Шагая домой под унылым осенним дождем, Антон размышлял о том, что это, в сущности, хорошо, когда у человека привычка выглядеть на рубль двадцать, если настроение на пятак. Вот ведь развеселились же девчонки, как он им только сказал, что еще можно тренироваться вместе. Будут ли эти тренировки, нет ли — неизвестно, но в тот момент им казалось, что обязательно будут, и они развеселились. Правда, пятак есть пятак, и хорошо бы, честно говоря, не этого слабенького винца, а чего покрепче тяпнуть сейчас с какими-нибудь развеселыми приятелями, но никаких таких приятелей у него нет, что, пожалуй, объясняется его неумением выносить горе на люди и напиваться по этому поводу.
Он хотел было позвонить Эле, но вовремя сообразил, что лучше пусть скверный вечер будет у него одного.
С Элей вначале они встречались часто. Она звонила ему, заставляла видеться, таскала в кино, на пляж, приглашала, хотя и безуспешно, к себе домой и даже у него, несмотря на соседей, бывала. Деловито выкладывала из спортивной сумки хлеб и любимую им ветчину и принималась убирать аккуратную прежде, а в ту пору невообразимо захламленную комнату: Антон бог весть зачем пытался каждый день по-новому разложить и рассортировать свои рисунки и записи и многое выбрасывал, и это Элю пугало.
На чемпионате страны Яковлеву заметили, и спортивная газета витиевато, хотя не слишком понятно, назвала ее вольную композицию на музыку Рахманинова «квинтэссенцией мастерства и одухотворенного поиска». Федерация гимнастики тоже заинтересовалась Яковлевой, ее было решено включить кандидатом в сборную команду страны и направить на тренировочный сбор для подготовки к большому зарубежному турне. Ее вызвали для оформления документов, и во время беседы некое ответственное лицо осторожненько предупредило Элю о том, что одно время вокруг ее фамилии велись кое-какие не совсем желательные разговоры. Оно, это лицо, не станет вторгаться в чужую судьбу — мало ли что бывает по молодости лет, — но хотелось бы посоветовать юной гимнастке, только начинающей в большом спорте свой путь, наверняка в будущем увлекательный и почетный, хотелось бы порекомендовать ей хранить репутацию в абсолютной чистоте, как и надлежит человеку, который на виду.
Сбор был под Москвой. Антон проводил Элю до электрички, девушка чуть заметно повела взглядом по сторонам и быстро и крепко поцеловала его в губы. Вошла в вагон, выглянула из окна, положив локти на полуоткрытую раму и голову — боком на них, в привычном, тысячу лет знакомом Антону повороте.
— Ты иди, не жди, ладно? Приезжай в субботу. Ну, — глубоко-глубоко посмотрела ему в глаза своими серыми, круглыми, печально-пристальными, — ну, Тош, все в порядке?
— Все в порядке. Будь умницей.
— Ты тоже.
До отхода оставалось еще минут десять, но Антон ушел, и не потому, что она об этом просила, а из-за того короткого взгляда по сторонам, который бросила она перед поцелуем. И правильно сделал, что ушел. В конце перрона встретил он одного из тренеров сборной страны, старого и важного человека в легкомысленно пестрой тенниске, и тренер этот, мало с ним знакомый, неожиданно внимательно посмотрел ему в лицо — внимательно и знающе, и даже, кажется, подмигнул, давая понять, что ему ведомо, зачем здесь очутился Антон. Может быть, конечно, Антону все это показалось. А может быть, и не показалось.
Антону очень хотелось поехать к Эле в субботу. Больше того, ему нужно было непременно сказать ей, что арабское сальто во второй трети упражнения следует делать резче, а потом переходить на замедление, на «березку», выражаясь их собственным языком. Все это было нужно, но он представил себе, что такими же точно взглядами, как этот старый тренер, встретят его спортсменки сборной. И потом они будут подходить к Эле, расспрашивать и сочувствовать, а она не любит, чтобы ей сочувствовали, для нее, как и для него, это самое худшее. И он увидел, как, круто вырвав плечи из чьих-то ласковых утешительных объятий, отойдет она, уйдет, убежит куда-нибудь в лес и будет бродить там, ломать тугие сырые ветки, сдирать с них кожуру, мочалить зубами горьковатое дерево и думать совсем не о том, о чем положено ей думать на этом ответственном и почетном для нее сборе.
Антон смял картонный билетик и забросил его под колеса нетерпеливо дрожащей электрички. И тут же на вокзале написал Эле открытку: «Прости, не мог вырваться. Подумай над второй третью в вольных: после арабского — «березка». У меня все по-прежнему. Если нужна помощь, напиши. Ешь меньше мяса и больше молочного. Пока все дождик, но будет и радуга. Крепко жму руку. Всегда твой А. Туринцев». В таком виде открытку мог читать кто угодно.
Она ответила: «Я знала, что ты не приедешь. Но то, что ты думаешь сейчас, ты думаешь напрасно. У меня тоже по-прежнему. С «березкой» выходит лучше, но Павел Кузьмич говорит, что замедляться не надо, а, наоборот, работать в темпе. У нас цветут астры. Много тренируюсь. Прости, спешу на общефизическую. Пиши мне лучше «до востребования». Целую. Я.».
Антон прочел и грубо выругался. Замедляться не надо! Темп ему подавай! Не душу, не характер — темп! Осел, скот, дубина, он же загубит ее! А что делать, что может сделать рядовой учитель физкультуры с не очень благовидной репутацией?
Между тем время шло. Эля уехала с командой за границу, прислала пару торопливых писем, вернулась, позвонила, и после этого они с Антоном виделись раз-другой, но разговоры были обрывочны, нужные слова не находились, и радости эти встречи не приносили. Антон видел, что у Эли началась своя, более хлопотная и увлекательная, чем прежде, жизнь, и понимал все яснее, что ему, отторгнутому от главного в этой жизни, остается в ней все меньше и меньше места.
Спустя год лучшие гимнастки страны вновь собрались в Москве, чтобы начать подготовку к первенству мира. Узнав, что во Дворце спорта, в одном из его тренировочных залов, состоится прикидка для предварительного определения состава команды, Антон, и боясь встречи и пытаясь доказать себе, что его интересует одно — как выглядит сегодня расхваленная газетами Яковлева, — отправился на эту прикидку.
Когда он вошел в огромный зал, одну из стен которого сплошь занимала голубая плоскость окна, семь гимнасток стояли шеренгой, отражаясь на фоне голубизны в высоком и длинном зеркале. Они выстроились по росту, и место Эли пришлось на правом фланге, между традиционно печальной Полиной Астаховой в высокой прическе с искусно отделенной прядью и курносой улыбчивой Ларисой Латыниной. «Вон куда залетела!» — восхищенно и грустно подумал Антон. Он примостился на низкой скамеечке у окна. Чуть поодаль, впивая расширенными глазами то, что происходило в зале, сидела, приклеив узкую спину к стенке, совсем еще девочка в гимнастическом трико. «Должно быть, тоже с какого-нибудь сбора, — догадался Антон. — Пришла полюбоваться «звездами». И сама не своя и даже не завидует, только думает: «Господи, неужто и я смогу когда-нибудь быть такой счастливой?»
Началась разминка. «Гнись, гнись побольше», — мимоходом бросил Латыниной старый и уверенный в себе тренер с болтающимися по штанам полами рубашки. «Возраст не тот. Это вон Танечка да Элечка могут», — отшутилась она, показав белый полумесяц своей знаменитой улыбки.
Прыжки не давались никому. Две ответственные женщины из федерации недовольно переговаривались и ставили в своих блокнотах, должно быть, очень нелестные оценки. «Глупо все это, — подумал Антон. — Только что начался сбор, и уже прикидка. Так недолго и задергать». И действительно, блокноты и очки ответственных женщин, особая, деловитая хмурость и сосредоточенность тренеров волновали и сковывали спортсменок. Даже ладная коренастая Елена Волчецкая, признанный мастер гимнастического прыжка, приземляясь, плюхалась на пятую точку и скользила по матам, гневно морща широкий самостоятельный нос. А Таня Антонова, растущая знаменитость со Стадиона юных пионеров, упав несколько раз, тихо-тихо понесла в дальний угол набухшие глаза обиженной первоклашки.
Только двое из сборной уже после того, как женщины с блокнотами, благоухая «Красной Москвой», ушли совещаться, продолжали прыгать и прыгали до тех пор, пока попытки не удались стопроцентно. Двое — это Софья Муратова, самая старшая в сборной, научившаяся за долгую жизнь в спорте не щадить себя и доводить дело до конца, и бледная, сосредоточенная, никого вокруг не замечающая Эльвира Яковлева.
Готовились к следующему снаряду — брусьям. Полина Астахова горделивой походкой, наклонив голову с упавшей на лоб золотистой прядкой, коротко взмахивая сухими руками, сосредоточенно ходила в сторонке, и на восковом ее виске трепетала голубая веточка вены. Латынина, как обычно, смеялась и шутила. Выходя на попытку, она громко, подражая цирковым шпрехшталмейстерам, объявила: «У брусьев — Латынина и Смирнов». И тренер Смирнов, молодой, стриженный, как новобранец, заулыбался, показав большие золотые зубы, и все заулыбались, и напряжение прикидки немного ослабло. А в самой середине упражнения, после какого-то особенно головоломного поворота, Латынина присела на нижнюю жердь, вытянула ноги, поболтала ими: «Ох, господи, тяжело!» И все поняли — вовсе ей не тяжело, просто она дурачится, потому что знает: когда надо будет, она все это выполнит, и еще втрое потруднее — тоже. А соскочив, она подошла к своей подруге, худой и большеглазой ленинградке Тамаре Маниной, подмигнула: «Что, обставила я тебя?» И опять потеплело в зале.
На бревне Антон Элю не узнавал. Не в том дело, что она два раза падала. Он понимал — никто еще не готов, на нынешней тренировке можно увидеть лишь завязь будущих плодов. Антону не понравилась как раз излишне четкая и сухая отделка тех элементов, которые особенно удавались Эле. «Скупится, — подумал он. — Все на «тютелька в тютельку», на надежность, а души нет, и характера тоже не видно». Исчезло то, что прежде одухотворяло гимнастическую работу его ученицы. «Вот ведь может Астахова, — думал он, — может показать просто небрежный еще эскиз, набросок, а один кусочек взять и пропеть в полный голос, и сразу понимаешь вот что это готовится, и вот кто Полина Астахова с ее нежной и задумчивой натурой». А Эля была не та — совсем другая была Эля. Хотя она явно понравилась руководящим женщинам больше всех других.
И вольная ее комбинация, которую остальные гимнастки смотрели весьма внимательно: Латынина — улыбаясь и быстро шепча что-то Маниной, Муратова — сжав губы и прикидывая нечто свое, Астахова — застыв на углу ковра, словно струйка дыма в тихую погоду; эта комбинация, которую наизусть, от медленного «Еще в полях белеет снег» до бурной концовки «румяный, светлый хоровод толпится весело за ней», помнил Антон — все это было то, да не то.
Потом он не вытерпел, подошел к ней, выбрав минуту, когда она оказалась в стороне от других.
— Ой, как хорошо, что ты здесь! — она замотала головой, и челка взлетела и опустилась на влажный лоб. — Даже не представляешь, как хорошо! Ну как я, Тошка, ты все видел? Как?
— Слушай, а почему ты на бревне фляк не делаешь? Помнишь, там было — все дождик, дождик, а потом радуга?
Она незнакомо сощурилась.
— Понимаешь, Тошка, очень много нервов на него уходит. Трудный он, а судьи как-то не замечают. Ну, какой смысл?
«Забыла. Все забыла: и радугу, и водопад, словно родной язык забыла, — со страхом подумал Антон. — Забыла, как же это, я ведь виноват! Плевать бы мне на самолюбие, ездить, домогаться, лезть, это же мое, как я мог?»
— Извини, Тошенька, меня зовут. Ты подожди меня, ладно? Смотри, подожди, дай честное слово, что не уйдешь.
И она убежала.
Он ждал.
Она подошла.
— Тош, как обидно, нас увозят. Слушай, у тебя в школе зал есть? Можно, я приду к тебе позаниматься? Завтра в семь. Хотя нет, завтра у нас прием. В общем я тогда позвоню, когда смогу, ладно?
— Ладно, — сказал Антон сквозь сжатые до боли зубы. — Сможешь — придешь.
Зал опустел, и только та девочка, что просидела в своем углу всю тренировку, впивая взглядом жизнь людей взрослого, красивого и счастливого мира, стояла сейчас у брусьев, крепко ухватившись за них, выгнув спину подобно маленькому трепетному луку, закинув строгое лицо с сильно-пресильно зажмуренными глазами, — вспоминала.
Антон мимоходом взглянул на нее, сделал шаг к выходу и обернулся. И посмотрел снова. Подольше. И осторожно, чтобы не помешать, затворил за собой дверь. Постоял на площадке и улыбнулся. И медленно пошел вниз, все еще улыбаясь чему-то своему.
Часа два спустя Антона Туринцева видели на набережной. Он прислонился к парапету, и мимо него плыли черные баржи и белые речные трамваи, но он явно не видел их, а все только кивал и качал головой, словно в такт какой-то в нем самом звучащей музыке, и рисовал пальцами в воздухе одному ему понятные вавилоны.
Все-таки он псих, этот Антон Туринцев…