Похоронил я его во дворе, под рябинкой – ночью, когда все спали, вырыл яму и простился. Поплакал, конечно, над ним – вы же понимаете, Ниночка, мы к ним привязываемся ещё больше, чем к людям. А Маша, та слезинки не уронила.
Я, говорит, теперь как деревянная – ничего не чувствую.
И всё-таки следующего кота опять она к нам в дом принесла. Месяцев пять с виду, тоже серый, но ещё и полосатый. Сидел на могиле Антона, вот Маша и напридумывала, что это его душа к нам таким образом обращается.
Лично я у Антона никакой души не помню вообще – сколько он с нами прожил, ни разу не поинтересовался ни самочувствием моим, ни делами на работе. Конечно, я расстроился, когда он умер, – не каждый день детей хоронишь – но было к этому примешано ещё и облегчение, Ниночка. Нехорошее такое, позорное облегчение. Я с того случая в первом классе понял, что не выйдет из него толку, хоть каждый день его пори. Он и в тюрьму мог попасть, и убить кого-нибудь – не сморгнул бы.
А Маша, чем больше лет проходило, наоборот, всё обеляла и обеляла его память. Какие-то истории умилительные придумывала из детства и обижалась: почему же я их не помню?
Я помнил только, как Мишка его
Ну и вот, значит. Нового кота назвали Грэй – в честь того капитана из фильма. Как раз в тот день передавали по первой программе. Умный оказался – на диво! И характер золотой. Вроде бы приблудный кот, а сразу понял, куда нужно ходить, где его миска и всё такое. Сам был сдержанный, лишний раз не мяукнет, и на улицу выходить отказывался – может, боялся, что его опять там оставят?..
Целыми днями Грэй сидел на подоконнике в кухне, между цветочных горшков, наблюдал за прохожими и птицами. А Маша вдруг собралась в Израиль, потому что имела немного еврейской крови – и подругу в агентстве «Сохнут». Меня она вроде как с собой не приглашала, и общения у нас к тому времени вообще никакого не стало – мы с ней общались только через Грэя. Он свернётся бубликом, мы оба улыбнёмся и поговорим об этом из вежливости, как случайные встречные.
Раньше мы оба двигались по партийной линии, Маша даже преподавала марксизм-ленинизм, но с этими новыми порядками линию нашу вовсе отменили. Жена осталась без работы, мой трест не закрыли, но платить перестали – в общем, времена пришли тяжёлые. Помню, как летом всерьёз ходил за грибами и ягодами, потому что есть было нечего – занимался собирательством, как при первобытно-общинном строе. И ваша мама тоже так делала, Ниночка? Неудивительно. Дрянное время было! Я понимал, что в Израиле будет полегче, но ещё раз говорю, с собой меня никто не звал. И крови никакой такой у меня не имелось.
Когда уже почти все документы у Маши были готовы, я понял, что надо срочно что-то делать, иначе она уедет, а мне здесь просто не выжить одному. И не хотел я без неё выживать, Ниночка, я ведь любил её, просто не всегда мог понять. Одно с другим вместе не ходит.
На лицо её уже совсем узнать нельзя было – она и так всегда была худенькой, а тут совершенно есть перестала, прямо веточкой стала. Курила очень много и волосы вдруг выкрасила в рыжий цвет.
Я чувствовал, что у неё начинается какая- то другая, новая жизнь – где не будет места ни мне, ни Грэю, ни даже памяти о сыне. И о Мишке.
Лично я сам в Израиль не стремился, потому как считаю, Ниночка, что никому мы там не нужны. Мы ни здесь никому не нужны, ни там, и необязательно для этого ехать через полмира и учиться писать закорючками. Но я всё-таки проконсультировался у знающих людей, и меня научили, как подделать свидетельство о рождении – надо вписать национальность матери
– Серёжа, этот бланк отпечатан в 1985 году!
Я тогда спросил её всерьёз, неужели она меня оставит здесь одного, ведь у меня родители были очень старые, жили далеко в области, а никаких близких я себе, кроме неё, не завёл.
– Грэй с тобой останется, – серьёзно сказала Маша. – А я должна новую жизнь начать, Серёжа, пойми меня правильно. И отпусти, пожалуйста.
С таким видом сказала, как будто я её за руку схватил и держал.
Грэй как чувствовал, что дома неладно, – стал беспокойным, крикливым. Мы ветеринара позвали, он предложил кастрацию – если, говорит, вам нужен домашний кот, то и нечего ему мучиться самому и вас мучить.
Всё-таки, Ниночка, у животных жизнь несколько проще, чем у людей. Грэй несколько дней после операции пролежал, никак в себя прийти не мог – а потом проснулся однажды совершенно счастливый. И спокойный.
А я, наоборот, заболел. Маша потом говорила: ты это специально, ты нарочно, ты знал, что я не смогу бросить больного! Не знаю, как так вышло, но меня увезли на «скорой» с сильнейшим приступом язвы, и доктора Маше заявили, что без внимательного ухода и строгой диеты я долго не протяну.
В общем, Израиль остался где он и был – на географической карте. Маша меня не бросила, соблюдала все рекомендации врачей, и я довольно скоро пошёл на поправку. Жареное мне до сих пор нельзя, но в целом я себя чувствую куда лучше, чем двадцать лет назад. Тогда же примерно один мой коллега из треста затеял совместное предприятие с немцами, пригласил меня к себе замом – и с тех пор я грибы с ягодами принципиально не собирал, а только покупал с большим облегчением у граждан на троллейбусных остановках. Жить мы стали намного лучше и веселей – как нам, в общем, и обещалось. Сделали ремонт, из старых вещей, как я шутил, остался только кот. Машину взяли новую, отдыхать научились за границей. Грэю покупали самый дорогой корм, приобрели трёхэтажное дерево для лазанья, но оно ему не понравилось. Антону поставили шикарный памятник – из привозного камня, с оградкой чугунного литья. Маша всегда была со мной рядом, со стороны глянешь – не супруга, а мечта! Курить бросила, волосы стала осветлять, окончила курсы по английскому языку и ещё другие, чтобы рисовать живописью. На людях под руку меня брала, на совместных фотокарточках обнимала, но, когда мы одни оставались, я для неё тут же исчезал.
– Я тебя не просто не люблю, – сказала однажды задумчиво, – я тебя даже не уважаю.
А ведь, если задуматься, уважать меня было за что: не пил, не курил, с бабами чужими не возился, деньгами не обижал, а ей, видите ли, нехорош.
Ну я и сказал ей – так уходи! Давай разведёмся! Сказал, а сам испугался: что, если согласится?
Маша только рукой махнула:
– Какой теперь развод? Столько лет вместе прожить, даже к ненависти привыкнешь… А я тебя просто не люблю, Сергей, но разве это теперь важно? Все эти люблю, не люблю – они для молодых.
Грэя на руки подхватила – и ушла в бывшую Антошину комнату. Она там в последние годы спала, на диванчике. И Грэй засыпал у неё в ногах, но под утро всё равно ко мне прибегал.
Я тогда вздохнул с облегчением. Старался её с тех пор хоть чем-то радовать: подарки делал, картинками её целую стену завешал, хотя они мне и не слишком нравились – тёмные были и грустные.
Маша умерла в 2003 году – руки на себя наложила. А Грэя не стало через год, день в день, – хотите верьте, хотите нет. Ух как он мучился – исхудал весь, шерсть вылезла, зубы повыпадывали… Ветеринар – тот же самый – пришёл к нам и говорит:
– Давайте усыпим, Сергей Валерьевич, ну что же он будет сам мучиться и вас мучить?
Поставил ему укол, и закрыл второй мой котик глазки навечно.
Я похоронил его там же, под рябинкой, рядом с Мишкой. Подумал, им там веселее будет лежать – и мне, когда мимо иду, есть кого вспомнить.
Вот так и остался я, Ниночка, один в целом свете. Ни сына, ни жены, ни родителей – они к тому времени скончались у себя в области. С друзьями тоже как-то не сложилось – дружба занимает столько же времени, сколько любовь, если не меньше, а я временем всегда дорожил, Ниночка. Я так много работал в те годы, а потом оказалось, что тратить заработанное мне не на кого – только на себя, как говорится, грешного.
Памятник Маше я тоже поставил хороший – не экономил. Рядом с сыном место купил, долго сидели с девушкой из фирмы, выбирали камень, разное другое оформление… Сейчас все говорят – одно из самых красивых надгробий в нашем секторе.
А годы мои были ещё не старые, Ниночка. Жениться больше не решился, хотя соседи из квартиры напротив, где раньше баба Фрося жила, очень хотели меня свести с какой-то своей племянницей, но я эти намёки решительно пресёк. Я думаю, это они же самые подкинули мне под дверь третьего кота – потому что откуда бы иначе он взялся в нашем подъезде, где консьерж и домофон?
Снова серенький, в голубизну, а глаза жёлтые. Породистый был, английский. Такой, я потом узнавал в компьютере, стоит чуть не десять тысяч, а мне, видите ли, даром достался. Я как раз тогда компьютером увлёкся – на пенсии-то что ещё делать? Рыбалку, там, или домино я никогда не любил, а вот с компьютером у нас сразу же заладилось. На «Одноклассниках» зарегистрировался, нашёл наших с Машей давних знакомых, поглядел на них – и закрыл от греха подальше. Все они хоть и старые, но счастливые. Пусть толстые и с лысинами, зато с внуками сопливыми на коленках…
У меня, Ниночка, всей компании был кот. Назвал я его Джеком – пусть и собачье имя, зато английское. И подходило к нему очень.
Ласковый был – вы себе не представляете! Каждый день с утра приходил для поглаживаний, крутился так и этак, мурлыкал… И ещё, не поверите, разговаривал! Говорил вот этак: «Мяу-ма!» Почти как «мама». Это он меня так звал – «мама». И сидел как статуэтка – не шелохнувшись.
Хлопот с Джеком никаких не было: ходить в лоток сразу приучился, есть любил только из чистых мисочек – неважно, какой корм, лишь бы кругом аккуратность. В общем, не кот, а радость – мне его, вот правда что, Бог послал в награду за жизненные скорби.
Потом уже мне Наташа объяснила, что эта английская порода была известна в Средние века в качестве котов-охранников. Будто бы изображения предков Джека даже встречались на старинных гобеленах: такой кот был страшней собаки, мог кинуться на обидчиков и загрызть насмерть.
Кто такая Наташа? А я не сказал разве? Наташа была моя внучатая племянница – сама нашла меня в компьютере, приехала в гости и осталась жить в моей квартире. Она из Челябинской области, село Большой Куяш. Институт закончила в Челябинске, но хорошей работы найти не смогла, и ей присоветовали попытать счастья у нас в городе. Про меня кто-то из родственников вспомнил – ну и я подумал, ничего страшного, если будет рядом жить какой-то человек. Седьмая вода на киселе – а всё равно кровь не водица.
Выглядела Наташа странно – стрижка короткая, одежда мужская, голос грубый: со стороны не поймёшь, девка или парень. Руки все в татуировках по самые плечи – называется «рукава». На работу не ходила – целые дни сидела в компьютере, в наушниках. Вечером выходила ненадолго до магазина – энергетическую газводу покупала, чипсы и шоколад, так и питалась. Но зато умная была, начитанная. Про кота всё с уверенностью мне объяснила – и вообще, я с ней рядом как-то оттаял немного. Живой человек всё-таки.
Джек Наташу принял, полюбил. Тоже стал звать «мяу-ма» – и спать иногда приходил к ней в комнату, бывшую Машину-Антошину. Она его фотографии делала на телефон и выкладывала на своей страничке. Звала его Джекил, а меня просто –
Эх, Ниночка, вот так начинаешь свою жизнь вслух пересказывать – и понимаешь, как в ней было мало событий… Ведь жизнь-то длинная, долгая, а получается, всех историй в ней на час рассказа не наберётся…
Года три Наташа с нами прожила – работала дома, какие-то сайты «поддерживала», ещё что-то связанное с компьютерами делала. Потом вдруг стала вечерами уходить, а я волновался, я же привык уже к ней – к её словам, походке, сигаретам… Она была мне роднее внучки, и я скучал по ней – вся моя жизнь крутилась вокруг Наташи, а она возьми и приведи в дом ту деваху.
Знакомься, говорит, дед, это Милана. Можно она с нами поживёт?
Я даже не понял сперва, о чём она, – потом-то уже догадался, когда увидел их с этой Миланой на Машином диванчике. Тьфу, гадость!
Они же ещё и рассердились:
– Дед, стучаться надо!
Вообще-то я на своей личной жилплощади находился, между прочим. И не заслужил такого отношения – что я им, мебель? Хорошенькая мебель – и коммуналку платит, и ужин готовит, а они, значит, будут на диванах валяться и новые татуировки делать: у этой Миланы даже на лице были партачки.
Прогнал я их в шею, Ниночка, даже вещи не дал собрать – потом, говорю, придёшь, когда остыну. А она, внучечка моя единственная, даже не оглянулась ни на меня, ни на Джека, когда уходила. Слова бросила, как мусор в кусты:
– Понятно, почему ты один остался… С тобой рядом всё живое гибнет! Старый хрыч ты, а не дед!
И ушла с одним своим ноутбуком – за вещами не вернулась, они и сейчас лежат на антресолях. Я иногда их достаю и рассматриваю – представляю, какой она теперь стала. У меня и Машины вещи сохранились, и Антошины даже – совсем уже ветхие, правда. Я их раскладываю на диване и как будто разговариваю с женой и сыном. А Джек рядом сидит, мурлычет… Ну то есть сидел до вчерашнего дня. Вчера он умер, Ниночка, любимый мой котик… Ушёл легко, никого не измучив, – и я его похоронил под рябинкой, рядом со старшими.
Спать, конечно, не мог – какой там сон в наши годы, да ещё и после такого. Только под утро закемарил ненадолго – и сон увидал, где все мои три кота нежатся на солнышке, а за столом сидят мои родители, Маша, Антон с какой-то девушкой и Наташа с Миланой. Такой сладкий сон был, что я проснулся со слезами на глазах – от счастья и от печали, что даже во сне понимал: такого нет и быть не может.
И я не согласен, Ниночка, что рядом со мной всё живое погибает – вот же, все мои коты прожили долгую, счастливую жизнь! Разве не доказательство? Я никого в своей жизни не обидел, травинки просто так не измял, работал честно, о близких своих заботился с дорогой душою – так разве я виновен в том, что меня никто никогда не любил?.. Только животные любили, потому что они любят нас бескорыстно, такими, какие мы есть.
А мой четвёртый кот обязательно меня переживёт – и не я его буду хоронить, а он меня. Я заранее договорюсь с соседями, чтобы взяли его после моей смерти – с условием, что я им квартиру отпишу. Больше-то всё равно некому.
Так что, как видите, я обо всем позаботился, как и подобает взрослому, ответственному человеку. Можете отдать мне этого котика, тем более он у вас всё равно переростыш, а ярмарка уже закрылась, пока мы тут сидели. Никто его, кроме меня, не возьмёт. А я возьму, если отдадите со скидкой.
Отдадите, Ниночка?..
Спрятанные реки
Климов стучал по земле ногой, как Серебряное Копытце, – и Люда на всякий случай зажмурилась, чтобы не ослепил блеск самоцветных камней. Но, когда открыла глаза, увидела только поношенный ботинок с налипшими травинками. Шёл дождь – весь этот июнь шёл дождь. Зонты не успевали просохнуть, как их уже снова надо было открывать. Спины и сумки всё равно промокали, у мужа под одним таким дождём безвозвратно испортился паспорт.
(А есть ещё воды подземные, как будто нам мало небесных.)
Тощий Климов – и вправду похожий если не на оленя с драгоценным копытом, то на козла – без обид, Женя! – стучал ногой по земле:
– Вот здесь она протекала, Малаховка! В девичестве – Ольховка. Людик, ты столько лет живёшь в этом городе – и не знаешь про Малаховку? Ну а про Мельковку хотя бы слышала?
Люда пристыженно молчала, капли с её зонта стекали в траву поспешно, как муравьи. Зонт с историей, кстати, – были с сыном много лет назад в Антверпене, угодили под дождь и спрятались под козырьком ресторана. Внутрь не заходили и так надоели хозяевам, что те вынесли в конце концов большой семейный зонт, забытый, по всей вероятности, кем-то из посетителей. «Забирай и убирайся», – говорила чья-то строгая мама в незапамятные и незлопамятные годы юности. Все эти мамы случайных подруг, одноразовых друзей, соучеников со временем объединились в архетипический образ, Великую Мать: она регулярно всплывала в памяти и, не имея лица, имени, голоса, выдавала советы на все случаи жизни, делилась приметами, подсказывала нужные слова и – временами, обычно некстати – цитировала народные афоризмы.
Но даже Великая Мать ничего не знала про Малаховку и Мельковку – четверть века назад краеведение было не в моде. В моде тогда были мечты навсегда уехать из этой убогой серости к морю, теплу и счастливому быту.
Очень многие так и сделали, а Люда, приехав в Екатеринбург учиться, осталась. И Женя Климов остался, да к тому же превратился с годами в страстного обожателя родных камней и берёз. Ходить с ним по Екатеринбургу невозможно – это не прогулки, а поминутные остановки у
Знаменитых горожан Климов всегда звал по имени-отчеству и был так туго набит интересными фактами о городе, что они буквально рвались наружу, как из-под завязки, сыпались из карманов, а порой складывались в газетную статью – жаль, что статьи Жене заказывали редко, краеведов теперь стало пруд пруди, конкуренция росла, как гриб на дрожжах.
– Пруд, может, и напрудили, а вот все реки, кроме Исети, спрятали в коллектор, – отозвался жизнерадостный Климов. – Дом Михал Палыча, например, стоял на берегу речки Ольховки, вблизи находился удивительной чистоты родник. В любую погоду мужики приезжали сюда за водицей. Михал Палыч, конечно, имел вкус – выбрал себе для усадьбы лучшее место на краю города. Там был лес (взмах рукой в сторону девятиэтажек), впереди – речка (взмах в сторону трамвая, мучительно звенящего). И то, и другое Михал Палыч удачно вписал в ландшафт, как и подобает хорошему архитектору… Ты знаешь, что ни одного его портрета не сохранилось?
Люда к тому времени потеряла нить рассказа и засуетилась, как Ариадна, поспешно разматывая клубок.
– Чьего портрета не сохранилось?
– Малахова! Да не твоего, Людик! А нашего общего, гениального уральского архитектора. Нет ни одного изображения, сиди гадай, как выглядел.
Климов помрачнел, защёлкал пальцами, заморгал – как у всякого нервного человека, у него был богатый запас разнообразных тиков, а Люда при упоминании Малахова привычно вздрогнула. Ну да, ну да, они ведь стоят прямо у дома Малахова, однофамильца её мужа – и сына, и дочери, и её самой, Людмилы Малаховой. Их родовое гнездо друзья раньше тоже называли
Малаховы ещё в девяностых купили квартиру в одном из домов близ киностудии – тех самых, где школьная коридорная система, двухэтажные квартиры и подъезды, в которые приходили целоваться все окрестные подростки (пока жильцы не скинулись на кодовый замок и домофон).
С деньгами у них тогда было хорошо: сотрудников муж каждый год отправлял с семьями на море, оплачивал зубные протезы для их бабушек и отмазы от армии для сыновей. И для меня он тогда тоже ничего не жалел, думала Люда, разглядывая полинявшие носки старых кроссовок и кривоватый, пусть и сто раз антверпенский зонт с вылезающей спицей. А когда Малахов узнал, что у него будет сын, то притащил домой корзину роз – корзина даже в дверь не проходила, хотя двери у них в квартире широченные. Над испуганно раскрывшимися алыми розами торчало раскрасневшееся лицо мужа: дикий, приблудный цветок.
Климов уже опять рассказывал про спрятанные реки – глаза сияют, по щеке слезой течёт дождевая капля, пальцы разминают сигарету. Счастье Климова – найти слушателя и обрушить на него град подробностей, хоть на миг облегчить непосильный груз многих познаний… Пусть даже вполуха слушают – всё равно что-то да запомнят.
Спасибо, что настоящего града сегодня нет, а только в переносном смысле. Лето, конечно, ни к чёрту.
– Малаховка, Мельковка, Черемшанка, Основинка, Монастырка – это не считая ручьёв там всяких, ключей… Все они были спрятаны под землю, все текут у нас под ногами. Мы ходим по городу, ездим, а они там, под нами, никуда не делись, текут…
Лицо Климова стало мечтательным и почти красивым.
– А зачем их спрятали?
– Затем, что люди – свиньи! Каждую речку превращали в сточную яму, выбрасывали туда и выливали что ни попадя. Ну и развитие города, не забывай, – надо жильё строить для трудящихся, заводы открывать, рельсы прокладывать, а тут какая-то речка течёт, мешает… Вот интересно, что бы сказал на это Михал Палыч?
Они оба оглянулись на дом Малахова, как будто в ожидании ответа. Дом выглядел аккуратным, подтянутым, сдержанным. Башенка наверху выкрашена в зелёный цвет. Когда-то давно сын спрашивал: а кто живёт в той башенке? Карлсон?
«Для Карлсона низковато будет», – отшутился тогда муж. Тогда ещё были шутки, и сын его не боялся, не отшатывался привычно в сторону.
– Кстати, – Климову всё и всегда кстати, – дом-то малаховский тоже подделка. Восстановленное здание. Когда расширяли Лунку[1], здание решили перенести вглубь участка на пятнадцать метров. Чтобы портик трамваям не мешал. Из настоящего сохранились только купол и всякие декоративные финтифлюшки.
– Ну и вот зачем ты мне это сказал? – расстроилась Люда. – И так кругом одни подделки.
– Копия качественная, – утешил её Климов. – А таких вещей о родном городе стыдно не знать.
«Стыдно, у кого видно!» – передразнила Великая Мать, но Люда благоразумно промолчала. Пусть она и подшучивала над Женей, и уставала от его неиссякаемых историй, всё равно хорошо, что она сейчас стоит под деревом с Климовым, а не сидит в
Женя проявлял фамильярность только по отношению к великим согражданам – Михал Палычу, Василь Никитичу, Пал Петровичу, – а с друзьями вёл себя деликатно, в душу не лез, не любопытничал. Хочет Людик гулять с ним под дождём – он и рад стараться. Семьи у Климова не было, к Малаховым он прибился в тех же девяностых – кажется, даже мебель помогал таскать во время переезда. Почти в каждой семье найдётся такой друг-Женя – безотказный, порой раздражающий, но неизбежный, как очередной дождь в этом июне. Малаховы – и взрослые, и дети – давно к нему привыкли. Использовали каждый по возможностям и потребностям. Муж свалил на Женю походы на рынок, встречи в аэропорту и на вокзале, мелкий ремонт в доме – всё, что не любил или не умел делать сам.
Дочке Климов помогал делать «проекты» по истории с географией – в элитной гимназии учили в основном петь и плясать в самодеятельных спектаклях, а на собственно учёбу запала не хватало.
С Людой они гуляли по городу, разговаривали о людях, которых давно нет на этом свете, – зато сохранились их дома и, как выяснилось, даже речки, пусть и запрятанные глубоко под землю. К тому же он звал её точно как папа когда-то: «Людик». Папа ещё добавлял «человечек» – получалось «Людик-человечек», но этого от Климова уже, разумеется, никто не ждал.
Только с сыном у них никаких особенных отношений не сложилось, были самые обычные: «Привет, пока, не закрывай дверь, я курну – и вернусь».
Люде было рядом с Климовым так хорошо и спокойно, что она иногда – не всерьёз, Жень! – примеряла на него роль, которую давно устал играть Малахов: мужа и отца. Примеряла – и начинала смеяться первой, пока воображаемые зрители соображали, что к чему.
Климов тем временем с воодушевлением рассказывал о каком-то человеке по имени Птица, который водит экскурсии по подземным рекам.
Люда очнулась при упоминании этой клички, подходящей скорее гиду по высотным чердакам и старым крышам.
У каждого человека есть слова, которые могут вытащить его из болота собственных мыслей, – у Люды это были имена, фамилии, клички.
– Птица?
– То ли Сорокин, то ли Снегирёв. Все зовут просто – Птица.
«Может, Воронин?» – каркнула Великая Мать. Просто для того чтобы каркнуть.
Асфальт течёт над рекой, город стоит на костях, дети – на ладонях родителей, а биографы – на плечах своих героев. Люда открыла дверь ключом, понадеявшись скользнуть к себе в комнату незамеченной, – но не тут-то. И не здесь бы!