Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Венедикт Ерофеев: посторонний (без иллюстраций) - Олег Андершанович Лекманов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так при удаче и сноровке рискуешь проморгать эдем и поперхнуться эсперанто, как рыбьей костью, — подхватив куплет, который арестанты выводят на любой мотив. Запрошлогодняя столица, которой выпало «зеро», такая нищая — ютится у входа в станции метро; пьет пиво из литровых банок, газетой скомканной шуршит, считает бешеные бабки... И легкий человек спешит подальше от ее рубинов — спешит к развязке роковой в бутылках заточенных джинов и ангелов над головой. И сиплый голос год от года бесстрастнее со стороны: до дрожи стенок пищевода, до шелеста, до тишины — заржавленным небесным свёрлам вернуть заточку крепких рук... Так буква Ю пронзенным горлом поныне округляет звук[912].

В начале февраля 1988 года Ерофеев передал парижскому приятелю Александру Бондареву для публикации в «Континенте» свой новый маленький текст, так же, как эссе о Бродском, составленный из цитат и сверхкратких комментариев к ним. Вот как об истории создания этого текста вспоминает Бондарев: «В ответ на привычное Веничкино “Я еще не закончил” я спросил: “Ну хоть что-то у тебя готовое есть? Пусть совсем крохотное?” Автор честно ответил: “Ничего, кроме записных книжек”. <...> “Покажи”, — потребовал я. И он, на свою беду, показал. В записной книжке были аккуратно выписаны цитаты из ленинского ПСС: среди них были и мои любимые, и такие, которых я раньше не видел <...> “Значит, так, — сказал я. — В воскресенье я улетаю. У тебя есть три дня, чтобы привести это все в божеский вид. Желательно с твоими комментариями, но можно и без. Гонорар получишь сразу”. Веничка колебался. Он не верил в литературную и денежную ценность трудов Ильича. “А как все это назвать?” — “Как, как... Назови «Моя лениниана», а там видно будет”. Случилось чудо. Перед отлетом я застал Веничку сияющим: в первый раз в жизни он не подвел издателя со сроками, не обманул и теперь честно передает законченную рукопись. Как настоящий профессиональный писатель! В заглавии я заметил слово “маленькая”. “Почему?” — “Ну, потому что подумают еще, что я больше крупных вещей не пишу”»[913]. Впрочем, Сергей Шаров-Делоне свидетельствует, что собирать цитаты для «Маленькой ленинианы» Ерофеев начал задолго до 1988 года: «Она писалась прямо в Абрамцеве. Я прекрасно помню, как это все делалось. Это было ужасно трогательно. Это готовилось в Абрамцеве, но и в Москве. И в Москве, чтобы тома Ленина посмотреть, он пошел в районную библиотеку. Это была его собственная идея. Когда он наткнулся на одну цитату из Ленина, которая с добрым дедушкой Лениным никак не вязалась. На вторую. На третью, на четвертую. О его “Лениниане” стали ходить слухи. И Бондарев, я думаю, подтолкнул его, чтобы привести это в окончательный вид»[914].

Наверное, Ерофеев так быстро составил «Мою маленькую лениниану» потому, что ему в данном случае досталась удобная роль формовщика коллажа из ударных ленинских цитат и сопроводителя этих цитат эффектными комментариями вроде: «Воображаю, как вытягивались мордаси у наркома просвещения Анатолия Луначарского, когда он получал от вождя такие депеши: “Все театры советую положить в гроб” (ноябрь 1921)»[915].

«По такому же типу хочу написать “Энгельсиану”. Слава богу, материала предостаточно даже в одном шестом томе их совместных с Карлом Марксом сочинений», — впоследствии говорил Ерофеев С. Суховой[916]. Этому плану не суждено было осуществиться. Из маленьких, но все же законченных произведений Венедикта Ерофеева, написанных в 1980-е годы, упомянем еще эссе «Саша Черный и другие», а также «33 зондирующих вопроса абитуриентке Екатерине Герасимовой». Последнее сочинение, найденное в архиве Ерофеева, представляет собой вопросы на знание русского языка и литературы, но такие специфические, что всерьез рассматривать их как тест на эрудицию, пожалуй, невозможно: «Русская литература. В отличие от XX века, ни один русский литератор XIX века не кончил жизнь самоубийством. Исключение одно (Всеволод Гаршин не в счет): в самом начале XIX века наложил на себя руки чрезвычайно известный русский писатель XVIII века. Кто он? В каком году и каким образом он покончил с собой (пистолет, петля, яд) — ненужное зачеркнуть?»[917] И так далее, и тому подобное.

«Крупной вещью», которую Ерофеев мучительно пытался писать в конце жизни и тоже обещал отдать в «Континент», была пьеса «Фанни Каплан». «Разговоры о “Фанни Каплан”, я думаю, я слышал еще в конце 1960-х годов, — вспоминает Андрей Архипов, — и уже тогда у этого произведения-призрака было значение мифа, чего-то забавного, но очень важного. Еще ничего не сказано, а каким-то образом уже понятно. А дочерью приемщика стеклотары, мне кажется, Фанни Каплан стала уже после “Шагов”». Еще весной 1985 года Ерофеев начал собирать материалы для пьесы «Диссиденты», замысел которой то переплетался с «Фанни Каплан», то оформлялся в отдельную вещь, причем, иного жанра. Осенью 1989 года Ерофеев рассказывал о своих планах Ирине Тосунян так: «<П>ьеса “Фанни Каплан” <...> почти готова. Уже на Западе было сообщено, что она вот-вот выйдет в журнале “Континент”. Вторую пьесу, “Диссиденты”, готов принять к постановке Театр на Малой Бронной. Это уже не трагедия, а чистейшая комедия. И в прямом, и в переносном смысле. Мне уже звонили и сказали: “Слушай, Ерофеев, зачем с таким материалом обращаться таким юмористическим образом?” Пьеса о жизни 60-х годов. Поэтому у меня двоякая цель в Абрамцеве — закончить и “Диссидентов”, и “Фанни Каплан”, трагедию в пяти актах, где вообще из героев ни одного в живых не остается»[918].

Подготовительные материалы к «Диссидентам» содержат выписки из записных книжек — их предполагалось ввести в речь персонажей пьесы, в основном, представляющих собой различные типы советских инакомыслящих. В большинстве случаев для действующих лиц пьесы (Антисемитка, Правый католик, Крайне левый, Иудаисты, Люди восточных ориентаций, Дзэн-буддизм и пр<очее> и т. д.) Ерофеев указывал прототипы из своих друзей и знакомых[919]. Некоторое представление о вероятном содержании пьесы «Фанни Каплан» может дать рассказ актрисы Жанны Герасимовой, для которой предназначалась главная женская роль: «Это был жанр абсурдистской пьесы. Я тогда еще сказала Зайцеву: слушай, по-моему, он переплюнул Ионеско. Я помню, что местом действия был пункт приема бутылок, все время закрытый. Была очередь, которая туда выстроилась. И все время что-то происходило в этой живой очереди. А приемщиками в пункте работали Ленин, Троцкий и другие однофамильцы известных партийных деятелей... И они без конца обсуждали: открывать им этот пункт или не открывать? Что им это даст? А Фанни Каплан сидит все время и вяжет “тапочки для папочки”. Я ему еще тогда сказала: “И что — это вся роль у меня будет — такое вязание?” Он говорит: “Да. А потом ты встанешь и убьешь Ленина”. Я отвечаю: “Спасибо, очень хорошая роль! Слов учить не надо”». В итоге ни один из этих замыслов не оформился в законченное произведение и о ходе работы над ними можно судить лишь по сохранившимся наброскам и отрывкам из писем Ерофеева сестре Тамаре: «Бабьё не дает закончить “Фанни Каплан”» (13 марта 1986 года)[920], «Смущает меня то, что моя “Фанни Каплан” почти не движется (и не потому, что сам я очень подвижен, а просто не замечаю в себе пока должного подъема)» (6 января 1988 года)[921], «звонок из журнала “Театр” с убедительной просьбой закончить, наконец, мою пьесу “Диссиденты” <...>, звонок из Парижа о том, что последний срок (согласно контракту относит<ель>но пьесы “Фанни Каплан”) истекает в Католическое рождество: 25 декабря. Это всего ужаснее» (8 декабря 1988 года)[922], “Фанни Каплан” (надеюсь, к середине апр<еля> поставить точку) (20-30 марта 1989 года)[923]. Увы, необходимое для «должного подъема» здоровье Венедикта становилось все хуже и хуже.

В 1988 году у Ерофеева обострились боли в горле. В середине марта его жена вместе с Яной Щедриной, ее мужем (выполнившим функции водителя) и Натальей Шмельковой отвезла Венедикта Васильевича на обследование в онкоцентр. «Галина отыскала хирурга Огольцову, которая делала Веничке первую операцию, — записала Шмелькова в дневнике. — В кабинет № 28 они вошли с Веничкой вместе. Долго не выходили. Ждала и молилась... Когда они вышли, по лицам их все поняла. Диагноз: один узел. Необходима операция. Будет полегче первой по продолжительности. Веня с трудом добрался до выхода. Его от волнения заносило»[924]. 20 марта Игорь Авдиев привез к Ерофееву священника, который соборовал его[925], а 26 марта Венедикта положили в онкологический центр — освободилось место. «Сначала Веничка был чуть ли не в панике, но потом, уже в больнице, быстро успокоился», — записала Наталья Шмелькова в дневнике.[926]

В апреле в палату к Ерофееву пришел знакомиться поэт Бахыт Кенжеев. «Веничка, конечно, большой ребенок: так и не развернул огромную плитку шоколада, которую принес Бахыт, чтобы не испортить красивую яркую обертку, так ему понравившуюся», — отметила Наталья Шмелькова[927]. «От встреч с Ерофеевым запомнил только, какой он был поразительно красивый и благородный, — пишет Кенжеев. — А еще: что он тихо сидел в углу, когда читали стихи, попивал водочку и приговаривал себе под нос: “Боже, ну отчего же это так невыносимо плохо!” При этом почему-то получалось не обидно». В октябре 1989 года Кенжеев написал стихотворение, навеянное «Москвой — Петушками», и посвятил его «В. Ерофееву»:

Расскажи мне об ангелах. Именно о певучих и певчих, о них, изучивших нехитрую химию человеческих глаз голубых.

Не беда, что в землистой обиде мы изнываем от смертных забот, — слабосильный товарищ невидимый наше горе на ноты кладет.

Проплывай паутинкой осеннею, чудный голос неведомо чей, — эта вера от века посеяна в бесталанной отчизне моей.

Нагрешили мы, накуролесили, хоть стреляйся, хоть локти грызи.

Что ж ты плачешь, оплот мракобесия, лебединые крылья в грязи?[928]

В том же апреле Кенжеев встретился с Натальей Шмельковой и передал ей для Ерофеева деньги. «“Протяните его хотя бы полгода, чтобы при нем вышли книги, а то все как-то страшно несправедливо”, — с горечью сказал он»[929]. Сам Ерофеев в письме к Тамаре Гущиной от 15 апреля высказал серьезное сомнение в том, что его произведения наконец опубликуют на родине. «Сегодня ровно двадцатый день, как я снова на 23-м этаже этой паскудной онкологической башни, — сообщил он сестре. — Еще в феврале мне говорили, что в день своего 50-летия я имею право на ликование: три года после операции уже практически исключают всякую возможность рецидива. И вот — я немножко не дотянул до этого благостного трехлетия <...> Наталья и Галина приходят ежедневно, остальные варьируются. Дадут ли мне свободу к Первомаю — неизвестно. А надо бы: на 30 апреля назначен мой литературный вечер во Дворце культуры Краснопресненского р<айо>на Москвы <...> Жду в мае месяце своей новой публикации в ФРГ (об этом, когда увидимся) и впервые в СССР. Пока не увижу собственными глазами, не поверю»[930]. Это «пока не увижу» похоже на заклинание. На первую публикацию своей поэмы в Советском Союзе Ерофеев возлагал большие надежды. «Вот посмотришь, какой поднимется страшный бум после издания “Петушков”, — говорил он Наталье Шмельковой. — Встанет вопрос: будет ли еще существовать русская литература?»[931]

На короткое время из онкоцентра Ерофеева все же выписали, и 30 апреля состоялся тот литературный вечер, о котором он писал сестре. Это был вечер «Два Ерофеева», проведенный на пару с однофамильцем автора «Москвы — Петушков» — Виктором Ерофеевым. «Большой зал был полон, свободных мест почти не было, — вспоминает Татьяна Нешумова. — Виктор читал рассказ “Жизнь с идиотом”, а Веничка — не читал, по-моему. Но он что-то говорил или отвечал на записки. Говорить мог, только приставив к горлу специальный аппарат, который улавливал колебания голосовых связок. Очень красивый, высокий, стройный, элегантный, обаятельный, и этот голос — робота. Такое странное впечатление. И на этом фоне другой Ерофеев, конечно, терял в весе, потому что масштаб задавал Веничка. Но иначе ведь и быть не могло». В письме к сестре Венедикт Ерофеев не зря ни словом не обмолвился об авторе «Жизни с идиотом» — однофамильца он терпеть не мог, выступать с ним на одном вечере не хотел и согласился на это только ради денег. «Я его обожал, боготворил, превозносил его поэму “Москва — Петушки”, считая ее самой великой поэмой XX века, а он меня, мягко говоря, не любил, — рассказывает Виктор Ерофеев. — Причина этой неприязни ко мне была в том, что я невольно считался “узурпатором” его имени и славы. Причем славы заслуженной, только отставшей от него. Причем мы не только однофамильцы, но у нас полностью совпадают инициалы: я — Виктор Владимирович, а он — Венедикт Васильевич. Так что на библиотечной полке и в книжных магазинах нас было не разделить. Причем на всех языках мира. С этим совпадением были разные истории, славу богу, ни одной — трагической, скорее комические. Но то обстоятельство, что меня путали с писателем, превосходящим меня по всему, навсегда избавило меня от писательского тщеславия. Я осознавал свое место, которое было и будет гораздо ниже места Венедикта Ерофеева»[932]. «К Виктору Ерофееву он недоброжелательно относился, — свидетельствует Евгений Попов. — Я помню, Венедикт ему говорит: “Ну, вы там всё викаете?” — Витя подписывался “Вик. Ерофеев”. А тот ему: “Что бы ты, Веня, не говорил, я тебя все равно люблю!”».

25 мая 1988 года Венедикту Ерофееву во второй раз прооперировали горло. «Операция оказалась опасной. Плюс ко всему — задели нерв», — записала Наталья Шмелькова в дневнике[933]. Длилась операция четыре часа. «Когда я пришла в больницу к Ерофееву, увидела, как он изменился, — вспоминает Татьяна Щербина. — Алкоголь не брал, а болезнь взяла (он тогда не пил вообще), глаза потускнели, он как бы осел, будто из него вытащили тот стержень, который и держал его спину как на параде, и голова, обычно чуть приподнятая, клонилась вниз. Жизнь его тяготила, он неохотно волочил ее за собой по больничной палате, и сразу стало ясно, по контрасту, каким он был лихим и гордым наездником своей жизни, как уверенно держался в седле, несмотря на все недуги». На Флотскую улицу Ерофеев вернулся лишь в начале июля. Этим же месяцем датировано письмо от поэта Михаила Генделева, доставленное Ерофееву из Иерусалима, и сохранившееся в его архиве. Тон письма дает понять представление о том, какой любовью Венедикт был окружен в конце своей жизни, и как на этот момент оценивали его писательский статус читающие современники. «Здравствуйте, Веня. Поздравляю Вас со счастливо перенесенной операцией. Мы — т<о> е<сть> я и мои друзья — очень переживали, и, чуть ли не впервые — я вынужден был обратиться к Высшей Инстанции — поперся я, атеист, к стене Плача, сунул записочку Господу <...> Майя <Каганская> просила Вам передать дословно следующее: она гордится тем, что живет с Вами, Венедикт Ерофеев, в одно историческое время. Я присоединяюсь»[934].

В похожем тоне была выдержана и торжественная речь, произнесенная еще одним поэтом — Александром Величанским на вечере, состоявшемся в московском Доме архитекторов и специально приуроченном к юбилею автора «Москвы — Петушков» (24 октября Ерофееву исполнилось 50 лет, время предварительных итогов): «О нынешних талантливых писателях никогда не скажут, что они, мол, жили во времена Ерофеева. Нет, про них скажут, что они жили во времена друг друга, а во времена Ерофеева жила вся страна — во времена Ерофеева жили все, кто жил в его время. Все наши соотечественники, родившиеся между 30-ми и 50-ми годами, останутся, и не в истории одной лишь словесности, но в истории всей Руси — ерофеевским поколением»[935].

Хотя произнесены эти высокие слова были в самом центре Москвы, на утвержденном начальством мероприятии, статус Венедикта Ерофеева в пространстве советской культуры некоторое время еще оставался если не двусмысленным, то не вполне определенным. Ни одно его произведение напечатано в СССР по-прежнему не было. Первая публикация состоялась в конце 1988 — начале 1989 года и по этому поводу Ерофеев составил печальный список:

1988 г. То есть наконец-то разрешили печататься в России.

спустя 2 года после Хельсинки (на финском).

спустя 3 года после Нью-Йорка (английский).

- " - "- 3 года после Белграда (сербский).

- " - "- 5 лет после Лондона (английский).

- " - "- 6 лет после Y. Press, Париж, (на русском). 2-е изд<ание>

- " - "- 6 лет после Бостона, США (на английс<ком>).

- " - "- 8 лет после Любляны, Югославия (на словенском).

- " - "- 9 лет после Стокгольма (на шведском).

- " - "- 9 лет после Амстердама (голландский).

- " - "- 9 лет после Зальцбурга (Австрия) рус<ский> и немец<кий>

- " - "- 9 лет после Мюнхена (немецкий).

- " - "- 9 лет после Цюриха (Швейцария).

- " - "- 10 лет после Варшавы (на польском).

- " - "- 11 лет после Лондона (на польском).

- " - "- 11 лет после Y. Press, Париж, (на русском) 1-е изд<ание>

- " - "- 11 лет после Милана (итальянский яз<ык>).

- " - "- 12 лет после «Альбен Мишель», Париж (фр<анцузский> язык).

- " - "- 15 лет после Иерусалима (Израиль).

[Аргентина. Куплены права на издание у Albin Michel для издат<ельст>ва на испанском, еще в 1977 г.].[936]

Дебют Ерофеева в советской печати смотрелся почти комически — в четырех номерах журнала «Трезвость и культура» была с большими купюрами помещена поэма «Москва — Петушки», сервированная под соусом разоблачения ужасов алкоголизма. «Ерофеев, разумеется, наслаждался подобным парадоксом, — пишет издатель Александр Давыдов. — Действительно, смешно»[937]. Жалко, что автор «Москвы — Петушков» не узнал о своеобразной реакции руководителей московских железных дорог на публикацию поэмы в журнале «Трезвость и культура», — тогда, вероятно, он развеселился бы еще больше. «Контролерам был известен Ерофеев, — пишет Андрей Анпилов. — Когда вышла в “Трезвости и культуре” поэма, — им, оказывается, начальство устроило собрание, где упрекало за поборы с зайцев и пьянство на рабочем месте. То есть меры по результатам сигнала были приняты». Не поручимся, впрочем, что это не городской анекдот.

«Воевать за трезвость партия и правительство решили почему-то культурой, — вспоминает Сергей Чупринин, написавший предисловие к первой публикации “Москвы — Петушков”. — Даже новый журнал появился, который так и назывался — “Трезвость и культура”. Вот оттуда летом 1988 года мне и позвонили — с просьбой написать вступительную статью к “Москве — Петушкам” Венедикта Ерофеева. Надо ли говорить, что от таких предложений не отказываются? Я в ту пору ерофеевскую поэму, на родине еще не публиковавшуюся, знал едва ли не наизусть, поэтому и статью написал, не скрывая своего восхищения и ставя этот текст в один ряд с вершинными достижениями русской литературы XX века. Понравилось ли Венедикту Васильевичу мое сочинение, мне самому и теперь кажущееся не пустым, не знаю, он, поди, к похвалам давно уже привык, но вот о том, что к самой публикации (1988, № 12; 1989, №1,2, 3) классик отнесся через губу, я наслышан. Да оно и правильно — мало того, что журнал этот так потешно назывался, так еще и из хрестоматийного текста трезвые публикаторы ступенчато понавырезали самые лакомые места — что-то в гранках, что-то в верстке, а что- то уже и в сверке. Несколькими месяцами позже появился альманах “Весть”, где поэма была напечатана уже как должно, тут же лавиной пошли отдельные издания, так что, увы мне, о публикации с моим предисловием никто уже и не вспомнил»[938].

Действительно, в 1989 году лавина прижизненной и теперь уже вполне официальной популярности Венедикта Ерофеева в Советском Союзе достигла апогея. О том, каким почтением и обожанием он был окружен в этот период, можно судить, например, по коротким воспоминаниям Михаила Дегтярева, которому в 1989 году удалось договориться с автором «Москвы — Петушков» об интервью для телевидения: «Когда в “Останкино” об этом узнали, сбежались все редакторы, все захотели сами разговаривать с Ерофеевым. Но главный был тогда еще порядочный человек, сказал, что раз ты договорился и организовал, то твое право задать три первых вопроса. В общем, на съемку поехало человек шесть, и редакторы с корреспондентами изображали из себя осветителей и держателей кабеля. А я уселся с В. Е. в кресла. Очень крутым себя чувствовал. И конечно, старался казаться умнее, чем был в моем юном возрасте. Поэтому мало что помню из разговора о литературе, просто старался не опозориться. У В. Е. был очень странный взгляд — детский и мудрый одновременно. И какой-то абсолютно беззащитный. Сбивал с мысли. Потом меня долго хвалили в редакции». «Никогда не лицезрел я более прекрасного лица, — вспоминает о своей встрече с Ерофеевым в 1989 году Вячеслав Кабанов. — Да, именно так — лицезреть его хотелось. Глаза — невероятной глубины, голубизны и светлости»[939].

17 февраля 1989 года состоялся творческий вечер Ерофеева в Литературном институте. «В. Е. уже говорил через аппарат, и разобрать с непривычки удавалось только отдельные слова, хуже радиоглушилки. Обозвал Ленина мудаком, чем сорвал аплодисмент», — вспоминает Николай Романовский. «“Москва — Петушки” он вслух не читал, а поставил магнитофонную запись», — прибавляет к этому Алексей Кубрик. 2 марта вечер Ерофеева прошел в студенческом театре МГУ, в котором в это время ставилась «Вальпургиева ночь». Режиссер Евгений Славутин вспоминает, как поражен был Ерофеев, когда узнал, что при постановке из текста пьесы не было выкинуто ни одно матерное слово. «И хотя он был особенно смел в своем художественном слове, в жизни это был необычайно, до безумия застенчивый, целомудренный человек, — комментирует Славутин. — То, что он говорит о себе в поэме: стыдлив, дескать, — это не маска»[940]. После первого акта на сцену для приветствий Ерофееву поднялись Владимир Муравьев, Ольга Седакова, Евгений Попов и другие писатели — друзья и приятели автора пьесы.

В этот же день с Ерофеевым познакомился поэт Игорь Иртеньев, который по нашей просьбе написал об авторе «Москвы — Петушков» небольшой мемуарный текст: «Впервые я увидел Венедикта Ерофеева в 1989 году на премьере спектакля “Вальпургиева ночь”, поставленном по его пьесе на сцене студенческого театра МГУ. Там же и был ему представлен. Позже, по его просьбе, дружившая с ним Таня Щербина привела меня к нему в квартиру на Флотской, где он жил с женой Галей. Он полулежал в постели, прихлебывал принесенный нами коньяк и благожелательно улыбался своей удивительно светлой улыбкой. Уже потом я от его подруги Наташи Шмельковой узнал, что ему нравились мои стихи, а еще несколько лет спустя в его интервью прочел, что из тогдашних молодых поэтов, кроме меня, он отмечал Витю Коркию и Володю Друка[941]. Тогда я еще этого не знал и, должен признаться, сильно его робел — еще бы, живой классик, автор, без особого преувеличения, великой книги. Насколько помню, прочел пару своих стихов, за что был поощрен уже упомянутой улыбкой. Общаться с ним было, конечно, непросто — помимо собственного зажима мешал этот неестественный, как у робота, голос.

Через несколько месяцев я навестил его в НЦПЗ — научном центре психического здоровья, где знакомые психиатры накануне вывели его из очередного запоя. Не помню, о чем мы говорили, вернее, говорил-то практически только я, причем боясь остановиться, чтобы опять не возникло этой мучительной паузы. Я принес ему почитать рукопись Александра Кабакова “Подход Кристаповича”, к слову сказать, одной из лучших его книг, которую Ерофеев при следующем моем посещении совершенно незаслуженно расчехвостил: “А я скажу, что мне это совсем не нравится, а я сейчас топну ногой!” Нужно ли говорить, что спорить я с ним не стал.

Последний раз видел его уже на отпевании в церкви Донского монастыря. Спустя три дня после рождения моей дочки Яны. Она родилась ровно в день его смерти».

Спустя несколько недель после премьеры «Вальпургиевой ночи» вышел журнал «Новый мир» с рецензией Андрея Зорина на «Москву — Петушки». По свидетельству Тамары Гущиной, сам Ерофеев считал этот отклик «лучшей статьей о себе»[942]. «С Ерофеевым я не был знаком (видел живьем его один раз из зрительного зала), — вспоминает Зорин, — но с 14 лет был помешан на “Москве — Петушках”, практически знал книгу наизусть, и когда она была, наконец, легально напечатана, предложил И. Б. Роднянской, которая заведовала отделом критики в “Новом мире”, написать рецензию на нее (и на обе повести Саши Соколова — другого важного для меня автора 1970-х). Она согласилась, рецензия прошла, насколько я помню, легко, никаких трений ни на каком уровне не было (по Соколову как раз небольшие были)»[943].

25 марта Ерофеев присутствовал на премьере свой трагедии в московском театре на Малой Бронной. «После спектакля и до всеобщих актерских чаев я полчаса говорил с глав<ным> режиссером и на многое ему пенял, что заметно возымело действие», — рассказывал Ерофеев в письме к Тамаре Гущиной от 30 марта[944]. В апреле этого же года пьеса была опубликована в журнале «Театр», а 21 октября состоялась ее премьера в студенческом театре МГУ. «“На шестибалльной шкале я даю этой постановке 5,7” — промолвил автор пьесы в ответ на мой захлёб, — вспоминает Лиля Панн разговор с Ерофеевым после спектакля. — Это немало, спектакль МГУ ему понравился больше, чем в театре на Малой Бронной». «Он нам баллы ставил! Как в фигурном катании: 5,7 — 5,4 — 5,9... Я, честно говоря, уже не помню, что он поставил нашей музыке, — вспоминает Алексей Кортнев. — В то время мы работали в Студенческом театре МГУ, в том числе и как драматические артисты <...> Валдис Пельш играл Бореньку Мордоворота. Естественно, написали к спектаклю музыку. Сам Венедикт Васильевич производил очень странное впечатление. Может быть, просто из-за своего механического голоса, этого аппаратика-мембраны. Он был непредсказуемый. <...> Однажды у нас в театре специально для Ерофеева решили устроить читку стихов. Пришел мэтр с супругой, все наши собрались. Дрожащим голосом первый рифмотворец начал читать свои произведения. Когда закончил, от волнения у него просто тряслись руки. “Ну что, Венедикт Васильевич?” — спросили у мэтра. Мэтр приложил руку к горлу и изрек: “Это х...я!”. Все были просто в шоке. Галина Павловна ахнула и стала пенять мужу: “Да ты что, с ума сошел? Нас же друзья пригласили... Не можешь повежливее?” Ладно. Вышел следующий автор, в совершенном ужасе, что-то там продекламировал... “Это х... — спокойно повторил ВВ. — А ты, жена, молчи!”»[945]

«Все вокруг трепетали, а он вел себя как утомленный славою классик, — рассказывает Сергей Чупринин о своей встрече с Ерофеевым после премьеры. — Мною не заинтересовался, спасибо за статью в “Трезвости и культуре” не сказал, ничего дурного не сказал тоже. Выпил, никому не предлагая, ритуальную стопку, вяло пожал мне руку и убыл из круга впечатленных поклонников. Стопка была у него своя и с собою, видимо, серебряная». На следующий день, 22 октября, спектакль по «Москве — Петушкам» был впервые показан в Московском экспериментальном театре-студии под руководством В. Спесивцева.

Летом 1989 года вышел тот самый альманах «Весть», о котором вспоминает Чупринин «<Н>евероятно, но <...> разрешено первое кооперативное издательство <...>, созданное под благим нажимом Вениам<ина> Каверина. Первой книгой, изданной коопер<атив>но будут мои “Петушки”, по настоянию того же Каверина», — с воодушевлением писал Ерофеев сестре еще в 1988 году[946]. «Вениамин Александрович Каверин пробивал этот альманах, как он говорил, “чуть ли не головой”, — рассказывает Ирина Тосунян. — Я поняла, что альманах был ему принципиально важен. Очень был увлечен и самой идеей, и ее участниками, и рукописями. “А вы знаете, — спросил он меня при первой встрече, — что скоро в альманахе «Весть», к которому я имею отношение, выйдет «Москва — Петушки» Ерофеева?” Самому Ерофееву при мне он дал только одну характеристику — “неординарный”». Каверин совсем немного не дожил до выхода альманаха, в котором «Москва — Петушки» были напечатаны почти без купюр, но почему-то — с жанровым подзаголовком «повесть». «Благодаря альманаху “Весть” Венедикт Ерофеев хотя бы последний год прожил во славе и признании, — пишет издатель этого альманаха Александр Давыдов. — Помню его на банкете в ЦДЛ в честь выхода “Вести”. Как он сидел за столом, довольный и благостный, рядом с Окуджавой, Самойловым, Черниченко, то есть причисленный к мэтрам. При его подчеркнутой независимости, для него это важно было — и кто ж осудит?»[947] «Тосты, при общем поднятии, Булата за мое здоровье», — удовлетворенно отметил Ерофеев в блокноте[948]. «Познакомился с Ерофеевым. Это красивый и очень больной человек», — записал в этот день в дневнике Давид Самойлов[949].

На банкете Ерофеев перебрал, временно потерял контроль над собой, обидел одного из гостей, и на следующий день от него потребовали извинений. «Мне, издыхающему, разъясняют, как я вел вчера», — с горечью отметил он в дневнике 11 ноября 1989 года[950]. Это страшное, беспощадное слово — «издыхающему» — многое объясняет в поведении и настроении Ерофеева в последний год его жизни. Из-за прогрессировавшей болезни он воспринимал едва ли не все с ним происходившее не как радостный пир, а как тяжкое похмелье. Обычно Ерофеев старался держаться в рамках приличий и иногда даже шутил над своей болезнью. «Прихожу я однажды к нему в больницу, — вспоминал Игорь Авдиев, а он говорит: “Жалко, что ты опоздал на полчасика, тут у меня была куча девок, даже Ахмадулина приходила. Со всей Москвы сбежались, все такие хорошенькие, все такие миленькие, и все считали своим долгом повисеть на моей раковой шейке”»[951].

Однако нередко у Ерофеева случались эмоциональные срывы. «Было много народу, и меня посадили рядом с Веней, чтобы я не давал ему вина, — вспоминает Феликс Бух день рождения скульптора Дмитрия Шаховского. — Дело было после операции, и на Венином горле была марлечка. Сначала все было хорошо: Веня был весел, нарисовал на салфетке то ли Диму, то ли зверушку какую — не помню, но помню, что очень точно нарисовал, — это я как художник отметил <...> А потом стал он мрачнеть, потому что я всем наливал, а ему нет. Веня жутко обиделся, и как даст мне по лицу. Все замерли: испугались, что я отвечу. Но я — нет. Сдержался, потому что ведь я понимал его, и был он очень болен. А он, как ребенок, который наконец настоял на своем, взял и налил себе до краев коньяку, а потом еще»[952].

Сходным образом Ерофеев во второй половине 1989- 1990 году вел себя со многими людьми, особенно же — с близкими. До рукоприкладства у него дошло даже с терпеливо сносившей многочисленные ерофеевские капризы Натальей Шмельковой[953]. Но об этом в подробностях рассказывать не хочется, лучше приведем здесь трогательные воспоминания Шмельковой, относящиеся к этому же периоду: «Зимой в Абрамцеве (<...> 1990 год) как-то попросил покатать его на санках. Попросил заговорщицки: “Только когда стемнеет, чтобы никто не видел ”»[954].

Припадки агрессии чередовались у Ерофеева с искренним участием в судьбе людей, которых он любил. «Он меня очень морально поддержал, когда у меня был сильный кризис — вспоминает Жанна Герасимова. — Ерофеев забрал меня в Абрамцево и там сделал все, чтобы меня успокоить. У меня осталось в памяти, как он, который обычно пальцем не шевельнет, ходил готовил, приносил... Он утешал меня: “Сиди, девка, плачь”. Это было открытие душевного порядка, когда я была у него со своими проблемами на даче, и он был мне как отец родной».

Широкое признание, которое Ерофеев получил в последние годы жизни, сопровождалось и улучшением его финансового положения. «Вена всегда был ограничен в средствах, всегда не хватало, всегда где-то займет, перебивается с чьей-то помощью. После гонораров 1988- 1989 годов последние два года он впервые почувствовал свободу в этом отношении. Когда он получил первый гонорар (то есть когда в альманахе “Весть” были напечатаны “Петушки”) и я появилась у них в Москве, он сразу же мне с торжеством преподнес подарок: бразильский кофе, хорошую копченую колбасу, еще что-то, и говорил: “Вот это Борису, а это — тебе”, и чувствовалось, что ему так приятно, что первый раз в жизни и он имеет возможность кому-то что-то подарить», — вспоминает Тамара Гущина[955]. «Да, кстати, похвали меня. Все, что было связано с похоронами Галиной тетки, я финансировал: сын-алкаш и вдовец-алкоголик ничего добавить не могли», — с гордостью писал сестре Ерофеев 13 декабря 1989 года[956].

К сожалению, ему самому воспользоваться запоздалой финансовой свободой практически не пришлось — нереализованной осталась главная мечта о собственном домике на природе, не удалось и посмотреть мир, хотя Ерофеева хотели видеть в разных странах. «Выслали приглашение мне посетить США на три недели. Приглашение будет у меня на руках через неделю. Приглашение исходит от группы англоязычных и русскоязычных литераторов США, в т<ом> числе Бродского. Официально: от Йельского университета. Оплачивается билет на самолет до Нью-Йорка и обратно, причем вне очереди. Гарантируется постоянное место обитания (вилла на берегу озера, штат Вермонт) и на карманные расходы 25 долл<аров> ежедневно. У всех машины: следоват<ель>но, имею возможность с записной книжкой в зубах исколесить хоть половину штатов. Соблазнительно», — писал Венедикт в письме Тамаре Гущиной в декабре 1988 года[957]. «Сейчас приглашают — это все слишком запоздало, — рассказывал Ерофеев в интервью О. Осетинскому. — Отовсюду: из Соединенных Штатов, Израиля... Но, как говорится, уже поздно, потому что мне передвигаться тяжело»[958].

В Абрамцеве Ерофеев почти безвылазно прожил с октября 1989 года до марта 1990 года у Сергея Толстова, который радушно предоставил Галине и Венедикту свою дачу. Шли даже разговоры о том, что на территории участка этой дачи Ерофеев построит для себя и жены финский домик, — Толстов был не против. Тогдашний облик Ерофеева запомнился Ирине Павловой, чья семья также подолгу жила в Абрамцеве: «Высокий, худой, необыкновенно красивый человек, седой, с особой поступью, статью, с какой-то царской осанкой, при костюме — и при этом в черных резиновых сапогах — шел по нашим разбитым поселковым дорогам и с каждым неизменно раскланивался, в том числе и со мной, девчонкой. Горло у него было забинтовано, значит, это уже было после операции. Он лежал на Каширке, где с ним повстречался наш общий знакомый Володя Войлоков, тоже попавший туда на обследование и ныне уже покойный. Они встретились случайно, обрадовались друг другу — и Ерофеев воскликнул: сюда попадают лучшие люди России!»

4 марта 1990 года в Абрамцево приехал Анатолий Лейкин с женой и привез три пачки отдельного издания «Москвы — Петушков», которое его стараниями только что вышло в московском издательстве «Прометей» с предисловием Владимира Муравьева и рисунком на обложке Ильи Кабакова. «Галя выбежала к нам с веником, расцеловала, стала стряхивать снег:

— Какие вы молодцы, что приехали. А то мальчик с утра захандрил, решил, что по такой погоде не решитесь...» — вспоминает Лейкин[959].

В онкоцентр на Каширке Ерофеева в последний раз положили 10 апреля 1990 года. Этому печальному событию предшествовало несколько вынужденных его визитов туда для всевозможных процедур. Перед одним из таких посещений (28 марта) Ерофеев грустно сказал жене Галине и Наталье Шмельковой: «А я-то рассчитывал, что в первых числах мая вытащу на балкон кресло и буду глядеть на свои зелененькие всходы, жариться и пописывать»[960].

«Я помню, пришел к нему в больницу и вижу — Вене страшно-страшно больно, — рассказывал Игорь Авдиев. — И вдруг он мне говорит: “Ты чего, с похмелья?” — “Да, Вень, вчера немножечко перебрал”. А он: “Вчера Владимир Максимов был из «Континента», возьми там баночку пива от него”. Это сейчас баночка пива во всех киосках продается, а тогда это был презент из Парижа! И вот я взял эту баночку, выпил, а он за мной очень чутко следил. Я чувствую — отлегло. И вот вижу — Вене тоже полегчало»[961].

«Когда он уже лежал последний раз в больнице, папа пошел его навестить, — вспоминает Елизавета Епифанова. — А Вене почему-то все приносили горы еды. Ну и он ее раздавал, понятное дело. А к нему в палату уже не пускали, когда папа пришел, сестра только вынесла пакет с едой, типа “просили передать”. Там среди прочего лежала пачка сахара рафинада, на которой было лаконично написано: “Епифанову — Ерофеев. Околеваю”. И дата. Мы это только дома обнаружили, когда чай сели пить. Дело было совсем незадолго до смерти».

«С 26 апреля наступают самые тяжелые дни», — предупредила Галину лечащий врач Ерофеева[962]. В эти дни, которые Венедикт Васильевич провел в тяжелой полудреме, у его постели, сменяя друг друга, перебывало множество друзей, а Галина Ерофеева и Шмелькова дежурили там почти неотлучно. «Веня уже ничего говорить не мог, — рассказывает Марк Гринберг о том, как пришел к Ерофееву в онкоцентр вместе с Людмилой Евдокимовой и Ольгой Седаковой 5 мая. — Он лежал с закрытыми глазами, и мы просидели рядом с ним примерно час — я, Люся и Оля. И просто говорили, говорили... Веня лежал с закрытыми глазами и каменным лицом. И было непонятно, слышит ли он нас, понимает то, что мы говорим, или нет. Но мне казалось: надо тем не менее что-то говорить. И мы говорили — о всякой ерунде. А когда уходили, я его взял за руку, нагнулся к нему и сказал: “Веня, ты нас слышал?” И в этот момент он с усилием зажмурил закрытые глаза, показав: “да”».

7 мая вместе с диаконом Петром в палату к Ерофееву приехал Владимир Муравьев. Больной был в беспамятстве[963]. 9 мая всем стало ясно, что мучиться Венедикту Ерофееву осталось уже совсем недолго. «Состояние Венички с каждой минутой резко ухудшается. Задыхается, — записала в этот день в дневнике Шмелькова. — Поздно вечером в палату заходит молоденькая, очень внимательная медсестра Наташа. Советует отказаться от всяких антибиотиков — лишние мучения, обезболивающие — другое дело. “Не шумите. Он может уйти и сегодня, даже во сне”»[964]. Однако Ерофееву было суждено прожить еще один день.

Все было кончено 11 мая. «Мы по двенадцать часов дежурили у его кровати, и мое дежурство было с шести утра до восьми, — вспоминает Венедикт-Ерофеев младший. — И в мое дежурство он скончался»[965]. «На рассвете, в полудреме услышала резкое, отрывистое дыхание... — записала Наталья Шмелькова в этот день в дневнике. — Ерофеев лежал, повернувшись к стене... Заглянула ему в лицо, в его глаза... Попросила Веничку-младшего срочно разбудить Галю. Она, еще не совсем проснувшись и ничего не понимая, вошла в палату... Через несколько минут, в 7:45, Венедикта Ерофеева не стало...»[966]

«...и с тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду» (218)

...................................................

«Я вошла в автобус, который забирали из морга Онкоцентра, — вспоминает Валерия Черных. — Там сидели Андрей Петяев, Вадя Тихонов, Игорь Авдиев... В конце автобуса поперек стоял гроб с Ерофеевым. И Авдяшка мне сказал: “Ты что-нибудь сделай: куда-то девался его чуб”. Я подошла, — а у него расческа была в кармане, Галина положила, — и волосы лежали строго назад. Поэтому совершенно непривычное лицо было. И у меня ничего не получилось. Потому что так ложатся мертвые волосы — и уже никакого чуба не может быть. И я поняла, что никакого Ерофеева здесь уже нет. Я поцеловала Веню в лоб и сразу же ушла».

Отпевание Ерофеева состоялось не по католическому, а по православному обряду в храме Ризоположения на Донской улице в Москве. «Ерофеев к православной церкви как к институту относился плохо, — свидетельствует Алексей Муравьев. — Однако когда он умер, его православные друзья буквально на руках подняли его гроб и внесли в эту церковь»[967]. «Даже мертвый, Ерофеев поражал внешностью: славянский витязь, — рассказывает Александр Генис. — Его отпевали в церкви, вокруг которой толпился столичный бомонд вперемежку с друзьями, алкашами, нищими. Сцена отдавала передвижниками, но в книгах Ерофеева архаики было еще больше»[968]. «Помню, меня поразили артисты театра на Таганке, которых было много, — делится своими впечатлениями Алтон Долин, — и они в церкви размашисто крестились, мне тогда это казалось диким и контркультурным». Четырнадцатилетнего Алтона привела на отпевание Ерофеева мать, бард и поэтесса Вероника Долина, которая спустя много лет рассказала об этом в стихотворении:

Теперь, когда мобильник сыплет трель, Кто вздрагивает свечкой на морозе? Возьмите венедиктову свирель, Сыграйте на хорошей русской прозе. Услышали божественный рингтон? Увидели Москву мою такую? Да, это я и мой сынок Антон Пришли стоять на улицу Донскую. У церкви небывалые цветы. У нас, у лопоухих и бесхвостых, И крылья подрастали, и хвосты. Там, на углу, в начале девяностых...[969]

«Я подошла его поцеловать, — рассказывает Надежда Муравьева. — Очень высокий лоб с венчиком. И очень красивое — скульптурное, выточенное лицо». «Гремела “Вечная память!” и неслась и неслась под купол, — вспоминает Наталья Четверикова. — Пели все. Гроб из храма выносили на руках “владимирские”, и несколько автобусов не смогли вместить всех желающих поехать на Новокунцевское кладбище»[970]. «Друзья, персонажи, актеры, игравшие в Вениных пьесах, старые читатели. Человек 120», — писал Игорь Авдиев[971].

Первоначально Ерофеева должны были хоронить на Ваганьковском кладбище, но место не понравилось жене, и с помощью Сергея Станкевича, который был тогда одним из заместителей мэра Москвы, все удалось переиграть. «Ерофеев был для меня важной символической фигурой, — рассказывает Станкевич. — Я в 1970-е учился в Московском пединституте имени Ленина, жил в знаменитой на всю Москву общаге “на Усачах” (улица Усачева, 64), где собиралась и “зависала” едва ли не вся московская богема — Таганка с Высоцким и Золотухиным, Вознесенский, Ахмадулина... Там мне однажды попался Венечка — сидел пьяный в трико на ступенях лестницы и читал “Москву — Петушки” веселым филологам. В публике уважительно шептались, что автора вышибли аж из трех пединститутов. Кусок поэмы задел и запал. Позже я слышал ее по западным “голосам”. Для меня это была даже не литература, а социальный памфлет, я был политизированным радикалом. В 1990-м мы в апреле только пришли к власти в Моссовете. А в мае я узнал, что Ерофеев умер. Мы так и не познакомились толком. Друзья и поклонники Венедикта ввалились ко мне в Моссовет и попросили помочь с местом на Ваганьковском. Это кладбище было закрыто, хоронили только по спец<иальным> разрешениям. Я подписал распоряжение на Ваганьково (именно по ходатайству друзей, вдовы с ними не было), поскольку чуял грандиозность личности, а “Москву — Петушки” воспринимал как больной предсмертный бред советской империи, помиравшей на наших глазах. Позже появилась Носова и попросила написать другое разрешение — на Кунцево. Сказала примерно так: “Там спокойнее, а на Ваганьково все продолжится, как при жизни”».

«Слова заупокойной службы утешительны: “...вся прегрешения вольныя и невольныя... раба Твоего... новопреставленного Венедикта”... Не могу, нет мне утешения, — признавалась в коротком некрологе Ерофееву Белла Ахмадулина, побывавшая на его похоронах. — Не учили, что ли, как следует учить, не умею утешиться. И нет таких науки, научения, опыта — утешающих. Научение есть, слушаю, слушаюсь, следую ему. Себя и других людей утешаю: Венедикт Васильевич Ерофеев, Веничка Ерофеев, прожил жизнь и смерть, как следует всем, но дано лишь ему. Никогда не замарав неприкосновенно опрятных крыл души и совести, художественного и человеческого предназначения тщетой, суетой, вздором, он исполнил вполне, выполнил, отдал долг, всем нам на роду написанный. В этом смысле — судьба совершенная, счастливая. Этот смысл — главный, единственный. Все справедливо, правильно, только почему так больно, тяжело? Я знаю, но болью и тяжестью делиться не стану. Отдам лишь легкость и радость: писатель, так живший и так писавший, всегда будет утешением для читателя, для нечитателя тоже. Нечитатель как прочтет? Вдруг ему полегчает, он не узнает, что это Венедикт Ерофеев взял себе печаль и муку, лишь это и взял, а все дарованное ему вернул нам ненасильным сильным уроком красоты, добра и любви, счастьем осознания каждого мгновения бытия. Все это не в среде, не среди писателей и читателей происходило.

Столь свободный человек — без малой помарки, — он нарек героя знаменитой повести своим именем, сделал его своим соименником, да, этого героя повести и времени, страдающего, ничего не имеющего, кроме чести и благородства. Вот так, современники и соотечественники.

Веничка, вечная память»[972].

О свободном человеке, которому довелось жить в несвободное время в несвободной стране, мы и попытались рассказать в этой книге.

Наша небольшая венедиктиана

(избранная библиография)

Издания

Ерофеев В. Записные книжки. Книга первая. М., 2005. 672 с.

Ерофеев В. Записные книжки. Книга вторая. М., 2007. 480 с.

Ерофеев В. Мой очень жизненный путь. М., 2008. 624 с.

Воспоминания, материалы к биографии

Венедикт Ерофеев в Орехово-Зуево: воспоминания современников // Орехово-Зуевский литературный альманах. Ежегодное литературное приложение к газете «Ореховские вести». 2007. Вып. 2. С. 463-471.

Время, оставшееся с нами. Филологический факультет в 1955-1960 гг. Воспоминания выпускников. М., 2006. 606 с.

Ерофеев В. Письма к сестре // Театр. 1992. № 9. С. 122- 144.

Игнатова Е. Венедикт // Время и мы (Нью-Йорк). 1993. № 122. С. 182-215.

Поселок академиков Абрамцево. Сборник воспоминаний жителей поселка / Автор-составитель Н. Абрикосова. М., 2014. 404 с.

Про Веничку. Книга воспоминаний о Венедикте Ерофееве. М., 2008. 296 с.

Фрейдкин М. Каша из топора. М., 2009. С. 294-318. Шмелькова Н. Последние дни Венедикта Ерофеева. Дневники. М., 2002. 319 с.

Шталь Е. Венедикт Ерофеев // Газета «30 октября». 2005. № 50.

Видеоматериалы


Поделиться книгой:



Регистрация