Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Фараоново племя - Вероника Батхен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Фараоново племя

Ника Батхен

Рассказы и сказки

Благодарность за книгу

Благодарю за «Фараоново племя»

Вадима Нестерова — за проект «Сбор-ник»

Анну Бурденко — за идею выпуска электронной книги, веру в проект и всевозможную поддержку.

Мишу Нешера — за поддержку, страховку и вовремя протянутую руку помощи.

Далию Мееровну Трускиновскую — за поддержку, рекламу и дружеские советы.

Бет форевер — за самый крупный взнос, поддержку и понимание.

Грэй Ангела — за очень существенный взнос и интересное предложение.

Даркмейстера — за очень существенный взнос и помощь в последний момент.

Рузанну Ефимову — за очень существенный взнос и проявленное терпение.

ДаддиКэта — за очень существенный взнос.

Женю Баранову — за очень существенный взнос и неиссякаемый оптимизм.

ОКЗ — за очень существенный взнос.

Эоласа — за очень существенный взнос.

Лесю — за очень существенный взнос.

Куковлева — за очень существенный взнос и понимание.

И всех-всех-всех, кто помог этой книге стать явью!

От автора

Чтобы начать что-то делать, всегда важно понимать — зачем. Для кого строится дом и сажается дерево, играет музыка, выкладывается желтыми кирпичами удивительная дорога. Ради каких сокровищ сейчас приходится вкалывать до седьмого пота, портить лопатой руки, чувствовать спиной взгляды — не всегда восхищенные, будем честны…

Я пришла в проект «Сбор-ник», чтобы быть услышанной. Поделиться своими рассказами, наблюдениями, подсмотренными и подслушанными историями — даже самые фантастические из моих рассказов имеют под собой реальные сюжеты. Впрочем, вся моя жизнь — альбом фотографий, цветных и черно-белых, резких и мягких. Это короткая проза кадров, а не кинопленка романа.

Я сама влюблена в жанр рассказа. К сожалению, эта чудесная литературная форма, требующая особого писательского мастерства, не в чести у издателей. И мне хотелось бы поддержать этот жанр, не дать ему умереть. Роман — это медленное высвобождение одной истории, погружение в глубину. Сборник рассказов — это перебирание четок, в которых каждая бусина уникальна по цвету и форме. Это смягчение пресловутого клипового мышления, возврат к пространству текста, но не протяженного, а быстрого, ненавязчивого, как прогулка по городу с опытным экскурсоводом.

Мои рассказы, даже самые легкие с виду — гипертекст, кружево центона, в каждом спрятаны аллюзии и цитаты, исторические события и маршруты по городам и весям. Каждый рецепт можно приготовить, каждый путь повторить. Каждую тень прошлого — попытаться отыскать и понять, это не так сложно, как кажется. Ведь народ, который забыл о своем прошлом, рискует упустить будущее.

Я предлагаю вам путешествие тропами фараонова племени — хотите узнать, куда? Открывайте страницу!

Предисловие

…На перекрестьях странных путей ткань реальности хрупка и ветха, как цыганский платок. Можно пройти вдоль нитей, окунуться в пестрое кружево или провалиться в голодную тьму, там, где ещё недавно колыхалась надежная с виду тропа. Нет законов, нет правил, мертвые говорят с живыми, живые прощают мертвых, память строит песочные замки и рушит карточные дворцы. Фараоново племя бредет по чужим дорогам, узнавая родню по глазам, чувствуя по шагам. Им знакомы негромкие голоса и фигуры, не оставляющие теней, они делятся последним куском хлеба и бросают в пыль красное золото — на удачу. Узнай — может и ты сродни…

Фараоново племя

Антон Горянин был неудачливый человек. Точнее невезучий фотограф.

Ему пришлось стать фотографом когда отец безнадежно слег. Без выставок не вступишь в Союз Художников, а без корочки в кармане не удержишь за собой мастерскую. Антон жил на Зеленина, в бывшем доме герцога Лейхтенбергского, в огромной застекленной мансарде среди мольбертов, гипсовых бюстов и прочего хлама, оставшегося от отца и, скорее всего от деда. Оба писали вождей, заводские пейзажи и голых женщин в свободное время, оба были фанатиками искусства. У Антона же с красками с юности не срослось. Зато с первой же «мыльницы», сменянной за бутылку у пьянчужки пошли приличные кадры — оказалось, что у него к сорока годам прорезался верный глаз и то чувство композиции, которое сродни абсолютному слуху у музыкантов. Отец, уже лежа в диспансере на Березовой, успел порадоваться серии из двенадцати отражений — Антону захотелось снять город через мокрый асфальт, лужи и стекла витрин. Но на выставку — даже с поддержкой друзей отца, которой надо было пользоваться, пока держалась добрая память о старом Горянине, — не хватало.

«Мыльницу» на похоронах кто-то случайно спихнул со стола и раздавил по пьяни. Почесав в затылке, Антон выгреб заначку — он работал охранником в супермаркете, получая ровно столько, чтобы жить самому и подкидывать копеечку двум детишкам от двух давно уже бывших жен — и пошел в «комок» на Ветеранов. Там работал старый приятель по кое-каким делам, он уступил по дешевке капризный «Пентакс». Радостный Антон всюду таскал аппарат, осваивая работу с выдержкой, резкостью и глубиной кадра. На барахолке он купил учебник времен перестройки и в свободное время, ворча под нос, изучал тонкости ремесла. Потом камеру срезали в метро — ехал после работы, уснул от усталости, а когда услышал «Чкаловская», оказалось, что сумки нет. Сам дурак, что тут скажешь.

Месяц на крупах с чаем — и маленький «Кэнон», серебристый, приятно тяжелый поселился в пояснике. Он был маловат для больших рук Антона, но зато «стрелял» метко. Получалось играть со светом, щелкать лестничные проемы и спирали перил в те минуты, когда рассветное солнце пробивается из окон… но и это счастье оказалось недолгим. Съёмка на пляже у Петропавловки, пыль в объектив, попытка закрыть зум пальцами и прощай хрупкий механизм. Антон задумался, не запить ли с горя — он крепко завязал после второго развода, но сейчас ему было обидно. Вместо этого продал последний дедов фарфор и завел себе новенькую «зеркалку» в блестящей коробке, с гарантийным талоном и длиннющей инструкцией. Жизни шикарной технике было пять недель и три дня. Пришел на набережную поснимать чаек, перегнулся через парапет, рванул ветер — и горе-фотограф упустил камеру прямиком об гранит. Хоть плачь!

Подсчитав, сколько денег ухлопано за полгода, Антон было собрался завязать с фотографией, но пожив с пустыми руками пару недель, отчаянно заскучал. Как назло — то парили в апрельском, отмытом до ясной голубизны, небе, белые голуби, то на белой стене плясали силуэты играющих в мяч детей, то типичная питерская старуха, приподнимаясь на цыпочки развешивала бельё — огромные, колышущиеся под ветром простыни. Бродить по улицам становилось невыносимо, с тоски Антон решил освободить от хлама вторую комнатушку в мастерской. Теоретически её можно было бы сдать. Практически оправдались надежды — Антон смутно помнил, что отец как-то пробовал фотографировать, но забросил. А «Киев» не продал, хотя в своё время камера была роскошью.

Проявка пленки вручную и перевод кадра на мокрую бумагу оказались сродни детскому волшебству, когда из ничего вдруг создается чудо. Пару десятков самых удачных снимков Антон загнал в паспарту и развесил по стенам. Копии сложил в папку, отнес старым друзьям отца, его работу сдержанно похвалили. Со вступлением в Союз надо было поторопиться, из жилконторы уже приходили какие-то юркие типы с подозрительными глазами, тыкали пальцами в потеки на потолке и обещали признать мансарду аварийной. Немудрено — квартиры в старинном доме стоили бешеных денег.

«Киев» остался в речном трамвайчике. Заболтался с попутчиком, старым фотографом из Екатеринбурга — тот приехал повидать родню, а заодно поснимать мосты и каналы, вместе вышли, заглянули в кафе хлопнуть по маленькому двойному. После кофе Антон потянулся за сигаретами — и вспомнил, что оставил кофр на забрызганной скамейке. На отцовской камере его сорвало с резьбы — пил три дня, забил на работу, в клочки изорвал фотографии. Остановился неожиданно быстро — позвонил сын, напомнил, что в воскресенье он обещал поснимать их спектакль в школе. Дети в подвале играли в Шекспира…

На руках оставалось немного денег — немного, с учетом, что из супермаркета Антон вылетел и совершенно не представлял, как скоро отыщет новое место. Старый приятель мог бы уступить кое-что в кредит, но за этот кредит непременно пришлось бы расплачиваться ответной услугой, а год условно у него уже был. Оставалась Уделка и призрачная надежда на удачу. Антон завел будильник и выбрался на барахолку к восьми, чтобы успеть обойти перекупщиков, снимающих сливки с немудрящих товаров. К виду длинных, неопрятных, милосердно прикрытых утренним туманом рядов, он давно привык. Продавцы разложили свои сокровища на газетках, рогожах, заляпанном полиэтилене, а то и прямо на подсохшей майской грязи. Картины, корзины, картонка — настоящая шляпная картонка из тонкой фанеры с пожелтевшей этикеткой «Мадам Шапелъ», бронзовая дверная ручка, фарфоровая пастушка, старые ковбойские сапоги, чугунный утюжок, собачий ошейник с шипами. А вот и дядя Петя с волшебным столиком! Оглядев с десяток камер разной степени ветхости, Антон скис — все было или плохо или дорого или плохо и дорого одновременно. Он побрел вдоль рядов, вглядываясь в разношерстное барахло. Коллекция ржавых крестов, касок и прочих трофеев «черных копателей» вызвала отвращение — он не любил ни фашистов ни грабителей могил. Антон перешел в другой ряд, ближний к путям, дошел до последней кучки — жалких пуговиц, ниток и мотков шерсти, под присмотром дряблой старухи. Грязный чехол от «Зенита» лежал чуть поодаль, словно стесняясь соседства. Взглядом спросив разрешения, Антон взял его в руки и раскрыл. Там лежала видавшая виды камера, с исцарапанным зернисто-серым корпусом и округлыми формами. Надпись Leica серебрилась по верхней крышке, объектив выглядел пыльным но целым, затвор ходил мягко — хороший пленочный аппарат, даром, что очень старый. Сделав незаинтересованное лицо, Антон осведомился, сколько бабка желает за эту рухлядь, кое-как годную на запчасти. Ушлая старуха заверила, что эта прекрасная камера работает как швейцарские часы, сосед-покойник делал с ней выдающиеся портреты, а если всяким хочется рухляди, вон она, рухлядь со всех четырех сторон грудится, иди да выбирай, а честных людей не хули и от товара не отпугивай, ирод. Сошлись на полутора тысячах.

Дома Антон тщательно протер стекло, аккуратно заправил в камеру пленку и пару раз щелкнул классический натюрморт, сохранившийся на столе от вчерашней попойки — пустую бутылку, граненый стакан и селедочный хвост на газете, в пятне мягкого света, золотом столбе пыли. Его удивила покорность техники, словно бы он не нажимал на кнопку аппарата, а отдавал команды собаке. Впрочем, звезд с неба он не ожидал.

Школьный спектакль оказался жалкой подделкой под «Ромео и Джульетту» в постановке учительницы литературы, которой не давали покоя голливудские лавры. Долговязые десятиклассники в современных костюмах выдавали зубодробительные диалоги, младшие путались под ногами, изображая слуг и создавая фон. Его Пашка к вящей гордости матери был шестеркой у Монтекки и смешно затевал драку с бандитами Капулетти. На взгляд Антона пацан с годами все больше становился похож на прадеда. И играл неумело, но искренне. А вот света на съёмку могло и не хватить. И смотрелся он со своей пленочной дурой жалко, по сравнению с мощными цифровыми камерами у других папаш и мамаш. О чем не преминула сообщить Ленка — пять лет, как развелись, а она все не унималась. Ну да бог с ней. Антон хотел после спектакля отвести сына в кафе поесть мороженого, но перспектива провести лишний час со сварливой бабой его не устроила. Ограничился сторублевкой, тихонько сунутой в карман куртки, и дружеским хлопком по плечу — наш человек!

С пленкой он возился долго и тщательно — хотелось порадовать сына, а заодно доказать, что папка не лыком шит. Получилось неплохо — удачный кадр с дракой на сцене, четкие портреты, хороший финал, когда детки во главе с похожей на пожилую козу учительницей вышли кланяться. И последний кадр — неизвестно откуда взявшееся, обрамленное бахромчатым платком, морщинистое лицо старухи со скорбным взглядом продолговатых глаз. Антон слегка удивился, но решил, что случайно щелкнул портрет с декорации или школьной стены — больше неоткуда.

Неделю он не брался за камеру — подвернулась халтура сторожем на парковке и из неё надо было выжать все что возможно. Потом из Минска как снег на голову свалилась Хелли, старая боевая подруга тех славных времен, когда Антон звался Туаном и просиживал штаны на подоконниках странных кафе и ступенях не менее странных лестниц. Двое суток были вычеркнуты из числа ночей жизни, как сказала бы Шахерезада. Потом, осмелев, он уговорил Хелли сняться голой — если лицо выдавало в ней женщину, много и вкусно пожившую, то маленькая дерзкая грудь и плоский живот смотрелись не хуже чем у двадцатилетних. Вдохновленный, он ожидал чудес от фотографии — но оказалось, что женская красота в его исполнении обернулась банальными сиськами. Только один кадр лег хорошо — проступающий мягкий контур груди с девическим заостренным кончиком и похожей на мушку родинкой у ареолы. Никаких пятнышек на груди боевой подруги отродясь не было, и соски у неё оттопыривались как кнопки. На всякий случай он показал снимок Хелли — нет, грудь не её и она понятия не имеет, какая герла засветилась на фотке.

Интереса ради, Антон прошелся по городу, щелкая, что подвернется под руку. На пленке оказалось ещё два кадра, снятых не им — зимний пейзаж какого-то провинциального городишки и невеселая лошадь со звездочкой на лбу. Мистика какая-то — осталось только отыскать этой чертовщине разумное объяснение. Вдумчиво и обстоятельно Антон начал эксперименты. Для начала распечатал по нескольку кадров с трех пленок, добавил «лишние» и показал одному полузнакомому спившемуся репортеру. Тот безошибочно разделил карточки на две кучки, отметив чужие весомым «профи». У него же Антон одолжил «Зенит» и отснял кое-как три пленки — все в норме. А на «Лейке» — снова чужой кадр, заросший щетиной мужик в обнимку с толстым павлином. Неизвестные снимки с непредсказуемым сюжетом появлялись по одному-два на каждой пленке, вне зависимости от того, где и кого Антон снимал. Самое обидное — карточки были на порядок мощнее тех, что он делал сам. Не то чтобы Антон фотографировал плохо — нет, он знал, что результат есть и рост мастерства идет. Но его снимки по сравнению с чужими были все равно, что производственные зарисовки отца по сравнению с монументальными полотнами деда. Теперь Антон понял, почему заслуженный деятель искусств РСФСР Павел Антонович Горянин не любил народного художника Антона Павловича Горянина, в особенности когда их картины пытались сравнивать.

Антон задумался, можно ли заставить «Лейку» снимать самостоятельно — все бывшие у него цифровики работали с таймером. Но здесь фокус не прошел. А вот снимки чистой стены дали забавные результаты. Тридцать шесть кадров. Цыганская кибитка, рядом с которой детишки играют с белыми голубями. Табор во всей красе, свадебное застолье, накрытое прямо на земле, блюда с какой-то снедью, исходящей белесым паром. Совсем юная, застенчивая невеста в кружевном платье, подчеркивающем её смуглую кожу. Сидящий у тележного колеса бородатый старик с хитрющими глазами и большой трубкой в скрюченных пальцах. Мальчишки на лошадях резвятся в реке, контровой свет подчеркивает силуэты. И двенадцать кадров серии — остролицая, тонкая девочка-мать в египетском наряде — высоком венчике, прозрачной тунике с бусами и длинным поясом, и дитя — упитанный мальчик, то играющий на руках, то мирно спящий в корзине. «Младенец Моисей и принцесса, дочь фараона» — подумал Антон. Снимки притягивали взгляд неожиданной глубиной, темной горечью, статичные позы женщины копировали фигуры фресок. Это было искусство. Вот только чьё?

В задумчивости Антон распечатал снимки и отнес к старику Осиповцеву — художнику-портретисту, другу отца. Тот пришел в полный восторг, попросил оставить карточки, чтобы показать кое-кому. С замиранием сердца Антон ждал результатов. Ему уже пришло извещение, и вопрос с союзом художников следовало решать как можно скорее. Через неделю дребезжащий голос в трубке обрадовал Тошеньку, что первая выставка ему будет. В районном клубе, где детишки играют на фортепьяно и в шахматы, а их мамы учатся танцевать беллиданс и тверк. Мало, но лучше чем ничего. Добряк Осиповцев постарался, и на открытии была публика — человек десять. Одному из них, неприятно гибкому парню в чересчур обтягивающих штанах фотографии страшно понравились. Все ходил, прищурясь, разглядывал, потом представился Стасиком и попросил снимки в электронке. В компьютерах Антон разбирался плохо, поэтому после недолгих колебаний поехали к Стасику домой, сканировать фотографии. Новый знакомый оказался безобидным фотоманьяком — тем же вечером он похвастался своими карточками, отражающими его пристрастие к БДСМ, шибари и мужской натуре. Но в съёмке он понимал, и Антон заинтересовал его именно как фотограф.

На следующий день Стасик позвонил ему ближе к вечеру и застенчиво сказал, что отправил кое-что на конкурсы — показалось, что работы могут иметь успех. Дело не стоило внимания, но в конце июля ошарашенный Антон узнал, что, оказывается, взял гран-при сразу на двух. Лошадь со звездочкой выиграла на лондонском конкурсе живой природы, цыган с трубкой пришелся по вкусу мастерам жанровой фотографии. В общей сложности три с мелочью тысячи евро и предложение устроить выставку на Пушкинской. Таких денег у Антона не было никогда в жизни. Первое что он сделал — купил хороший велосипед Пашке. Потом вызвонил недовольную Милку, отвел в торговый центр, дал двадцать тысяч, сказал «Выбирай, что хочешь» и насладился выражением лица дочери. Отдал ей должное — девка сперва спросила «Па, откуда деньги» и только потом с писком бросилась тратить их на пеструю ерунду. Стасик получил бутылку отменного виски и новый кофр, хотя и отмахивался от подарков — ему был важен принцип. Себе Антон на пробу взял электронную «мыльничку», которая в тот же день отстегнулась от карабина и потерялась вместе с чехлом — похоже, никаким другим аппаратам у него не жилось.

Когда они со Стасиком отбирали снимки для выставки, Антону пришлось осознать весьма неприятную вещь — ни один из его собственных снимков в экспозицию не вошел. И даже особого внимания не привлек. Отражение девочки в витрине магазина игрушек и прыгающую через солнце собаку Стасик повертел в руках и отложил, остальное и рассматривать не стал. А вот над египетской серией долго ахал, спрашивал с завистью, откуда модель и концепция? Насупленный Антон кое-как отбрехался. Он старательно гнал от себя мысль, что продает не свою работу, убеждал себя, что иначе эти карточки бы не увидели свет, оправдывался суровой необходимостью и счастливыми глазами детей. Но отрыжка совести портила ему жизнь.

На выставке он держался мрачно и отчужденно. Стасик прыгал вокруг и отвечал на вопросы, изображая из себя пиар-менеджера восходящей звезды фотографии. Они обсудили этот вопрос утром — небольшой процент с гонораров и толика славы, ничего больше. Антон был даже рад — он чувствовал себя неуютно среди шикарных снобов и невыносимых зануд. Со следующего дня он обложился книгами по фотографии и начал зубрить матчасть. Учился искать сюжеты и темы, нарабатывал тот особенный, чуткий взгляд на вещи, который, по мнению авторов разнообразных талмудов, надлежало иметь любому фотографу. Вспоминал, что и как объяснял ученикам отец, и как натаскивал бородатых оболтусов и шустрых девиц грозный дед. Как отец жаловался на цензуру, не дающую воплотить лучшие замыслы, а дед зыркал на него из-под кустистых бровей и ворчал «А ты не халтурь! Взялся писать, так пиши от души».

Идею серии про питерского кота подсказала умница Милка — после неожиданного подарка, она стала относиться к папаше с толикой уважения. Нагруженный колбасой, штативом и длиннофокусным объективом, купленным на барахолке у дяди Пети, Антон неделю мотался следом за полосатым Матросом, некоронованным королем двора. Выслеживал его на подоконнике в рамке облезлой рамы, на широких ступенях с протоптанными ямками, лакающего под водосточной трубой свежую воду, спящего на капоте дряхлой «Победы», перед хорошей дракой, с дохлой крысой в зубах, и снова у лужи, в которой отражаются луна и силуэт крыши. Придирчивый Стасик покрутил длинным носом, потыкал пальцами, но признал «годно». И это «годно» для Антона было куда важнее третьей премии — серия «Принцесса Египта» вышла в лидеры Национальной фотографии, и дело пахло нешуточной славой. Стасик искренне удивлялся, почему Антон так равнодушен к популярности и деньгам, но списывал это на придурь творческой личности.

Новые кадры в «Лейке» продолжали появляться с той же периодичностью — один-два на пленку. В основном портреты цыган, детей и каких-то бродяг, изредка — небо с птицами и заснеженные пейзажи. Распечатывать их Антон перестал — складывал пленки в баночку и хранил до лучших времен. Его раздражало неброское совершенство чужих работ, для него все ещё недостижимое. Словно в пику этим работам, Антон перестал работать с людьми, впиваясь, как голодающий в хлеб, в отношения черных веток и белого неба, тонких трещин на штукатурке и грубого кирпича, перьев чайки и перистых облаков на гладком стекле воды. Он фотографировал как одержимый, забывая порой есть и спать, исхудав так, что одежда на нем висела. Он бился в соотношение света и тени, искал границы, карауля нужный луч у садовой решетки или блик на волне. Его мир сделался черно-белым и умещался в рамочке видоискателя, даже во сне Антон фотографировал — жадно, словно боясь не успеть. Суетливый Стасик звонил время от времени, рассказывал, что и куда ушло, благодарил — вслед за Антоном к нему повалили клиенты, уверенные, что с помощью такого крутого менеджера добьются успеха не хуже. Иногда приходилось встречаться, подписывать контракты — в американский журнал, в австрийский альбом, в наш «Национальный обозреватель» — там платили немного, но зато фотографии разошлись по стране. Вопрос с Союзом художников разрешился благоприятно, суд должен был быть к зиме, но у Антона оказались на руках нужные документы, и он надеялся, что мансарду получится отстоять.

Незнакомого кучерявого, седеющего уже мужика с золотой цепью на бычьей шее он нашел у дверей квартиры, когда вернулся с очередной охоты на закатные крыши.

— Ты снимал мою дочь? — без обиняков спросил незнакомец.

Антон покачал головой.

— Врешь, — мужик достал из-за пазухи мятый журнал и раскрыл его на обороте. — Вот моя дочь, вот твое лицо и твое имя. Откуда ты её знаешь?

— От верблюда. То есть от «Лейки», — огрызнулся Антон, мужик ему не понравился.

— Тише шути, да. И не таких шутников вертели, — рявкнул незнакомец. — По-хорошему объясни, а не базлай зря.

— По-плохому, дядя, я бы с тобой вообще не разговаривал, — Антон демонстративно ссутулился и подтянул к корпусу руки, готовясь в случае чего закатить гостю в челюсть. — Драться будем или сбавишь обороты?

В руке мужика тяжело сверкнул нож. Ладонь Антона скользнула под куртку — спортивный пистолет, который он по старой памяти таскал с собой, выглядел вполне настоящим. С минуту мужчины молчали скрестив взгляды. Антон сдался первым:

— У тебя дочка что ли пропала? Так бы сразу и сказал.

Мужик тряхнул головой:

— Нет. То есть да, пропадала, но вернулась давно уже. На твоей фотографии ей пятнадцать, а сейчас двадцать семь и последние десять лет она из дома дальше рынка не ходит.

— Так в чем беда? — удивился Антон.

— Она вышла замуж за моего друга. Потом ушла от него. Потом я узнал, что друга… умер он раньше времени. А пока жив был — сам фотками баловался. Я в Питер, понимаешь, по своим делам ездил, документы на дом выправлял, захотел газету взять в поезд, увидал в киоске журнал — а там моя Розка красуется. Ну я и узнал, что да где. Вот, приехал…

— Я твою Розу никогда не снимал. И с другом твоим, уж прости, не знаком. И откуда фотографии берутся — тоже не знаю, — Антон увидел, как лицо мужика свирепеет. — Сейчас все тебе покажу, только перо спрячь.

Мысль прибрать оружие оказалась на редкость здравой. Увидав «Лейку», мужик тотчас признал её и первым делом решил, что к Антону камера попала не просто так. Пришлось объяснять — где словом, а где и попридержать малеха. И даже после того как Антон сунул ему под нос пленки, мужик успокоился не сразу. Но присмирел в итоге, сел разглядывать фотографии:

— Это бабушка Земфира, гадала верно и лепешки пекла объеденье. Это Димитрий Вишня хороший цыган, богатый. Вот Патрина — до сих пор в теле, а тогда красивее в таборе не было, и я у неё на свадьбе плясал. Это Васька-Мато, глупый пьяница. А это я молодой, вот гляди! В чернокудром, худом, ослепительно улыбающемся парне лет двадцати с небольшим было сложно угадать нынешнего матерого мужика.

…Лекса-фотограф всегда был наособицу. Малышом переболел скарлатиной, с тех пор стал глуховат и не брался ни танцевать, ни петь, ни драться. Мальчишки его, бывало, шпыняли, мол, трус, а он молчал. В нем другая смелость сидела. Мы с ним и побратались, считай, когда Лекса меня от собаки спас, злющий пес прибежал в табор, думали бешеный. Я удрать не успел, мелкий был ещё, споткнулся о камень, упал — и реветь. Как сейчас помню — больно и не подняться. А Лекса выскочил с палкой и как огреет пса по хребтине — раз, другой, пока взрослые не подбежали. И мы с ним стали дружить. Он бродить любил — поднимется куда на холм или в лес уйдет по тропинке, потом встанет на ровном месте — смотри, брат Михай, красота-то какая. И в школу ходил своей охотой — нас было за партами не удержать, а это сидел, слушал, записывал все и такое спрашивал, что и учителя ответа не знали. И смотрел на всех — долго, пристально. Бабки-цыганки болтали, Лекса глазливый и глаз у него недобрый. Мать плакала — а ему ништо.

Камеру эту ему мой батя в тот же год на именины подарил, он её ещё с войны принес вместе с гармошкой и бритвами — как сейчас помню, острее ножей были, и ручки перламутром отделаны. И Лекса с подарком носился, как с писаной торбой. Наши-то никто не умели фоткать, так он в Токсово ездил, в ателье, там у одного днями толокся, бачки мыл и полы выметал, лишь бы чему научиться. Четыре класса окончил — стал в русскую школу ходить, сам своей охотой. Мать с дядьями его женить пробовали — ни в какую, уперся, мол девушек ему не надо. Ему девятнадцатый год пошел, когда он из табора уходить собрался в город, мол, учиться дальше хочу — в солдаты-то его из-за глухоты не взяли. Мне тогда шестнадцать стукнуло, Гиля моя старшего сына уже носила.

Я Лексу пробовал увещевать, что пропадет он без табора. А он мне начал сказки рассказывать — про цыганскую жену фараона, который за Моисеем через море бежал, как её волной смыло, и на дне морском она родила сына взамен первенца, что бог отнял. Вырос сын — парень как парень, только плавает ловко и ноги в чешуе, как у рыбы. Пришел к отцу-фараону, а там новая жена уже детей наплодила. А она ведьма была, взяла да и прокляла цыганского сына, чтоб ему всю жизнь по земле ходить и двух ночей на одном месте не спать. Египтяне все колдуны да ведьмы, даром что ли на них бог ящериц и мух посылал? Цыганский сын проснулся в фараоновом дворце, посмотрел на каменный потолок, взял коня из отцовой конюшни да и ушел кочевать. От него пошли все цыгане, поэтому и гадают так ловко и ворожат, что в предках у них египтяне. Я сперва не понял, к чему он клонит. Лекса говорит: что вот женюсь я, детей напложу, буду всю жизнь на стройках калымить или в мастерской возиться, вино пить, на свадьбах гулять, постарею и в землю лягу. А как передо мною море расступается — не увижу. И ничего после меня в таборе не останется. Я тогда молодой был, его не понял. А Лекса ушел в Питере жить, учился там, в ателье работал, потом в газете, в девяностые комнатушку себе раздобыл, мать раз-два в год навещал, и наших заодно фоткал. Бывало, приедет и день-деньской с этим самым аппаратом по табору скачет, словно мальчишка. Большие люди его звали свадьбы в церкви снимать, крещения, праздники — нет, не шел.

Много лет минуло, мои старики, дай им бог долгой памяти, умерли, я дом заново отстроил, машину купил, трех сыновей женил, дочь замуж выдал. У меня уже первые внуки народились. И младшая дочка, Роза, подросла, невестой сделалась. Хорошая была девка, своенравная, но хорошая, с города много носила, постирать-приготовить умела, танцевала как артистка. Любил я её крепко, потому и не торопил с замужеством. Как исполнилось ей пятнадцать, сговорил за Петю Волшанинова, племянника старого Волшанинова, того самого, у которого денег больше чем вшей на старухе. Уже и ресторан выбрали и платье купили. А тут возвращаюсь я домой из Токсово, иду по улице, а ко мне Гиля в слезах — убежала Роза. Я к девчонкам, её подружкам — не может быть, чтобы не проболталась. Оказалось, сманил её Раджа из городских. Парню двадцать второй год шел, он в Питере нехорошими делами промышлял. Заезжал к дружкам, увидал девку, наболтал ей красивых баек и сговорился украсть. Ну что — дело молодое. По доброй воле не видать бы ему моей дочери, а теперь ничего не попишешь. Хорошо Волшаниновы не особо потратились, повинился я, Петьке магнитофон подарил новый, и сел ждать, когда молодые к отцу на поклон придут. Неделю жду, месяц, три месяца — нету их.

Я в город смотался, спрашиваю — никто не знает, где Раджа. Говорят, наворотил дел, на дно лег. А про мою Розку — так и вовсе ни слова. Я по цыганской почте пустил, что девчонка пропала. Спустя месяц женщины сказали, что видел её кто-то на улице — одета как городская, в короткой юбке, с русским мужиком под руку. Я взбеленился тогда — думал, если загуляла, найду убью. Спросил, где её видели, поехал туда с сыновьями, стали по улицам ходить смотреть. И на третий день увидал — выходит Роза из магазина, на каблучках, с сумочкой, за ней мужик в костюме. Я его хвать за плечо, повернул — а это Лекса. Седой стал, хмурый, очки нацепил — не узнать. Розка моя стоит белее мела, только ресницы дрожат. Лекса смотрит на неё, на меня — и говорит: раз нашел, так прости нас, отец. Бах мне в ноги при всем честном народе. У меня сперва кровь взыграла, что старый ворон мой цветок уволок. А потом — выдохнул. Старый не молодой, крепче любить будет. И с дурными делами не повязан. И друг как-никак… Простил я их. Через неделю в таборе свадьбу сыграли. И тогда уже я неладное заподозрил — ни он ни она счастливы не были. Розка-то понятно, опозоренной замуж идти несладко. Так и Лекса сидел тихо, на невесту лишнего не смотрел, танцевать не плясал и пил мало. Ну да их дело. Через семь месяцев телеграмму прислали, что Розка первенца родила, Дуфуней назвали в честь деда. Ну, тэ дэл о Дэвэл э бахт. Съездил, подарочков внуку привез, складный пацанчик вышел. Комнатушка у них была в коммуналке на Лиговке, в высоком старинном доме, на последнем этаже. Большая пустая комната, шкаф, кровать, стол, фотографии по стенам. И все. Неуютно, холодно в доме — я Розке попенял, что мужа не обихаживает, она окрысилась. С год я у них не бывал — раз не зовут батьку, значит все ладно. Потом в декабре, под Новый год Розка с сыном вернулась. «Ушла я от него, отец, что хочешь делай — не вернусь». Я её спрашивал — может бил он тебя? Может деньгами попрекал? Розка то молчала, то плакала. Я подождал-подождал, потом к Лексе поехал — чем ему моя дочка не угодила? Поднялся в квартиру — а там все опечатано. Убили вашего Лексу, говорит соседка, как есть убили. Я вернулся, дочке сказал, что овдовела она, сделал вид, что разгневался за все и посадил дом вести, матери помогать, за сыном смотреть, за племянниками. Трепать не стал, а сам думал дурное — Розка девка горячая была, вся в меня, вдруг не поладили, вдруг зарезала она мужа.…

— А поговорить с дочкой ещё раз не пробовал? Говорят, помогает, — наконец перебил сбивчивый рассказ гостя Антон. — У меня своя дочка растет, я тебя… Михай, правильно? хорошо понимаю, Мало ли где оступилась, мало ли как дело было — своя кровь, спасать надо. Кто кроме родни поможет?

— Никто, — подтвердил Михай.

— Ты другое скажи — я ведь правильно понял, что у Лексы сын остался? Даня?

— Дуфуня — поправил Михай.

— И «Лейка» в смысле камера эта принадлежала Лексе? И фотографии, которые я показывал, делал он? — спросил Антон.

— Ну да.

— Тогда твой внук — наследник. Фотографии денег стоят и немалых. Я на них заработать успел — разобраться хотел, что да откуда, а оно завертелось. Тысяч пять…

— Не базлай из-за грошей, — Михай покачал головой.

— Пять тысяч евро — гроши? — удивился Антон.

Настала очередь Михая озадаченно хлопать глазами, он задумался, потом махнул рукой:

— Твои лавэ. Плюнь и забудь…

Сошлись на половине, плюс что все новые гонорары за работы Лексы переходят к его семье. По-хорошему надо был отдать и «Лейку», но когда Антон взял в руки камеру, его вдруг охватила беспричинная дикая ярость на врага, вора, хищника пробующего отнять достояние. Даже руки задрожали от злобы, пальцы сжались, целя вцепиться в подставленную шею и придушить на месте. Чуткий Михай это тотчас заметил, Антон отговорился нездоровьем, старой мигренью. Выставил гостя из дома под предлогом сходить в Сбербанк. Снял наличность, вручил, пообещал навестить, завезти фотографии, глянул вслед — как спокойно, тяжело ставя ноги, идет по улице грузный мужик. И вернулся домой, понимая, что, в общем легко отделался.

Если б скандал выплыл наружу — Антону бы до конца дней не видать ни публикаций, ни выставок. Плагиат серьёзное обвинение, тем паче, если не на пустом месте. Сколько себя ни оправдывай, правда-то вот она — на чужом добре поднялся Антон Горянин, знал бы дед-покойник — руки бы больше не подал. А все проклятая камера и чертов цыган, чтоб ему пусто… Вернуть все и забыть к такой-то матери, тоже мне сокровище драгоценное выискалось. Новое наживем, и не с такого дерьма начинали. Страшно захотелось выпить. Антон представил, как глоток ледяной водки обжигает язык и нёбо, наполняя рот сладкой слюной, как становится тепло на душе, и сплюнул. Один стаканчик, другой — и готов новый запой. А за ним ещё и ещё — не за тем переламывался, чтобы по новой себя в бутылку спускать. Раз сорвался и хватит.

Он выключил телефон и закрыл его в ящике стола, туда же от греха убрал «Лейку» собрал бэг, с ближайшей почты позвонил Хелли — и по трассе сорвался в Минск. Уже стоя на обочине шоссе подумал, что не выходил так в дорогу лет восемь, постарел видать, да не до конца. Октябрь оказался неожиданно добрым — мягкая ночь и пронизанный утренним светом лесок, блесткий иней на ещё зеленой траве, рыжих листьях, ослепительно красных ягодах. И с попутчиками везло — брали быстро, болтали мало, попсу не слушали и вопросов лишних не задавали. Дорога омолодила Антона, помогла отбросить ненужное, собраться с мыслями. Тот цыган здорово сказал — зачем жить, если ни разу не видел, как перед тобой расступается море? Полжизни он уже оттрубил, кабы не больше, дом отцовский за собой вроде бы удержал, сын растет, и даже яблони в свое время сажал у Ленки на даче. Долги, почитай, отданы, дела сделаны — а что дальше? Рассвет, белый пунктир шоссе и лес по обочинам — ничем не хуже наступающих волн. И пощёчина ускользающего момента в радужное стекло объектива. Да, пусть будет так. …Когда наступают тяжелые времена, мать Мария приходит ко мне, прошептать слова мудрости — пусть будет так.

Минск встретил Антона листопадами и дождями, чистенькими кафешками и желтыми огоньками добрых окон. По сравнению с Питером здесь всегда было спокойнее, проще, и в то же время особенная тоска звучала в воздухе — не туманная, невская, а пронзительная и светлая, как журавлиные клики. И названия мягким пухом ласкали слух — проспект Незалежности, Немига, Замковая улица, улица Короля. И у хлеба был другой вкус — пресный и нежный. Умница Хелли не лезла в душу — кормила его завтраками и ужинами, оставляла ключи, по ночам спала рядом, горячая и знакомая до последней морщинки на усталых щеках. Жаль, что не срослось в своё время, а сейчас уже поздно что-то менять… Недели хватило, Антон вернулся домой спокойным, на этот раз поездом — захотелось плацкартной тесноты, стука колес и пыльного чая в граненом стакане. В почтовом ящике дома ждали счета и рекламный мусор, звонить звонили дети, пять смсок от Стасика и никаких проблем.

Антон решил напечатать все снимки безвестного Лексы, сложить в альбом, и вместе с «Лейкой» вернуть в табор — пусть у цыган голова болит. Всего было около сотни кадров, считая те, которые он не распечатывал. Насчет самих пленок он долго думал, но в итоге решил оставить себе — на всякий случай. А заодно попробовать вытащить из фотоаппарата оставшиеся кадры — интересно же поглядеть, до каких высот добрался этот Лекса? Десятка катушек пленки должно хватить.

Как и в прошлый раз, Антон сел перед гладкой белой стеной и начал щелкать. Отсняв одну пленку, аккуратно вытаскивал её, прятал в коробочку, заправлял следующую и продолжал. Потом началась возня с проявкой, промывкой и просушкой, резко пахнущими растворителями и проточной чуть теплой водой. Пять пленок оказались потрачены зря — на них не было ничего, кроме белой стены. На шестой один-единственный кадр — искаженное в яростном крике лицо мужчины, пистолет в его руке и темная полоса пули, вылетевшей из ствола. На седьмой все тридцать шесть кадров занимала давешняя цыганка Роза, точней основным героем снимков был её живот — сперва нежно округлившийся, потом тугой, натянутый, со сгладившимся пупком и бугорками от пяток или локтей плода. Восьмую заполняли портреты младенца — от новорожденного, до годовалого. Мальчик спал, просыпался, сосал грудь, грыз яблоко, улыбался, рыдал, задумывался о чем-то своем. Антона поразило, как верно Лекса зафиксировал момент осмысления, появления разума на лице человеческого детеныша. Девятую пленку занимал жанр — цыганский табор промышляет у вокзала, лица прохожих, то ошарашенные, то гневные, черные волосы в белых снежинках, босые ноги в стылой каше, усталая старуха опирается о парапет, смотрит на гладкую воду канала. И последняя пленка оказалась довольно странной, фотограф снимал перекрестки — решетки, дороги, провода, троллейбусные рога. Он видимо находил что-то своё в этих соотношениях, но для Антона логика и художественная ценность кадров остались непонятны. Чуть подумав, вместо альбома он сложил фотографии в папки из-под фотобумаги — надо будет, пусть сами сортируют, как им нужно. В последний раз протер камеру, полюбовавшись округлыми формами, уложил в кофр, вздохнул — расставаться действительно будет жаль, но голодная ярость вроде ушла.

Ехать надо было в Пери, маленькую деревушку за Токсово. Антон поздно сообразил, что не знает ни адреса ни телефона Михая, но, подумав, решил, что наверняка в таборе укажут и дом и улицу. Ехать решил утром, чтобы к вечеру вернуться в город. Ночью спал плохо, одолевали кошмары, в которых приходилось то прятаться от фашистов с овчарками, то спать в стогу, в душном колючем сене, то идти босиком по снегу, то драться с хрипящим от ярости парнем, прижиматься лицом к его синтетической, скользкой от пота белой рубашке, больно царапать щеку о пуговицу, думать, что сейчас убьют — и все кончится. Поутру на город лег первый снег — цепочки черных следов покрывали узорами тонкое, тающее полотно асфальта. Антон не удержался — заправил пленку в «Лейку» и поработал сверху, снимая из распахнутого окна причудливые узоры человеческих троп. Потом оставил коробочку в ванной, запер двери, поехал на вокзал и вскоре уже сидел в неопрятной, полупустой электричке. Вагонные сквозняки пробирали до костей, проникали под тонкую куртку, студили ноги, словно Антон шел босиком по снегу.

Короткая поездка грозила обернуться большой простудой, и как на грех ни одно кафе на станции не работало. Когда Антон дошел до вороньей слободки, скученных разномастных домов и домишек, в которых обретался табор с чадами и домочадцами, его уже капитально знобило. Так что шумное гостеприимство цыган пришлось как нельзя кстати. Узнав, что чужак пришел в гости к старому Михаю, его довели до дверей приземистой старой избы и вручили с рук на руке хозяйке Гиле, о которой Антон уже был наслышан. Морщинистая, полнотелая, сияющая золотозубой улыбкой, разодетая в цветастое платье, пушистую кофту и вязаные «копытца» женщина выглядела такой славной, что рядом сразу становилось теплее. Ему тут же налили горячего, очень крепкого чая, предложили сластей и вареной картошки, так вкусно пахнущей маслом, чесноком и мятой зеленью, что Антон просто не смог отказаться. Пока он утолял голод, вокруг сновали любопытные дети — не меньше десятка бойких, пестро одетых пацанят и девчушек, показывались в дверях молодые цыганки в красных и розовых платьях, с лентами в волосах. Мужчин видно не было — «на работе», махнула рукой Гиля. «Ты поешь, отдохни, придет Михай».

Красавицу Розу Антон сперва не признал, а потом вздохнул про себя, что с людьми делает время. В тощей фигуре, иссохшем смуглом лице, кое-как прибранных, тронутых серебром волосах, не было ничего от прежней, застенчивой прелести девушки — только распахнутые глаза и упрямый, неулыбчивый рот. Когда Гиля подозвала её, Роза встала рядом с матерью, теребя тонкими пальцами концы платка. На вежливые вопросы отвечала односложно — да, нет, хорошо. Решив расшевелить эту куклу, Антон сперва достал деньги, триста долларов очередной премии. В глазах старой Гили блеснула радость — несмотря на ковры на полу и роскошную посуду в серванте, зажиточным дом не выглядел. Роза осталась безразличной. И на фотографии сперва глянула искоса, мазнула по карточкам быстрым взглядом и снова уперлась в стенку. Когда Гиля, поминутно ахая, стала разглядывать снимки и называть имена, вздрогнула. Вгляделась в лица, наклонилась к столу, взяла пачку карточек, раскидала как карты — и начала медленно рвать в клочки свои портреты, один за другим. Всплеснув руками, Гиля бросилась её оттаскивать, начался шумный переполох со слезами и криками. Потом Роза внезапно утихла, села, взглянула блестящими глазами на мать:

— Думаешь, я не знаю? Сколько лет вы с дадо гадали — убила я своего мужа? За что, почему убила?! А его пальцем не тронула. Ненавидела — да, зубы сводило, как ненавидела. И ты бы мама ненавидела и любая бы с ним на яд изошла. А слова поперек не скажешь — спас меня Лекса, и от смерти спас и от того, что хуже смерти. И сына своим назвал, и вы людям в глаза смотреть можете, что честь сберегли. А что у меня жизни нет, и не будет, то моё дело. Когда в мужья мне Петьку прыщавого засватали — я вам слова никому не сказала, что иду за сопливого пацана, на год меня моложе. Зато род хороший и денег у семьи вдоволь. Все замуж выходят и я не хуже других…

А потом Раджа пришел — и сказал, что я лучше других! Что я красавица небывалая и голос у меня звонкий и ноги быстрые и танцую я лучше всех девушек и любить буду жарче всех. Что такая должна одеваться модно и на машине ездить и детей любимому мужу рожать — мужу, не мальчишке негодному. Сказал — бежим со мной, все у тебя будет, а отцу потом в ноги кинемся, он простит. Он хорош был, Раджа, — высокий, сильный, глаза горят, губы сладкие, обнимет — косточки тают. Я и побежала. Он счастливый тогда был, всех друзей в ресторан позвал и цыган и гаджё своих, платье мне купил красивое, кольцо золотое. Два месяца мы с ним душа в душу жили, от счастья хмелели. В клубы, в рестораны ходили с его друзьями, я для них танцевала, все хлопали, красавицей звали. Наряды Раджа мне покупал, серьги принес с камнями. Любил сильно, работать не заставлял, гадать не велел. Я нарадоваться не могла — дома в строгости жила, а тут воля. Вот только к отцу Раджа все не ехал — то одно дело находилось, то другое. Я видела, он сердится, когда я спрашиваю, не торопила его. А потом вдруг Раджа посреди ночи примчался в квартиру, где мы жили, сказал, беда у него, гонятся, убить хотят. Как сейчас помню — я стою в рубашке, не знаю за что хвататься, а он вещи в сумку скидывает, меня неодетую вниз тащит, и мы с ним по улицам мчимся на его красной машине, только ветер свистит.

Приехали в незнакомый район, в высокий такой дом, там квартира большая, грязнющая. Народу полно, мужчины злые, женщины одеты как шалавы — юбки короткие, ноги наружу. Раджа вызвал хозяина — Памиром его звали, руки в наколках, смотрит из-под бровей так, что сердце в пятки проваливается. Говорит, так и так, брат, база нужна. Тот даже не посмотрел — кивнул на комнатушку — живите, мол. И стали мы жить, только плохо. Меня сразу по дому пошли гонять — там помой, то постирай, там сготовь. И орали, если что плохо делала. Мой Раджа злиться стал, денег нет — куда трачу, плачу — кончай скулить. Я молчала — бьёт, значит любит, муж он мне. Пожили так две недели, Раджа уходил днем, мне не велел отлучаться даже за едой, сидела как сова в клетке. А потом ушел — сказал, машину продавать — и не вернулся. Я два дня у себя сидела ревела. Потом Памир пришёл, улыбается, а у самого глаза злые. «Задолжал твой Раджа по-крупному важным людям, и мне тоже задолжал, а потом в бега пустился. Звонил мне, клялся вашим цыганским богом, что вернется, привезет лавэ. Так что я тебя, красавица, пока не гоню — живи. Говори, если что нужно, Памир поможет».

Я дернулась туда-сюда — а куда мне податься? К отцу без мужа вернуться — всю семью опозорить. И как Раджа меня найдет? Стала жить. Новые платья соседкам толкнула за гроши, чтобы было на что хлеба и чая купить, есть всё время хотела — нутро выворачивалось. Я же дура, не понимала, что понесла. День живу, два живу, пять, десять. Памир пришел — так и так, Раджа не возвращается, плати за него проценты. Я достала серьги, кольцо золотое, ещё цепочка у меня была — отдала ему, сколько было. Ещё неделя прошла — нет от мужа вестей. Снова Памир проклятый объявился. Запер дверь в комнату, встал и давай объяснять — что Раджи нет, а я ему жена. А раз жена — то буду долг отрабатывать, натурой. Сперва с ним, а потом работать пойду. Даром что ли Раджа такую красавицу в залог оставил? Я опешила «Как в залог»? Очень просто — вместо машины, на которой уехал деньги искать. Я на Памира посмотрела — а он толстый, поганый, прыщавая рожа лоснится и зубы гнилые — лучше сдохнуть, чем под такого лечь. Ну я и схитрила — сказала, что Памира всегда хотела, что он сильный и настоящий мужик, зачем ему меня другим отдавать, его, красивого, холить и любить буду. Поцеловала в вонючий рот, дала за грудь потискать, потом попросилась до ванной сбегать, чтобы принять его чистой. Взяла полотенце там, мыло, вышла за дверь — и бегом наружу. Там чердак был, я не вниз полезла а вверх, в щель забилась и сидела полночи, пока он со своими баро-дромэскиро во дворе и по улице меня искал.

На рассвете уже прокралась до первого этажа, выскочила из подъезда и давай дёру. Холодно было страсть, а я в домашнем, в тапочках на босу ногу. На помойке кофту нашла старую, завернулась в неё и пошла себе куда дэвлале-дад приведет. В первый раз в жизни я так богу молилась. Потом в голове встало— правду ведь говорил Памир, бросил меня Раджа на произвол судьбы, как чужую. Хоть в реке топись. Гляжу — выбрела к набережной. Иду дальше, замерзла уже совсем. И вдруг слышу «Здравствуй, Роза». Старый, тощий мужик меня зовет — стоит со штативом, что-то там щелкает. Я к нему — а это дядька Лекса, друг дадо, он к нам в дом приезжал. Подбежала я к нему, обняла за шею и давай плакать. Он меня в свою куртку закутал — и домой. Спрашивать ни о чем не стал, понял, что убежала. У него комнатушка одна была, он мне кровать уступил, сам на пол перебрался. Одежек кое-каких купил в сэконде, деньги стал на хозяйство давать. Об одном просил — чтобы я к его технике близко не подходила, не трогала ничего и его самого не отвлекала, когда работает. Я обжилась потихоньку — скучно, конечно, зато не обижает никто и дядька Лекса мне не чужой. Потихоньку он меня уговорил позировать — и одетой и неодетой. Я старалась, думала ему нравится. Плакала иногда, как Раджу вспоминала, как он меня любил, а потом вспоминала, как бросил — и уходили слезы.

Там и дадо нас отыскал. Я как увидела, что Лекса в ноги перед отцом валится, прямо в грязь, у меня сердце замерло. Решила, что полюбил меня старый, вправду решил жениться. На порченой, на непраздной — вот как любит. Мы вернулись, я ему, дура, все это и рассказала, благодарила ещё за любовь, обещала что стану хорошей женой, рассказала, что жду ребенка. Думала осчастливить — а он на меня смотрит этак с прищуром, как из-за своей камеры и спрашивает «Что за глупости тебе в голову взбрели, деточка? Живи у меня, сколько нужно, я тебя не гоню, но никаких ЗАГСов. А цыганская свадьба это видимость, фикция вроде моих фотографий». Засмеялся ещё — в первый раз видела, как он смеется. И так мне стыдно стало — умирать буду, не забуду. Ладно, сжала я зубы, замолчала. Ради ребенка, ради себя, ради чести. Свадьбу сыграли, зажили кое-как. Я старалась, думала стерпится-слюбится — видела же, что нравлюсь ему, что глаза у Лексы блестят, как на меня смотрит, и снимал он меня все время — прогулки забросил, только вокруг меня и ходил.

Пришло мое время, родила я Дуфуню, легко родила, бахт а девлалэ. Лекса чин-по-чину отвез меня в родильное, встретил на выписке, цветы принес, люльку сладил. Дуфунька плакал ночами много, я думала, Лекса сердиться будет, а ему ништо, он глуховат. Помогал мне с ребенком, будто вправду родной отец, купали его вместе, гуляли. Я ленты в косы вплетала, блузки вышитые носила, как девушка, надеялась — оттает Лекса, привыкнет ко мне — так-то он хороший муж был, незлой, не жадный. А он только щелкал своей клятой камерой, да печатал снимки. И не на меня уже смотрел — на Дуфуню, как тот спит, как играет, как на ножки встает. Со мной почитай и разговаривать перестал. Я не выдержала однажды — в постель к нему ночью залезла голой — ужели выгонит, жена ведь? Не взял. Сказал «никогда больше так не делай», поутру встал как ни в чем не бывало — и айда на улицу с камерой. Я молчала. Долго молчала, Дуфуньке уже второй год пошел. Он однажды бежал по комнате, бац и споткнулся. Растянулся на полу, руки-ноги ушиб, ревет. Я бегом поднимать — а Лекса стоит и щёлкает, то так зайдет, то этак. Думала, убью его, размахнулась ударить, а он меня перехватил и снова «никогда больше так не делай». И всё — как отрезало и благодарность мою и почтение к старшему. Что ж ты за мужик, если смотришь, как перед тобой дитя плачет?! Каюсь, я тогда прокляла его вместе с камерой, само с языка сорвалось. Помирились потом, но ненадолго.

Жили мы с Лексой наособицу от других, я не знала, что Раджа вернулся. Оказалось, он год сидел, потом лавэ собирал, с долгами считался, такими вещами промышлял, что и вслух не скажешь. А потом и обо мне вспомнил. Я тогда ещё хороша была, годы красоту не выпили. И он, видать, любил меня… или озлился, что его бабу чужой увел. Подкараулил на улице, когда я с Дуфунькой гуляла, на машине подъехал с цветами, нарядный в белом костюме. А я перед ним стою в своих тряпках заношенных не знаю, куда глаза девать. Он меня на руки подхватил, целует, у меня сердце бьётся, в глазах мутится от радости. И тут Дуфуня голос подал — не понравилось ему, видать, что мамку чужой тискает. Только хотела я порадовать Раджу, что уберегла его сына, как он цыкнул на маленького, а потом сказал — мне сказал! — что прижитого выблядка я могу хоть отцу возвращать, хоть своим, он, так и быть, простит, что не дождалась. У меня в голове и прояснилось моментом. Сказала я Радже, что у меня уже есть муж, тот кто меня по закону брал у отца, и моё дитя сыном зовет, и на гаджё, что из меня шалаву сделать хотели за чужие долги, не оставляет. Он взбеленился, орать стал как грешник на сковородке, обещал, что убьет и меня и Лексу и Дуфуню. Я послушала-послушала, плюнула ему под ноги, взяла Дуфуню и пошла себе в дом — хорошо у нас код на двери стоял.

Дома плакать легла. Дуфуня жалел меня, гладил по голове. Лекса вернулся — тоже ко мне, воды принес, спрашивает в чем дело. А я реву не унимаюсь. Пока слезы не кончились, убивалась, а как высохли глаза, встала и сказала — прости, Лекса, ухожу я с Дуфуней, не могу больше. Холодно мне в доме, говорю, Лекса, и с тобой холодно. Захоти он меня удержать, обними ласково — осталась бы. А он не стал. Зато собраться помог, спрашивал не проводить ли до Пери, благодарил долго, что терпела его капризы. Хотел лавэ дать — я не взяла. Ничего не взяла, кроме детских вещей, связала узел и уехала с Дуфуней домой. В тесноте да не в обиде, и Радже до меня не достать. Дадо потом сказал, что убили Лексу — а я по нем даже не плакала. Вспоминаю, как старик меня не взял, как смотрел сквозь меня — и яд к горлу. А убить его Раджа убил, больше некому.

— Этот? — у Антона в руках была карточка с кричащим мужчиной и пистолетом.

— Он! — выдохнула Роза.



Поделиться книгой:



Регистрация