Соледад смеётся, привычно пристанывая: этот стон – как гудок корабля перед отплытием.
– Знаешь, Олга, лучше бы мне разучиться смеяться, чем плакать. – говорит она, выжимая юбку, всё-таки успевшую намокнуть. – Все эти годы я за каждую улыбку прошу прощения у дочери. За всякий свой новый день перед ней виновата. За чашку кофе. За эту реку. За тебя.
Я хочу сказать: эй, ты не права – но слова вдруг застревают у меня в горле, и я сглатываю их, чтобы не поперхнуться. Потому что, эй, она права. Такие, как мы, не имеют права радоваться чашке кофе, прохладной воде или новому другу. С каждой нашей улыбкой память о мёртвых выцветает. И чем больше дней проходит, тем сложнее мне вспомнить те простые и важные вещи, которые, как я считала, никогда не забудутся.
Однажды в летний день я долго шла вслед за пожилой женщиной только потому, что у неё была такая же кофточка, как у мамы.
– Любовь родителей должна иметь чёткие границы, – сказала женщина-психолог на второй день нашей скайп-консультации. – Она не приносит сексуальной разрядки. Родители никогда не заменят детям мужей или жён.
– А любовь обязательно должна нести сексуальную разрядку?
– Конечно! – психолог улыбнулась, став, как выражается тётя Юля, поперёк себя шире. И снова шикнула на свою маму, не вовремя открывшую дверь в комнату. – Эгоистичный родитель привязывает ребёнка к себе. Разумный – вовремя выпускает его в мир.
Намокшие штанины приятно холодят ноги.
Сегодняшний рассвет мы встретили на Монте-ду-Гозо. По-испански это значит «Вершина радости»: велика была радость пилигримов в тот миг, когда перед ними открывался в конце долгого пути вид Сантьяго. Открывался, как книга в нужном месте – там, где спрятаны деньги или ответ на самый главный вопрос.
Три шпиля, силуэт знакомый и неведомый, ответ, который можно истолковать по-разному, приложить к себе, как подорожник к ране.
Отсюда до Сантьяго действительно рукой подать. О руках мы не говорили, вот завтра и начнём, сказала Соледад. Мы пойдём на край земли, он зовётся – Финистерре. И там всё начнётся сначала.
Но прежде следовало попасть на мессу для паломников, которую служат в соборе Святого Якова.
Мы вошли в город, когда солнце скрылось за облаками, и на миг вдруг стало темно, как в сумерках. На площади перед собором сидели и лежали пилигримы, кругом валялись куртки, палки, рюкзаки. Я увидела корейца в двух левых тапках, он кивнул мне и улыбнулся так, как умеют улыбаться только азиаты, – даже не всем лицом, а всей своей сущностью.
Собор был в строительных лесах; уже очищенные, светлые башни выглядывали из них, как пленённые великаны.
На вход стояла очередь желающих обнять статую святого Якова – чтобы почерпнуть мудрости и обрести удачу.
– А ведь Сантьяго имел трудный характер, – заметила Соледад.
Мессу для пилигримов служили отцы в ярко-красных облачениях. Если смотреть на них долго, а потом зажмуриться, перед глазами вспыхнут путеводные жёлтые звёзды. Летало туда-сюда гигантское кадило – ботафумейро, – похожее на дымящийся маятник Фуко. Его приводили в движение восемь священников: я видела, им было тяжело. Соледад рассказывала, что у этой красивой традиции весьма прозаическое прошлое: от немытых пилигримов исходил запах такой силы, что его надо было чем-то перебить – вот и придумали кадить ладаном в особо крупных размерах.
Я вместе со всеми молилась и пела, наугад и невпопад. Глаза Соледад были сухими. Тётя Юля позвонила, когда месса окончилась, и мы пошли за свидетельствами пилигримов. Как раз подошла моя очередь, когда я услышала телефонный звонок.
Жестом пропустила вперёд Соледад.
– Тётя Юля, можно я перезвоню через пару минут?
– А как ты перезвонишь, если у тебя только входящие бесплатные?
Слова были обычными, тон такой же ворчливый, как всегда, вот только голос… С ним был явный непорядок.
Тётю Юлю увезли вчера на «скорой». Она поскользнулась на крыльце, сломала шейку бедра. Сегодня её прооперировали, поставили протез, и завтра она в первый раз попробует встать. А на днях будет ходить с
– С
– Ну так я же оптимист! – слабо отшутилась тётя Юля. – Слава богу, Олька, что это случилось сейчас, а не в нашем счастливом советском прошлом. Тогда это был смертный приговор, а теперь – фигушки! С тобой пойду в следующий поход!
Язык у неё заплетался, как у всякого человека, никогда не имевшего прежде дел с обезболивающими. Рядом кто-то сказал громким голосом: «Потерпим, уколю!»
Свидетельство пилигрима я всё-таки получила. Соледад проводила меня на вокзал. Поезд до Мадрида. Мы простились на диво легко: обменялись адресами, потом Соледад поцеловала меня в щёку – и ушла ночевать в альберго.
Из Мадрида я, наплевав на экономию, полечу прямиком в Москву, где меня ждёт тётя Юля.
Сегодня начинается первый день моего пути, который я пройду в полном одиночестве.
Хотелось бы сказать, что оно меня теперь не страшит.
В поезде я закрываю глаза и вижу знакомых с детства святых. Вырезанные из камня и нарисованные на стенах церквей святые с каждым новым днём улыбаются всё шире. У некоторых такой вид, как будто они смеются над своими страданиями и говорят: «Бывает!», пожимая плечами.
Вот святой Витт, которого не тронули львы, падает в котёл с кипящим маслом.
Вот святая Аполлония – она сама прыгнула в костёр, потому что ей выбили все зубы и всё равно угрожали сжечь заживо.
А вот святая Агнесса – у неё в нужный момент отросли длинные волосы, прикрывшие наготу.
Каждый из них чего-то боялся, останавливался, но потом всё равно шёл дальше, даже если пропадали указатели, ангелы с важным видом пролетали мимо и навигатор предательски смолкал, повторяя как заведённый:
– Следуйте по маршруту. Следуйте по маршруту. Следуйте по маршруту.
Святых набился целый поезд: они сидели рядом, тянули руки через проход, что-то шептали сзади. Мы вместе ехали в Мадрид, а машинистом был святой Яков в коричневой шляпе с пришпиленной раковиной. Он только выглядел суровым – я-то знала, что добрее него не сыщешь, и крепко сжимала в кармане ракушку с отломанным краем.
Мне снилась мама в деревянных бусах на шее – она бежит мне навстречу, и я широко раскидываю руки в стороны. Мне снилась плачущая Соледад – она плакала и смеялась одновременно, и смех её больше не уходил в стон, как дым в трубу. Мне снились Белла и Джо – он что-то объяснял ей, а она махала руками, отказываясь верить. Мне снился Леонид из разноцветного пластилина, Валя Попова с детьми, похожие на самодельный бумажный хоровод, снился Андрей Григорьевич, принимавший экзамен у толстого психолога. Московский доктор, больной диабетом, приобретал за пятьсот рублей книгу известной писательницы, Александра Павловна шепталась с тётей Юлей, а Всеволод, теребя чуб, объяснял корейскому пилигриму, почему нельзя ходить в левых тапках.
Это был самый прекрасный сон на свете. Сон о том, как я прошла камино де Сантьяго.
Когда мне исполнится пятьдесят, я сделаю себе самую короткую стрижку, на которую смогу решиться, – и пройду путём святого Якова от Сен-Жан-Пье-де-Пор до Сантьяго-де- Компостела со всеми остановками. В старину паломники ориентировались по звёздам, и по земному камино их вёл небесный Млечный Путь. Я проживу целую жизнь в этом путешествии, мне встретятся люди, которых я пыталась отыскать на протяжении долгих лет, но мы ходили разными дорогами, а здесь – встретимся, потому что разные дороги стекаются к Сантьяго, как реки – к морю, на дне которого лежат ребристые раковины. Одну из них вынесет на берег, к ногам молодой женщины, скучающей по маленькой дочке, которую пришлось оставить в пионерском лагере на целую смену: там хриплая фальшь горна и комариные облака над головой, зато кормят четыре раза в день, а дома у них иногда нет совсем никакой еды…
Молодая женщина насухо вытирает раковину подолом платья – и разглядывает её на просвет. Вся в фестонах, как бабушкин веер! А если крепко прижать её к уху, там зашумит родная кровь. Будет звать, чтобы вернулась, – и обещать, что не уйдёт.
Четвёртый кот
А почему вы задаёте такие вопросы? Вы неужели думаете, что я уморил своего предыдущего? Да нет, я не обижаюсь. Конечно, сейчас столько садистов развелось – а по внешности иногда и не скажешь. Не хочется отдавать кому попало, я понимаю. Даже за деньги. Даже за такие немаленькие.
Выставка уже закрывается, а он переростыш, его вряд ли кто купит… Он у вас один остался такой серенький? Дайте-ка я в глаза ему посмотрю. Ну что могу сказать: да. Это мой кот. Меня ждал.
Вас как зовут? Нина? Приятное имя.
Ниночка, у меня все коты всегда были серые. Помните, в «Трёх мушкетёрах» глава называлась «Ночью все кошки серы»? Мои серые и днём, и ночью.
Предыдущий мой умер от старости. И два других, что были до него, ушли тоже по этой причине – просто потому, что жизнь их закончилась. Я как-то подсчитал, что в среднем на человека приходится примерно четыре кота – если он первого заведёт в осознанном возрасте, как я. Кот живёт лет десять-пятнадцать, возьмите максимум, умножьте на четыре – и получите разумную человеческую жизнь протяжённостью в четыре кошачьих.
Мишка, мой первый кот, был подарком жены к тридцатилетию.
А завтра мне исполнится семьдесят пять, Ниночка.
Спасибо, но заранее не поздравляют. Да, я знаю, что по мне никогда не скажешь. Сверстники меня своим не воспринимают.
Я считаю, это во многом благодаря котам.
В начале семидесятых, вы, конечно, не можете этого помнить, Ниночка, с кошками никто так не носился, как теперь. Они были не самоценные животные, а как бы вспомогательные. Коты были обязаны по части мышеловли, ну или чтобы с детьми играли, особенно с такими, что просят собаку. Покупать кота приходило в голову только тем, кто мог себе такое позволить, – и они брали сиамских или ангорских. Нет, Ниночка, персидские появились ближе к девяностым…
Спасибо, с удовольствием присяду – ноги уже не держат. И от чая не откажусь, только, если можно, в кружку, а не в стаканчик. Не люблю пить горячее из стаканчиков.
Вот. А простые люди подбирали котят на улице – их и дворники раздавали, и сердобольные хозяева, у кого кошка окотится. Обычно-то, конечно, в ведре топили, нормальное дело.
Куда можно выбросить чайный пакетик?..
Жена у меня, Ниночка, была одна-единственная, но при этом я всегда говорю, что женат был на двух женщинах. Сможете решить такую загадку? Не страшно, я и сам бы не смог, но жизнь иногда такие перед нами ставит вопросы, что поневоле станешь умным, даже если родился дураком… Я был женат на двух женщинах потому, что жена моя стала однажды совершенно другим человеком. Я начинал жить с одной Машей, а закончил – с другой. Вот такое невольное разнообразие, туды его, как говорится, в качель.
Нет, Ниночка, дело не в том, что все люди меняются, – конечно, меняются, но не настолько. Маша у меня была весёлой, энергичной девушкой. Увлекалась туризмом, на аккордеоне играла. Смелая была, решительная. Комсорг курса. Она меня, Ниночка, сама выбрала – я даже опомниться не успел, как мы уже в кино сидим и целуемся. А теперь я в кино не хожу – какой бы фильм ни шёл, мне всегда… А, да ладно! Можно и телевизор посмотреть, хотя в последнее время там всё как для идиотов показывают.
Мы поженились, когда она диплом получила.
У вас, Ниночка, есть дети? Да, с удовольствием посмотрю фотографии. Какой взрослый мальчик! На третьем курсе юридической? Ну надо же. А дочка – в восьмом классе? Красавица! Глазки ваши. Счастливая вы, Ниночка.
У нас с Машей восемь лет ничего не получалось, а она так хотела ребёнка, что это уже превратилось прямо в какую-то манию. Каждый месяц как под ножом ждали. Маша то плакала, то молчала неделями, то на работе пропадала, то вдруг прогуляла чуть не две недели – я по знакомству делал бюллетень…
И вот накануне моего тридцатилетия берёт вдруг и приносит домой котёнка. Сам серенький, уши большие, а хвост немного погнутый на кончике, видно, наступил кто. На лобике – полоски в виде буквы «М».
Я к тому времени уже был начальником отдела в тресте. В партию приняли единогласно, несмотря на молодость. Квартиру получили. В очереди на машину стояли… Телефон домашний провели одним из первых в доме. Единственное, что омрачало, – это вопросы окружающих. Когда, да что, да почему.
И вдруг – котёнок. Сидел, говорит Маша, на канализационном люке и грелся. День холодный был, но он не пищал. И походил на медвежонка, потому и назвали Мишкой.
Характер у Мишки был отвратительный. Всё делал назло, не уважал ни меня, ни жену, а уж гадил, я бы сказал, просто изобретательно! С выдумкой. То в семечки, извиняюсь, нассыт. То на подушку крендель выложит – причём как только свежее бельё постелют. Орал истошно да по любому поводу. С прогулок приходил весь израненный – тогда ведь, Ниночка, котов пускали гулять на улицу, и даже считалось нормально, если они сами себе пропитание добывали. Мышей таскал, птиц – причём так интересно, он их в газеты заворачивал, будто упаковывал! Газеты старые у нас всегда лежали в секции – мало ли, понадобятся пионерам на макулатуру. Вот Мишка вытаскивал оттуда листок – и добычу заворачивал. Как умел, конечно. Лапами-то не особо.
Красоты в нём не было – длинный, тощий, гадюка, а не кот. Разве что окрас памятный – мышасто-серый.
Вначале Маша его полюбила без памяти. Он спать ещё с детства приноровился у ней на голове – как шапка лежал, лапы свесив по обе стороны лица. Иногда разыграется, начинает грызть ей волосы и кожу захватывает больно, а она терпит:
– Он зверь, ему надо!
Ну и вот, Мишка, значит, злодействовал, вся семья от него претерпевала, а Маша вдруг объявляет мне с огромным счастьем в глазах, что беременна. И заявляет:
– Мишку надо будет отвезти в деревню.
Тогда ведь, Ниночка, от взрослых котов чаще всего как избавлялись – ребятишкам утверждали, что сбежал ваш Мурзик, а сами увозили его в мешке в ближнюю деревню и прямо на улицу выпускали.
Я сказал, не надо Мишку в деревню – мало ли что там ей подружка-врач наговорила про аллергию, всё равно я не готов с ним расстаться, несмотря на все его недостатки. Коты, Ниночка, становятся частью нашей жизни: порой не можешь что-то вспомнить, а кот хвостом махнёт в памяти, и вдруг целая картинка оживает… Летнее утро, миска с черешней, блюдце с косточками, Маша, которая ест черешню и превращает ягоды в косточки… Из-под кровати вылезает тощая серая лапка с кривым коготком и шарит на ощупь… Как мы были счастливы втроём!
Потом родился Антоша. Это была Машина идея назвать его Антоном – лично мне больше нравился вариант с Гориславом, Борисом или Романом.
Знаете, Ниночка, как это тяжело – открывать в родном и любимом человеке неприятные черты… Какую-то чёрствость, непорядочность я начал видеть в Маше, когда она стала матерью. Какое-то равнодушие в ней проросло ко мне и к Мишке. Её теперь совершенно не волновало, если я уйду на работу без горячего завтрака или что у Мишки глаз открывается только наполовину – я знаю, так бывает у котов, если они кислое понюхают, но тогда я не был в курсе! Она вся переключилась на ребёнка, ослепла и оглохла… Я приобрёл в честь рождения сына серёжки золотые с фианитами, так она даже не рассмотрела их как следует и носить не стала – видите ли, малыш может потянуться ручкой и оцарапаться! К Мишке она тоже остыла, но хотя бы уже не заговаривала о том, что его надо в деревню, – даже ласкала его, но, как и меня, мимоходом.
А Мишка очень стремился попасть в детскую к малышу – орал под дверью, прорывался туда при первой возможности, но Маша не разрешала, потому что может попасть шерсть, лишай и неизвестно что.
И ещё интересное наблюдение, Ниночка. Когда я звонил жене с работы, она всегда была такой ласковой, так щебетала, что я летел домой буквально на каких-то крыльях, но стоило мне
Вот, стало быть. А Маша мне в ответ на все мои упрёки отвечала только одно: неужели ты не видишь, как я устаю? Ведь мне совсем никто не помогает, ни бабушек у нас здесь, ни дедушек – все далеко и работают.
Тогда я предложил позвать бабу Фросю из соседней квартиры – ей и платить не надо будет, она сколько раз предлагала безвозмездно. Маша подумала и согласилась. Антон тогда уже подрос немного, когда его брали на руки, прыгал вот так на коленях, ну, знаете, как младенцы прыгают, если их под мышки держат. И он бабе Фросе порвал единственное платье – с такой силой прыгал, что оно треснуло. Мы думали, она расстроится, а она только посмеялась: ишь, какой мужик растёт! Хорошая была старуха. Потом как-то враз обессилела. Сын к ней переехал квартиру караулить, чтобы другие братья-сёстры не перехватили. А у нас всё через стену слышно, что у них происходит, – слышимость-то сами знаете какая была в то время. Сын кормит мать и кричит на неё:
– Жри, скотина! Полную ложку бери, сволочь!
Маша прямо содрогалась вся. Просила меня повлиять на него, потому что Антон уже стал свои игрушки звать «скотиной» и «сволочью». Но я не стал, Ниночка, с ним говорить – он бы всё равно ничего не понял. Он явный сиделец был, весь в партачках. Я просто семью осиротил бы, если бы с таким человеком стал иметь дело. Я с ним даже не здоровался, и он стал плевать в отместку мне на машину – у нас уже тогда был «Москвич», гараж был, и вообще жили мы, Ниночка, дай бог каждому.
Когда Антон подрос, Мишку стали к нему подпускать, но у них никакой симпатии не получилось. Все мои коты были, честно сказать, именно мои – Машу они только терпели, а сына даже терпеть не могли. Антон вырос совершенно равнодушным к животным.
Года три сыну было – так Мишка ему дорогу перекрывал, умора! Антон шагает по своим делам, а кот встаёт на пути – и шипит. Тот в слёзы, конечно… Маша смеялась, говорила:
– Тоша, просто скажи: брысь, Мишка!
А ведь это слово – «брысь» – тоже сейчас совершенно забыто, Ниночка. Теперь к котам так не обращаются.
Когда Антон пошел в детский сад, там на него стали сразу жаловаться: ребяток обижает, поделки не лепит, в сончас мешает окружающим.
Маша разговаривала с сыном, наказывала, строжила – всё было без толку. Тогда она стала утверждать, что характер в любое живое существо закладывается высшей силой и не надо переоценивать возможности воспитания. Говорила:
– Серёжа, мы не боги всесильные, а всего лишь родители.
А у меня с сыном взаимопонимания не было. У нас даже простого понимания не было! Он почему-то ещё с пелёнок смотрел на меня как бы свысока и без всякого уважения. Я ему только отдавать должен был, а моим мнением он не интересовался. Всё с матерью сидели, шептались. Они вдвоём, заодно, а мне только кот оставался. Приду с работы – Мишка в коридор выбегает, мурлычет, брюки у меня вечно в шерсти! И никто больше не встречает.
Маша к тому времени уже начала меняться до полной неузнаваемости. Вы не верьте, Ниночка, если вам скажут, что кто-то, дескать, резко изменился. Это один случай на миллион, когда резко. А у обычных людей – в день по чайной ложке.
Я долго понять не мог, что с ней случилось, отчего она всё молчит теперь и еду на стол ставит с каким-то осуждением. Спрашивал, она не отвечала. Посадит Антона рядом и сказку ему читает – «Дикие лебеди». Очень она выразительно читала про этих лебедей. Но в садике по-прежнему жаловались, даже одна родительница Машу вечером после работы подкараулила и сказала, что такого мальчика нельзя пускать в приличное общество! А он, Ниночка, всё-таки носил мою фамилию. И цеплял при этом только самое плохое отовсюду. Знаете, бывают такие слабые дети, которые от любого чиха болеют – даже если чихнули в соседнем микрорайоне? Вот, а наш подхватывал только разную гнусь – хорошее у него не усваивалось. Матерщину с гаражей читал. Окурки подбирал на улице. На шпану прямо с восторгом глядел – как на идеал!
На Машу всё это очень плохо действовало. Она и наказывать его пыталась, и по-хорошему с ним разговаривала: так делать нельзя, понимаешь? Антон говорил, понимаю, а сам ровно через минуту делал то же самое. Не мог себя побороть.
А меня из процесса воспитания исключили после того случая в первом классе. Ещё даже по именам друг друга не все дети знали, а наш уже отличился. Бегал на перемене и толкнул мальчика – тот упал и руку сломал. Родители, правда, приличные попались – не стали никуда жаловаться, но домой нам всё-таки позвонили. Просили повлиять на сына.
Маша уже на пределе была, вот я и сказал, что сам со всем разберусь.
Она догадалась, мне кажется, потому что быстро собралась и ушла из дома. Я ещё не знал тогда, что никогда больше её не увижу – ту Машу, с которой прожил столько лет… Антон сидел у себя в комнате. Я его по щеке ударил, несильно – щека такая мягкая оказалась, и зубки почувствовались. Думал, заревёт, а он – нет. Только усмехнулся как-то по-взрослому.
Вот тогда я его и выпорол по-настоящему, ремнём. И он, представляете, Ниночка, ни одной слезы не уронил – в семь-то лет! Зато Мишка выл под дверью прямо как собака, хотя он к Антону никаких чувств не испытывал – обходил его всегда стороной.
Маша вернулась через час, бросилась к сыну в комнату, плакала. А я с котом на коленях сидел целый вечер – гладил его, гладил, пока весь не заискрился от шерсти. И рука прямо горела от той пощёчины…
После стало ещё хуже. Учиться Антону не нравилось, в школу ходил только потому, что нашлись там такие же друзья-товарищи: без руля, без ветрил. В восьмом классе уже пили-курили, как взрослые. В девятый сына не приняли, даже ПТУ было под вопросом, и у меня на работе об этом узнали – тогда ведь не такие времена были, как сейчас… Начались неприятности, жалобы разные. Руки на него я больше не поднимал – Маша сказала, если не хочешь, чтобы я от тебя ушла, не смей к нему подходить ни с плохим, ни с хорошим! Как-то так у неё получилось, что это я во всём виноват – и что сын такой родился, и что я его тогда
В общем, Ниночка, ПТУ он не закончил, потому как был к тому времени законченный наркоман. Похоронили мы Антона в 1990 году – и даже не заметили, как страна развалилась, жили несколько лет как в тумане: руку свою видишь, а дальше – молоко небесное.
А Мишка умер через год после сына. Чуть не двадцать лет был со мной. Долгожитель. Под старость совсем уже трудно с ним приходилось – он не из вредности гадил, а просто потому что не получалось иначе. Старость у всех одинакова, Ниночка. В юности тебе душа собственная не подчиняется, а в старости – тело. Но я даже благодарил мысленно Мишку за это – потому что дома было постоянное занятие.