– Ну, если ты говоришь… – Зоя легко перевела дыхание. – Ты в Лондоне бываешь чаще, чем мы на даче. Да мы туда и не ездим. Элю туда ничем не заманишь.
Его грудь налилась озоном; в голове промелькнули солнечные зайчики.
Зоя продолжала:
– Она говорит, что не на дачу нужно ездить, а в Англию… Сел и полетел на выходные. Что тут сидеть?
– Да, верно: что тут сидеть? – О нем говорят. Она говорит. – Бывают дешевые рейсы. Надо ловить момент. – Он задрожал и покраснел. Покашлял в кулак.
– Если б все было так просто… Я пообещала ей, что спрошу тебя, как там лучше добираться, где остановиться, и всегда забываю. У тебя наверняка нет времени на подобные
– Да ты что! О чем речь! С радостью. Все знаю, все напишу подробно. Если хотите, даже сам с вами полечу! Это я шучу, конечно.
– А что, давай полетим все вместе. Будет веселее. Только…
– Понимаю. Сам держусь седьмой год.
– Молодец, вот она – воля.
– Никакая это не воля.
Они вышли под козырек на крыльцо. Мимо ехал троллейбус, притормаживая. Дождь шел взапуски. Зонта не было.
– Такси, что ли, взять?.. – проговорила она сонно. – Нет, пойду в кафе. Может, все-таки посидим?
Отказался. Больше не в силах находиться рядом с ней. Не в состоянии прятать счастье, которое переполнило его. В мечтах он уже летел с ними в Лондон… воображение уносило… Поскорее остаться одному! Бродить по улицам Старого города, петлять, невзирая на дождь, никого не видеть, фантазировать… В каком-нибудь кафе выпить кофе… Одному.
Рассудком он понимал, что никуда они не полетят, но сейчас, завтра, весь месяц можно себе позволить… Короткий разговор, незначительный, но такой малости достаточно для того, чтобы его воображение ткало из ночи в ночь персидский ковер фантастического путешествия… три, четыре волшебных дня… Он придумает эти дни в мельчайших подробностях; он снимет в своем сознании настоящий фильм; в очередной поездке в Лондон на все вокруг он будет смотреть своими и ее глазами, Аэлита будет рядом – месяц, три месяца, год – это можно тянуть до конца жизни. Когда-нибудь, на пороге полного провала в маразм, выдуманный трип станет более подлинным, чем вся эта тухлая реальность. Вот тогда-то… тогда… мы и будем по-настоящему вместе! И потом, о нем говорят в их семье…
Боголепов считал свою жизнь образцово-потерянной. Если жизнь – роман, то заглавие его романа: «Жизнь утраченных возможностей». Он мог смело про себя сказать: «Я всё профукал, я – мот всех моих залежей и ресурсов», за что, как он сам считал, и был наказан убогой квартиркой, рутиной, работой, бедностью, одиночеством. Однако умел находить лазейки, как никто другой; это умение выпрыгивать из плена времени считал одним из немногих им реализованных талантов; и удавалось это ему только потому, что в сердце Боголепов верил: такие прыжки надо совершать, потому что кто знает, однажды такой финт может все исправить, ибо ветхие страницы гроссбуха мироздания должны иметь дыры, сквозь которые можно проскользнуть в другую жизнь, и все наладится. Тех, кто примерял и пользовался им обнаруженными ходами, выводящими за пределы пошлости хоть на час, он внутренне приветствовал и считал своими духовными соратниками.
Чтобы осуществлять эти вылазки, ему приходилось больше работать. Он много переводил: субтитры для телевидения и театров, различную документацию, резюме научных работ, расшифровки интервью с диктофонов. Был активным членом сайта Translators cafe (которое уважал за анонимность), оттуда получал большую долю всей работы, но там платили по договоренности, а денег ни у кого не было, часто ему казалось, что могли вовсе не заплатить (такое случалось, не с ним, но этого было достаточно, чтобы нервничать), деньги в таком случае переводили через Paypal или «Контакт», и он всякий раз чувствовал себя преступником, когда шел получать перечисления в пункт «Контакта» (как-то ему не доплатили десять долларов, он не стал скандалить, сильно разозлился, молча занес человека в черный список, это была женщина, которая попросила его перевести ее статью о московских выставках современных художников из Китая на английский, договорились на тридцать долларов, он все сделал, даже дополнил и откорректировал оригинал, чему она была очень рада, – позже обнаружил свою работу на престижном американском сайте, заказчица не только ободрала его, но еще и недурно заработала). После этого случая он боялся брать такие переводы, раздумывал написать что-нибудь свое – эссе… попытался, но не пошло, да и кому это нужно?.. Бросил и через месяц, преодолев в себе опасения, снова стал переводить. Возня отнимала много времени и сил, денег на поездки не хватало, что неизбежно привело к стратегии жесткой экономии, отказывал себе в пище, перестал есть мясные продукты, вызывая в людях изумление – «убежденный вегетарианец», говорил он (и пусть все катятся к черту). Ради той подлинной жизни, которая происходила на концертных площадках и часто казалась ему сновидениями, вызванными кислотой, он был готов пожертвовать многим.
При любой возможности он находил время и деньги, чтобы выбираться на концерты в Стокгольм или Хельсинки, в Ригу или Вильнюс (несмотря на то что панически боялся России, он дважды ездил в Петербург и Москву поездом). Ему понадобилось десять лет, чтобы преодолеть аэрофобию (ради этого он посещал сеансы гипноза, которые проводил пожилой заезжий психоаналитик, – разумеется, хранил это в секрете). С тех пор он настойчиво пополнял свою сокровенную записную книжку, в которой было четыре столбца: date, place, name, set list. Ни один поэт не выводил слова любви с большим трепетом и чувственностью, чем Павел, когда писал: Hammersmith Odeon, Earl’s Court, Royal Albert Hall, Rockpalast, Hovet, Glastonbury, Théâtre de Poche, Paradiso (Amsterdam), Tavastia. В беседах он старался произносить эти названия непринужденно, как бы невзначай, при этом его переполняло волнение, гордость; он вспоминал о своих поездках в Амстердам или Лондон, как альпинист вспоминает покоренные вершины или солдат – сражения, в которых принимал участие. Впрочем, и менее легендарные места, более похожие на сквоты или трещины в отполированном мире, заставляли его сердце ликовать, когда он видел на сцене барабанную установку, микрофоны, клавишные и прохаживающихся работников сцены, настройщиков с гитарами, чуял дух марихуаны, пота и алкоголя.
Из странного суеверия, помимо фотографий, Павел хранил какие-нибудь мементо: ленточки, билеты, браслеты, талончики (забавное изобретение европейского ума: ты ничего не покупаешь на концерте, кроме талончика, который можешь обменивать на алкоголь, воду, шоколадку и т.д.) – их он прикреплял к картонным страницам больших альбомов, приобретенных отцом еще в восьмидесятые. На редкость крупные, в кожаных переплетах, альбомы стояли на книжной полке в главном родительском шкафу – гроб, в котором покоилась литература, – и для невнимательного глаза запросто могли сойти за книги, к которым отец не разрешал прикасаться. Стеклянные створки шкафа никто никогда не сдвигал, их только протирали снаружи. Несколько лет назад мать попросила Павла остаться с отцом, чтобы она могла сходить в церковь. Отец неожиданно уснул. От нечего делать Павел перебирал книги, дошел до альбомов, мстительно вынул, заполнил образовавшуюся пробоину тремя томами Стриндберга, что лежали в бабушкином комоде под замком (ключик блуждал по баночкам из-под крупы – найти не представляло труда), унес домой – никто не заметил.
Сначала он вкладывал в них только билеты после тех концертов, что произвели самое сильное впечатление; затем это переросло в привычку, которой он до недавнего времени страстно потворствовал: вклеивал ленточки, подобранную спичку, распечатывал большие цветные фотографии; особой гордостью был медиатор, который выбросила в толпу прекрасная Кирило, медиатор описал сверкающий полумесяц, ударился в лоб рядом стоящего болвана и упал Павлу на плечо; с неожиданной для себя ловкостью он прихлопнул его, как комара, в следующее мгновение ощутив на себе сразу несколько рук. До недавнего времени наполненные альбомы лежали на стуле возле изголовья его кровати, перед сном он их подолгу листал, продумывая, куда бы еще поехать, какую фотографию вставить – ведь можно добавлять страницы, вклеивать… или купить новый альбом? Однажды после сильного стресса (встретил в супермаркете бывшую жену, обменялись натянуто фразами, в присутствии сына, что было самое неприятное), когда он открыл, как обычно перед сном, последний альбом, его охватило беспокойство. Ему вдруг представилось, будто это фрагменты чьей-то чужой жизни. Его пальцы гладят железнодорожный билет
Дождь. Ноги промокли. Не чувствуя холода. Ему даже казалось, что вокруг него пар – так горел от радости. В мыслях взвешивал возможные рейсы в Лондон, знал дешевые и при этом приличные гостиницы наперечет. Но решил, что обязательно пройдется по сайтам вновь. Взвесит варианты. Прикинет цены. Посмотрит фотографии. Представит себя вместе с ними в самолете, в каждом отеле. Осенью в Kensington Gardens. На Kings Avenue зимой. Regent’s park… Edgware Road, Edgware Road… можно идти бесконечно… Помимо этой мечты, есть замысел. Паутина! И вдруг позвонила пиявка:
Мгновенно действующий яд. Воображение скрючилось покойником. Убогость не дает скрыться. – Черт, как я уязвим! Как доступен! – Только ускользнул с похоронных посиделок, хлебнул радости, как вновь настигла серость.
Во-вторых – я сказал, не трогайте меня, –
Ну вот, всех смыло. Никто не подглядывает. Но как-то не легче. От перетасовки масс. Мать постоянно скулит: ну вот, разгладится, и все наладится… вот солнышко выглянет… Солнышко выглянет, и что? Ничего не изменится. Никогда. Это как трясти пустую копилку. Таков мир. Он без устали будет работать. Его ничто не остановит. Он будет намыливать облаками небо. Надувать ветром зонтики. Наполнять словесами газеты. Гнать белый шум. Многомиллионные армии журналистов будут жужжать, как трутни. О, мегасуперпуперскоростной интернет. Что там Уренгой – Помары – Ужгород! Жалкая насмешка. Фантастическое количество информации, которое в единицу времени перегоняют бездушные машины сквозь мое сознание, ни за что не сравнится с миллиардами обогретых или не обогретых тел. Рядом с этим иллюзорным потоком ты меньше, чем ничто. Даже нейтрино есть. О нем известно. Есть экзотическая масса и темная материя, а тебя нет. О тебе нечего сказать. Тебе нечем противостоять. Ничего, кроме Красной сумки, ты этому потоку предложить не можешь. Вот поэтому. Вот поэтому. Продолжать. И. На самом деле. Да, на самом деле она была синяя, только хлястик и язычок были красными, и даже не красными, а красноватыми, язычок был даже желтый, и не кожаный, как и вся сумка, по сути, из дрянного кожзаменителя, зато с очень важной потертой эмалированной кнопкой и замочком, ключ от которого мать носила вместе с крестиком на серебряной цепочке.
2
Утро.
Кого ты ищешь в этой комнате?
Раннее черствое утро.
L’air est puant, le ciel implacable[8].
Чье это тело?
Птица? Собака? Человек? Скот?
Одно дыхание у всех.
Кто?
Dans ce lit fleurdelisé se transforme en tombeau[9].
Oh.
Руки-ноги набекрень, как собака. Приоткрыв один глаз, как птица.
Embryo in utero.
Перевернуться. Нет сил.
В троллейбусе, я кричал на людей в троллейбусе:
Ma femme est morte, je suis libre![11]
Строка выворачивалась из своей кожуры в стеклянной будке прямо на скамейку, кто угодно мог видеть.
Свесившись у края могилы, упирался рукою в рассвет. Руки грязные. Капли крови блевотины вина моря смертельной усталости на рукаве рубашки. Рубцы. Ноги болят. Ходил. Много ходил. Ботинки. Возвращался босиком. Вчера…
Je me suis couché sur la terre et je dormais comme un chien![12]
Бумажные ирисы и гиацинты.
Где видел? На зонтике? В цветочном? На машине? В окошке?
Заплатки памяти. Опечатки похмелья. Wasawis[13]. Холодно. Осень.
Кажется, встретил кого-то.
О чем говорили? Наболтал глупостей? Обругал? Оскорбил?
Неважно. Звонил. Кому-то звонил.
Физиологический раствор для ребенка. Сколько лет? Скоро пять. Произнес четко. Помню! Аптека. Все шарахались. Грязный как собака. Блевотина на рукаве. Где-то валялся. В шиповнике. У моря.
Лучше не думать.
Ирисы. Цветы похмелья. Всюду они. На каждом балконе. На каждой могиле. Каждый год случается такой день. Словно умираешь.
Я выливал вино на камни.
Он помнил, как выливал вино. На камни. Ел хлеб. Гули! Гули! Гули! Над ним хохотали чайки. Было смешно. Он смеялся. Оплеван морской водой. Облеплен тиной. Вылил вино. Что-то сообразил вылить. Не все выпил. Угощал. Мальчишки эстонцы, как галчата, сидели на камнях и слушали, глядя на него снизу вверх. Он устроил спектакль. Они курили, слушали, перемигивались. Чокнутый русский поэт читал…
Sans cesse à mes côtés s’agite le Démon; Il nage autour de moi comme un air impalpable[15].
Решил пить y моря. Авось похмелье будет не таким страшным. Это он подумал спьяну.
Ma femme est morte, je suis libre!
Собака подбежала и прыгала рядом. Заливалась. Он прыгал по камням и хохотал. Лил на собаку вино.
Пей! Пей, шакал! Пей, псина!
Он был жутко пьян. Руки пахнут рыбой.
Он пил один. Читал Бодлера и Эдгара По.
Кто-то окликнул.
Кто это был? Не помню. Помню, стихи читал.
Плохо, когда знаешь наизусть много стихов. Можешь читать бесконечно. Это сводит с ума. Всегда заканчивается плохо. Поэзия съедает мозг. Как во время голодания, организм поедает себя. Глист поэзии сосет мои соки. Сходишь с ума тогда, когда начинаешь думать в стихах. Когда говоришь, будто укачивая младенца внутри себя. Никто не замечает. Никто не поможет. Как Рагин, ты и не хочешь, чтоб помогали. Вышить на спине № 6.
Ты читаешь стихи, не можешь остановиться.
Плохо, когда запоминаются именно такие. Мрачные. Холодные. С запахом гнили и сырости. С привидениями. С заспиртованными трупиками в колбах. Туго свинченные.
Ходил, как по палате, туда-сюда, туда-сюда, и читал, точно вызывая духов. Галька под ногами ворчала, недовольная.
Издали завидев Семенова, люди отворачивались и уходили.
Все тебя знают, поэт. Никто не хочет тебя видеть.
Теперь он лежал ни жив ни мертв, сквозь веки ощущая, как линяет ночь, слушал, как воет ветер, колеблет занавеску, бросает ветки на стекло, и все внутри Семенова вздрагивало, как на ухабистой дороге.
Холод и гололед. Крик чаек. Лай. Осколки вчерашнего.
Я выкинул блокнот! Три месяца записей. Выкинул. Помню, как швырнул, и сам испугался. А потом гоготал над собой: Что, жалко стало? Трепещи, стихоплет!
Поэт выкинул блокнот, чтобы сюда не возвращаться. И бил бутылки… Поэт. Об эти камни головой: умри, поэт!
Вчера он пытался от себя избавиться.
Где он был вчера? Там, куда проваливаешься во время кошмара. Только в бреду туда попадаешь.
Он рыскал по улицам как одержимый. Город превратился в бесконечную фреску. Век идти – не обойти!
Он ел пиццу в Americana. На него смотрели незнакомые люди. Туристы из России. Он ел пиццу, отрезая подгорелую корку. Аккуратно срезал. Неторопливо. Серьезно. Со стороны был похож на баклана. Длинный нос. Лысина и хохолок. Он носил укороченный плащ. Он снял его и повесил на соседний стул. Чтобы не подсели. В пиццериях почему-то подсаживаются. В кафе – нет, а в пиццериях – да. Как в столовой. Он был в легком свитере. Старался ни на кого не смотреть. В тарелке набралась горочка горелых обрезков. Люди из России смотрели на него. Он это чувствовал. Краем глаза он видел, как они поворачиваются. Они скучали. Ждали свой заказ и пили пиво. Шептались и посмеивались. Наконец, полагая, что он не поймет, женщина сказала мужикам: что вы смеетесь, настоящий эстонец, аккуратист, все эстонцы вежливые и культурные, не то что вы… И они начали игриво на нее дуться. Бизнесмены. Хамоватые карликовые магнаты. Только-только из скорлупы нос высунули – и сразу надо над кем-нибудь посмеяться. Подвернулся он. Приняли за эстонца. Любой местный ни за что не перепутал бы Семенова с эстонцем. Эти перепутали.
Долго не мог выкинуть из головы. Озирался. Почему они на меня пялились? Прятался в подворотнях. Пил тайком из обернутой в газету бутылки. Вспоминал их и гневался. Откуда в человеке берется эта наглость? Когда человек начинает смотреть на других с таким превосходством, с какой минуты? Что там внутри произойти должно, чтобы так на других смотреть?
Надо было идти в другое место. Говорят, лучшая пицца где-то в Пярну. На Вооримехе была хорошая. В подвальчике под сапожком. Воняло туалетом и еще чем-то. Но пицца была что надо. Теперь модно жрать суши. И пить саке. Когда-то было модно наголо и с бородой ниже кадыка. Теперь финские хэви-металлисты так ходят.
Он покупал дешевое вино, и на него смотрели.
В аптеке – физиологический раствор. Во внутреннем кармане – бутылка вина. Тяжесть. Стыд. Люди смотрели и понимали, что у него под плащом.
Всюду чувствовал взгляды. Они облепили его, как лиственная тень на спине. Снял и повесил плащ на ветку. Полегчало?
Нет.
Море тоже смотрит и вздыхает.
В те годы был в моде экзистенциализм.
Твои сказки читают детям, пьесу ставили в театре, все смеялись: смешная пьеса, пустая, но смешная, должны быть и такие пьески. Критик-дурак пишет, критикесса-идиотка хохочет: и никто толком сказать не может, сколько псевдонимов породил наш Семенов, сколько фантастических романов написал, подрабатывая литературным рабом. Мой подвал в Ласна! Тут пашет раб, фантастические романы под псевдонимами для всяких серий. Смейтесь! Псевдонимы, и те не мои. Даже тут себе не хозяин. Раздаю себя по кусочкам. Меня шинкуют, как капусту. Отдаю все великие замыслы под нож. Как телят. Great Upgrade за двадцать тысяч рублей. Кошачьи слезы! Смейтесь! Твоя жена взяла в банке кредит и у бандитов. Двадцать тысяч евро, Семенов! Очнись! А ты плачешь о каком-то романе. Прокормить семью… Тут голову спасать надо… Нашинкуют – и тебя, и жену. Эти люди не вымерли в девяностые – они затаились, как вирус. Придут и все отнимут. Подпишешь любые бумаги. Квартира уйдет. Будете жить на улице. Ты и твоя семья, понял! Стыдно ему имя марать.
Great Upgrade.
Головная боль.
Great Upgrade.