— Не убивал я клоуна. Он сам умер. По правилам. Знаете, что говорят японцы?
— Что именно? — осторожно спросил молчавший до сих пор Гриня.
— Что учитель в ответе за своих учеников. Я клоуна поутру ещё в клубе приметил — щуплый, рыжий, волосы до плеч, глаза яркие-яркие, зрачки широкие, взгляд плывет. Подумал ещё — наркоман. А потом Илья подошел и пальцем ткнул — вот, мол, покупает победу неопознанный гражданин. Ну, я дождался, пока отборочный тур прошел, подобрался к нему в коридоре — и вызвал. Раз, мол, мой ученик, нынче не готов к бою, так, простите великодушно, я за него. Рыжий аж побелел. А я ему улыбаюсь — вопросы? Нет вопросов, по правилам, говорит, биться будем. Условились на девять вечера, благо ключи от зала достать невелика проблема. Посудить я с Кондратьевым Михал Юричем договорился — он калач тертый и приятельствуем мы давно. Пообедать сходил, вас, дураков, проведать, размялся, попрыгал — и никак вникнуть не мог, что не так. Понял, только когда мы с клоуном на ковер вышли. От живого человека всегда пахнет. Табаком, потом, одеждой, одеколоном каким ни есть. Бывает, куртка за день так пропитается, что хоть соль соскребай и разит от неё за версту, и стирка не помогает. А от клоуна вообще ничем не пахло.
Под пристальными взглядами учеников тренер снова глотнул воды, отер со лба испарину и продолжил:
— Гонга не было. Михал Юрич в ладоши хлопнул, мы поздоровкались, разошлись — и тотчас я почуял: зал полон. Знаете этот шорох дыхания, вздохов, шарканья ног, шороха глупых бумажек, шипения газировки, убегающей прочь из бутылки? Я спиной чувствовал взгляды, обернулся даже — а вокруг ни души. Михал Юрич тоже, смотрю, озирается, протирает глаза, как сонный, потом говорит: бой. И тут клоун меня по лбу щелкнул, сволочь такая — обозначил, какой он быстрый. И пошел лупить в голову с обеих рук. Я ухожу, а перебивать не пробую — вижу, удар у него как копытом у лошади, того ему и надо, чтобы кости перешибить. Но по правилам. Все — по правилам.
Я раскрылся, он, как муха на сало, вперед полетел — и тут я ему подсечку-то и закатил. И сам сверху на спину норовлю. Он-то шустрый, да легкий, а мои девяносто кило поди скинь. Давлю его к ковру со всех сил, аж нога скользит — я босиком вышел. И вдруг — встает клоун. Со мной на спине встает. Ррраз — и уже я на ковре лежу, дурак дураком, а рыжий у меня на груди сидит и плюхами угощает. Словно куски льда в морду вколачивает. В глазах у меня потемнело, ещё чуть-чуть и сознание потеряю. И тут Михал Юрич как ангел над нами рисуется — все, расходимся товарищи, первая схватка закончена. Победа в схватке присуждается… кому её присудить-то? «Мне!» — смеется рыжий. Смех у него неприятный, как ножом по стеклу. «А по имени-отчеству вас как?» «А неважно». И ускакал в свой угол.
Во второй схватке я ещё осторожней пошел плясать. Учитесь, пока я жив — самое главное в бою силы беречь, чтобы одним ударом их выложить. Особенно если немного сил-то… Сделал круг рыжий и с места меня ногой — жах под ребра. Я ему ногу перехватил, чтобы бросить, он выворачиваться пошел. Спиной чувствую — зал орет, свистит, хлопает, аж кипит от восторга. Глядь — а рыжий свой сустав рвет, словно боли не чует, колено выкрутил как кузнечик — ушел. И тут же меня через спину бросил, сам навалился, болевой на руку норовит закатить. Я в захват «треугольником», ногами шею ему охватил, душу. А ему хоть бы хны — даже щеки не покраснели. Лезет и лезет, сволочь, глазами блестит, улыбается сладенько — так бы и вбил гада. Понимаю, что злит он меня специально. Выхожу из захвата, бросаю его, держу — и тут снова Михал Юрич над нами. «Один-два-три…». Чувствую, рыжий уходит — и тут у него куртка развязывается. Все, вторая схватка кончилась. Стою в углу, вдохи считаю, чувствую — колени трясутся, руки свинцом налиты, дыхалку перехватило, во рту кровищи полно — словно целый день дрался. Не взять мне клоуна силой, никак не взять. И такая меня горечь одолела — этот поганец, этот хихикающий убивец надо мной, Николаем Подгорным, куражится будет, что меня взял и учеников моих взял, как щенков. И судачить пойдут, вот как ты, дружок, давеча, мол, победу купил клоун, за баксы продался старик Подгорный. Хоть стреляйся потом… Дай-ка выпить, сынок! Знаю, у тебя есть.
Смущенный донельзя Санек достал откуда-то из большой сумки маленькую, прячущуюся в ладони фляжку. Тренер сделал большой глоток, охнул и вытер рот.
— Смачно. Перцу переложил, с медом поскупился, а так дюже смачно.
— А дальше что было, Николай Иваныч? Кто победил? — подал голос Гриня.
— Дед Пихто, — ухмыльнулся тренер. — Стариков надо слушать, да и своим умом жить. Вспомнил я, что мой учитель, Симон Бурячек — а он в свое время у Харлампиева поучиться успел, рассказывал. Мол, когда фашисты Киев взяли, жил там одесский борец Ефим Дуконя — и наших и ненаших, всех клал, что на арене что на стадионе. И решили фашисты вроде как матч устроить. Взяли своего Ганса, мастера по французской борьбе, взяли Ефима, жителей в цирк нагнали. И сказали — мол, покалечишь, красная сволочь, нашего бойца, уронишь его — расстреляем. А Ефим не из тех был, кого напугать можно. Вышел он бороться — и давай так бой вертеть, что Ганс об свои же приемы падал, сам себя, получается, оземь бросал. Раз упал на спину, два упал, три упал, на четвертый раз за ковер выкатился и назад идти отказался. Делать нечего, присудили Ефиму победу.
— А потом? — спросил Гриня.
— Суп с котом. Расстреляли. Слышу: «бой» кричит Михал Юрич. Выхожу так неспешно. А рыжий скачет, захват проводит, меня за шею взять хочет. Ну я и подмогнул — пригнулся (спина-то широкая), довел движение — он и вылетел с ковра, как миленький. Сам себе поражение сляпал. По правилам, спрашиваю? Все тебе, гражданин дорогой по правилам? Будешь ещё людям деньги совать, к моим ученикам подкатываться — с землей смешаю! А он молчит. И зал молчит, как опустел. Глянул я — а клоун белый, как смерть стал, глаза раскрыл и не дышит. Испугаться не успел — вонь пошла. Чуял кто, как лежалая падаль пахнет? Оно и было, только раз в двадцать сильнее. Я-то не евший был, а Михал Юрич успел поужинать, ему хуже пришлось — стравил ужин и бац в партер отдохнуть. Там где клоун лежал, туча мух собралась вдруг, тело червями вскипело. Я «Отче наш» вспоминаю, а у самого зуб на зуб не попадает. Черви схлынули, косточки проступили, череп показался, чистенький, словно сахарный. Ухмыльнулся в последний раз, челюстью клацнул — и рассыпался прахом. Тут у меня сердце-то и захолонуло. Думал, инфаркт. Обошлось. Врач укол в пятую точку поставил, велел не нервничать — и конец. Теперь всё поняли?
Тренер обвел взглядом примолкших «мальчиков», кто-то смотрел на учителя с восторгом, кто-то недоверчиво хмурился, кто-то прятал глаза.
— Добро. Кому охота гадайте — в самом деле оно было или я вам, дружочки, сказку на ночь решил рассказать. Вроде байки от Миямото Мусаси — жил когда-то такой японец, горазд болтать был. Эх, вы, мальчишки… Спать всем!
Не обращая внимания на шушуканье парней, тренер отлучился в конец вагона, вернулся в спортивных штанах и белой футболке, принял три разных таблетки, запивая каждую коротким глотком воды, лег и спустя пару минут захрапел — тяжело, с присвистом. Кто-то из «мальчиков» — кажется Илья — бережно поправил на старике одеяло.
Я отвернулась к окну, прокручивая в памяти услышанное. Байка выглядела занятно, стоило запомнить её, записать, а потом и собрать рассказ. Пусть читатель гадает — был ли на самом деле рыжий клоун, умер ли он или не жил никогда. Закрутить бы финал… не успев додумать, я задремала почти мгновенно — мерный стук вагонных колес, наконец, допел колыбельную.
Видимо поэтому проспала и окончательно открыла глаза, когда поезд медленно тормозя подъезжал к перрону. Команда самбистов уже толпилась у выхода, могучий Шурик нес сумку тренера, Илья и ещё один парень поддерживали его самого. Остального я не отследила, лихорадочно запихивая в рюкзак пожитки.
Первое ощущение от суетливой вокзальной площади — сытный запах, словно врезаешься носом в душистый, час назад испеченный пирог. Я обожала увесистые плюшки и посыпанные мукой паляницы, которые продавали сдобные бабоньки в киоске у вокзального рыночка. И е не удержалась, как голодная девочка вонзила зубы в хрустящую корку. Приметы дороги хранились в памяти, словно колода заигранных карт, на которых выучена каждая черточка — круглая площадь, маленький мостик, а за ним совсем рядом — уже цветущий Ботанический сад. Удержаться от удовольствия полюбоваться отмытой до блеска утренней зеленью и набрякшими, грузными стволами старых каштанов, я не смогла. И с полчаса перечерчивала шагами дорожки, вспоминая, как ходила здесь за руку с чудным юношей, как нежны были его губы и настойчивы пальцы… молодость, молодость. Завершив обход
Незнакомый, рыжекудрый мужчина в клетчатом костюме и желтых носках, бесстыже маячащих над штиблетами не стал тратить время на реверансы.
— Анжелика, вас так зовут?
— Да, — согласилась я, хотя так меня не называли с детства.
Рыжекудрый склонился в нарочитом поклоне, норовя поцеловать мне ручку. Я увернулась. Он преувеличенно широко улыбнулся.
— Позвольте отрекомендоваться — писатель Сушкин. У меня к вам, прекрасная Анжелика, одно пустячное дельце. Понимаете, мне чертовски необходимо серебряное перо. В смысле первое место конкурса.
— Вы шутите? — раздраженно поинтересовалась я. — К сожалению, не смешно.
Выразительная физиономия рыжего скривилась.
— Что вы! Я человек состоятельный и готов заплатить за него любые деньги. Любые разумные деньги, конечно же. Постарайтесь выступить скромно, без особых изысков — и вашему гонорару позавидуют даже в Москве. Устроит?
Словно из воздуха в пальцах клетчатого возникла упругая пачка зеленых бумажек, украшенных брюзгливой физиономией Франклина.
— Не отвечайте сразу, мадемуазель! Все знают — в литературных играх не существует правил, все места давно куплены, проданы и подсужены. Я всего лишь хочу подстраховаться от возможных проблем, а заодно дам заработать приличному человеку. Встретимся вечером, дорогая моя! Адью!
Дверь захлопнулась. Я выругалась, витиевато и зло. Так меня не оскорбляли с тех пор, как мне было семнадцать и Лешка Японец, наглый гаденыш, обозвал меня шлюхой. Он отделался чашкой кофе в физиономию. Этот клетчатый клоун определенно заслужил большего. Я задумалась, не позвонить ли в издательство, рассказать о причудах товарища конкурсанта. Даже набрала номер, но, услышав гудок «занято» не стала перезванивать. Зерно истины в словах рыжего визитера определенно было — премии в нашем ремесле присуждались самым парадоксальным образом, и ни малейших иллюзий по поводу никто кроме наивных новичков не испытывал. Случалось, и покупали призы и проталкивали своих, и валили перспективные вещи. Ходила байка, как один ушлый автор получил «цацку» потому, что поставил всему фестивалю пару ящиков коньяка. Почему бы и мне не заработать деньжаток, раз они сами пришли в руки? Наверняка все уже решено, и имя победителя изящной гравировкой украшает серебряное перышко. …Мы подпишем союз и айда в стремена и ещё чуток погрешим…
Я смачно плюнула в пепельницу, заботливо выставленную на тумбочке и вместо оплаченного обеда осталась в номере — перестраивать выступление заново. Даже если победы мне не видать, я устрою этим ленивым сычам Монти Пайтонов со святым Граалем подмышкой — черта с два кто из них рискнул бы выставлять на посмешище свой драгоценный текст, гениальную, трепетную не-тле-ноч-ку. А я привыкла — опыт аскера и уличного актерства не стереть приличным костюмом и не купить за серебряное перо. …Значит не шутят оне. Тогда я немножечко пошучу.
Препарирую текст, как вивисектор — стальную крысу. Разложу беззащитную тушку на атомы. Вытащу со страничек наружу всех блох и поштучно швырну их в зрителей. Вывернусь вон из кожи, чтобы партер поднялся и хлопал стоя. Я хочу победить. И сумею.
Вместо скромного черного платья я выбрала красное кружевное с яростным декольте. Вместо удобных ботинок — острые как ножи шпильки. Села на пол, сделала кувырок через голову, хорошенечко потянулась, оттягивая носки. И напоследок распустила волосы — густо-медную, закрученную в пружинки тяжелую гриву. Кого бы ни рассчитывал встретить этот клоун, вряд ли он ожидал шута.
Поиграем, коллега?
Огонь!
— Стреляй! Стреляй, Андреич! Уйдет ведь фриц! — хриплый голос ведомого поднял Кожухова с койки, бросил в пот. Ладони дернуло болью, словно под ними снова был раскаленный металл пулемета… лучше б так, в самолете на два шага от смерти, но вместе. Чтобы Илюха опять был жив. Но юркий «МиГ» с двумя звездами на фюзеляже рухнул в поле под Бельцами, а товарищ старший лейтенант Плоткин не успел раскрыть парашют.
Или не сумел — Кожухов видел, как друга мотнуло в воздухе, приложив головой о хвостовую лопасть. Клятый «мессер» уходил к Пруту оскорбительно медленно, но патроны кончились, и топлива оставалось впритык. Скрипя зубами, сплевывая проклятия, Кожухов развернул «МиГ» на базу. Он доложил командиру, сам написал письмо матери, выпил с парнями за упокой души — и которую ночь подряд просыпался с криком. Тоска томила угрюмого летчика, разъедала душу, как кислота.
— Приснилось что, Костя? — сосед справа, молодой лейтенант Марцинкевич приподнялся на локте, чиркнул зажигалкой, освещая казарму. — Может водички дать?
— Пустое, — пробормотал Кожухов. — Не поможет. Душно что-то, я на воздух.
Он поднялся, и как был, босиком, в подштанниках и нательной рубахе, вышел вон, глотнуть сладкой, густой как кисель молдавской ночи. Где-то неподалеку был сад, пахло яблоками — и мирный, доверчивый этот запах совершенно не подходил к острой вони железа и керосина. Кожухов подумал, что в Москве только-только поспели вишни. В тридцать девятом, когда Тася носила Юленьку, она до самых родов просила вишен — а их было не достать ни за какие деньги. Потом она трудно кормила, доктор запретил ей красные ягоды. Бедняжка Тася так ждала лета, Кожухов в шутку обещал ей, что скупит весь рынок — и ушел на фронт раньше, чем созрели новые ягоды. Левушка родился уже без него, в эвакуации, в деревенской избе. Он знал сына только по фотографии и письмам испуганной жены — ей, коренной москвичке был дик крестьянский быт. И помочь нечем — Кожухов оформил жене аттестат, раз в два месяца собирал деньги, но от одной мысли, что она, такая хрупкая и беззащитная, рубит дрова, таскает мешки с мукой и плачет оттого, что по ночам волки бродят по темным улицам деревушки, у него опускались руки. У Илюхи жены не было, только мать и сестра в Калуге, но друг воевал с непонятной яростью, словно один мстил за всех убитых. «А они наших женщин щадят?» — кричал он в столовой и грохал по столу кулаком. «Детей жгут, стариков вешают ни за что — пусть подохнут, суки проклятые!». Сам Кожухов воевал спокойно, так же спокойно, как до войны готовил курсантов в авиашколе. И до недавнего времени не ощущал гнева — может быть потому, что потери проходили мимо…
— Не нравишься ты мне, приятель! — настырный Марцинкевич прикрыл дверь казармы и остановился рядом с товарищем, неторопливо скручивая цигарку. — Которую ночь не спишь, орёшь. С лица спал, глаза ввалились, от еды нос воротишь.
— Ну уж… — неопределенно буркнул Кожухов.
— Сам видел — идешь из столовой и то котлету Кучеру кинешь, то косточку с мясом, а он, дурень собачий, радуется, — Марцинкевич затянулся и выпустил изо рта белесое колечко дыма.
— А тебе-то, Адам, что за дело — сплю я или не сплю? К девкам своим в душу заглядывай, а меня не трожь, — огрызнулся Кожухов.
Выстрел попал в цель, Марцинкевич поморщился. Статный зеленоглазый поляк как магнитом притягивал женщин — подавальщиц, парашютоукладчиц, связисток — и немало страдал от их ревности и любви.
— Мне-то всё равно. А вот эскадрилье худо придется, если ты с недосыпу или со злости носом в землю влетишь. Сколько у нас «стариков» осталось? Ты да я, Мубаракшин, Гавриш и Петро Кожедуб. И майор. Остальные мальчишки, зелень. Погибнут раньше, чем научатся воевать. Ты о них хоть подумал, Печорин недобитый?
Гнев поднялся мутной водой и тотчас схлынул. Кожухов отвернулся к стене, сжал тяжелые кулаки.
— Тошно мне. Как Илюху убили — места себе найти не могу. Так бы и мстил фрицам, живьём бы на куски изорвал. Думаю — поднять бы машину повыше, и об вагоны её на станции в Яссах, чтобы кровью умылись гады, за Плоткина за нашего.
— Тааак, — задумчиво протянул Марцинкевич. — Плохо дело. Хотя… есть одно средство. Скажи, ты ведь вчера второй «мессер» уговорил?
— Уговоришь его, как же, — ухмыльнулся Кожухов. — Он в пике вошел — а выйти — вот досада какая — не получилось.
Марцинкевич повернул голову, прислушиваясь к далеким раскатам взрыва, потом как-то странно оценивающе взглянул на Кожухова.
— Айда со мной к замполиту, получишь фронтовые сто грамм.
— Непьющий я, Адам, — покачал головой Кожухов и зевнул. До рассвета оставалось часа полтора, сон вернулся и властно напоминал о себе.
— Знаю, Костя, что ты непьющий. Но без ста грамм не обойтись — тоска сожрет заживо. А у нас летчиков первое дело, чтобы душа летала. Оденься и пошли.
В казарме было жарко от человеческого дыхания. Товарищи спали тихо, Кожухову тоже захотелось завернуться в колючее серое одеяло, но он натянул форму и вернулся к лейтенанту. Тот, не глядя, махнул рукой, шагнул в ночь. Зябко поводя плечами Кожухов двинулся следом, мимо взлетного поля, на котором угадывались самолеты, грузные, словно выброшенные на берег киты. Колыхались над головами звезды, похожие на белые косточки красных вишен, шуршал и хлопал брезент, щебетали сонные птицы, какая-то парочка со смехом возилась в кустах. Девичий голос показался знакомым — кучерявая, смешливая щебетунья из столовой аэродрома, то ли Марыля, то ли Марьяна. Почему-то Кожухову стало неприятно.
Плосколицый, безусый «особист» встретил поздних гостей хмуро. Он вообще был нелюдимом, ничьей дружбы не искал и к нему особо никто не тянулся — опасались и не без причины. Слишком легко могла решиться судьба от пары-тройки не к месту сказанных слов. Впрочем, доносчиков в эскадрильях не водилось, да и сам «особист» сволочью не был, не давил парней зря. Так… щурился из-под очков, словно в душу смотрел. На молодцеватое «Здравия желаю, товарищ капитан» он вяло махнул рукой — мол, вольно. Сел на койке, почесал потную грудь — ждал, что скажут бравые летчики, зачем подняли.
— Докладываю, товарищ капитан, — вытянулся Марцинкевич, — старшему лейтенанту Кожухову полагаются фронтовые сто грамм. «Мессер» сбил, напарника потерял. Лучший истребитель в эскадрилье, комсомолец, герой, наградной лист на него ушел в дивизию. Надо, товарищ капитан.
— Надо так надо, — безразлично согласился особист, зевнул и полез под койку. Достал бутылку без этикетки, взял со стола стаканчик, наметил ногтем невидимую риску и налил водку — подозрительно мутную, с резким и сложным запахом.
— Садитесь, товарищ лейтенант. Пейте залпом, не закусывайте. Затем закрывайте глаза.
Удивленный Кожухов хотел было спросить «зачем», но не стал — куда больше его волновал вопрос, сможет ли он выпить столько в один присест. Привычки к спиртному ему и на гражданке порой не хватало. Виновато глянув на Марцинкевича, он присел на колченогую табуретку, глубоко вдохнул и одним глотком выпил обжигающую рот жидкость. От едкого вкуса его чуть не стошнило, Кожухов поперхнулся, зажмурился и закашлялся.
— Не в то горло попало? — участливая рука похлопала его по спине, возвращая дыхание. — Смешной ты, Котя. Котеночек мой!
Раскрасневшееся, ласковое лицо Таси возникло перед Кожуховым. Он сидел в своей комнате на Столешниковом, за накрытым по-праздничному столом. Ветчина, икра, утка с яблоками, малосольные огурчики, мандарины, вишневый компот в графине. В углу стыдливо поблескивала украшениями старорежимная ёлочка. Кудрявая Юленька в пышном розовом платьице мурлыкала на диване, нянчила куклу, шепеляво уговаривая её сказать «ма-ма». Упрямый Левушка пробовал встать на ножки в кроватке, плюхался, но не плакал, только хмурил дедовские, широкие брови, надувал губешки и снова поднимался, цепляясь за прутья. Старый Буран одышливо хрипел под столом, стукал по полу тяжелым хвостом, Кожухов чувствовал ногой его теплую спину. Тихонько играл патефон.
— Хочешь знать, что я тебе подарю, — улыбнулась жена.
— Нет, — покачал головой Кожухов. — До полуночи — не хочу, и тебе не скажу, пусть сюрприз будет.
— Умираю от любопытства, — призналась Тася и милым жестом поправила волосы. — А ещё гадаю, — каким он будет, сорок четвертый год. Так хочется в августе к морю, в Ялту, с тобой вдвоем… Осенью Левушка пойдет в ясли, а я вернусь в библиотеку, начну работать. Буду вести кружок юных читателей, заседать в комсомольской ячейке, запаздывать с ужином, ты станешь сердиться, разлюбишь меня и бросишь!
— Что ты за ерунду несешь? — отставив бокал шампанского, Кожухов встал со стула, подхватил жену и закружил по комнате, покрывая поцелуями. — Милая, дорогая, лучшая в мире моя Тасенька, я тебя никогда не брошу!
Растрепавшаяся жена смеялась, отмахивалась «дети же смотрят». И правда, Юленька с Левушкой тут же подали голос. Кожухов подхватил их обоих, устроил «веселую карусель», потом плюхнулся на диван, щекоча малышей за бока, обнимая их горячие, доверчивые тельца. За тонкой стенкой выстрелило шампанское, загудели веселые голоса соседей. На улице падал медленный снег, засыпая белой солью московские переулки. Это был его дом, средоточие жизни, за которое стоило умирать. И убивать…
— Очнитесь, товарищ старший лейтенант! Приказываю — очнитесь! — Кожухов почувствовал тяжелый удар по лицу и вскинулся. Где-то далеко гудели моторы, ухали зенитки — шла ночная атака. Невозмутимый «особист» хлопнул его по плечу и подтолкнул к двери:
— Приступайте к несению службы!
— Есть! — козырнул Кожухов и вышел, нарочито чеканя шаг.
Марцинкевич скользнул за ним:
— Полегчало? Секретная разработка, брат! Только к летчикам поступает, чтобы злее фашистов били.
— А почему всем не выдают? — вяло удивился Кожухов.
— За особые заслуги положено, — подмигнул Марцинкевич. — Отличишься в бою — вот тебе, боец, премиальные. Не отличишься — простую водку хлестай, глаза заливай, чтобы белого света не видеть.
— Ясно, — кивнул Кожухов. Хотя ничего ясного в этой истории не было. Ещё несколько минут назад он был дома, обнимал жену, играл с детьми — и вот перед ним жаркая молдавская ночь, сонные часовые и взлетное поле аэродрома. Но помогло — по крайней мере, он воочию вспомнил, ради чего воевал, и ради чего ему стоило вернуться живым.
Утро принесло неприятности, неожиданные и досадные. Подвел механик — не проверил движок. Злой, невыспавшийся Кожухов поднял «МиГ» в тренировочный полет и в сорока метрах над землей мотор заглох. Чудом удалось развернуться и спланировать на поле. Машина уцелела, сам Кожухов сильно ударился лицом о приборную доску, вышиб зуб, но в остальном не пострадал. Он сидел в кабине, не поднимая стекло, видел, как бегут к самолету товарищи, как спешит, подскакивая на кочках, машина с красным крестом. Его трясло от близости смерти — первый раз за четыре года войны и семь лет полетов он проскользнул на волосок от гибели. И ощущение это странным образом разделило жизнь на «до» и «после» — сильней, чем начало войны, сильней, чем первый убитый друг. Да, он, Костя Кожухов может стать кучей кровавого мяса в любой момент. Значит жить надо так, чтобы ни единого дня не жалеть о прожитом. Чтобы у старого дома остался шанс устоять, чтобы дети наряжали елку в маленькой комнате и прятали подарки для мамы — надо летать выше…
Через три дня новый механик вывел на фюзеляже кожуховского «МиГа» третью звездочку, через неделю — четвертую. Через две — они с Марцинкевичем начали летать вместе. Лейтенант пошел к Кожухову в ведомые и оказался прекрасным напарником — чутким, смелым, рассудительным и удачливым. Они слетались буквально за один день, выписывая в ошеломленном небе «бочки» и петли. И когда в штабе округа заподозрили, что немецкие войска готовят контрнаступление, форсировав Прут, майор Матвеев не сомневался, кого отправить в разведку. Фотокамеру в отсек за кабиной — и вперед, соколы!
Их с Марцинкевичем вызвали прямо с киносеанса. Сигнала тревоги не было, значит, дело серьёзное. На миг летчика охватила тревога — вдруг пришла похоронка. Кожухов помнил — капитану Окатьеву товарищ майор лично передавал письмо, оповещающее, «ваш сын, рядовой Михаил Окатьев погиб смертью храбрых в боях за Киев». Жена капитана с двумя младшими дочерьми пропала без вести в первые дни войны, сын оставался последним, и добряк Матвеев хотел смягчить удар. По счастью все оказалось проще.
— Вот здесь, товарищи летчики, — кривой палец майора провел по карте черту — транспортный узел, станция, движение поездов идет постоянно. Вот здесь, за деревней, фальшивые огневые точки. Вот в этом лесочке наш разведчик засек замаскированные танки. А за этим болотом по непроверенным сведениям тщательно спрятан аэродром.
— Проверить, Степан Степаныч? — хохотнул Марцинкевич и надавил большим пальцем на мятый квадрат, словно раздавливая клопа.
— Поверить на слово. Тщательно всё заснять, отметить на карте, привезти фотографии местности. В драки не лезть — ещё успеете навоеваться. Самое главное — вернуться живыми и доставить данные. Всё ясно? — коренастый майор снизу вверх посмотрел на высоких, подтянутых летчиков. — Документы перед полетом сдать, чтобы вас не опознали, если…
— Обойдемся без «если», товарищ майор, — веско сказал Кожухов. — Справимся. На войне всегда помирает слабый. А мы вернемся. Вот только просьба у меня есть. Фронтовые сто грамм с собой взять можно? Мало ли, ранят, собьют, хоть на дом посмотрю напоследок.
— «Особисту» скажу, пусть выдаст, — нехотя согласился майор и добавил короткую непечатную фразу. — Вернетесь с данными, по медали каждому будет. Марш!
Вылет назначили на четыре утра, самое тихое время. Новый механик, кривоногий казах — Кожухов никак не мог запомнить его заковыристую фамилию — сквозь зевоту пожелал им удачи. Заклокотал мотор, самолет вздрогнул, подчиняясь податливым рычагам. Счастливый Кожухов улыбнулся — миг взлета, отрыва от тверди, до сих пор оставался для него чудом. Он мечтал о небе с того дня, как мальчишкой впервые увидел неуклюжий летательный аппарат. И всякий раз как пересечения крыш, дорог, рек и гор превращались в огромный клетчатый плат, простертый под крылом железной птицы, он вспоминал «Сбылось!». От полноты чувств Кожухов заложил петлю, Марцинкевич последовал за ним, как приклеенный. Будь это в августе сорокового, где-нибудь на московском аэродроме, как бы хорошо вышло покрутить фигуры высшего пилотажа в черном, прохладном, как речная вода, небе…
Линию фронта они миновали легко. Темь стояла глухая, шли по приборам, Кожухов бегло сверялся с картой. Земля внизу казалась одинаково безразличной к войне и миру, словно большое животное со смоляной лоснящейся спиной. Ровный рокот моторов навевал неудержимую дрему, чтобы не клевать носом Кожухов отламывал крохотные кусочки от большого ломтя пористого шоколада и сосал их, смакуя на языке горьковатый вкус. Он думал о Тасе, от которой уже две недели не было писем, о новенькой летной куртке, о глупой ссоре с капитаном Кравцовым, который спаивал молодых и бахвалился, что с похмелья садился за штурвал как ни в чем не бывало. О неподвижном взгляде убитого немца — молодой, рыжеватый парень просто лежал навзничь посреди поля, как будто заснул, раскинув руки среди ромашек. Летчику захотелось пить, рука потянулась к фляжке — и вдруг ослепительный свет резанул по глазам. Прожектор… второй, третий. Следом ударили зенитки. Самолет ощутимо тряхнуло. Не задумавшись, Кожухов резким толчком толкнул штурвал от себя, заложил петлю и снова выскользнул в непроглядную темень. Ведомый ушел в другую сторону. Что-то бухнуло совсем рядом. Кожухов оглянулся — Марцинкевич горел, яркое пламя билось под правым крылом, ползло по фюзеляжу, подбираясь к хвосту. Испугаться за напарника он не успел — с ловкостью конькобежца дымящийся самолет скользнул в пике, накренился и сбил огонь. «Ай да Адам!» с гордостью подумал Кожухов.
Судя по карте, машины шли в районе транспортного узла, над Яссами. «Фальшивая» огневая точка оказалась более чем настоящей, хотя и торчала не совсем там, где указали разведчики. Осталось разобраться с аэропортом. Хорошо было бы угостить фрицев парой-тройкой веселых бомб, но, увы… в следующий раз, подадим вам, герр фашист, ранний завтрак. Кожухов оглянулся назад — ведомый не отставал пока, летел ровно — но надолго ли его «на одном крыле» хватит? Время шло к рассвету, темень вокруг кабины сменилась серым туманом, ещё немного и рейд из опасного превратится в самоубийственный. Недовольный собой Кожухов собрался приказать «на базу», но Марцинкевич не стал дожидаться. Неожиданно он обогнал ведущего, и в пике ушел вниз, к земле. Взревел мотор. «Неужели потерял управление?» — встревожился Кожухов, снижая высоту. Он ждал взрыва. Но вместо столба огня перед ним расстилалась болотистая луговина, поросшая мелким осинником. Марцинкевич на бреющем прошелся над деревцами, заложил круг, другой, покачал крыльями — словно куропатка, которая притворяется раненой, отманивая лису от гнезда. И вот, маскировочная сетка полетела в сторону и три «фокке-вульфа» рванулись вверх за лакомой добычей — одиноким русским самолетом. Хитрец Марцинкевич таки раздразнил их. «Волга-Волга, я Звезда» — закричал Кожухов в передатчик. «Волга-Волга, аэродром в квадрате четыре, как слышите, прием!». И, едва дождавшись неразборчивого «Я Волга» изо всех сил надавил на рычаг.
Первой же очередью он задел бензобак ближайшего «фокке-вульфа» и с удовольствием проследил, как дымящаяся машина вписалась в пруд. Двое остальных попытались взять его в клещи, пули чиркнули по стеклу кабины, пробили крылья, но не повредили машину. Кожухов недолго думая ушел вверх, в молочную глубину облаков. Он ждал преследования, но второй «фокке-вульф» вдруг чихнул мотором и замер, а затем начал падать. От самолета отделилась темная фигурка, вздрогнул купол парашюта. Немцы часто сбивали выпрыгнувших русских пилотов, наши тоже, случалось, давали очередь. Кожухов брезговал.
Третий «фокке-вульф» ушел вверх. Кожухов ждал, что противник попробует сесть к нему на хвост — зря. Немецкий ас отследил, что самолет Марцинкевича медленней и не настолько маневрен, и тут же сцепился с ним. Хорошо было бы в свою очередь попортить ловкачу крылья, но проклятый рычаг вдруг заклинило. Несколько драгоценных секунд ушло на то, чтобы справиться с управлением. Когда машина легла на курс, последний «фокке-вульф» уже уходил вниз, припадая на крыло — охоту драться фрицу, похоже, отбило. Аппарат Марцинкевича тоже вильнул, но выровнялся. Всё. Задание выполнено. Кожухов дернул рычаг на себя и увел самолет высоко в облака, туда, где медленно просыпалось большое солнце. Ведомый скользнул за ним.
Обратный путь показался намного дольше — словно время, собранное в пружину, растянулось и повисло, выскользнув из часов. В голове Кожухова вертелась идиотская «Рио-Рита» из давешнего фильма, он против воли насвистывал «па-рам, па-ра-ра-рам, парам-парам-парам, па-ра-ра-рам», спохватывался, замолкал и начинал снова. Линия фронта была уже близко. Сонный Прут колыхался внизу, патрули крутились у переправы, куда-то ползла колонна неуклюжих грузовиков. Кожухов опасался зениток, но им повезло и в этот раз — прячась в белобоких облаках, они проскользнули высоко над позициями противника. Дальше были свои. Оставались считанные километры до аэродрома — но Марцинкевич не дотянул. Самолет неуклюже приземлился на заброшенное картофельное поле, ткнулся в землю и затих. Не тратя время на раздумья, Кожухов сел чуть поодаль, открыл кабину, и, прихватив перевязочный пакет, поспешил к напарнику.
Лейтенант сумел поднять стекло кабины, но выбраться сам уже не смог. На красивых губах пузырилась розовая пена, лицо осунулось, стало белым, точно фарфоровое. Кожухов подхватил напарника, вытащил, положил на траву, осмотрел. Пулевое ранение в голень, ссадина на виске, кровь на гимнастерке… вот оно. Небольшое аккуратное отверстие в правой стороне груди. Похоже, осколок в легком, и бинты тут особенно не помогут. Госпиталь нужен, врачи, операция. Не дотянет…
— Плохи мои дела, Костя? — неожиданно спросил Марцинкевич, и открыл глаза.
— Не дрейфь, старик, — попробовал улыбнуться Кожухов. — Бывало и хуже. Помнишь, как Федор горел? Приземлился, сапоги с кожей срезали, лица не было, за него и выпить успели. И ничего, очухался, подлечили как новенького, до сих пор летает.
— Плохи. Мои. Дела, — повторил Марцинкевич и раскашлялся, страшно, со свистом.
— Да, — помедлив, согласился Кожухов. — Плохи, но выжить можешь. Сейчас засуну тебя в кабину и айда в госпиталь.
Марцинкевич поморщился:
— Знаешь, с детства врачей не любил. Если пора помирать — лучше здесь, под солнцем.
— Погоди ты себя хоронить, — неуверенно произнес Кожухов. В глубине души он согласился с другом — лучше встретить смерть посреди поля, под стрекот кузнечиков, щебет птиц и грохот далеких взрывов, чем ловить последние глотки воздуха на госпитальной койке, в окружении стонов, крови, гноя и неистребимого запаха дезинфекции. Но с другой стороны в госпитале у друга был шанс. А здесь — нет.
У Марцинкевича случился новый приступ кашля. Лейтенант застонал, вцепившись пальцами в мокрую гимнастерку, сплюнул кровь и попросил:
— Попить бы…
Кожухов сунул руку в карман — вместо привычной большой фляги там лежала маленькая, увесистая. Та самая.