Как только еврейского ребенка крестили, в глазах церкви он немедленно переставал быть евреем и ему нельзя было оставаться с родителями-иудеями. Католическое богословие рассматривало крещение как обряд, установленный самим Иисусом; его последствия наступали немедленно и были необратимы. Пройдя крещение, человек становится частицей мистического тела Христова, а значит, приобщается к истинной церкви. Крещение избавляет от первородного греха и всех прочих грехов, совершенных до сих пор, и позволяет сподобиться радостей вечной жизни. Для совершения обряда не требуется ничего особенного. Нужно всего лишь сбрызнуть голову крестимого водой и произнести слова: «Крещу тебя во имя Отца, Сына и Святого Духа». Хотя лучше использовать для этого освященную воду, крещение имеет силу независимо от того, какую воду для него взяли. При обычных обстоятельствах обряд совершает священник, однако крестить может любой человек, лишь бы у него имелись соответствующие намерения. Более того, обряд крещения может совершить не только любой мирянин, но даже и человек, который сам не является христианином[40].
В Реджо и Модене, где выросли Момоло и Марианна, тоже случались такие истории, когда в еврейский дом посреди ночи являлась полиция и требовала отдать им крещеного ребенка. Едва ли из их памяти стерлась память о том, что произошло в Реджо, когда до рождения их первенца в этом городе оставалось меньше месяца.
Это случилось вечером 12 июля 1844 года. В дом Абрама Марони и его жены Вентурины пришли полицейские и сообщили, что их полуторагодовалую дочь Памелу кто-то тайно крестил. Они силой вырвали девочку из рук родителей и унесли ее. Абраму удалось разузнать, что предполагаемое крещение совершила молодая католичка, которая несколько дней проработала у них в доме. Никакие протесты родственников — они обращались к архиепископу, к герцогу Моденскому и даже в саму Священную канцелярию инквизиции в Риме — не помогли. Памелу поместили в местную
Момоло наверняка знал и о другом случае в Реджо, хотя пока еще не сознавал зловещего сходства той истории со своей собственной. Однажды, в ноябре 1814 года, губернатор Реджо приказал отобрать у родителей-евреев семилетнюю девочку Сапорину де Анджели. Через несколько дней после того, как полиция забрала ребенка, еврейская община Реджо помогла убитому горем отцу отправить прошение губернатору области. Оно начиналось так: «Абрам — бедный, но честный человек, ревностно соблюдающий закон Моисеев, но при этом почитающий все законы, проповедуемые в христианстве. Провидение ниспослало ему семерых детей, старшему из которых еще не исполнилось десяти лет. Однако под крышей его дома втайне плелись козни, которые ввергли его в отчаяние и слезы».
«Злодеем» в этой семейной трагедии, как и в истории с Памелой Марони, разыгравшейся в том же городе спустя три десятилетия, оказалась неграмотная молодая католичка: «Рассказывают, что какая-то женщина из низших сословий (чье имя и чьи правила нравственности неизвестны несчастному отцу) заявляет, будто некогда в прошлом, при обстоятельствах, которые сама помнит лишь смутно, она тайно крестила его дочь Сапорину. И одних ее слов оказалось достаточно для того, чтобы к ним дом явилась полиция, вырвала дочь из рук плачущей матери и отправила ее в Дом оглашенных».
Женщина, о которой шла речь, раньше работала в семье Абрама. Она утверждала, что крестила девочку уже давно, когда та была младенцем. Она говорила, что совершила этот обряд, потому что ребенок болел и ей было страшно: что станет с душой девочки, если та умрет некрещеной? Все протесты родителей Сапорины оказались напрасны. Более того: те депутаты от еврейской общины, которые взялись помогать им, получили суровую отповедь от секретаря герцога Моденского за то, что вмешиваются в чужие дела[42].
Изъятие еврейских детей из семей в Италии XIX века было отнюдь не отмирающим пережитком темной поры Контрреформации, а самым обыденным делом. Подобные случаи так участились, что в октябре 1851 года, когда Эдгардо было несколько недель от роду, предводители еврейских общин из Реджо и Модены составили совместную петицию и подали ее Франческо V, герцогу Моденскому. Их прошение начиналось с традиционного выражения верности и признательности, однако далее его податели призывали герцога сделать что-то с тем «крайне тяжким злодейством, которое в недавнем прошлом обрушивалось на нас много раз». Далее они продолжали: «Мы говорим о той ужасной опасности, которая грозит нам и сегодня, ибо каждую минуту нас могут лишить родных детей по причине их тайного крещения. Мы по опыту знаем, что во власти любого, даже самого жалкого и ничтожного человека в одно мгновенье сделать глубоко несчастной целую семью и весь наш народ повергнуть в скорбь и страх»[43].
Таким образом, визит полиции в дом четы Мортара в тот июньский вечер и обращение фельдфебеля, пожелавшего увидеть всех их детей, не стали загадкой для Момоло и Марианны: напротив, они сразу догадались, чем это все грозит. Тем более что карабинеры постучались к ним в дверь вскоре после еще одного похожего случая, который произошел совсем неподалеку и был необычен лишь тем, что публично обсуждался на самом высоком правительственном уровне.
Всего двумя неделями ранее, 9 июня 1858 года, один из членов пьемонтского парламента (то есть парламента под председательством Кавура, который отчитывался перед королем Виктором Эммануилом II) выступил с речью. «В Модене, — рассказал он своим коллегам-депутатам, — много раз случалось, что еврейских детей насильно крестили — в отместку, по глупости или из-за фанатизма какой-нибудь прислуги. Если бы это не предусмотренное законом действие не имело иных последствий, кроме разбрызгивания воды человеком, не уполномоченным это делать, то говорить было бы не о чем». Но дело обстоит совсем не так, продолжал депутат, ибо после того, как очередная служанка брызнет водой на голову ребенка, в дом его родителей врывается отряд полиции и силой забирает его из семьи, чтобы затем его воспитывали как католика. А это, громогласно возмущался политик, уже «величайшее преступление против чистых природных чувств, против самых элементарных правил нравственности и самое гнусное угнетение, какое только можно себе представить». При этих его словах со скамей справа, где сидели депутаты-консерваторы, защищавшие позиции церкви, послышался недовольный ропот.
Оратор поглядел в их сторону и продолжил: «Чтобы избавить моих противников от дальнейших трудов, я сразу скажу, что обо всем этом мне рассказали мои друзья-евреи из Модены, сопроводив свой рассказ всеми подтверждающими документами». Больше того, сообщил он, «сейчас в Турине находится одна еврейская семья, которой пришлось бежать из Модены из страха, что у них отнимут дочь, потому что молодая служанка заявила, будто крестила ее».
Свое выступление депутат парламента закончил на патриотической ноте: «Рассказать обо всем этом меня побудила совесть. Я не мог смолчать, потому что подобное преступление против законов природы и нравственности в нашем XIX веке должно быть по меньшей мере заклеймено в единственном итальянском парламенте, в единственном во всей Италии месте, где благодаря стараниям Народа и верности Правителя еще господствует свобода». Когда он сошел с трибуны, депутаты слева ободряли его криками «браво», а справа долетала ругань и недовольное ворчанье[44].
В первые же дни после отъезда Эдгардо немногочисленная еврейская община Болоньи (многих из этих людей связывало с мальчиком родство той или иной степени) мобилизовалась, и благодаря обширной сети связей известие о случившемся быстро дошло до еврейских общин во всей Италии. Единственным человеком из всех болонских евреев, кто не услышал мрачной новости, была, вероятно, бабушка Эдгардо, мать Марианны. Ни у кого просто не хватило смелости рассказать ей. И если папа, премьер-министры и даже сам император с интересом следили за развитием драмы, разыгравшейся вокруг ее внука, сама она узнала об этой истории лишь много месяцев спустя.
До супругов Мортара дошли слухи о том, что Эдгардо увезли не куда-нибудь, а прямо в Рим. Пришла пора обращаться за помощью к лидерам римского гетто — и не только потому, что они физически находились ближе всего к Эдгардо, но и потому, что только они из всех итальянских евреев имели доступ лично к папе.
Вначале родственники и друзья Момоло помогли ему составить собственное официальное прошение о том, чтобы сына вернули в семью. Их задача упростилась благодаря тому, что еврейские общины Реджо и Модены сохранили копии прежних прошений, которые составлялись для похожих случаев. 4 июля, через десять дней после похищения Эдгардо, письма были отправлены не только отцу Фелетти, но и государственному секретарю Ватикана кардиналу Антонелли, а через него — самому папе Пию IX.
Сопроводительное письмо, адресованное государственному секретарю, было выдержано в привычном цветистом, почтительном стиле:
Ваше Высокопреосвященство,
еврей Момоло Мортара, уроженец Реджо, обращается к Вашему Преподобному Преосвященству с глубочайшим почтением, оказавшись перед необходимостью прибегнуть к неисчерпаемой доброте Его Святейшества, Папы Пия IX как безутешный отец и муж, нуждающийся в его высшей предусмотрительности, и, не зная, как подступиться к его Августейшему Престолу со своей нижайшей мольбой, счел возможным направить ее в подначальное вам Высокое Министерство.
В придачу к длинному письму, адресованному папе, кардинал Антонелли получил экземпляр письма, которое в тот же день пришло отцу Фелетти. Все еще не зная, кто именно крестил Эдгардо и когда это произошло, семья Мортара не могла оспаривать фактическую сторону дела. Вместо этого они прибегали к доводам более общего характера. Они просили инквизитора подумать о той ценности, какой в каноническом праве наделяются отцовские права, в частности
Письмо к папе, под которым стояла подпись одного только Момоло, было намного длиннее, так как, помимо обоснования канонических доводов в пользу возвращения сына в семью, там описывалась мучительная сцена захвата Эдгардо. Сделано это было в надежде на то, что добросердечный папа, узнав о жестоких страданиях, обрушившихся на родных мальчика, непременно придет им на помощь.
Письмо начиналось (после обязательных формул, смиренно выражавших почтение) с рассказа о событиях, которые произошли поздним вечером 23 июня. Нас «в единый миг словно громом поразило», писал Момоло. Марианна, убитая горем, позднее вернулась к своим родным в Модену, где продолжала оставаться «во власти тяжелой болезни, вызванной тревогой». Далее в письме Момоло к папе говорилось: «Полиция вырвала ошеломленного мальчика из рук отца и увезла его в столицу. Для меня непереносима сама мысль о том, что ребенка можно вот так отрывать от родителей». Без сомнения, писал он, за всем этим скрывается какое-то недоразумение, какая-то ошибка. В заключение письма Момоло возносил хвалу папе и выражал веру (в надежде на прославленную доброту понтифика) в то, что тот поможет вернуть ребенка горюющим родителям[45].
Письменная жалоба, поданная отцу Фелетти, не возымела никакого действия: инквизитор сообщил семье Мортара, что дело уже не в его руках. Теперь надежда оставалась только на Рим, но там все обстояло гораздо сложнее. Взявшись всячески помогать семье Мортара в официальных сношениях с Ватиканом, руководитель еврейской общины в Риме Сабатино Скаццоккьо сразу посоветовал болонцам не сидеть сложа руки, а докопаться до сути дела. Если Мортара не хотят терять надежду на подготовку успешной петиции, необходимо выяснить все обстоятельства предполагаемого крещения. Кто же все-таки крестил Эдгардо?
Подозрения семьи Мортара и других болонских евреев пали в первую очередь на служанок-католичек, в разное время работавших в доме. Итальянские евреи — во всяком случае, люди с некоторым достатком, позволявшим им нанимать помощниц по хозяйству, — с давних пор состояли в противоречивых отношениях с работавшими у них молодыми женщинами. Евреям приходилось подыскивать домашнюю прислугу за пределами еврейской общины не только потому, что там имелся больший выбор, но прежде всего потому, что важнейшей услугой, какую оказывали им служанки-христианки, была работа в субботние дни. Ведь, согласно религиозным заповедям, по субботам — точнее, начиная с заката в пятницу — иудеям запрещалось зажигать в доме светильники и разводить огонь, чтобы согревать жилище или готовить еду. Семья, где имелась служанка-гойка, справлявшаяся со всеми этими обязанностями по субботам, не испытывала никаких неудобств. В 1858 году в Болонье почти во всех еврейских семьях жили служанки-католички.
Однако церковные власти всегда косо смотрели на то, что христианки поступают в услужение в семьи иудеев. Свою цель церковь видела как раз в том, чтобы оградить свою верную паству от евреев, — считалось, что они могут подорвать христианское учение и сбить с пути истинной веры христиан, которые слишком сблизятся с ними. Уже в 417 году христианские правители Римской империи запретили евреям брать в услужение христиан. А долгая история многочисленных папских декреталий и инквизиторских манифестов, касавшихся евреев, — это, по сути, история бесконечных повторов и расширенных вариантов все того же запрета[46].
Типичным примером являлся «Эдикт о евреях», выпущенный в Болонье 6 июня 1733 года, большой манифест, который прибили к дверям церквей по всей епархии. В этом манифесте, подписанном отцом де Андуйаром, доминиканским инквизитором Болоньи, перечислялись десятки ограничений, касавшихся евреев. Один из запретов гласил: «Евреям запрещается держать мужскую или женскую прислугу из числа христиан». А спустя одиннадцать дней на воротах болонских церквей вывесили несколько измененный вариант того же эдикта, на сей раз подписанный кардиналом Ламбертини — архиепископом Болонским, который сам вскоре сделается папой. Эдикт предписывал евреям возвращаться в гетто по вечерам и оставаться там всю ночь, не позволял читать Талмуд или другие запрещенные книги, предписывал «носить эмблему желтого цвета, по которой их можно будет отличать от христиан, причем обязательно носить ее всегда и везде, и внутри гетто, и за его пределами». Эдикт предостерегал, чтобы «евреи не играли, не ели, не пили и не вступали ни в какое иное близкое общение или беседы с христианами». Особенно длинный параграф обрушивался с порицанием на тех христиан, которые нанимались работать в еврейские семьи, и даже предупреждал, что каждого отца, позволившего своему ребенку работать на евреев, ждет суровое наказание, а самого ребенка — тюремное заключение.
Такое пристальное внимание к евреям в Болонье в 1733 году представляется более чем странным: ведь их изгнали из этого города и его окрестностей еще 140 лет тому назад! Там давно уже не было никакого гетто, ворота которого можно было бы запирать с наступлением ночи. Но этот эдикт был выпущен Священной канцелярией инквизиции в Риме, а местным архиепископам и инквизиторам по всей Италии поступило распоряжение вывесить у себя в епархиях собственные вариации этого декрета независимо от того, проживали там евреи или нет. Таковы были дотошность и бюрократическая логика церкви[47].
После восстановления папского правления в 1814–1815 годах для евреев вновь стали действовать прежние ограничения, в том числе и запрет держать христианскую прислугу. Однако это был такой запрет, на который к тому времени очень часто закрывали глаза. Правда, изредка какой-нибудь особенно рьяный инквизитор или обеспокоенный епископ приказывал положить конец попустительству, и вот тогда принимались какие-нибудь меры. Например, в 1843 году в Анконе местный инквизитор издал указ, повелевавший всем женщинам-католичкам, работавшим домашней прислугой в большом городском гетто, немедленно его покинуть[48]. Но, как правило, в середине XIX века церковные власти сквозь пальцы смотрели на этот широко бытовавший обычай. Именно так обстояло дело в Болонье, где священник церкви Сан-Грегорио — прихода, на территории которого жили семья Мортара и несколько других еврейских семей, — из года в год записывал в учетный журнал со списками прихожан имена служанок, живших в еврейских домах, с пометкой
Но не одни лишь церковные власти видели опасность в том, что служанки-католички работают в еврейских семьях. Сами евреи, хотя и не готовы были обходиться без их помощи, давно испытывали беспокойство по этому поводу, причем их тревога в годы Реставрации только возросла. Дело в том, что евреи усматривали в христианках, живших с ними бок о бок, потенциальную угрозу, так как эти служанки, в остальном занимавшие подчиненное положение, были наделены одной разрушительной властью: они могли без ведома родителей крестить несмышленое дитя и тем самым навлечь беду на всю семью. Евреи — и мужчины, и женщины — постоянно твердили об этой угрозе, однако неизвестно, пытались ли они когда-либо сознательно отказаться от католической прислуги. Ведь религиозные запреты оставались незыблемы и нельзя было даже представить, чтобы иудеи могли нарушить священную заповедь, возбранявшую всякий труд в субботу.
В 1817 году папская полиция была направлена в один еврейский дом в гетто Феррары (города менее чем в 50 километрах к северо-востоку от Болоньи). Там они отобрали у семьи пятилетнюю дочь. Похищение спровоцировало заявление молодой христианки о том, что пятью годами раньше, ухаживая за девочкой (тогда еще грудным младенцем), она тайно крестила ее. По свежим следам еврейская община Феррары отправила в Рим делегацию к папе с ходатайством о возвращении ребенка, но, конечно, все мольбы оказались напрасны. Феррарские евреи, придя в ужас от мысли о том, какую угрозу представляют для них собственные служанки-христианки, стали требовать, чтобы, увольняясь, служанки подписывали (ставя крест) нотариально заверенное заявление, что никогда не крестили ни одного ребенка из хозяйской семьи. Феррарское нововведение перекинулось и на другие гетто на территории Папской области[50].
Если инквизитор получил донесение о крещении Эдгардо, значит, искать тайного крестителя следовало в первую очередь среди женщин, работавших в семье Мортара. После того как Анна Факкини, служанка, в настоящее время работавшая в доме Мортара, горячо поклялась, что она тут точно ни при чем, семья принялась искать виновницу среди бывших служанок, опрашивая всех подряд, не слышали ли они когда-либо от кого-то из тех женщин о тайном крещении.
Вскоре подозрение пало на Анну Моризи. Она поселилась у Мортара, когда Эдгардо было всего несколько месяцев от роду, а уволилась сравнительно недавно, поступив на службу в другую болонскую семью. Теперь выяснилось, что с тех пор Анна вышла замуж и уехала из Болоньи.
Однажды в конце июля, когда Момоло ненадолго уехал в Модену, брат Марианны Анджело зашел к ней домой пообедать. Когда они уже садились за стол, пожаловала нежданная гостья — Джиневра Скальярини. Джиневра была теперь замужем и жила не в Болонье, но раньше она много лет проработала в семье сестры Марианны, Розины — той самой, которая в день похищения Эдгардо увела к себе домой остальных детей Марианны. У Розины и ее мужа, Чезаре де Анджелиса, было шестеро своих детей, и Джиневра жила в их семье, когда большинство из них уже появилось на свет. Она очень привязалась к семье хозяев и часто заглядывала к ним, когда приезжала в Болонью, чтобы повидаться с Розиной и ее сестрами.
В течение почти всего времени, когда Джиневра работала у Розины, Анна Моризи работала у Марианны. Кроме того, Джиневра и Анна были родом из одного городка — Сан-Джованни-ин-Персичето. Две молодые женщины подружились, и именно об этом теперь вспомнил Анджело, как только Джиневра ступила на порог. Подумав, что из дружеских побуждений Джиневра наверняка начнет выгораживать Анну, Анджело решил прибегнуть к маленькой хитрости. Притворившись, будто он уже знает о том, что именно Анна Моризи крестила Эдгардо, он обратился к Джиневре, сказав ироничным тоном: «Хорошенькое дельце совершила Нина, а?» И добавил: «Она же просто погубила эту несчастную семью».
Джиневра проглотила наживку. «Да, это правда, — ответила она. — Я знаю об этом от ее сестры Моники. Она сказала, что это Анна крестила Эдгардо». Когда Анна впервые услышала о том, что Эдгардо забрала полиция из-за того, что она когда-то сделала, рассказывала Джиневра, ее охватил страх. Она испугалась, что семья Мортара захочет ей отомстить.
Через несколько часов, когда вернулся Момоло, Анджело взволнованно рассказал ему о своем открытии и вызвался съездить в Сан-Джованни-ин-Персичето вместе с Чезаре де Анджелисом (их свояком и бывшим хозяином Джиневры), чтобы лично побеседовать с Анной Моризи и выяснить, что же все-таки произошло.
Через два дня Анджело и Чезаре приехали в Сан-Джованни. Была среда, базарный день в этой многочисленной сельской общине, поэтому их появление никому не бросилось в глаза: кругом толпились купцы, выкликавшие свои товары, и покупатели, съехавшиеся в город из окрестных деревушек.
Мужчины отправились прямиком к дому Джиневры, где их ждали Джиневра и Моника, сестра Анны Моризи. Женщины отвели Анджело и Чезаре туда, где жила Анна. Они поднялись по лестнице на третий этаж, где Анна и ее муж занимали единственную комнатушку, выделенную им в доме другой сестры Анны, Розалии. Было одиннадцать часов утра.
Моника и Джиневра предупредили Нину (так в близком кругу называли Анну) о предстоящем визите болонцев всего за несколько минут до того, как их дилижанс прибыл в город. Анджело так описывал состоявшуюся встречу:
Мы застали Нину в слезах, она вся тряслась от рыданий и не могла остановиться. Нам пришлось долго успокаивать ее — мы сказали, что не собираемся причинять ей зло, что хотим лишь узнать правду, чтобы найти какой-то способ исправить случившуюся беду. Только после этого она заговорила о крещении. Вот что она нам рассказала:
«Несколько лет назад я жила в Болонье и служила у семьи Мортара, и как-то раз их сын Эдгардо, ему было тогда около года, заболел. В день, когда ему стало сильно хуже, я испугалась, что он умрет. Я заговорила об этом с синьором Чезаре Лепори [у него была бакалейная лавка неподалеку от дома Мортара] и рассказала, что очень боюсь за мальчика, ведь он был такой славный малыш, и что мне будет очень жалко, если он умрет.
Синьор Лепори посоветовал мне крестить его, но увидел, что я робею, да я ведь и не знала, как это делается. Он научил меня, и я пришла домой, взяла стакан, зачерпнула воды из ведра, подошла к больному малышу и плеснула на него водой, приговаривая: „Крещу тебя во имя Отца, Сына и Святого Духа“, и добавила еще несколько слов, какие именно — уже не помню. Потом мальчик поправился, и больше я об этом не думала. Я не придавала этому большого значения — я ведь сама толком не понимала тогда, что делаю.
И только в прошлом году, когда у четы Мортара умер сын Аристид, я говорила об этом грустном событии с Реджиной, служанкой наших соседей Панкальди, и та сказала, что надо было мне крестить мальчика. Я ответила, что это пустой совет, а потом рассказала, что когда-то давно, когда Эдгардо заболел, я побрызгала его водой, но это ему не помогло. Тогда Реджина сказала, что мне нужно рассказать об этом священнику, но я не стала этого делать.
Прошлой зимой меня вызвали в монастырь Сан-Доменико в Болонье, и там отец-инквизитор стал допрашивать меня о том, что я сделала с Эдгардо, и заставил меня все ему рассказать. Я со слезами во всем призналась, его секретарь записал мои слова, а потом инквизитор велел мне поклясться на распятии, что я буду молчать. До меня постепенно дошло, что в монастырь меня вызвали из-за Реджины, ведь я только ей неосторожно сболтнула о своем поступке.
А потом я опять очень удивилась, когда Эдгардо отобрали у родителей, и когда я поняла, что это все моя вина, то горько пожалела о том, что сделала, и сейчас жалею. Я нахожу себе только одно извинение: ведь когда я это сделала, я была совсем еще юной, мне было лет четырнадцать, и я сама не понимала, что творю».
Выслушав рассказ Анны, Анджело Падовани невольно смягчился: «Больше она ничего не сказала, но ее слова, поведение и слезы, вначале мешавшие ей говорить, убедили меня в том, что она рассказала нам правду».
Пока болонцы слушали исповедь Анны, в голове у них вертелся один вопрос: есть ли в ее словах хоть какая-то зацепка, которая помогла бы убедить папские власти в необходимости отпустить Эдгардо. Но даже если ее удастся найти, думали они, то все равно ничего хорошего не выйдет, если не записать рассказ женщины и не засвидетельствовать его в законном порядке. Когда Анна умолкла, Анджело спросил, готова ли она повторить свой рассказ в присутствии свидетелей. И с облегчением услышал ее ответ: да, готова.
Тогда Анджело с Чезаре бросились искать местного нотариуса. Эти поиски отняли некоторое время, но в два часа дня они вернулись в дом Анны с нотариусом и двумя свидетелями. Комната Анны была пуста. Они постучались к ее сестре, и та сказала, что Анна покинула город.
В действительности Анна никуда из Сан-Джованни не уезжала. Просто после ее волнующей встречи с болонцами ее сестры, Розалия и Моника, принялись стращать ее. Они требовали, чтобы она больше ничего не говорила этим двум евреям. А чтобы окончательно убедить сестру, они отвели ее к приходскому священнику. Когда дон Луиджи услышал от Анны о допросе у инквизитора и последовавших за этим событиях, он тоже велел ей молчать.
Анджело и Чезаре пришлось сесть в дилижанс и уехать в Болонью с пустыми руками. В их распоряжении остался только устный рассказ — история, в чем-то для них новая, но во многом уже до боли знакомая.
Глава 5
Мезуза и крест — поездка Эдгардо в Рим
За те несколько столетий, на которые итальянских евреев заточили в гетто, они выработали особые каналы и механизмы для общения с органами государственной власти — нечто вроде еврейской дипломатической службы. Как правило, еврей обращался к представителям государства или к церковным властям не напрямую и не самостоятельно, а через представительства местной сплоченной еврейской общины, которые в лице своих официальных делегатов (исключительно мужчин) подавали петицию властям от имени любого из евреев, принадлежащего к этой общине.
В Болонье, где евреев было совсем мало и куда они вернулись лишь недавно, а главное, имели сомнительный легальный статус, у них вовсе не было никакой официальной организации. У них не было ни синагоги, ни собственного раввина, а потому их религиозным лидером считался раввин в Ченто — небольшом городке на полпути между Болоньей и Феррарой. В ту пору, когда папа Климент VIII изгнал евреев почти изо всей Папской области, этот город находился на земле герцогов д’Эсте, и потому там сохранилась маленькая еврейская община.
Из-за отсутствия официальной организации в Болонье дело Мортары взяла в свои руки группа влиятельных евреев, близких к этой семье. Это они первыми донесли тревожную новость до остальных еврейских общин Италии, они сообщали итальянским евреям о дальнейшем развитии событий, они бросили клич и организовали сбор средств, которые должны были пойти на кампанию по освобождению Эдгардо.
Итальянские евреи не раз сталкивались с подобными напастями и умели молниеносно распространять дурные известия. Брачные отношения, связывавшие еврейские семьи из разных гетто, перемещения семей из одного гетто в другое, искусное использование еврейских связей в торговых делах, помогавшее преодолевать устаревшие таможенные барьеры, и общая численность евреев, достигавшая на всем полуострове приблизительно 30 тысяч человек (чуть меньше населения небольшого города), — все это вместе помогло сложиться процветающей нелокализованной общине. Долгая история выживания во враждебном христианском государстве и запрет на установление связей с соседями-христианами заставили евреев крепко сплотиться против внешнего давления. Вдобавок их поддерживала вера в единство «народа книги» и в свою общность — во всяком случае, теоретическую — с евреями, рассеянными по всему свету[51].
Известие о беде, постигшей семью Мортара, быстро разошлось по старым еврейским гетто Италии, облетев Феррару, Анкону, Ченто и Рим, остававшиеся под папской властью, и Модену с Реджо-Эмилией (где продолжали жить многие из родни Момоло и Марианны) на территории герцогства Моденского. Новость быстро дошла до Флоренции и Ливорно — городов, находившихся под несколько более благосклонной властью Великого герцогства Тосканского, — и до Турина и других городов Сардинского королевства, где с недавних пор еврейские общины пользовались свободой наравне с прочими гражданами.
Итальянские евреи, которые жили на положении не слишком желанных гостей на землях, где по-прежнему действовала инквизиция, отнеслись к беде семьи Мортара как к своей собственной. Вкусив равноправия в годы французской оккупации и зная о недавней эмансипации своих собратьев в Пьемонте, Франции и Британии, они испытали не только страх, но и ярость, когда узнали о деле Мортары. Однако евреи, жившие в Папской области, не спешили во всеуслышание заявить о своем протесте, опасаясь навлечь на себя гнев правителей, — точно так, как много веков подряд вели себя все евреи, лишенные гражданских свобод. На Апеннинском полуострове публичные протесты ограничивались одним только Пьемонтом, потому что лишь там евреи получили основные конституционные права, да и то лишь десятью годами ранее. Но во Франции и Британии, не говоря уж о США, евреи имели все возможности вести политическую деятельность. Не менее важно было и появление относительно свободной прессы, адресованной массовому читателю: именно оно изменило к 1858 году динамику власти почти во всей Западной Европе. Частью этого движения стало и основание еврейских газет. Если некоторые из них, избрав торную тропу традиционной религиозной тематики, ограничивались обсуждением религиозных вопросов и оставались в ведении раввината, то другие издания, носившие светский характер, прокладывали совершенно новый путь. Вступая в широкую общественно-политическую полемику, они позволяли евреям обрести публичный голос, которого они до тех пор были лишены[52].
Если случай Мортары сделался громким международным делом, то произошло это в значительной степени благодаря новообретенной способности евреев публично заявлять о своем недовольстве, а также быстро обмениваться сведениями и вступать во взаимодействие поверх государственных границ. Эмансипированным евреям пошла на пользу не только недавно предоставленная им свобода высказываний и свобода печати, но и возможность укрепить свое политическое влияние, так как идеи Просвещения, гласившие, что все граждане должны обладать основными правами, быстро набирали обороты. Европейские евреи давно уже ощущали себя единым народом, но в прошлом им было довольно трудно влиять на действия правительств собственных стран, а еще более безнадежным делом казались любые попытки заступиться за собратьев, живших в других странах. Но теперь еврейская солидарность приобретала совершенно новое измерение — политическое.
Уже через несколько дней после появления фельдфебеля Лючиди в доме Мортара по всей Италии были созваны срочные собрания руководителей еврейских общин. Отцы семейств рассказывали о похожих случаях, которые произошли в их общинах. Матери с возросшей тревогой смотрели на своих детей и с опаской — на прислугу.
В центральной синагоге Рима, в гетто на берегу Тибра, где с XVI века вела замкнутое существование старинная еврейская община (она насчитывала четыре тысячи человек и носила официальное название
«Я хочу довести до вашего сведения, — писал Алатри, — множество настойчивых просьб и советов, которые я получил от самых уважаемых людей — и из Флоренции, и отсюда. Они считают, что вы должны взять это дело в свои руки». Далее он рассказывал римским лидерам, что именно следует делать, перечисляя восемь пунктов, которые должны фигурировать в петиции Ватикану: от напоминания церкви о верховенстве родительских прав на ребенка до требования раскрыть все факты, относящиеся к предполагаемому крещению.
Момоло узнал, писал далее Алатри, что каноническое право требует телесного наказания для всех, кто крестит еврейских детей без родительского разрешения. (Хотя это было правдой, он не упомянул о том, что очень трудно указать хотя бы на один случай, когда подобное наказание действительно применялось.) Момоло просил о том, чтобы этот закон был приведен в исполнение в его собственном случае, чтобы отбить у чрезмерно ревностных христиан охоту крестить еврейских детей в будущем. Далее Алатри докладывал, что кое-кто предлагает заручиться помощью иностранных правительств, однако лично он считает это не слишком удачной идеей. Лучше всего, если этим делом займутся римские евреи, как делалось уже не одно столетие[53].
Через два дня после того, как было написано ливорнское письмо, семья Мортара направила секретарю римской еврейской общины собственное письмо. Писал его дядя Марианны Анджело Падовани, чьи дипломатические навыки произвели большое впечатление на фельдфебеля Лючиди. В первые же дни после похищения мальчика семья обратилась к Анджело, попросив его выступить посредником.
Зная о том, что Скаццоккьо уже известили о похищении, Падовани в письме из Болоньи не стал повторяться, а начал сразу с сообщения о том, какие именно попытки вернуть мальчика уже предпринимались. Так как семейное прошение, направленное болонскому инквизитору, было отвергнуто, писал он, вся надежда была теперь на Рим. Он продолжал:
Пока мы здесь занимались тем, что выискивали предписания в священных книгах, чтобы собрать материал для новой петиции, кое-кто посоветовал нам вместо этого обратиться в суд. Я уже говорил вам, что в городе возник большой шум [из-за похищения], и это отнюдь не преувеличение. Я знаю, что это событие стало (и остается) предметом ожесточенных дискуссий в верхах здешнего общества. А еще я узнал, что маркиза Дзампьери, прибывшая сюда в эту среду, сообщила, что об этом же все говорят в Риме и что это дело близко к сердцу принял [французский] генерал Гуайон, который к тому же сказал, что подобные вещи (поскольку тут затрагивается честь и слава церкви) заслуживают внимания министров иностранных держав, так как подобные гонения просто немыслимы в наше время.
Падовани спрашивал Скаццоккьо, будет ли лучше, по его мнению, если Момоло сам приедет в Рим. А так как Момоло отнюдь не богач, поспешно добавлял он, то нельзя ли в таком случае получить какую-либо поддержку от еврейской общины Рима? В заключение письма он спрашивал Скаццоккьо, можно ли успокоить обеспокоенных родителей, разузнав, все ли хорошо у Эдгардо, потому что мальчик уже несколько дней находится в Риме.
Неофициальный комитет болонских евреев занялся лихорадочными поисками советника, сведущего в каноническом праве: они надеялись сослаться на какой-нибудь закон, чтобы урегулировать свое дело и убедить папу римского освободить Эдгардо. Тем временем в римской синагоге тоже велись изыскания, и Скаццоккьо отослал болонскому комитету результаты предварительного исследования церковной доктрины, касавшейся крещения еврейских детей. Спустя две недели после отправки первого письма Падовани снова написал Скаццоккьо и доложил ему о своей растущей тревоге: как выяснилось, церковные законы отнюдь не благоприятствуют Момоло, а еще комитет обеспокоен молчанием государственного секретаря в ответ на жалобу Момоло.
Падовани писал и о том, что болонцы готовят Момоло к поездке в Рим, которая запланирована на конец июля. Чтобы возместить предстоящие ему расходы, они уже разослали всем еврейским общинам Италии письмо, призывавшее начать сбор пожертвований в поддержку дела Мортары. Кроме того, они все еще надеялись найти юрисконсульта (причем, по их мнению, лучшим вариантом был бы юрист-католик), который сопровождал бы Момоло и выступал бы его представителем в общении с папскими чиновниками. Однако они уже натолкнулись на непреодолимые трудности. В Болонье не нашлось никого, кто пожелал бы совершить эту поездку и представлять интересы евреев, а настоятельные просьбы к евреям в Анконе и Ферраре, Пезаро и Флоренции найти в этих городах такого человека тоже не увенчались успехом.
Скаццоккьо расстроило письмо из Болоньи. По его мнению, было бы лучше, если бы ему и его коллегам в Риме предоставили вести это дело по-своему, используя собственные каналы и собственные методы. Новость о том, что Момоло, возможно, приедет с собственным юрисконсультом — да к тому же христианином — и начнет самостоятельно обращаться к римским властям, глубоко встревожила его. Любой ценой следовало избегать всего, что может вызвать недовольство Ватикана, если там сочтут, что евреи не проявляют подобающего почтения к церкви, ведь от папского гнева пострадают в первую очередь римские евреи.
29 июля Скаццоккьо отправил в Болонью срочное письмо, в котором попытался убедить Момоло отложить поездку в Рим. В настоящий момент, писал он, нет неотложной необходимости в его личном присутствии здесь: дело «уже утратило свою первобытную девственность, случай разжалобить кого-нибудь видом родительского горя уже упущен, вряд ли можно надеяться на желаемый эффект».
Внизу письма Скаццоккьо добавил тревожный постскриптум, рассказав о новости, которая в последние дни начала приобретать все большее значение. Сторонники церкви принялись распространять собственные рассказы о произошедшем событии. Согласно их версии, мальчик покидал родительский дом без протестов, напротив, он с большой радостью уехал в Рим в сопровождении полицейских. В постскриптуме Скаццоккьо говорилось: «Напишите мне немедленно, сегодня же, подробный отчет о том, как происходило похищение». Он хотел в точности знать, какие слова произносил Эдгардо, когда его забирали.
Этот вопрос сделался настолько безотлагательным, что нетерпеливый Скаццоккьо отправил Падовани еще и телеграмму, несмотря на страх перед всевидящим глазом папской полиции. Оба корреспондента были крайне осмотрительны в выборе слов, стараясь по возможности зашифровать предмет своей переписки. В тот же день в Рим пришла ответная телеграмма Падовани: «Субъект молчал, судорожно рыдал, напуган. Вырван силой, рвался к родителям».
Тем временем в Болонье, пока Момоло пытался уладить свои дела, связанные с торговлей, чтобы подготовиться к длительному (как ожидалось) пребыванию в Риме, выяснилось, благодаря исповеди Анны Моризи, важное обстоятельство, стоявшее за приказом инквизитора схватить Эдгардо. Сразу же после возвращения свояков Момоло из Сан-Джованни Анджело Падовани написал в Рим и пересказал услышанный ими рассказ бывшей служанки. На сей раз Падовани предпочел написать своему римскому родственнику Якобу Алатри, а не напрямую Скаццоккьо — отчасти потому, что ему не очень нравилось, как Скаццоккьо ведет это дело. По тону его письма от 30 июля можно понять, что родственники Эдгардо испытывали все большее раздражение.
Падовани сетовал, что ни он сам, ни его собратья в Болонье не понимают, почему Скаццоккьо отказывается подавать новые жалобы папским властям, хотя его об этом очень просили. А что касается всех материалов, относящихся к церковному праву, которые присылал им Скаццоккьо, то они совершенно бесполезны, поскольку никто из болонских евреев не владеет латынью и пока в Болонье не удалось найти ни одного адвоката, который взялся бы им помочь. Хотя они и разыскали двух знатоков канонического права, один из них, писал Падовани, безнадежно «погряз в суевериях», а второй оказался другом инквизитора.
Затем он перешел к слезному признанию Анны Моризи, записанному рукой его племянника и приложенному к письму:
Излишне даже комментировать заявление этой женщины. Как видите, когда ей было всего 14 или 15 лет, она зачерпнула воды из ведра и разбрызгала ее над ребенком 12 или 14 месяцев от роду, который заболел какой-то обычной для младенцев и несмертельной болезнью (заключение врача мы прилагаем). Она не понимала важности того, что делает, а следовательно, ее действия могли не отвечать требованиям церкви. Она поступила так по совету (вероятно, шуточному) бакалейщика Лепори.
Понимая, что подлинность рассказа Моризи могут поставить под сомнение, так как он не заверен нотариусом и даже не подписан, Падовани предлагал предпринять попытку доставить молодую женщину в Рим, где она дала бы показания. Он заранее радовался возможности такой очной ставки и ее вероятного (как ему хотелось думать) результата: «Декрет об отмене приказа, возвращение сына к отцу и вдобавок — во имя самой церкви, в интересах общественной морали и ради всеобщего спокойствия — новый закон, направленный на порицание и наказание всякого, кто вот так исподтишка попытается красть детей у родителей». В заключение письма он выразил надежду, что первым человеком, который предстанет перед судом по этому новому закону, станет «подстрекатель» Чезаре Лепори.
К тому времени, когда Момоло уехал в Рим, то есть к 31 июля, отношения между болонскими евреями и главами римского гетто уже сделались напряженными. Последнее письмо, полученное от Скаццоккьо, начиналось с такого замечания: «Я надеялся, что смогу сообщить вам уже сегодня некоторые сведения величайшей важности, однако теперь надеюсь сделать это в следующий понедельник». В ответе болонцев сквозит явное раздражение: «Вы писали еще 27-го числа, что надеетесь в скором времени сообщить нам чрезвычайно важные сведения, что вселило в нас большую надежду, и мы стали с тревогой ожидать новостей, а теперь выясняется, что вы по-прежнему не можете ими с нами поделиться. Мы были бы очень благодарны, если бы вы сообщили нам, насколько это в ваших силах, о текущем состоянии дел и о предпринятых шагах».
Момоло пустился в дорогу. По словам одного друга, он был подавлен и угнетен, его некогда безграничная энергия, похоже, иссякала.
Если римские евреи хотели взять все переговоры с папскими властями в свои руки и вести их по-своему, по накатанной колее, то болонские евреи выбрали более рискованный путь. В их письме, написанном в конце июля, предлагалась многосторонняя стратегия. Во-первых, приехав в Рим, за дело должен взяться сам Момоло. Во-вторых, авторы письма предлагали всем еврейским общинам Папской области объединить усилия и призвать папу римского к действиям, дабы «избавить тысячи самых мирных и законопослушных подданных его государства от такой тревоги, которая гораздо хуже, чем даже страх за собственную жизнь и сохранность имущества». Но именно третий пункт изложенной программы привел болонских родственников и друзей Момоло к резкому конфликту со Скаццоккьо и его римскими коллегами, так как письмо призывало мобилизовать «наиболее известных и влиятельных евреев-иностранцев с тем, чтобы они привлекли на нашу сторону европейское общественное мнение и правительства разных стран».
В тот же день, когда было написано это письмо, в римскую еврейскую общину было отправлено другое письмо. Прислал его Крещенцо Бонди — римский еврей, который оказался по делам в Сенигаллии, городе с населением в 24 тысячи человек на Адриатическом побережье Италии, на территории Папской области. Бонди рассказал о встрече, состоявшейся там днем раньше. Дело в том, что туда приехал Анджело Москато, зять Марианны, и увидеться с ним пришли представители всех крупнейших еврейских общин того района — из Анконы, Урбино, Пезаро и самой Сенигаллии. Москато коротко сообщил им о последних событиях и призвал присоединиться к кампании по сбору средств в пользу семьи Мортара. Зная о том, что к такой новости в Риме отнесутся с неодобрением, Бонди просил римских собратьев по-человечески понять своих болонских товарищей, которые испытывают отчаянную потребность действовать и потому организовали эту кампанию по сбору средств, «не проконсультировавшись сперва с вашей общиной, как это следовало им сделать».
Еврейская община Рима по праву могла хвастаться званием самой древней общины во всей Европе, ведь евреи жили там непрерывно вот уже два тысячелетия. Ее местонахождение в самом центре столицы Папской области — по сути, в самом центре всего христианского мира — позволяло римским евреям гордиться своим особым положением перед другими евреями Италии. Однако это была привилегия из тех, за которые приходится расплачиваться. Римские евреи на собственной шкуре узнали, что такое могущество папы и власть церковной иерархии, и само их присутствие под самым носом у его святейшества оборачивалось тем, что они попадали под более жесткий надзор, чем евреи, жившие подальше.
У римских евреев были и собственные горькие воспоминания, которые заново разбередила новость из Болоньи. Самую жгучую боль вызывала история, которую рассказывали им родители и дедушки с бабушками, — о драматических событиях, случившихся вечером 9 декабря 1783 года, когда ворота гетто, уже запертые на ночь, неожиданно отворились вновь. В гетто въехала карета с многочисленным полицейским конвоем. Жители бросились надевать свои желтые шляпы, которые, согласно закону, они должны были носить не снимая, а экипаж катился по булыжным улицам, пока не остановился в центре гетто. Оттуда вышли два правительственных чиновника и потребовали, чтобы к ним явились раввины и другие руководители общины.
Когда удивленные раввины подошли к карете, причина визита сразу же выяснилась. Полиция искала двух сирот — одиннадцатилетнего мальчика и его семилетнюю сестру, которые жили с бабушкой. Власти собирались увезти их в Дом катехуменов и подготовить к крещению.
Задыхаясь от возмущения, еврейские лидеры потребовали объяснений, и тогда им рассказали, что произошло. Много лет назад двоюродная бабушка этих детей покинула гетто, приняла христианство и вышла замуж за католика. Теперь ее сын, приходившийся двоюродным братом отцу этих детей, был уже взрослым мужчиной. И вот он решил, что его давно утраченные родственники должны воспользоваться благами, какие полагаются обратившимся, и попросил представителей власти организовать их крещение.
Вооруженный полицейский конвой явился исполнить полученный приказ — найти детей и схватить их. К тому времени до родственников уже дошла новость о прибытии незваных гостей, и детей не могли отыскать.
Однако попытки спрятать их оказались напрасными. У полиции был и другой приказ: хватать всех детей подряд и держать их в заложниках, пока им не выдадут тех двух, за которыми они явились. И они захватили множество детей. Евреям не оставалось ничего другого, как вывести брата с сестрой из укрытия. Экипаж, увозивший растерянных детей, с грохотом покатился по булыжной мостовой обратно, и ворота вскоре с лязгом захлопнулись.
Но этим дело не кончилось. Когда начальник римской полиции услышал о дерзком сопротивлении евреев, он отправил в гетто вооруженный отряд, тот схватил 60 молодых евреев и, заковав их в цепи, бросил в тюрьму. Еврейской общине понадобилось целых четыре месяца, чтобы собрать выкуп, который требовали за их освобождение. Тем временем тех двух детей крестили, и они больше никогда не переступали порога гетто[54].
Подобные столкновения научили лидеров римского гетто крайне осторожно вести себя с представителями церкви, особенно когда затрагивались вопросы церковного учения. К тому же не все болезненные воспоминания были столь давними. Всего за девять лет до похищения Мортары, сразу после отвоевания Рима французскими войсками в 1849 году, евреев обвинили в том, что они якобы скупали священную утварь, украденную из римских церквей в предыдущем году, когда в городе творились бесчинства. Однажды вечером в гетто нагрянули солдаты, заперли всех евреев в их домах на трое суток и принялись обходить и обыскивать дом за домом, пытаясь найти расхищенное церковное добро. Не обнаружив ни одного предмета из тех, за которыми их послали, разозленные солдаты похватали золотую ритуальную утварь, принадлежавшую самим евреям, чтобы хоть как-то оправдать потраченные впустую силы и время[55].
Несмотря на память о таких событиях, римские евреи испытывали к папе Пию IX благодарность за то, что он избавил их от ряда наиболее неприятных и унизительных требований, которые предъявлялись им из века в век. Вскоре после восшествия на папский престол он отменил так называемую
И все-таки римские евреи продолжали жить почти исключительно в пределах старого гетто, и по-прежнему над ними тяготело множество запретов и ограничений. Из всех крупнейших еврейских общин Италии римская община оставалась самой бедной, и посетителей гетто пугали те условия жизни, которые они там видели. Испанский путешественник Эмилио Кастелар, сам неодобрительно относившийся к папскому правлению, оставил очень яркое (пусть несколько утрированное) описание тех картин, которые он застал в гетто в 1860-х годах. Для начала он решил дать представление об общем фоне. Он писал, что Рим, если не считать прекрасной площади Святого Петра, — «грязный город… На каждом углу валяются кучи мусора… Тибр — это просто открытая сточная канава, его болезненно-желтые воды выглядят в точности как блевотина с желчью пополам».
Однако посреди всеобщего здешнего убожества, рассказывал Кастелар, римское гетто занимает совершенно особое место. Когда входишь туда, сразу же «ноги утопают в мягкой подстилке из испражнений, похожих на свиной или гиппопотамий навоз. Всюду копошатся полуголые дети, покрытые струпьями грязи, будто гангренозными язвами проказы. Кое-где изможденные старики с морщинистой, желтушной кожей, седыми космами, стеклянными глазами и зловещими усмешками стоят, как часовые, у дверей своих домов, а сами эти дома больше напоминают крысиные норы. И из каждого такого логова на улицу вырывается едкая вонь»[56]. Защитники церкви отметали как злостную антицерковную пропаганду все подобные жалобы на то, что римские евреи живут в чудовищных условиях и что виновата в этом церковь. В типичной апологии, появившейся в 1860-х годах, один биограф Пия IX даже доказывал, что во всем мире нет ни одного места, где бы евреи страдали меньше, чем в Риме. А после того как добрый папа открыл ворота гетто, писал он, евреи продолжают жить там до сих пор в силу одной-единственной причины — «их собственного изгнаннического и затворнического духа». Далее апологет говорил: «Если в прошлом гетто было грязным и отвратительным, если даже сегодня оно остается нездоровой средой, то в этом уж точно нет ни малейшей вины папы». И в этом, и во многих других подобных рассказах церковные отцы изображались настоящими благодетелями, которые оказали евреям великую милость, поместив их в гетто, ибо только так можно было оградить их от народного гнева. «Евреи жили в Риме мирно и счастливо, а их жизнь, их имущество, их вера находились под надежной защитой»[57].
Приверженцы церкви и евреи смотрели на жизнь со столь разных позиций, что видели абсолютно разные миры, а потому вечно находились на грани столкновения. Везде, где затрагивались вопросы церковного вероучения и где заходила речь о его основном постулате — о превосходстве христианства над всеми иными религиями и о божественной благодати, лежащей на всех крещеных, возникали условия для противостояния, победить в котором евреи, в силу исторических причин, просто не могли.
В случае Мортары столкновение двух этих реальностей привело к возникновению двух диаметрально противоположных версий этой истории. Еврейская версия, которой придерживались не только сами евреи, но и другие противники мирской власти римской церкви, рассказывала о том, как любящую семью погубил религиозный фанатизм папского режима. В этом варианте истории папская полиция вырывала несчастного маленького мальчика из рук отца, не властного ему помочь, и, невзирая на душераздирающие мольбы ребенка вернуть его родителям, увозила его навстречу неизвестной судьбе. Хотя главную роль в этой истории играет сам мальчик, его родителям отводится роль не меньшая, потому что они — главные жертвы в этой драме.
Когда первые протесты в связи с делом Мортары начали выходить за пределы гетто, защитники церкви поспешили опровергнуть рассказ о похищенном насильно ребенке и его убитых горем родителях, подавая всю эту историю под совершенно иным углом. В версии церкви родителям отводилась лишь второстепенная роль. В фокусе внимания находился один Эдгардо. Здесь не осталось и следа классической истории похищения, когда вооруженные до зубов коварные незнакомцы врываются ночью в дом и отнимают дитя у любящих родителей. Нет, это была трогательная история спасения, вдохновляющий рассказ о чудесном избавлении мальчика, который дотоле был обречен на жизнь во мраке заблуждений, а потому и на грядущее вечное проклятье. И вот наконец-то мальчика вырвали из тисков зла, одарили радостями вечного счастья и уготовали ему место не где-нибудь, а возле самого святого и достопочтенного в мире духовного предводителя — самого папы римского.
Однако если Эдгардо действительно сподобился того чуда, которым бывает отмечено крещение, то ему должно было сопутствовать какое-нибудь знамение. В конце концов, все это происходило в 1858 году — том самом году, когда в Лурде впервые произошло явление святой Марии. Господь наверняка дал бы понять, что доволен.
Когда Скаццоккьо просил в июле семью Мортара прислать подобный рассказ о том, как вел себя Эдгардо, когда его уводили, причиной его просьбы стали первые распространенные церковью рассказы о том, будто бы Господь и вправду послал особое знаменье, да такое необычное, что это граничило с чудом. Слухи гласили, что сверхъестественные изменения произошли с мальчиком уже по пути в Рим, а сама эта поездка очень быстро обрастала мифическими подробностями, превращаясь в некое аллегорическое странствие от заблуждения к просвещению. Ребенок уехал из Болоньи иудеем, а уже через несколько дней прибыл в Рим благочестивым католиком.
Хотя до Скаццоккьо подобные толки доходили еще в июле, первые письменные рассказы о «чуде» в католической прессе появились только осенью. В длинной статье, которую напечатала газета
Газета взволнованно раскрывала «трогательные подробности», которые будто бы наблюдали очевидцы во время поездки в Рим. Две набожные женщины, сопровождавшие мальчика, дали ему почитать молитвенник. «Он принялся читать молитвы с большим удовольствием и каждый раз, когда заходил разговор о христианской религии, слушал очень внимательно. Он часто задавал вопросы о тех или иных сторонах нашей веры и выказывал такой интерес к ней, что можно было не сомневаться: ему чрезвычайно важно было узнать правду о нашей святой вере». Но это еще не все. «Всякий раз, когда карета останавливалась в каком-нибудь городе, он первым делом просил отвести его в церковь, а входя туда, оставался там долгое время и выказывал величайшее почтение и самое трогательное благочестие»[58].
Скаццоккьо настоятельно просил Момоло предоставить ему какие-нибудь сведения, чтобы хоть что-то противопоставить этим духоподъемным рассказам о мальчике, охотно покинувшем дом с папской полицией и осененном божественным лучом по пути в Рим. В августе, после того как Момоло наконец удалось повидаться с сыном в Риме, в Доме катехуменов, он подготовил собственный рассказ о событиях, который и отправил лично папе.
Короткий документ, составленный Момоло, рассказывал о его встрече с сыном, которая происходила в присутствии директора Дома катехуменов. Они говорили о том, что произошло, и Эдгардо «вспоминал, какое удивление и невероятное потрясение он испытал, когда услышал, что карабинеры ищут его и собираются забрать с собой». А директор, писал далее Момоло, узнал от Эдгардо, что он очень испугался полицейских, потому что подумал, что они хотят забрать его у родителей, а потом отрубить ему голову.
Кроме того, рассказ Момоло о путешествии сына в Рим в корне отличался от рассказов, которые распространяли сторонники церкви. Мальчик вовсе не просил, чтобы его водили по церквам: он просил, чтобы ему вернули мезузу.
Эдгардо добавил, что, когда его уводили, он навзрыд плакал и звал отца и мать. В дороге он много раз просил человека, который его сопровождал, вернуть ему мезузу — символ иудейской веры, который он обычно носил на шее. Но вместо мезузы тот человек предлагал ему какой-то медальон, говоря, что его можно использовать ровно так же. Однако Эдгардо продолжал отказываться, пока тот человек не убедил его, что это в точности то же самое, что и предмет, о котором тот просит. В продолжение всей поездки приставленный к нему человек пытался успокоить его, уверяя, что родители едут за ним следом, только на небольшом расстоянии. Когда же они приехали в Рим и обнаружилось, что это неправда, мальчик переменил свое благоприятное мнение об этом человеке, который в течение всей поездки говорил с ним приятным и вкрадчивым тоном[59].
Источником церковного рассказа о путешествии Эдгардо был Джузеппе Агостини — полицейский, который вез мальчика из Болоньи в Рим. Когда кардинал Антонелли получил совершенно другой рассказ в изложении Момоло Мортары и узнал, что именно эта версия событий распространяется сочувствующими газетами по всей Европе, он попросил бригадира Агостини подготовить собственный письменный отчет.
Этот документ, датированный 2 ноября, был написан спустя четыре месяца после пресловутой поездки. Описание Агостини обстановки в доме, когда туда явились они с Лючиди и сообщили о своей миссии, вполне согласовывалось с рассказами самого Мортары и его родственников. Он писал, что увидел невероятно трогательную сцену, душераздирающую картину отчаяния. Родители мальчика, особенно мать, «заливались слезами и протестовали». Агостини писал: «Казалось, они не собираются отдавать его, какую бы силу к ним ни применили».
Бригадир рассказывал, что на следующий день, во время двадцатичетырехчасовой отсрочки, он вернулся в Сан-Доменико, чтобы получить дальнейшие указания от инквизитора. Там отец Фелетти дал ему два французских медальона Благословенной Непорочной Девы с изображением святой Марии на одной стороне и Иисуса на кресте — на другой. Инквизитор попросил Агостини, если получится, повесить один из этих медальонов на шею «нового христианина», когда они поедут в Рим.
Последнюю сцену в доме семьи Мортара (в «доме еврея», как называл его бригадир) Агостини описывать не стал. Он перескакивает в своем рассказе сразу на пять дней вперед, когда уже находился в пути вместе с Эдгардо. Они сделали остановку в небольшом городе Фоссомброне, и ранним утром, когда мальчик одевался, Агостини впервые показал ему один из медальонов, взятых у инквизитора:
Я мягко попросил его повесить медальон на шею и поцеловать его и сказал, что одновременно с ним сделаю то же самое. Поначалу он проявлял упорство и говорил, что его мать не хотела, чтобы он целовал крест. Но я продолжал уговаривать его самым ласковым тоном, внушая ему, что теперь он избавится от слепоты и сможет видеть свет божественных откровений, истинный свет, и что отныне он уже не неверующий, а настоящий христианин. Наконец поддавшись на уговоры, он поцеловал медальон и повесил его себе на шею.