадьбу своего шута и разослала всем губернаторам приказ прислать на эту церемонию по два человека обоего пола от всякой народности, обитающей в той или иной губернии, причем приехать они должны были в своих национальных костюмах и на обычных для них средствах передвижения.

Приказ императрицы был точно выполнен, и в назначенный день могущественная государыня могла наблюдать, как в Санкт-Петербург прибывают представители ста различных народностей, многие из которых едва были ей известны даже по названию. Здесь были камчадалы и лопари: одни в санях, запряженных собаками, другие — в санях, запряженных северными оленями; калмыки на коровах; бухарцы на верблюдах, индийцы на слонах и остяки на лыжах. Возможно, впервые лицом к лицу встретились прибывшие с противоположных окраин империи рыжеволосые финны и черноволосые черкесы, великаны-украинцы и пигмеи-самоеды; наконец, отталкивающего вида башкиры, которых их соседи киргизы называют «истаки», то есть «грязные», и красавцы из Грузии и Ярославля, дочери которых оказывают честь гаремам Константинополя и Туниса.

По прибытии в столицу представителю каждого из народов в соответствии с географическим положением губернии, в которой он обитал, отводилось место под одним из четырех знамен: одно обозначало весну, второе — лето, третье — осень, четвертое — зиму; затем, когда все они оказались в сборе, их странная вереница начала шествие по улицам Санкт-Петербурга, и хотя в течение недели эта процессия повторялась каждый день, она никак не могла насытить всеобщего любопытства.

Наконец, настал день свадебной церемонии. После службы в дворцовой церкви новобрачные отправились в сопровождении своей шутовской свиты во дворец, который приказала выстроить для них императрица и который по своей причудливости был под стать всему празднеству. Дворец этот, целиком сделанный изо льда, имел в длину пятьдесят два фута, а в ширину — двадцать; все его украшения, и наружные и внутренние, все его столы, стулья, подсвечники, тарелки, статуи и прозрачное брачное ложе, баллюст-рада на крыше и фронтон над входом — все было из льда, искусно окрашенного под зеленоватый мрамор; обороняли дворец шесть ледяных пушек, из которых одна, заряженная полутора фунтами пороха и ядром, приветствовала выстрелом новобрачных, разбив при этом в семидесяти шагах от нее доску толщиной в два дюйма. Но самым любопытным в этом ледяном дворце был колоссальный слон: на нем восседал погонщик-перс, вооруженный с головы до ног, а по бокам его стояли две невольницы; этот слон, оказавшийся более счастливым, чем его собрат с площади Бастилии, служил попеременно то фонтаном, то фонарем: днем он извергал из своего хобота воду, а ночью — огонь; кроме того, в соответствии с привычкой, присущей этим животным, он испускал посредством восьми или десяти человек, забиравшихся в его пустое тело по полым ногам, страшные крики, которые были слышны по всему Санкт-Петербургу.

К сожалению, такого рода празднества, даже в России, длятся недолго. К началу Великого поста представители ста народов вернулись к себе домой, а оттепель растопила дворец. С тех пор никто не видел ничего подобного, и с каждым годом праздник масленицы становился, казалось, все грустнее.

Празднества же 1825 года оказались еще менее веселыми, чем обычно, и были лишь бледной тенью прежних увеселений; объяснялось это тем, что постоянно возраставшая меланхолия императора Александра передалась одновременно придворным, которые боялись вызвать его неудовольствие, и народу, который, не зная источника его горестей, тем не менее старался их разделить.

Поскольку поговаривали, что уныние царя было следствием угрызений совести, мы расскажем со всей точностью о том, чем они были вызваны.

XII

После смерти Екатерины II на престол взошел ее сын Павел I, который несомненно был бы навечно отправлен в изгнание, если бы его сын Александр пожелал согласиться с планами, которые строились на его счет. Надолго удаленный от двора, навсегда разлученный со своими детьми, воспитание которых взяла на себя их бабушка, новый император привнес в управление государственными делами, которыми столь долго руководили гений Екатерины и самоотверженность Потемкина, характер мнительности, жестокости и непредсказуемости, сделавший из краткого периода его пребывания на троне зрелище, почти недоступное пониманию соседних народов и его собратьев-королей.

Жалобный крик умирающей Екатерины II, положивший конец ее тридцатисемичасовой агонии, словно провозгласил во дворце, что отныне самодержцем Всея Руси становится Павел I. Услышав этот крик, императрица Мария вместе со своими детьми преклонила колени перед мужем и тем самым первой оказала ему царские почести. Павел велел всем им встать и заверил их в своем добром к ним отношении как императора и как отца. После этого весь двор, главы ведомств и военачальники, вельможи и царедворцы, поочередно проходили перед ним в порядке, определенном занимаемым ими положением и древностью их рода, и падали ниц; позади них в полном составе прошел гвардейский отряд, прибывший из Гатчины, прежней резиденции Павла, и присягнул на верность монарху, которому еще накануне эти офицеры и солдаты служили скорее стражей, чем почетной охраной, и который был для них скорее пленником, чем наследником престола. Окрики командиров, бряцание оружием, скрип тяжелых сапог и перезвон шпор послышались в покоях, где великая Екатерина только что уснула вечным сном. На следующий день Павел I был официально провозглашен императором, а его сын Александр — цесаревичем, то есть наследником престола.

Павел занял трон после тридцати пяти лет лишений, опалы и пренебрежительного к себе отношения и в возрасте сорока трех лет стал хозяином страны, где накануне обладал лишь тюрьмой. За эти тридцать пять лет он много выстрадал и, следственно, многому научился; вот почему он взошел на трон с уже готовыми указами, которые он составил во время своей опалы и теперь со странной поспешностью старался приводить в исполнение одни за другими, а порой и все вместе.

Поступая совсем иначе, чем Екатерина, злоба к которой, постепенно превратившаяся у него в ненависть, пронизывала все его дела, он прежде всего окружил себя своими детьми, принадлежавшими к одной из самых блистательных и самых богатых царствующих фамилий Европы, и назначил великого князя Александра военным губернатором Санкт-Петербурга. Императрица Мария Федоровна, имевшая до того все основания жаловаться на его отчужденность, увидела с удивлением, смешанным со страхом, что он стал к ней добр и ласков. Денежное содержание ее удвоилось, однако у нее все еще оставались некоторые сомнения относительно супруга; но вскоре милости императора стали сопровождаться его благодеяниями, и тогда она поверила в эту перемену, ибо у нее была святая душа матери и благородное сердце супруги.

Из свойственного ему духа противоречия, проявлявшегося обычно тогда, когда этого меньше всего ожидали, Павел в первом же своем указе велел приостановить набор рекрутов, который был недавно начат по приказу Екатерины и согласно которому в солдаты брали одного крепостного из ста. Мера эта была не только гуманной, но и весьма расчетливой, ибо она принесла новому императору как благодарность дворян, обремененных этим военным побором, так и любовь крестьян, выплачивавших его натурой.

Зубов, последний фаворит Екатерины, полагал, что он все потерял со смертью своей повелительницы, и опасался не только за свою свободу, но и за свою жизнь. Павел I призвал его к себе, утвердил во всех занимаемых им должностях и, вручая ему генерал-адъютантскую трость, которую тот вернул, сказал:

— Продолжайте исполнять свои обязанности подле тела моей матери; надеюсь, что вы будете служить мне так же верно, как служили ей.

Костюшко, находившийся на положении пленника, пребывал в заточении во дворце покойного графа Ангальта, и при нем состоял в качестве постоянного стража некий майор, который никогда не оставлял его одного и даже ел вместе с ним. Павел отправился лично освободить Костюшко и сообщить ему о том, что он отпущен на волю. Поскольку польский генерал в первую минуту не мог прийти в себя от удивления и неожиданности, он не успел высказать императору всю ту признательность, какую почитал себя обязанным испытывать по отношению к нему, и не стал его задерживать; спохватившись, он, ослабевший и страдающий от ран, с головой, обмотанной повязкой, велел отнести себя во дворец. Там бывший пленник предстал перед императором и императрицей, и Павел предложил ему поместье с крестьянами, находившееся на территории России; однако Костюшко отказался от этого дара и взамен попросил денег, чтобы жить и умереть там, где он пожелает. Павел выдал ему сто тысяч рублей, и Костюшко отправился умирать в Швейцарию.

Среди всех этих распоряжений, которые, вопреки опасениям всего света, предвещали достойное царствование, наступил день, когда следовало отдать последние почести скончавшейся императрице. И тогда Павел I решил исполнить свой двойной сыновний долг. В течение тридцати пяти лет имя Петра III произносили в Санкт-Петербурге только шепотом; Павел I отправился в монастырь святого Александра Невского, где был похоронен несчастный император; там он велел одному старому монаху показать ему никому неведомую могилу отца, приказал открыть гроб, пал на колени перед заключенными в нем августейшими останками и, сняв с руки скелета перчатку, поцеловал ее несколько раз. Затем, долго и благоговейно помолившись, он распорядился поставить гроб посреди церкви и совершать подле останков Петра III те же богослужения, что совершали в это время у тела Екатерины, выставленного на парадном ложе в одной из зал дворца. Наконец, отыскав барона Унгерн-Штернберга, бывшего преданного слугу Петра III, более трети столетия проведшего в уединении и немилости, он призвал старика в дворцовый зал, в котором висел портрет покойного императора, а когда барон явился, сказал ему:

— Я пригласил вас для того, чтобы у портрета моего покойного отца засвидетельствовать свою благодарность его преданным друзьям.

И, подведя барона к портрету императора, как если бы глаза того могли видеть происходившее в эту минуту, он расцеловал старого солдата, пожаловал ему чин генерал-аншефа, повесил ему на шею ленту ордена Александра Невского и поручил нести службу у тела Петра III, велев надеть тот самый мундир, какой он носил при жизни императора как его адъютант.

Наступил день погребальной церемонии; Петр III никогда не был коронован, и под этим предлогом его похоронили в церкви Александро-Невского монастыря как обыкновенного русского вельможу. Павел I приказал возложить корону на его гроб, перенести этот гроб во дворец и поставить рядом с телом Екатерины. Из дворца останки государя и государыни были перевезены в крепость и выставлены на одном помосте; и в течение недели придворные, раболепствуя, и народ, любя, целовали мертвенно-белую руку императрицы и гроб императора.

Стоя возле двух этих гробов, к которым он подходил, как и все прочие, Павел I, казалось, забыл о благочестии и мудрости. Он уединился в своем Гатчинском дворце под охраной двух или трех гвардейских рот и целиком ушел в мелочи воинской службы, проводя иной раз целые часы за чисткой пуговиц на своем мундире, что он делал с такой же усидчивостью, с какой Потемкин чистил свои бриллианты. С первого же дня его восшествия на престол все во дворце приняло новый облик; новый император, прежде чем заняться государственными делами, проводил время за теми мелочами, какие он считал нужным ввести в обучение и обмундирование солдат. Ежедневно около трех часов пополудни он спускался во двор, чтобы проводить там на свой лад строевые учения и показывать солдатам, как выполнять по его вкусу упражнения. Эти смотры, возобновлявшиеся каждый день и получившие название «вахтпарады», стали не только наиболее важным установлением его царствования, но еще и средоточием всего государственного управления. На этих смотрах он высказывал оценки, отдавал приказания, издавал указы и выслушивал доклады офицеров; на них он в окружении великих князей Александра и Константина каждодневно, при любом холоде, по три часа стоял без меховой одежды, с непокрытой лысой головой, задрав нос, заложив одну руку за спину, а другой попеременно поднимая и опуская трость, выкрикивая при этом «Раз — два! Раз — два!»; видно было, как он притопывает, пытаясь согреться, и пускает в ход свою гордыню, чтобы не считаться с двадцатиградусным морозом.

Вскоре все эти военные мелочи стали для него делом государственной важности; прежде всего он сменил цвет русской кокарды: вместо белой она стала черной с желтым ободком; и это было сделано правильно, поскольку, по словам императора, белая кокарда бросается в глаза издали и может служить точкой прицеливания, в то время как черная сливается по цвету с шапкой и, благодаря этому, неприятелю труднее наводить ружье на солдата. Однако реформа на этом не остановилась: она коснулась также цвета плюмажа, высоты сапог, размера пуговиц на гетрах; в итоге, чтобы наилучшим образом доказать императору свое служебное рвение, нужно было явиться на следующий вахтпарад с теми новшествами в форме, какие были введены им накануне; и не раз тот, кто с подобным проворством подчинялся этим ничтожным предписаниям, удостаивался ордена и вознаграждался производством в следующий чин.

Какое бы предпочтение Павел I ни оказывал своим солдатам, которых он без конца то одевал, то раздевал, как это делает ребенок со своими куклами, его преобразовательная деятельность распространялась временами и на население. Французская революция, введя в моду круглые шляпы, внушила ему отвращение к такого рода головным уборам, и в один прекрасный день появился указ, запрещавший показываться в круглых шляпах на улицах Санкт-Петербурга. Отчасти по неведению, отчасти преднамеренно закон этот претворялся в жизнь не с той быстротой, какой требовал император. Тогда он расставил на всех перекрестках казаков и городовых, приказав им срывать круглые шляпы с голов упрямцев, а сам разъезжал по улицам, наблюдая, точно ли выполняется его воля. Однажды, на обратном пути во дворец, довольный тем, как рьяно исполняется его приказ, он увидел на улице англичанина, который, полагая, что этот императорский указ является покушением на свободу личности, продолжал ходить в круглой шляпе. Павел тотчас же остановился и приказал одному из своих офицеров сорвать шляпу с головы дерзкого британца, к тому же позволившего себе показаться в ней на Адмиралтейской площади. Пустив лошадь в галоп, офицер подъехал к нарушителю и обнаружил, что голова у того самым достойным образом покрыта треугольной шляпой. Раздосадованный посланец немедленно развернулся и отправился докладывать обо всем государю. Павел, не доверяя своим глазам, вынимает из кармана маленькую подзорную трубу и наводит ее на англичанина, с прежней степенностью продолжающего свой путь. Офицер ошибся: на англичанине круглая шляпа; офицера отправляют под арест и вместо него посылают адъютанта; тот, желая угодить императору, пришпоривает своего коня и за считанные секунды подъезжает к англичанину. Но оказывается, что император ошибся: на англичанине треугольная шляпа. Адъютант в полной растерянности возвращается к государю и дает ему тот же ответ, что и офицер. Император снова наводит на англичанина подзорную трубу и вслед за офицером посылает под арест адъютанта: на англичанине круглая шляпа. И тогда один из генералов берется исполнить поручение, оказавшееся столь роковым для двух его предшественников, и мчится к англичанину, ни на мгновение не спуская с него глаз. При этом он видит, что по мере его приближения к англичанину шляпа у того меняет свою форму и из круглой превращается в треугольную; опасаясь, как бы его не постигла та же участь, что и офицера и адъютанта, он подводит англичанина к императору, и тут все объясняется. Оказывается, достойный британец, желая примирить свою национальную гордость с прихотью иноземного монарха, заказал такую шляпу, которая при помощи спрятанной внутри пружинки может быстро менять форму, переходя от запрещенной к установленной законом. Император нашел эту мысль превосходной, освободил из-под ареста адъютанта и офицера и разрешил остроумному англичанину носить впредь такие шляпы, какие ему заблагорассудится.

За приказом о шляпах последовал приказ об экипажах. Однажды в Санкт-Петербурге было запрещено разъезжать в экипажах, запряженных на русский лад, когда форейтор сидит верхом на правой лошади и держит в руках поводья левой. Владельцам колясок, ландо и дрожек было дано две недели, чтобы обзавестись немецкой упряжью, после чего полиции было приказано обрезать постромки тех лошадей, что будут запряжены иначе. Впрочем, реформа не остано-вилась на экипажах, она дошла и до кучеров: извозчикам было велено одеваться по немецкому образцу и, к их величайшему неудовольствию, брить бороды, а к воротнику кафтана пришить некое подобие хвоста, остававшегося на месте при повороте головы вправо или влево. Некий офицер, не имевший времени приспособиться к новым правилам, решил отправиться на вахтпарад пешком, лишь бы не прогневить императора видом запрещенного экипажа. Закутавшись в долгополую шубу, он дал нести свою шпагу солдату, как вдруг им повстречался Павел; видя такое нарушение дисциплины, император приказал офицера разжаловать, а солдата произвести в офицеры.

При введении всех этих установлений никоим образом не был забыт этикет. Старинный закон требовал, чтобы при встрече на улице с императором, императрицей или цесаревичем люди останавливали свой экипаж или свою лошадь, выходили из экипажа или спешивались и падали ниц в дорожную грязь, пыль или снег. Закон этот, столь трудно исполнимый в столичном городе, по улицам которого ежечасно проезжают тысячи экипажей, был отменен в царствование Екатерины. Однако сразу после своего воцарения Павел восстановил его во всей строгости. Некий генерал, слуги которого не узнали на улице экипаж императора и не остановили лошадей, был обезоружен и посажен под арест; когда окончился срок ареста, ему хотели вернуть его шпагу, но он отказался взять ее, заявив, что это почетная шпага, которая была дарована ему Екатериной и которую по особому праву у него нельзя было забрать. Павел осмотрел шпагу и убедился, что она в самом деле золотая и украшена бриллиантами; тогда он призвал к себе генерала и лично вернул ему шпагу, говоря, что никакого зла он на него не держит, но, тем не менее, приказывает ему в течение двадцати четырех часов отбыть в армию.

К несчастью, далеко не всегда подобные случаи оканчивались столь же благополучно. Некий г-н Лихарев, один из наиболее отважных бригадиров императорской армии, как-то заболел у себя в деревне, и его жена лично проехала за врачом в Санкт-Петербург, не желая никому поручать это ответственное дело; на свою беду, она встретила на улице экипаж императора. Поскольку и она и ее слуги не были в столице более трех месяцев, они ничего не слышали о новом приказе, и ее карета проехала, не останавливаясь, на некотором расстоянии от Павла, прогуливавшегося верхом. Подобное нарушение его приказов глубоко уязвило императора, и он тут же послал вдогонку за бунтовщиками своего адъютанта, повелев отдать четверых слуг в солдаты, а их хозяйку отправить в тюрьму. Приказ был исполнен; в итоге женщина эта сошла с ума, а ее муж, оставшись без врачебной помощи, умер.

Этикет еще более строгий, чем на улицах столицы, царил внутри дворца: все придворные, допущенные к целованию руки государя, должны были при поцелуе чмокать и ударять коленом о пол; князь Григорий Голицын был посажен под арест за то, что не склонился достаточно низко перед императором и чересчур небрежно поцеловал его руку.

Все эти сумасбродства, взятые нами наугад из жизни Павла I, к концу четвертого года его правления сделали дальнейшее его пребывание на троне почти невозможным, поскольку каждый новый день остатки разума, еще сохранявшегося у императора, улетучивались, уступая место какому-нибудь новому безумству, а безумства всемогущественного самодержца, малейшее желание которого становится приказом, подлежащим немедленному исполнению, чрезвычайно опасны. Вот почему Павел интуитивно чувствовал, что над ним нависла какая-то неведомая, но реальная опасность, и вызванный ею страх придавал еще более прихотливую изменчивость его рассудку. Он почти совершенно уединился в Михайловском замке, построенном им на месте прежнего летнего дворца. Этот замок, выкрашенный в красный цвет, чтобы оказать честь вкусу одной из любовниц императора, явившейся однажды на придворный вечер, надев красные перчатки, представлял собой массивное и довольно безвкусное здание с бесчисленными бастионами и был единственным местом, в котором император считал себя в безопасности.

Между тем, в обстановке всех этих унизительных нака-заниу, ссылок и опал, были два любимца императора, положение которых казалось незыблемым; один из них был Кутайсов, взятый когда-то в плен турок, исполнявший прежде должность брадобрея Павла и совершенно неожиданно, без всяких на то заслуг ставший одним из самых влиятельных лиц в империи; и граф Пален, курляндский дворянин, получивший чин генерал-майора при Екатерине II и благодаря дружбе с Зубовым, последним фаворитом императрицы, возвысившийся до поста гражданского губернатора Риги. Случилось так, что незадолго до своего восшествия на престол император Павел приехал в этот город; это произошло в то время, когда он оказался чуть ли не на положении ссыльного, и придворные едва осмеливались разговаривать с ним. Пален же оказал Павлу почести, полагавшиеся ему как наследнику престола. Тот не привык к таким знакам внимания и сохранил к Палену чувство благодарности; вступив на престол, он вспомнил о приеме в Риге, вызвал Палена в Санкт-Петербург, наградил его высшими орденами империи и назначил шефом гвардии и губернатором столицы, хотя это место прежде занимал сын императора, великий князь Александр, любовь и почтительность которого не могли укротить подозрительность Павла.

Однако Пален, благодаря высокому положению, которое он занимал подле императора и, вопреки всякой вероятности, сохранял его уже около четырех лет, более чем кто-либо другой способен был оценить шаткость человеческих судеб. Он видел столько людей возвысившихся и столько людей впавших в немилость, видел столько других низвергнутых с высоты своего положения и обратившихся в ничто, что ему самому было непонятно, как это еще не настал день его собственного падения; и он решил предупредить его, низвергнув императора. Зубов, давнишний его покровитель, тот самый, кого император вначале назначил своим генерал-адъютантом и кому он доверил охранять тело покойной императрицы Екатерины, Зубов, давнишний покровитель Палена, внезапно впавший в немилость, однажды утром узнал, что его канцелярия опечатана, двое его главных секретарей, Альтести и Грибовский, постыднейшим образом выгнаны со своих должностей, а все офицеры его штаба и свиты должны либо немедленно вернуться в свои воинские части, либо подать в отставку. Вслед за всем этим, по какой-то непонятной прихоти, император подарил Зубову дворец; но опала его, тем не менее, была самой настоящей, поскольку уже на следующий день он лишился всех своих командных постов, еще через день ему было приказано подать в отставку с двадцати пяти или тридцати занимаемых им должностей; не прошло и недели, как он получил разрешение, а точнее приказ, покинуть пределы России. Зубов обосновался в Германии и там, богатый, молодой, красивый, увешанный орденами и необычайно остроумный, всей своей личностью делал честь хорошему вкусу Екатерины, служа доказательством того, что она умела быть великой даже в своих слабостях.

Там и нашло его известие от Палена. Несомненно, Зубов уже жаловался своему бывшему подопечному на это изгнание, при всей его объяснимости так и оставшееся необъясненным, и Пален дал ему ответ в одном из своих писем. В нем содержался следующий совет: сделать вид, будто бы он, Зубов, имеет намерение жениться на дочери Кутайсова, любимца Павла; нет никакого сомнения, что Павел, довольный этой просьбой, не замедлит разрешить изгнаннику вернуться в Санкт-Петербург, а тогда видно будет, как действовать дальше.

Зубов последовал совету Палена, и однажды утром Ку-тайсов получил письмо, в котором Зубов просил руки его дочери. Выскочка-брадобрей, гордыне которого льстило подобное предложение, тотчас же кинулся в Михайловский замок, бросился к ногам императора и, держа в руках письмо Зубова, стал умолять государя довершить счастье и его и дочери, дав согласие на предлагаемый брак и разрешив изгнаннику вернуться. Павел бросил быстрый взгляд на письмо, поданное ему Кутайсовым, прочитал его, а затем вернул со словами:

— Вот первая разумная мысль, которая пришла в голову этому безумцу. Хорошо, пусть возвращается.

Две недели спустя Зубов вернулся в Санкт-Петербург и с соизволения Павла стал ухаживать за дочерью его любимца.

Под этим прикрытием зародился и разросся заговор против Павла, привлекавший каждый день все новых недовольных. Сначала заговорщики думали лишь об отречении Павла, то есть всего-навсего о замене личности. Предполагалось, что после своего отречения он будет под надежной охраной сослан в какую-нибудь отдаленную губернию, а на престол взойдет великий князь Александр, которым заговорщики располагали без его согласия. Только некоторые из них понимали, что вместо шпаги будет вытащен кинжал, а коль скоро он будет вытащен, его вложат в ножны лишь окровавленным. Эти люди хорошо знали Александра; отдавая себе отчет в том, что он не согласится на роль регента, они решили, что он займет трон как наследник.

Между тем Пален, хотя он и являлся главой заговора, старательно избегал давать малейшую улику против себя; смотря по обстоятельствам, он мог либо оказать содействие своим товарищам, либо прийти на помощь Павлу. Такая осторожность расхолаживала его соратников, и дело могло затянуться на целый год и дольше, если бы сам Пален не подтолкнул ход событий при помощи необычной уловки, на успех которой он мог рассчитывать, зная характер Павла. Он написал императору анонимное письмо об угрожающей ему опасности. К письму был приложен перечень всех заговорщиков.



Поделиться книгой:



Регистрация