Андрей Иванов
Аргонавт
1
Вчера были с Эдвином в ботаническом саду (Botanisk trädgård, to be precise: в основном экзотические деревья), там собираются любители покурить; он меня представил местным хиппи, и впервые за последние пять лет я немного дунул. Так вылетел, не поверишь. Совсем размяк. Пришлось сесть. Не заметил, как задремал. Открываю глаза: к нам приближается марсианин растаман, марокканец с дредами. Они долго разговаривали, а я, потеряв надежду что-либо понять, сидел и смотрел на огромное тюльпанное дерево с необыкновенно крупными плодами, похожими на снегирей или ткачиков, и они запели…
Когда вышли за ограду, мне показалось, что мы в Тарту, и я стал гадать, как бы свернуть, чтобы выйти к бару «Александр», которого давно не существует (так мне захотелось посидеть среди старых музыкальных инструментов); пока думал об этом, перенесся в Крумлов, и вот я уже иду с чехами по булыжным улочкам Крумлова. Вышли за городскую стену, оказались в порту, бескрайнее море, ветер, закат, меня это сильно озадачило: в Крумлове порта нет! Увидел пальмы и остолбенел: где я? Приятели Эдвина с нами попрощались, плавно растворились, пальмы шуршали, ветер теребил гирлянду с японскими фонариками. Эдвин сказал, что пойдет к своей подружке, предупредил не ждать его до утра. Мы планировали очередную вылазку к тому окошку, про которое я писал тебе в прошлый раз, со странной картиной, мне опять не удалось ее сфотографировать, и он предложил попробовать его большой фотоаппарат с дополнительным объективом (с полкило линза), но тут ему прислала подружка эсэмэс: прибывает ночным паромом из Nynäshamn‘a. Он будет ее встречать. Попросил сходить в магазин и купить что-нибудь на завтрак и еще проведать его отца, тому тоже надо что-то купить, потому что он сидит с утра до ночи и пишет свой бесконечный роман, напрочь утратил связь с реальностью (в хорошем смысле). «Уже темнеет, – заметил Эдвин. – Не откладывай». Улыбнулся и пошел. Я направился в Старый город. Дела вернули меня к жизни. Возле собора Св. Марии (чем-то отдаленно напоминает Нотр-Дам – гаргульями, наверное; кстати, ассоциация с Крумловым была очень уместна: собор Марии для меня тут такой же маяк, как Церковь Нашего Спасителя в Копенгагене или цветная башня замка в Крумлове) навстречу вышли туристы, в одном из них мне померещился эстонец, который жил возле Дома культуры на Калеви и часто попадался на глаза. Разумеется, это был не он, а какой-то швед. Он подошел ко мне и спросил: ты местный?
Я сказал: нет.
И все-таки не отпускал он меня, не знаешь, почему тут знак так странно стоит?
Я посмотрел: и правда странно. Сказать было нечего. Не знаю, и пошел. А сам думаю, что у меня в Дании тоже подобное было. Как-то увидел в одном пассажире в поезде моего напарника по ночным вахтам на мебельной фабрике, даже подойти захотелось. Понимаю, что не он, а влечет – сел рядом, точно погреться, и сидел, пока тот не вышел. Такое причудливое выражение ностальгии.
Я постоянно вижу людей, похожих на кого-то, и без всякой ностальгии. В жизни никуда не уезжал дольше чем на неделю, даже вообразить себе не могу, что это такое; тем не менее похожие люди встречаются чуть ли не каждый день, просто напасть, причем самые разные: похожие и на близких, и на дальних родственников, из прошлого и из настоящего. Но это ладно. Хуже, когда встречаешь кого-то из даже не из прошлой жизни или кого ни за что в эти дни видеть не хотел бы, например мою бывшую жену, просто наваждение! Несколько лет жили так, словно на разных континентах – только начали судиться, стала мне попадаться с периодичностью в неделю, обязательно, как наказание. Несмотря на это, все равно ни за что из Эстонии не хочу уезжать. Я скорее пожелаю всем людям, которых избегаю, уехать в Штаты-Эмираты, добиться всего самого немыслимого, я желаю им всем счастья в другом мире или в другой стране, лишь бы не видеть их, но сам ни за что никуда не уеду, даже если сюда въедут путинские танки с освободительными лозунгами, останусь. Я не мыслю свою жизнь не в Эстонии. Это не объяснить (как тот негр в Broken flowers: я готов всем устроить счастливое кругосветное безвозвратное путешествие). Понимаю, у тебя там красота, море, природа, ой-ля-ля! и так далее, но это все не по мне, не понимаю я «красоты», плевать мне на «море-природу-птичек», не умею любоваться обрывами, соборами. Мне это абсолютно параллельно, и не чувствую собственной ущербности. Я знаю многих, кто побывал «всюду-всюду», например, помнишь, тот брокер-воротила, про которого я тебе рассказывал, – он едал и крокодилов, прикормленных ягнятами, и акул, и омаров, и кальмаров, и обезьяний мозг, и все такое, а вот поймал, говорит, рябчика на Харку, изжарил в песке и воскликнул: ничего вкуснее в жизни не ел! Так вот, он где только не был, а пожил в Швеции и до сих пор утверждает: лучшая в мире страна, просто top of the tops, и не потому что там воду из крана пить можно, не поэтому, а даже, говорит, не объяснить: просто офигительно, и все тут.
Касаемо Швеции мне давно все понятно, окончательно меня добил Пригов, незадолго до смерти он сказал следующее: мол, в Швеции всего семь или восемь поэтов, зато им платят в виде стипендий миллионы, они бесплатно ездят на курорты, им даны в бессрочные аренды роскошные виллы, и хорошо бы так сделать и в России: «Семь-восемь, быть может, мало, но где-то пятнадцать было бы достаточно, потому что больше просто нет! (Я так засмеялся на этом месте, что вокруг стали на меня поглядывать.) И тогда бы было гораздо больше хороших стихов. А уважающая себя страна должна иметь качественную национальную поэзию!»
Как я хохотал, уже никого не стесняясь! Сознавая невероятность, мечтательность, утопичность да и вообще праздность своих слов, он все равно говорил так, что меня аж завораживало, как будто такое и впрямь возможно, отсюда случился со мной такой неожиданный эффект: хохот до слез. Смеялся, как на спектакле. А он ведь от сердца говорил, всерьез, не юродствуя. И что тут остается, как не хохотать? Это ж абсурд и индульгирование в чистом виде! Но голос его никогда не забуду, запала интонация, прям сейчас пишу и слышу, как сквозила в нем безнадежность. Та самая безнадежность, с какой Реве писал (уже когда состарился и обнищал) о том, что его кошки, может, и доживут до тех дней, когда писателям повысят пенсию, а уж он-то сам точно не доживет. Ах, как Реве опускал Союз писателей за ханжество! За неспособность не только писать, но в первую очередь неспособность потребовать денег, мотивировать надобность повышения оплаты труда (чем писательскую профессию и дискредитировали)! Да, у Реве это было просто маниакально и скрупулезно.
Вот, кажется, скоро и у меня тоже начнется: бедность и безнадежность. (Маниакальность и скрупулезность всегда при мне, как ты знаешь.) В принципе, бедность уже меня захватила – я в ней купаюсь, как грешник в адском пламени, уносит она меня, как горная река, витками, затягивая вглубь, к мраку. Где-то там, у самого дна, ожидает меня нищета. Представляется она мне плоской, сухой, но занозистой – занозами будут болезни. Незадолго перед самым непосредственным концом предвижу, что буду вымаливать себе каждый сент. Ходить по улицам и дергать людей за рукава: не хотите английский учить? Закроют нашу школу, как пить дать. Все к тому и клонится. Распад, зеленая жаба и тотальный контроль. И так групп нет, так скоро и того не будет. Я ведь банку должен – за адвоката (Стен Миллер берет немало, известная во всем городе личность: и правозаступник, и крутых криминалов отмазывает). Мне иной раз снится, как меня уводят из зала суда в наручниках, хоть это и перебор. За такое не сажают. Ох, эта тяжба меня доконает. Засудит меня жена на алименты, захочет она с меня получить враз кругленькую сумму компенсации за энное количество лет (будто я не помогал, Глебу одежду не покупал, за детсад-школу не платил), и придется мне еще один малый кредит брать у банка, пока дают, и ей алименты платить, и банку оба кредита возвращать, и адвокату… На что жить тогда? Матери я без того две с половиной должен (она не торопит, скулит: «Не возвращай», – но я себя уважать перестану, если не верну). Буду каждый ценник по полчаса изучать. Есть вариант: сдавать мою однушку за гроши, а самому жить у родителей (невыносимо) или, как Костя, в офисе: развернул рулет спального мешка и залег, утром свернул, в туалете помылся и к ученикам! Сегодня к нему захожу, а он мешок приготовил, сидит ужинает, а мешок уж постелен; я с ним чаю попил, поговорил, сердце излил, вот как тебе, те же слова, только устно, и пошел, а мешок у меня где-то под сердцем, как тень, свернулся. Чую: ждет меня спальный мешок в пыльном офисе, ей-ей, ждет! Думать не хочется! А что толку? Думай не думай, все к тому и идет! Одно скажу: в среднюю школу или профтех учительствовать не пойду (хватило с меня практики; лучше сразу повеситься, чем школьники: to be finished would be a relief); я и с практикой преподавания для взрослых мечтаю покончить поскорей. Пока нет ничего, подрабатываю уроками. Мучение, а что делать? Молюсь на Бинго. Почти как Слокум на гольф. Он сперва ненавидел гольф, а потом одержим стал и мечтал со ста ярдов, кажется, попасть в лунку. Один раз попал, и можно всю жизнь дурака валять, если что, можно сказать: «Я со ста ярдов попал!» Так и я: стыдился покупать, как порнуху какую-то, если не хуже, а теперь одержим и мечтаю однажды выиграть, ни о чем так не мечтаю, как заполучить куш. Раз выиграл, и ни на что в жизни больше можно не обращать внимания. Мне скажут гадость, а я в ответ заору: «Бинго! Бинго!» – и пойду дальше. Пусть думают – сумасшедший, мне все равно. Шесть билетов покупаю и в тетрадь переписываю: ровно три вмещается на страницу стандартного тетрадного листа в клеточку. Очень удобно проверять. Никогда не проверяю в аппаратах. Сам во время розыгрыша зачеркиваю номера. Все сам. Я не полагаюсь на аппараты. Да и мало ли что? Я себя знаю. Если зазвонит и скажут, что крупный выигрыш, так занервничаю, все поплывет, обливаться пóтом начну, всех кругом подозревать: а вдруг сейчас кассирша обманет, подменит выигрышный билет, или вдруг кто-то услышит, что выиграл, проследит, по голове шарахнет? Я все свои фобии знаю, потому наперед себя избавить от дискомфорта стараюсь, проверяю дома, в прямой трансляции. Так и живу: от розыгрыша до розыгрыша, от чемпионата Европы до чемпионата мира, от олимпиады до олимпиады и так далее. У каждого есть подобные вешки. Не все это признают, но я себя знаю и от себя эти стыдные вешки не прячу.
А вот еще: в связи с лотереей у меня появилась новая забава: рассматривать квартиры на сайтах недвижимости. Куплю свои шесть билетов и перебираю варианты. В этот раз на кону 20 тысяч евро – не особо разгуляешься. Но я же маньяк, я проделал калькуляцию, учел продажу моей однокомнатной + 20 тысяч выигрыша. Вариантов, честно говоря, учитывая мои капризы: чтоб Таллин, и чтоб поближе к центру, и чтоб как можно выше, желательно без соседей над головой – не так много, раз-два и обчелся. Есть тут одна четырехкомнатная, но ремонт требуется, в остальном – идеально. Ты и представить себе не можешь, как я расстраиваюсь из-за того, что квартира, которую я мог бы купить в случае выигрыша в комбинации с удачной продажей моей однокомнатной, требует ремонта, средств на который у меня после выплаты не останется. Маркузе писал про «одномерного человека». Музиль – про «человека без свойств». А я – «человек модальности», ибо жизнь моя протекает в сослагательном наклонении.
Сколько громких слов. Посмотри, какой грохот вокруг! С души воротит. Материя ревет. Оглушительный поток. Сплав органики и огня, газов, металлов, пластмассы. Все это хлещет. Затопляет сознание. Тебя подталкивают к бордюру. Дождь шипит. Зонтики вращаются. Флажки трепыхаются. Светофор – красный. Вода пенится. Канализация пузырится. На мои ботинки. Шнурки развязались. Все равно. Я никуда не иду. Будет зеленый – останусь стоять. Пусть идут. По моим шнуркам тоже. Все равно. Дождь на лицо и за шиворот. Струйки. Скользкие червеобразные сгустки. Отрезать. Бросить в этот поток. Кто-нибудь сфотографирует. Status: A weirdo cut his shoelace off. Comment: He’d better cut off his cock[1]. Глупый смех. He толкайте меня! Может быть, я руки в карманах лезвием cutting my cock off. Толпа растет. Мой тайный протест. Не яйца прибить к Красной площади, так хотя бы отрезать и бросить. Ненавижу себя – баста! Откуда их всех принесло? Локти. Плечи. Толкотня. Стоять в толпе и тихо резать. Незаметно для всех. Сквозь штанину на асфальт. Плюх! Ботинком спихнуть ненароком в воду Поползет подталкиваемый как слизняк. Истечь и раствориться. Down in a sewer[2]. Я насквозь! Всеми вами. Посмотрите на меня! Вода змеей влезает на тротуар. Разбегается ручьями. Покусывает мои ноги. Мокрые. Пустяки. Фантики. Лотерейные билетики. Вы все во мне. Я вами по горло. Машины и люди в них. Моллюски в раковинах. Поток бессознательный и безразличный. Куда это все? Что за вой твою мать? Молчите! Silence! Народ, безмолвствуй! Во-первых, Красная сумка: в этой сумке все мое детство… битком набитое подзатыльниками, бормочущий отец, как вечно текущий кран, нескончаемые наставления матери и ни одного велосипеда, даже роликовых коньков не было, старый теннисный стол и пара обшарпанных ракеток на вонючей дачке каждое лето… каждое лето… в школе воровал шарики, запасался… им было лень купить… лень сходить… о тебе не вспомнят… сядь, сиди в своей комнате… без телевизора… чемпионат мира?.. чемпионат европы?.. родокам плевать… ребенок одет-обут-сыт-крыша-над-головой… необходимое, основное. Вот когда во главе угла
Один телефонный звонок. Damn! Как иногда один телефонный звонок может перевернуть все внутри! Дождь был источником райского блаженства до того как. Такой легкий летний дождь. В сентябре. На огромные стекла. Солнечные лучи переливались на стенах. Капли весело разбивались о подоконники. Музыка сфер. Подарок свыше. Когда он выходил из. Он выходил под дождь с радостью. Он горел. Светился. Его размывала изнутри песня. Как подземный родник подмывает корни огромного древа. Его сознание переполняли образы. Новое изобретение. Идея. Которую он торопился воплотить. Так много всего нужно сделать. Три или четыре лжеаккаунта – в «ФБ», «Твиттере», «Инстаграмме». Несуществующие личности в разных частях света. Один аккаунт будет подкреплять другой, общие друзья. Паутина! Он готов был рухнуть в экстазе прямо в коридоре, перед бухгалтершей, секретаршей, директрисой и двумя сорокалетними ученицами, которые наперебой жаловались, что у них
Все разваливается, думал Боголепов ехидно. Пусть разваливается! Я создам свой мир. Свою структуру. Непогрешимую.
Голоса женщин взвизгивали, как дрели. Боголепов знал наверняка,
Во-первых, смылся… Матроны опять устроили поминки-посиделки. Они плакали. Всем дамочкам за пятьдесят. Слезливые истерички. Одинокие читательницы Мулдашева и Марининой. «Демоны Да Винчи». «Все оттенки серости». Их так подкосила смерть директора. Он нас покинул, отправился на Небо, как Отдыхающий Бог. Ему нет до нас дела. Утлый мирок идет камнем на дно. Bye-bye! Все привычное разом растворилось. Вроде бы те же стены, кабинеты, коридоры, учебные пособия и ученики – все то же самое, тем более языки, – а нет,
Что это? Та маленькая пуанта нехитрого фокуса, которую надо уметь скрыть, а затем вовремя показать, иначе представление идет насмарку и под свист, топот, улюлюканье в фокусника летят помидоры, пустые стаканы, пивные пробки. Боголепов уважал и ценил Алексея Викторовича именно за это: он знал свою скромную роль в им созданном театре и играл ее безупречно. Покойному удавалось проделывать трюк так искусно, что никто не понимал, что тут был какой-то трюк. В душе Боголепов им восхищался. Конечно, тут был нужен особый дар антрепренера: сделать шатер с факирами сертифицированным учебным заведением, в котором, как сулили рекламные постеры, расклеенные по всему Таллину, за небольшие деньги в несколько недель под рэйки и суфи-музыку любого погрузят в тезаурус иностранного языка, пропускать годами сквозь свои сюрреалистические кабинеты тысячи и тысячи людей – предпринимателей, врачей, артистов и культурных работников, не без успеха (!): многие утверждали, что им
«Она ненавидит школу всем сердцем».
«Она сживает нас со свету».
«Она нам всем мстит».
Нет, Эльвира мстила творению мужа, который бросил ее. Сменила логотип. Выбросила обезьянку Никки, которая прыгала с ветки на ветку в рекламных мониторах общественного транспорта. Пальма эстонского языка: тере! Кас рягите эсти кеелес? На куст английского языка – прыг: ду ю спик инглиш гуд энаф? На немецкий пенек, хвать пирожок: шпрехен зи дойч? Примитивная компьютерная анимация – семь лет назад, когда реклама появилась на местных коммерческих каналах, может быть, это и выглядело круто (творение серого косого программиста с тремя прядями поперек плеши), но в наши дни это как-то убого. Обезьянку озвучила дочка директора, которая давно живет в Берлине, работает в фирме хедхантинга, у нее самой две такие же анимационные дочки. Дурочка, которая сшила и придумала обезьянку (и ни копейки не имела с этого – пожертвовала, блаженная, ради общего дела), хотела вернуть куклу и попалась охранникам, с ней разбирались полицейские, потому что она – трижды дура – влезла в уже закрытые под электронный сургуч помещения, где хранилось старье, в том числе и ею сшитая обезьянка. Эльвира смеялась:
Первым делом назначила менеджером своего любовника – пропахший супом и котлетами мешковатый учитель биологии, уволенный из школы за незнание эстонского, приносил обеды в термосе и пластмассовой коробке, просиживал зад в кабинете, почитывая «Дельфи». Сектантку утвердила куратором проекта, который Боголепов задумал с директором (идея была моя, но где это записано? – там же, где и авторские за составление курса).
«Это все Зоя Семенова виновата. У нее был роман с директором. Вот Эльвира и мстит…»
Никто не знал наверняка, было ли там
Однажды ни с того ни с сего принес свой студенческий дипломный чертеж какого-то двигателя, повесил его в рамке на стену, как картину, и долго рассказывал о том, как работал над ним, сколько раз переделывал (наверное, это было частью своеобразного ухаживания). «Вот тогда-то я и научился правильно точить карандаши», – сказал он.
Точить карандаши было любимым занятием директора: это его успокаивало – и других. Заходишь к нему, а он сидит, с довольным видом карандаш правит, пробует его на бумаге, трогает подушечкой большого пальца, щурится и с благодушной улыбкой ставит в карандашницу – смотришь на него, и тепло на сердце становится.
Эльвира каким-то образом прознала о его влюбленности (возможно, донесли), ревновала; скандалистка по натуре – могла наброситься с кулаками – тем не менее обошлось без сцен, разве что говорила с Зоей подчеркнуто вежливо. На праздниках, которые Алексей Викторович устраивал в самых неожиданных местах (однажды по ошибке отмечали в ресторане, где на втором этаже был бордель), Эльвира тоже появлялась, и все видели, с каким трудом они втроем держатся: Алексей Викторович терял самообладание, было очевидно, что он переживал самые ужасные мгновения своей жизни – страсть и ужас смешивались, он сильно пьянел, делался бледным; все переживали, как зрители в театре; Зоя старалась казаться натуральной, но переигрывала; Эльвира носила отвратительную резиновую улыбку, громко рассказывала про диеты, йогу, Васанта Джоши, но все это было ширмой: по ней было видно, что за духовностью – Рерихом, иконами, святыми и Индией («Это такая страна! Вы просто обязаны съездить в Индию! Как можно жить, не побывав в Индии?!») – скрывалась необузданная животность.
Алексей Викторович умирал полтора месяца. Все это время наточенными им карандашами пользовались: и секретарша, и бухгалтер, и жена. Он лежал в коме, а в школе тем временем творилось черт знает что. Бухгалтерша чуть не оттяпала себе большую часть предприятия, которое состояло из нескольких фирм-поплавков (сегодня есть, завтра нет), всеми делами этих фирм – сокрытием доходов и неуплатой налогов, увольнением работников «по собственному желанию», их наймом в новой фирме, исчезновением учеников и приписыванием фантомных затрат – занималась бухгалтерша, многие нематериальные активы – лицензии, патенты и прочие объекты интеллектуальной собственности – по бумагам принадлежали ей (когда-то она убедила директора, что так безопасней, и он согласился, с тех пор, регулярно уничтожая и воссоздавая фирмы-поплавки, она переписывала всю продукцию и все проекты на свое имя). Узнав о намерениях бухгалтерши, Эльвира пришла в бешенство. Где-то что-то разбилось. Карандаши летали как дротики. Поговаривали о какой-то драке. Кто-то на кого-то собирался подать в суд. Казалось, по мере угасания жизни директора умирало и его дело. Затем шептались, будто компромисс найден, но никому от этого легче не станет: школа будет продана.
«Потому что Эльвира не в состоянии вести дело».
Каждый день натыкалась на что-нибудь непонятное и теряла самообладание. Предприятие, которое казалось таким основательным, прибыльным и перспективным, даром что требовало времени и сил, так еще и разваливалось на глазах. В сейфах обнаружились директором подписанные бумаги, свидетельствовавшие об обязательствах перед туманными вкладчиками, представитель интересов которых слез со стремянки, снял халат электрика, надел деловой костюм и предложил пойти на грабительскую сделку. У Эльвиры сдали нервы. Помимо этих неприятностей, предстояло принять страшное решение. Какая-то интрижка с учительницей больше не имела никакого значения – все это в прошлом, которое немедленно станет очень глубоким прошлым, как только в больнице отключат аппарат жизнеобеспечения.
Поэтому когда говорили, что Эльвира в первую очередь уволит «пассию директора», они ошибались: Зоя проработала до сентября и уволилась сама – у нее и правда не было групп, так как их уже никто не набирал. Даже для Боголепова. Он ходил туда по инерции. В надежде рядом с Зоей увидеть ее фантастическую дочь. Своей презрительной ухмылкой Аэлита сводила его с ума. Иногда она сидела на пластмассовом стуле в фойе: небрежно, по-ковбойски вытянув ноги в грязных полусапожках с острыми носами, читала какой-нибудь роман с кошмарной готической обложкой (в последний раз – «Тень автора» Джона Харвуда). Освещенная мерцанием смартфона, с отсутствующим видом шла по сумеречному коридору: джинсы, спортивная кофточка
Ее мать появилась у самого лифта. Он за ней.
– Зоя, подожди, пожалуйста!
Она задержала лифт. Улыбаясь:
– Спасибо.
– Что случилось?
– Нет, ничего.
– Куда летишь?
– Никуда. Просто, – понизил голос до шепота (в лифте!), – искал предлог сбежать.
– Тоже никак?
– Да.
Оба смущенно улыбнулись.
– А ты?.. – неловко спросил Павел. – У тебя группа или?..
– Нет, я вещи забрала. Ухожу. Все. С концами.
– Не секрет куда?
– Нет, не секрет. Я свое дело открываю. – Он поднял брови, будто первый раз слышит. – Об этом с тобой хотела поговорить.
Это было ожидаемо. Но виду не подал.
– Конечно. Мой телефон знаешь. Звони!
– А сегодня?..
– Сегодня совсем никак. Тороплюсь, – соврал он (надо оставаться скользким объектом).
– Понимаю. Подыскал себе что-нибудь?
– Перебираю варианты… – И прочистил горло для важности (врать так врать).
– Я позвоню. – И после паузы добавила: – Оказывается, меня заманить пытались. Все друг друга тянут, кто куда… Хаос.
– Да, точно,
– Если б
– Я никого никуда не тяну, – улыбнулся.
– Зато я тяну. Добавлю тебе еще один вариант. – Опять смущение (ей идет).
– Хорошо. – Двери. Он пропускает ее вперед. В вестибюле только вахтер. – Сугубо между нами, один вариант я сплавил в небытие сразу: Кудрявцева предложила кое-что, но так как я ее не выношу…
– Я тоже. – Зоя шумно выдохнула. – Еще с универа.
– Вы учились вместе? – Его глаза загорелись (всегда замечала, что любит сплетни).
– Да, – посмотрела в сторону лестницы: никого. – Она была нашей старостой.
– Господи!..
– Ты представить себе не можешь, какие она номера откаблучивала… Вплоть до того, что набивалась на похороны матери нашего декана. Ее всегда тянуло…
– Некрофилка?..
– Не думаю, просто ей хотелось, как бы это сказать… Не спешишь?
– Пять минут есть.
– Да это много не займет. В общем, она все время старалась не то чтобы в душу влезть или вызнать, кто с кем спит, нет, ее больше интересовало, кто чем болен, у кого где родинки-бородавки… Мелкое извращение, и это как-то совмещалось в ней со склонностью к общественно-полезной деятельности. В одном ряду с обычными вопросами она готова была обсуждать месячные, придатки, тампоны, оставленные в ванной общежития, прямо на собрании в присутствии парней. Слава богу, ее затыкали. Я. Поэтому она меня тайно ненавидит. Поэтому меня и сняли с групп, как только она появилась. Нет, вынырнуть из книжного магазинчика и тут же произнести речь над могилой – вполне в ее духе. Она родилась для таких моментов. Кстати, у нашей директрисы она не только торгует эзотерической литературой и амулетами, она там какие-то собрания ведет, типа семинары, объясняет, как пользоваться приобретенными оккультными бирюльками. К ним туда ходят всякие старушки… Ты бы видел ее сына! Настоящий вампир из «Сумерек», гот, весь в пирсинге и тату. Зато в компьютерах шарит. Что неудивительно, ведь она сама с этого начинала. Для нее когда-то компьютеры были своего рода религией. Трепетала. На спецкурсы по информатике собиралась, как в церковь, перебирала свои бумаги, книги и шептала:
– Это те шарлатаны, которых разоблачили и пересажали?
– Да, лет десять назад, если не больше. Она и меня тоже к ним водила.
– Да? Ну, и как?
– Устроили представление. Втирали мозги, брали кровь и внушали, с демонстрацией какого-то видео, что там якобы у меня есть черви в крови, от которых только их таблетки могут помочь. В общем, зомбировали…
– Ужас. И как ты решилась пойти?
– Любопытно было. Я не собиралась
– Ого! Ничего себе:
– Знаю, ты бы от брезгливости умер.
– Я бы ни секунды не думал, – сказал он автоматически, делая стремительное сопоставление Зои и своего знакомого, – ничего общего. Странно. – И как ее не посадили? Их же всех привлекли. Разветвленная интернациональная мафия. Пирамида!
– Вот так, не посадили, значит. Теперь она опять у нас появилась и всеми манипулирует. Я когда дома рассказываю о том, что тут творится, Эля бесится: «
Он чуть не вздрогнул, когда услышал имя девочки. Мурашки побежали по коже. И запахнулся душой. Открылись стеклянные двери. В холл вошли люди, вместе с ними ворвались звуки улицы, запахи выхлопных газов. Люди идут мимо. Складывают мокрые зонтики. Шуршат пакетами.
– Кажется, на улице дождь, – сказал он.
– Да, – в ее сумочке зарычал телефон (лев Лео, MGM). Павел хотел проститься, но Зоя жестом задержала его, отвечая на звонок:
– Speaking of the witch[4]. Она!
– Yes, Ally, we did. Who? Me and Pavel, friend of ours. Yes, that Pavel[5].
Обо мне! Я.
– Okay… Yes, but… Please… could you do me a favor… Please, listen to…[6] – Она отвела от уха телефон и, посмотрев на него с гримасой третьесортной голливудской актрисы, сказала: – She hanged up on me![7]
– Дети, – сказал он растерянно, стараясь не дрогнуть голосом.
Пока она прятала телефон в сумочку («Сказала, что уходит и не знает, когда вернется, и бросила трубку»), он мысленно наложил на ее лицо образ Аэлиты и с облегчением понял: ничего общего (отдаленное сходство Зои с Джиной Роулэнде вытесняло из нее образ дочери). Двадцать лет пройдет – Аэлита не превратится в свою мать, она станет другой: сухой, как отец, возможно, унаследует алкоголизм и язвительность. Видимо, в какой-то момент отец для нее стал гораздо важнее матери (нельзя же все объяснять генами, человек намного сложнее спирали ДНК и может выходить за грань любой структуры, не только социальной, но и биологической). Судя по тому, как Аэлита бесится, кричит, кусает всех вокруг, скандалит в школе, бьет своих парней, она станет такой же взрывной и эксцентричной, как ее писатель-отец; во всяком случае, ее посты в тысячу раз круче, чем его книжки, статьи, реплики, жесты, значит, сама тоже станет в тысячу раз язвительней и злей.
– Семнадцать лет. Пора бы манер набраться. Но это мое упущение…
– Ну, а какие мы были в семнадцать? Я так гулял, что ого-го…
– М-да…
Раньше его занимало, почему они с дочкой говорят по-английски: ему это и нравилось, и не нравилось, казалось каким-то выпендрежем: жить в спальном районе и говорить по-английски. Потом он случайно узнал, что это придумала Аэлита, и перестал задумываться. Всем ее выкрутасам он находил оправдание. Он боготворил ее.
– Хорошо она говорит?
– Лучше меня. С ошибками, но намного смелее. У нее богаче диапазон и запас. И свои ошибки она оправдывает тем, что они натуральны… – Передразнивая дочь: –
Павел кивнул.
– Да, верно. Как сказал Бруно Крове, язык, на котором говорят англичане, что угодно, но только не английский, это не язык вообще.
Она засмеялась смехом, в котором можно было расслышать… Нет, ноток дочери не было. И слава Б. К черту!