Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Жажда познания. Век XVIII - Николай Михайлович Советов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Стой! Чьи будете?

— Трубецкие мы, — снова упав на колени, пролепетал детина. — Трубецкие! — Шапка слетела с него вместе с наглостью; губы уже не кривились в оскале, а мелко дрожали.

— Княжеские? — удивлённо спросил Ломоносов.

— Точно так, ваша милость, — кланяясь, подтвердил детина, — княжеские мы. Князя Владимира.

— И как же это вы до большой дороги дошли? — спросил Ломоносов, остывая, затем нагнулся и сдёрнул с руки зашевелившегося бородача массивный кистень на кожаном ремешке.

— Тимофей повёл, — опять кланяясь, ответил детина. — Тимка Трубецков. Тот, что убежал. — И махнул в сторону скрывшегося в темноте тщедушного мужичишки.

— Ах, канальи, ах, проклятущие! Втроём на одного! Да исподтишка! — всё ещё с гневным раздражением ругался Ломоносов. — Ограбить меня захотели, яко тати в нощи? Так вот я вас ограблю! А ну, снимай армяк! — Детина, не прекословя, по-прежнему стоя на коленях, спешно стал развязывать кушак. Затем скинул армяк и, взглянув на Ломоносова, боязливо спросил: — Штаны снимать?

Ломоносову вдруг стало смешно. Гнев прошёл, кровь остыла, наступило удовлетворённое успокоение.

— Ладно, — усмехнувшись, махнул он рукой. — Штаны тебе пусть твой пьяница-князь снимет да заодно и выпорет. Армяк твой мне тоже не надобен, — и Ломоносов носком валенка отшвырнул лежащую на снегу одежду. — Помоги вон брату-разбойнику, — кивнул он на подымавшегося со снега бородача. И, уже повернувшись, чтобы идти к дому, добавил: — А Тимке Трубецкову, подлому оборотню, передай: пусть не попадается мне — зашибу.

Бакштейн и Шумахер уже час целый сидели в кабинете, обсуждая сложившуюся в связи с ожиданием ревизии диспозицию.

— Генерал Игнатьев — полковой орёл! — рассуждал Шумахер. — Ему цифирные счета проверять не захочется. А князь Юсупов премного Бирону обязан. При покойной императрице Анне Иоанновне[25] вельможный Бирон род Юсуповых из башкирской грязи вытащил и возвысил. Вот мы ему о том и напомним. Бирон-то нам всем не чужой ведь был! — Шумахер сделал значительное лицо, намекая на то, что всесильный царедворец Анны Бирон сам был немцем, насаждал всё немецкое, и немцы при нём на Руси жили припеваючи.

— Оно есть так, — холодно ответил ему Бакштейн. — Да только вы, Иоганн, уж очень перебирать стали. Какие это счета вы Игнатьеву покажете? Может, счёт на содержание шестивёсельной шлюпки и гребцов при ней, на которой вы изволите по Неве и Фонтанке разъезжать, словно адмирал флота?

Шумахер дёрнулся, как бы пытаясь остановить Бакштейна, но тот вовсе не думал умолкать.

— Или, может быть, вы покажете счёт на жалованье в пятьсот рублей, как у профессора, егерю Штальмайссеру, что взят на отстрел редких птиц для кунсткамеры? Так он есть ваш лакей и, кроме кур да гусей, к вашему столу, и то на Василеостровском привозе, да денежной дробью, ничего более не стрелял. Или, может, предъявите комиссии счёт на оплату вашего особняка?

Бакштейн, насмешливо кривясь, смотрел на зло вскинувшегося Шумахера, а тот, вовсе не желая спускать соучастнику своих нечистых делишек по растрясанию российской казны, в долгу не остался.

— Ах так! Тогда и ваши платы Дрезденше за её девиц, любезный профессор, тоже могут комиссии интересны быть. Во сколько вам пышненькая Элиза обошлась? А красавица Матильда? — Шумахер мелко захихикал, не сводя взгляда с побагровевшего лица Бакштейна.

Дрезденша была энергичной дамой неопределённого возраста, несколько лет как приехавшая из Пруссии и обосновавшаяся в доме на Вознесенской улице с целым штатом весёлых девиц. Дом её уже снискал себе популярность в Петербурге, и с именем Дрезденши было связано немало скандалов. Поняв, что сумел наступить Бакштейну на больную мозоль, Шумахер мстительно продолжал бросать ему ответные обвинения:

— А кто акт подложный составил о покупке физических приборов наиточнейших за десять тысяч, якобы из Гамбурга вывезенных? Где эти приборы?! — Шумахер вскочил с кресла и ткнул пальцем прямо чуть ли не в трясущиеся очки на физиономии Бакштейна. Тот, истерически взвизгнув, разразился было ответной тирадой, но Шумахер, опять прочно сев в кресло, вдруг громко шлёпнул ладонью по столу и отчеканил:

— Генук![26] Нам нет смысла дальше по этой линии двигаться. Довольно обвинений! Подумаем лучше, что нас ждёт?

Краска медленно начала сходить с лица Бакштейна. Он согласно кивнул, и оба немца, поостыв, продолжили обсуждение того, что и как им делать и что говорить и показывать сиятельной комиссии.

Часы в кабинете Шумахера громко тикали, покачивая блестящими маятниками; белоснежные амуры лукаво улыбаясь, бесстыдно тянули свои пухлые ручонки к прелестям мраморной Венеры. Вельможи в париках строго смотрели с портретов на людей в таких же париках, но только живых, которые, сидя за столом, плели прочную сеть интриги.

— Так и будем делать, — заключил разговор Шумахер, поднимаясь из-за стола. — Надо к другому внимание привлечь. И с большим шумом желательно. А желающие расшуметься у нас в академии имеются. Им только помочь в этом надо, подразнить их. А как расшумятся, так мы на них гнев начальства и направим.

И оба немца как ни в чём не бывало покивали друг другу кудлатыми париками и расстались.

Уже несколько месяцев в академической канцелярии томилось доношение Ломоносова о создании при акаде­мии химической лаборатории.

«...Понеже я, нижайший, в состоянии нахожусь не только химические (эксперименты для приращения натуральной науки в Российской империи в действо производить, но ещё могу и других обучать физике и химии... — писал он в своём репорте, — имею я искреннее желание наукою моею Отечеству пользу чинить».

Студиозы Степан Крашенинников[27] и Алексей Широв в сей химической лаборатории виделись ему в качестве помощников. Оба давно уже работали вместе с Ломоносовым, несмотря на то что по ранжиру и не были к нему приставлены. Работали помногу и с увлечением, хотя и без постоянного места. И нужду в ретортах и химикатах имели большую. Но изворачивались. Правда, Крашенинников не одной химией жил и весьма заметно к возвышению по карьере стремился. Искал дружбы асессора Теплова, благо тот в силу входить начал. Шумахеру угождать не избегал и не прочь был его поручения выполнять.

— Ну что ты, Степан, всё к начальству норовишь приблизиться? — корил его Ломоносов. — Вот мешай селитру. Ведь какое вещество интересное! В порохе уже более трёхсот лет используется, но свойств непознанных всё ещё ой как много имеет. — Он тряс пробиркой с бело­ватым порошком селитры перед лицом Степана, наставляя того на путь чистой науки, и настойчиво убеждал: — Опишем её досконально, труд будет учёный, в химии весьма полезный!

Степан, хотя и не больно смущаясь, признавал укоры Михаилы Васильевича. Химия была ему интересна: по селитре, которую изучал вместе с Ломоносовым, он и в адъюнкты представляться собирался. Но командовать тоже любил. Склад имел такой, с детства мальчишками верховодил. И тогда ещё никому не было ведомо, что быть ему ректором первого российского университета при академии. И хоть и корил его сейчас Ломоносов, но в будущем к его продвижению руку приложил.

Алексей Широв, из себя чернявый, по-цыгански разбитной, также к наукам рвение имел, но и развлечений не чурался. Когда случался перерыв в учении или работе, становился Алексей в позицию и, веселя всех, начинал шлёпать себя ритмично по груди, икрам и ляжкам: ну точно цыган перед тем, как в пляс пуститься. Но когда дело экспериментов касалось, никто чище него опыт сделать не мог. Сидел он над огнём и чашками безвылазно, до сути докапывался въедливо и, пока не получал результата, дела не бросал.

Но лаборатории им не давали, просьба лежала без движения, работать часто было негде и нечем. От вопросов Шумахер уклонялся, ссылаясь на занятость и отсутствие средств. Но как-то, сильно прижатый Ломоносовым, вероятно памятуя о грядущей комиссии, вроде бы сдался и сказал, что дело поручено адъюнкту Геллеру[28] разобрать и затем все доступные возможности организации лаборатории доложить Конференции. Геллер был сродни Шумахеру, больше интересовался дворцовой перепиской по иностранному ведомству, куда был вхож, нежели нау­ками. Но всё же Ломоносов, взяв в качестве адъютантов Широва и Крашенинникова, направился в географический департамент академии, где сейчас пребывал Геллер.

Адъюнкты Геллер и Трускот[29] перебирали карты Российской империи, а копиист Мессер одну из них тут же перерисовывал на прозрачный пергамент. Вошедшего Ломоносова и двух студентов встретили напряжённые взгляды и даже испуг, как будто делали они что-то недо­зволенное. Кинув взгляд на копию, Ломоносов нахмурился.

«Что-то здесь не так», — подумал он и вдруг сообразил, что на столе под пергаментом лежит крупномасштабная карта западных частей Российской империи. Та самая, при составлении которой, путём великих трудов, целых шестьдесят точек были геодезически точно вымерены и сделаны опорными, чтобы вести от них все отсчёты. Даже в просвещённой Европе того ещё не сделали, и потому на недавней европейской карте Силезия, к примеру, в сторону на сто вёрст отъехала.

— Вы что копируете? — сердито спросил по-латыни Ломоносов. — Разве сии карты кому обещаны?

Геллер его совсем не понял, а Трускот, разобрав лишь, что этот невозможный русский опять чем-то недоволен, ответил ему по-немецки:

— Мы работаем по поручению профессора Винцгейма и просили бы нам не мешать.

Чужестранцы с разрешения такого же чужестранца крали российскую карту, а он, природный русский, не в силах этому препятствовать! Ломоносова передёрнуло от негодования: «Нет, так не пойдёт!» Ноздри его нервно расширились, глаза сверкнули, полные губы стали рас­серженно подрагивать.

— А может, то, что вы тут творите, как раз и требует вмешательства? — уже раздражаясь, как это часто случалось с ним в последнее время, снова по-латыни заявил Ломоносов. И опять услышал в ответ немецкую речь Трускота:

— Ихь хабе нихьт ферштандн.

— Ах, ты меня не понял? — вконец рассердившись, воскликнул Ломоносов уже по-русски и затем, сознательно мешая русский и латынь, закричал: — Нет, извольте говорить со мной по-латыни! Не можете? А что у вас в аттестатах написано? Что вы в философии юс натуры, институционес юстинианес, пандектум и юс феудале! Что языки компонуете екстемпоре! — И заключил по-русски, ответственно, как приговор: — Значит, оба в адъюнкты недостойно произведены! Иль забыли, как вас Шумахер тащил, Бакштейн подталкивал, а дружки всем кагалом орали «за»?!

Скандал был сейчас единственной возможностью привлечь к происходящему внимание и помешать немцам тайно скопировать и украсть карту России. И Ломоносов шёл на скандал, хотя и знал, что сам лично только проиграет от этого. Застывшие у стены студенты, но смея вмешаться, слушали перебранку.

«И если немцы молчать будут, то эти-то уж все поняли и всем расскажут», — подумал Ломоносов.

Трускот же, задохнувшись от злобы, выкрикнул:

— Вы забываетесь, адъюнкт Ломоносов! Господин профессор Винцгейм поручил нам...

— Плевал я на вашего Винцгейма, — снова по-русски закричал в ответ Ломоносов. — И ежели он будет побуждать карты России воровать, то я ему зубы направлю! Да и вам заодно. — И Ломоносов устрашающе двинулся в сторону Геллера и Трускота. Те шарахнулись к двери, к которой ещё раньше, оставив копию, на всякий случаи отошёл Мессер.

Ломоносов сорвал со стола приколотый булавками пергамент, грубо сминая, сложил его и сунул в карман. И про себя подумал: «Сего довольно! Тайны теперь уже нет, и они вряд ли скоро рискнут повторить воровство!»

Обернувшись к молча стоявшим у стены студентам, кивком позвал их за собой и вышел из департамента.

Скандал на этот раз всё же не разразился. Осторожный Шумахер не дал ему ходу, и даже Винцгейм не показывал виду, что Ломоносов грозил ему, хотя никто ничего не забыл. Однако вопрос об открытии химической лаборатории надолго был оставлен.

Ломоносов спустился в мастерскую к Нартову с просьбой. Для чрезвычайно точных взвешиваний ему нужны крохотные разновески. В одну восьмитысячную и одну шестнадцатитысячную долю фунта. Надо бы и меньше, да уж куда — и эти-то числа Ломоносов опасался называть Нартову.

Однако Нартов, к его удивлению, выслушал просьбу спокойно.

— Вывесим. — И, как бы отметая это дело как решённое, спросил, глядя на Ломоносова усталыми глазами на старческом морщинистом лице с красными прожилками: — Что, господин адъюнкт, покажешь комиссии, коя дело ведёт на Шумахера?

— Жулик Шумахер! То нам ясно. И ему бы не Шумахером, а Шулермахером прозываться! — ни секунды не колеблясь, ответил Ломоносов. — Но ведь показать-то мне, Андрей Константинович, по-крупному не на что. Только едва более года, как из-за границы приехал. Мно­го наслышан о воровстве, да мало знаю.

— Нет уж! Ты, Михайло, не уходи! Смотри кругом. Что видишь, то и показывай. Где приборы новейшие, за кои деньги академические якобы плачены? Вот, к примеру, где глобус механически вертящийся, внутрь которого многим персонам залезать можно, чтобы оттуда изображения движущихся светил созерцать? За огромные деньги его из Шлезвиг-Голштинии выписали да столько же на содержание и ремонт отвалили, а где он?

Ломоносов неопределённо пожал плечами, а Нартов, сосредоточив на нём напряжённый взгляд, воскликнул:

— Сгорел, говорят, тот глобус! Сгорел, нету его! И денежки вместе с ним сгорели!

Действительно, Ломоносов слышал историю о большом глобусе небесной сферы, который вроде бы сгорел. И даже видел каркас, который собирались заново обтягивать размалёванной материей с отверстиями, изображающими звёзды и планеты.

Но было ли это сооружение тем, за которое плачены деньги, или его делали русские мастера целиком заново, сказать не мог. Поэтому он уклончиво, стараясь не раздражать Нартова, произнёс:

— Сие всё точно доказывать надо. Не словами. Бумаги поднять, счета проверить.

Однако этот осторожный ответ ещё более раздразнил старика.

— Вот так все и вывёртываются. И ты, адъюнкт, тоже? А ведь молод ещё, и неча те за шкуру бояться! — Нартов начал было энергично наседать на Ломоносова, затем вдруг обиженно махнул рукой и устало опустился на лавку. — Вон лишь один Матвей Андреасов, бакштейновский ученик, показал, как тот обман творил. Золотые монеты, что якобы для физических опытов в кислоте растворялись, Бакштейн на самом деле себе в карман клал и домой уносил. Так слыхал, что с Матвеем сделали? Ты, видать, того же боишься?

Огорчение Нартова было неподдельным. Старожил академии, он знал больше других, но, имея дело с приборами, бумаг избегал и ни писать их, ни читать не любил.

— Ничего я не боюсь, господин Нартов, — строго ответил Ломоносов, — и что знаю — покажу. А счета проверить бы надо.

— А-а! — уже сникнув, махнул рукой Нартов. — Они и счета покажут, и какие хочешь бумаги изготовят. Они ватагой разбойничают! А мы, россияне, как всегда, в дураках останемся. И академия наша тож!

Ломоносов ушёл от Нартова с чувством недовольства собой и даже вины. Ведь какое дело тот задумал — воров из академии вывести! И хоть Нартов давно академик, и заслуги у него немалые, но нелегко сие сотворить! И Ломоносов прикидывал, чем он может пособить Нартову, пособить с пользой. И огорчался тем, что особо-то ему ухватиться, чтобы свою силу приложить, не за что. Бумаги ревизовать надо, а ему того немцы не дадут!

Потому в тот день работа у него не спорилась. Клал в котёл с тающим льдом двухаршинные полосы железа, бронзы, меди и замерял точно длину их. Потом доводил воду до кипения, щипцами выдёргивал бруски из воды и, обжигаясь, дуя на пальцы, снова вымерял, желая знать, насколько брус удлинился, чего достоверно никто ещё не знал. Понимая, что тепло упускает и точности не достигнет, полез с меркою прямо в воду, ошпарил пальцы, сердясь плюнул и работу отложил.

Небо в утренней дымке казалось блёклым, низкое солнце неярко пробивалось сквозь пепельный полог высоких облаков.

Ёжась от колючего морозца, Ломоносов перешёл по утоптанной тропинке Неву, поднялся на берег и вышел на Дворцовую площадь. Кинув взгляд на широко раскинувшуюся площадку с глыбами развороченной земли, копанной под фундаменты, и грудами камня для строящегося Императорского зимнего дворца, одобрительно кивнул и направился к Невской першпективе. Не торопясь перешёл мост, обрамленный четырьмя серыми беседками с каменными же колоннами и круглыми куполообразными крышами, свернул в лавку купца Кропилова, который вместе с нежными галантерейными причиндалами — лентами, нитками, пуговицами, кружевами — держал также и книжный товар. Правда, полки были невелики, изобилия книг не являли, да ведь и охочих до этого товара у полок много не толпилось.

Попадали книги сюда всё больше из коробов разорённых дворянских семейств или из палат вельмож, чьи владения конфисковались в казну по случаю обречения владельцев на немилость или кару.

Лавка была большая, служили в ней четыре приказчика, и сам хозяин в поддёвке и чищеных сапогах выскакивал из-за дубовой кассы, когда входили сановные покупатели или высокия дамы.

Ломоносов, как лицо незначительное, был удостоен простого поклона старшего приказчика, который проводил его до полок. Хозяин же хотя и любезно, но лишь кивнул ему из-за прилавка.

Здесь Ломоносов находил иногда хорошие книги. Подобрал сочинение по истории государств и царей Пуфендорфа[30], купил особо нужную ему книгу «Элементы химии» Бургаве»[31], которая хотя и пострадала от мышей у прежнего хозяина, но зато пошла недорого. Ломоносов потоптался у полок, перебирая корешки, затем заинтересованно выдернул книгу. Руку увесисто оттянул фолиант Галилея[32] «О двух главнейших системах мира». «О!» — негромко и восхищённо цокнул языком Ломоносов и далее подумал, что сию книгу надо будет купить обязательно. А если хозяин и заломит цену, так что сразу не расплатиться, придётся в долг взять. Но в долг ему обычно хозяин верил, ибо не подводил его Ломоносов ни разу.

Денег на книги всегда у Ломоносова шло немало. Покупать их начал ещё в Москве, когда пребывал студентом Славяно-греко-латинской академии. Подбирал их в лавках, что стояли на спуске к Кузнецкому мосту. Продолжал искать книги и обучаясь за границей. Купил там физические сочинении Мариотта и Торричелли, том Христиана Гюйгенса[33]; прочитав, восхитился глубиной его мышления и многое из того для себя полезного вынос. Латинцев насобирал: Овидия, Вергилия, «Эпиграммы» Марциала[34]. Там же с комедиями Мольера[35] познакомился и оттого тягу к театру заимел. Тем более что ещё до заграницы, в Москве, также бывал на зрелищах.

В те годы на Красной площади возведён был «комедиальный амбар», где труппой во главе с директором «гоф-комедиантов» Кунштом давались разные «интерлюдии». Пиесы ставились всё больше библейские: «Божье унижение в гордом Израиле», «Праведное отца-ругателя Авессалома наказание» и подобное тому. Цены на представления были доступные, хотя и не так уж малы: за места в первых рядах брали но два алтына[36], за средние — по пять копеек, а за последние — всего по алтыну. Да ведь простому народу и это ох как не по карману было. Но всё же многие желали потолкаться около знатных особ, что в первых рядах сидели, или хотя бы поглазеть на них. Где ещё царскую семью и верхних бояр так близко увидишь?

Правда, вскорости сие московское зрелище прекратилось. «Гоф-комедиантов» Куншт, собрав выручку с нескольких представлений и прихватив главную исполнительницу ангельских ролей эльзасскую немочку Клотильду, сбежал за границу. Жулика догнать не сумели, труппа разбрелась, театр закрыли, а «комедиальный амбар»[37] после этого за ненадобностью сломали.

Отерев пыль с тиснёной кожаной обложки фолианта Галилея, Ломоносов взял его в обе руки и понёс к хозяину торговаться. Сговорившись, выкупил книгу за рубль с четвертью. Полтинник отдал сразу, а остальное обещал к весне, и хозяин без особой неохоты за ним этот долг себе для памяти записал. Книги — товар неходовой. Не то что ленты или кружева голландские, охотников читать мало, надо продавать тому, кто берёт.

Бережно засунув приобретение по студенческой привычке под рубаху и нетуго притянув поясом к животу, Ломоносов снова вышел на Невскую першпективу. Народу на ней было довольно. Праздно шатались разодетые господа, ходили разносчики с пирогами в лотках на голо­ве, с булками в коробах; на углу кричал зазывала, приглашая отведать горячего медового сбитня[38]. Ломоносов аж слюну проглотил — до чего же захотелось. Да все деньги за книгу отдал, ничего в карманах не было.

По проезжей части улицы возки сновали. С одной конякой или с парой, украшенные и не очень. Со стёклами, из-за коих персона выглядывала, и просто овчинной полстью укрытые. И вдруг всё смешалось, засуетилось, послышались громкие возгласы, свист, гиканье. От дворцов проскакали два всадника с криками: «Пади, пади!» За ними ещё пятеро — эти уже нагайками хлестали направо и налево без разбора. Дворянский возок, парой запряжённый, со стёклами, не дешёвый, с дороги согнали, дышлом в стену упёрли, прижали, чуть не поломали. И в нём, за окошком, кто-то в шляпе с пером испуганно метался, возразить не смея.

Затем показались скачущие во весь опор конные, окружая санные возки, пышно расцвеченные золотой резьбой, шестериками запряжённые, со звероподобными кучерами на козлах.

— Лейб-кумпанцы[39] скачут! Императрицу везут! — услыхал возле себя Ломоносов голос небогато одетого мужика и увидел, как тот истово бросился оземь. По всему Невскому толпа простого народа бросалась на колени, а чистая публика склонялась в земном поклоне. Мужчины при этом сбросили шляпы, дамы низко присели. Ломоносов, сдёрнув шляпу одной рукой, второй вытолкнув из-за пояса под рубашку фолиант Галилея, также склонился. «Лейб-кумпанские» гвардейцы, ежели им поклоны вдруг покажутся неуважительными, очень просто подскакать могут и нагайкой измордовать, а то ещё чего хуже сделать. Императрица им благоволит, и управы на них нет.

Особо среди «лейб-кумпанцев» выделялся некий Гринштейн, крещёный еврей, отличившийся при перевороте, вознёсшем Елизавету. Он всех мордовал нещадно, удержу не зная, может, в отместку за унижения, которые он претерпел, пребывая в лоне своей прежней религии, а может, просто по причине врождённой наглости. Многие от него стенали, а Елизавета, его полезностью для себя смиренная, препятствий ни в чём не чинила.

Вот недавно, рассказывали, тот Гринштейн с «лейб-кумпанцами» пьяными ворвались в дом старинного рода боярина Рюмина. Там его же боярским вином и мёдом упились до изумления, а упившись, невзирая на вопли чада и домочадцев, на боярине верхом ездили и вертелами в разные места кололи для убыстрения езды. И оттого боярин помер в тот же день. А императрице донесли, что он «от тяжкие своея недуги, паче же изволением божьим, переселился в вечные кровы...». В народе от тех игрищ бесовских пошло возмущение, были представления и из Сената, отчего многим выпали гонения. Вскорости издала Елизавета энергичный указ, которым повелевалось всех евреев немедленно выслать из России и впредь ни под каким видом в Россию не пускать. А золото и серебро вывозить с собой не разрешать — предлагалось обменять его на медную монету. Да только виноватых то мало коснулось, всё больше безвинные пострадали, а кто побогаче — откупились; на том всё и завершилось.

«Одних потеснили, — проводив взглядом кавалькаду, подумал Ломоносов, имея в виду поверженного Бирона и его присных, — другие поналезли, ничуть не лучшие». Тяжело вздохнул и покачал головой.

Поезд императрицы промчался, как и не было его, народ поднялся с колен. Ломоносов выпрямился, одёрнул под тулупом рубашку, заправил за пояс фолиант и зашагал в академию,

«В чём суть вещей? Где причина гармонии мира?» — думал Ломоносов, сидя в академии за своим столом, обложенным листами исписанной и чистой бумаги, с большой чернильницей посредине и пучком белых гусиных перьев, торчащих из деревянной вставочки. Мысли были ясны, голова свежа, и тому способствовал ещё Петром заведённый лад работы академии, когда всё делалось по-светлому, по утрам. Шло это то ли от старинного уклада трудового люда на Руси, привыкшего вставать спозаранку и трудиться при солнышко, то ли от свирепой экономии на свечах, которые академический кастелян выдавал не поштучно, а вершковой мерой: профессору — двадцать вершков свечей в неделю, адъюнкту — шесть, а студиозам по два вершка, да и то не всегда. И недостача света очень чувствовалась, особенно в зимние, по-северному короткие дни. «Но чем бы то ни объяснялось, всё же по утрам работать лучше, — соглашался Ломоносов. — Недаром народ говорит: «Утро вечера мудренее».

«В чём причина гармонии и вечности? — продолжал он свои размышления. — Земля и планеты согласно обращаются вокруг Солнца. Ни одна не запаздывает приходом в надлежащую точку.

Могучие умы размышлению над этим свои силы отдавали: Аристотель, Декарт, Коперник[40]... С ними сравняться нелегко, не то что превзойти». Ломоносов покачивает головой, как бы отдавая дань уважения своим великим предшественникам, и снова задумывается.

«Согласно обращению Земли сменяются времена года. Природа воскресает, цветёт, даёт плоды и опять засыпает, чтобы снова возродиться и продолжить извечный свой круговорот. В мире всегда что-то рождается и что-то умирает. Куда девается то, что умирает, и где берёт силу то, что рождается?» Ломоносов, потирая высокий лоб, задумчиво смотрит на белый лист, и перед глазами проходят картины этого нескончаемого возрождения и умирания природы, взлёта и падения всего живого и сущего, колебания великих качелей природы.

«Круговорот — вот основа вечности. Одно даёт жизнь другому. Молодой росточек не взойдёт на песке: он вбирает в себя вещества из земли, из перегноя опавших листьев. Крестьянин унавоживает почву и затем собирает с неё умноженную дань. Стало быть, ничто не рождается из ничего, но ничего и не пропадает. Всё согласно замыкается в извечном природном круговороте». Ломоносов невидящими глазами обводит комнату, затем снова переводит взгляд на бумагу, макает перо в чернила и пишет: «Ничто сущее не исчезает в мире сем. Одно вытекает из другого... Согласие всех причин — есть наиболее устойчивый закон природы».

Мысли, мысли, мысли... Как много вопросов и как мало знаний. Можно, к примеру, часами смотреть на струи текущей воды в ручье или реке и гадать по её серебристым переливам, что она есть такое. Можно смотреть на небо, восхищаться красками заката и думать, почему в полдень небо голубое, а на заходе солнца окрашивается в такие восхитительные багряные тона, что никакими красками повторить их невозможно. А между голубым и багряным лежит гамма цветов, плавно переходящих один в другой. Увидеть сии цвета можно и в небесной радуге, и в призме за лабораторным столом. И уже в этом малом проявляется сила человеческого разума: явление природы — радугу можно повторить. «Радуга — это мириады капелек воды, похожих по свойствам на стеклянную призму. Это ясно. Но вот что есть сама цветовая гамма? Откуда в радуге такие цвета? От света, конечно. Но свет-то белый?! Так что есть свет?..»

Мысли, мысли, мысли... В размышлениях и трудах время шло к полудню. Пора от раздумий переходить к опытам. Сегодня Широв но заданию Михайлы Васильевича изменил способ замера удлинения тел при нагревании.

Вода в медном корыте, где нагревались испытуемые полосы, теперь покрывала их только-только, чтобы они наружу не высовывались. Сквозь парящую, едва не закипающую на огне трёх спиртовок воду железная и медная полосы видны прекрасно, по длину их на этот раз решили мерить похитрее. На кончиках полос Широв, по указанию Ломоносова, засверлил тонюсенькие

дырочки и в них швейные иголки свейского[41] изготовления плотно вставил. Кончики иголок над водой торчали, как столбики сторожевые; к ним мерный аршин теперь подносить удобно: размер виден точно, и не обожжёшься. А мерный аршин снаружи лежал в талой воде, чтобы температура его была неизменной и мера его всё время постоянную длину имела. И аршин тот испытатели, когда нужно, щипцами из воды доставали, к торчащим из воды иголкам прикладывали, записывали результаты, а аршин снова в талую воду клали, чтобы сам он не нагревался и замеры не искажал.

Измерения начали с железом и медью и провели их в крайних точках, в талой воде и в кипящей. По десять раз замерили длину того и другого бруска; для точности один держал мерный аршин, второй в лупу положение иголочек рассматривал, после этого посчитали среднее. Оказа­лось, что медь удлиняется в полтора раза больше железа.

— Смотри-ка, сколь интересно, — подтолкнул Ломоносов к размышлению Широва. — Вот попробуй-ка железо с медью вместе склепать. Что случится? — И Ломоносов, лукаво сощурившись, уставился на Широва. Тот немного подумал, почесал для верности мысли затылок и не очень уверенно ответил:

— А не будут они вместе согласно жить. Небось рвать друг друга будут при утеплении или похолодании.

— Верно! — одобрительно отозвался Ломоносов. — Вот почему медные пушки, сколько стальными обручами их ни стягивай, крепче не станут. Толку от этой затеи не будет, хотя и пытались того добиться. Порвутся обручи.



Поделиться книгой:



Регистрация