— Чего ж здесь не понять? — Ослик раздраженно махнул хвостом. — Берти похвалил человечьего детеныша и, должен тебе заметить, не зря: у человечка были такие красивые большие уши! — похвалил, что он, мол, хоть и маленький, а не хуже отца.
— Ага, вот теперь понятно!
— Знай наших! — горделиво подмигнул ослик.
— Так что уже поверь мне, Вахур, что с аистом, с Келе, не иначе как беда случилась.
(Звери меж собой называют славное племя собак вахурами, и каждый его представитель для них Вахур, но люди про то не знают, и потому хозяева дали собаке кличку Жучка.)
Одинокий аист сиротливо приткнулся у печной трубы и застыл недвижно. Но двор он уже успел разглядеть хорошенько; виден был ему и сад, где человек то наклонялся, то разгибался, нагружая маленькую тележку. Когда тележка была нагружена с верхом, человек повернулся в сторону двора и громко закричал:
— Эй, Мишка! Мишка!..
Ослик недовольно взглянул на собаку.
— Хорошо тебе, Вахур, тебя только тогда и кличут, когда кормить собираются.
— Мишка-а! — Голос из сада прозвучал сердито. — Чтоб тебя черт ухватил за твои длинные уши, дождешься, что за кнут возьмусь…
— Надо идти, — вздрогнул ослик. — Пока он только имя мое выкликает, не страшно, но как кнут поминать примется, тут уж добра не жди… — И он побрел к узкой калитке сада.
Солнце к тому времени опустилось к самому краю горизонта, и тень от дома пролегла через весь сад.
Одинокий аист стоял на крыше дома, как часовой на посту, и контуры его становились все более размытыми, потому что в надвигающихся сумерках размытыми, однотонными делались дома, дворовые постройки, сад, печная труба и двуколка в саду. Двуколка была нагружена доверху, человек водрузил на самый верх еще и корзину.
— Ну, Мишка, поехали!
Однако Мишка не привык повиноваться по первому окрику. Это извечный обычай у всего почтенного ослиного племени, и отступать от него ослы не любят.
— Кому говорят, не слышишь, что ли?
Тут Мишка, вздохнув, натянул постромки, и повозка со стуком и скрипом двинулась к сараю; Мишка остановился на привычном месте, ожидая, пока с него снимут упряжь; ослик знал, что на этом его служба на сегодня закончена. Он даже оглянулся посмотреть, идет ли за ним Берти. Тот понял адресованное ему предупреждение.
— Но, но, не очень-то оглядывайся! Захочу, так и до утра оставлю тебе хомут на шее.
Мишка весело прядал ушами, уловив знакомое слово «хомут», а остальные слова справедливо сочтя для себя не важными. Да и вообще угрозы Берти можно было не принимать всерьез: конечно, Мишке доставалось иной раз, стоило ему уж чересчур заупрямиться, но зато и держал его Берти в чистоте, и холил. В сумерки, когда пустели дороги и они возвращались домой с базара или с ярмарки, Берти одолевали воспоминания о прошлом. Старому работнику приходили на память годы молодости, в то время жизнь казалась тяжкой невтерпеж, а теперь молодость вспоминалась прекрасною порой; думал он и о милой, которую, пожалуй, все же напрасно бросил тогда (хотя женщина та сама оставила его); вспоминал годы солдатчины — вот уж храбрец был из храбрецов! (а на самом деле служил он поваром, штаны вечно закапаны жиром, и всей тебе амуниции — огромные, закопченные котлы). Но теперь, за далью лет, ему не виделись черные котлы, не томила исковерканная молодость, не терзала женская неверность, — намять услужливо перетасовала подлинные факты и заботливо приукрасила их.
И когда они брели вот так, вдвоем с Мишкой, весной ли, осенью ли, то воспоминания, сдобренные графинчиком вина, становились светлыми и как бы достоверными.
— Эх, Мишка, Мишка…
Оставшись совсем один, Берти прибился к старому Яношу Смородине, которого на самом деле звали, конечно, не Смородиной; фамилия у него была Хайдинак, но на селе к человеку обычно пристает прозвище, которое как-то связано с его занятием или профессией. Старый садовник целыми повозками возил на базар смородину, считал эту ягоду первейшею из первых и всем односельчанам уши прожужжал об этом, так что он ничуть не обиделся, когда его так прозвали. Да и то правда, Хайдинаков в селе — что собак разномастных, а Смородина он один и есть.
Справедливости ради надо сказать, что и Берти когда-то величали Берталаном Салаи, — но про то даже сам отставной кашевар давно позабыл, потому как и полное имя, и фамилия были ему теперь без надобности. Имя для того дается человеку, чтобы ясно было, когда к нему обращаются, а короткого «Берти» для этой цели предостаточно.
Когда Берти поставил у ворот этого дома свой сундучок — сколько лет назад, теперь уж и не вспомнить, хозяева уже тогда были в почтенных годах, и Берти называл садовника «господин Хайдинак», а его жену — «сударыня». Шло время, год за годом; сундучок истлел в углу холостяцкой коморки, а «сударыня» удалилась в край иной, где смородина не произрастает. Теперь господин Хайдинак стал дядей Яношем; одна у них с Берти работа, общий заработок, общий стол и общие мелкие радости. Ну, чего стоит, к примеру, эта: скажем, Берти везет на базар молодую картошку неделей раньше, чем Говорка, огородник из соседнего села, и Говорка, увидев его, зеленеет от зависти.
— А уж что с бабой его творилось! — захлебываясь от удовольствия, рассказывает Берти. — Если бы вы только видели, дядя Янош! Шею свою длинную вытянула и уставилась глазищами на Говорку, не баба, а чисто дракон огненный! Быть сегодня вечером у них перепалке… А я иду себе и знай монетами в кармане позвякиваю!
Но молодая картошка родится раз в году, и даже такие мелкие радости не часто выпадают на долю старых приятелей. Зато и невзгоды пока стороной обходят; неприятностей, конечно, хватает, но и те общие, а сообща и переносятся легче.
«Жалованья» Берти давным-давно не получает, потому что денег в хозяйстве почти никогда не водится. Какое-то время они с хозяином записывали, кто из них кому сколько должен, а потом и записи эти затерялись.
— На черта нам эту писанину разводить! — взорвался однажды старый Янош Смородина. — Едим мы из общего котла, ешь, когда приспеет охота, одежонку-обувку, как сносится, сообща тебе справляем, спишь в постели, где моя жена покойная спала, сито с табаком на подоконнике — всегда к твоим услугам, а ежели опрокинешь когда стаканчик-другой, — что ж, на свои трудовые пьешь. Ну, как, но рукам?
— Ясное дело, по рукам!
С той поры так они и живут в мире-согласии. Правда, мирную жизнь их нарушила недавно отгремевшая вторая мировая война, но миновала она для них благополучно, да еще и добра немало принесла, распределив по справедливости среди множества людей те большие земельные угодья, что раньше несправедливо принадлежали одному человеку.
Старому садовнику перепало землицы, да и Берти тоже — каждый в селе, кто на земле трудился, получил свой надел, — так что теперь они равноправные компаньоны, как в труде, так и в доходах.
Убираться к ним каждый день приходит одна вдова-крестьянка из села, приготовит обед и оставит на плите.
А потом уж каждый из них к столу садится, когда дела позволяют или по возвращении с базара.
И деньгам счет ведут на равных, как один, так и другой. Есть у них в хозяйстве ослик, корова и разная мелкая живность. За скотиной ухаживает Берти, он больше бывает дома. Иной раз, как, например, сегодня, и товар подготовит к следующему дню, и на тележку погрузит, — конечно, за исключением тех овощей и фруктов, которые надо снимать свежими, на рассвете, перед самым отправлением на базар.
Берти снимает с Мишки упряжь.
— Ну-ка, подними ногу! Не видишь разве, что на постромках стоишь?
Мишка с удовольствием подчиняется и отходит в сторону. На сегодня служба его окончена.
День постепенно клонился к вечеру. Берти разжег печь, и над трубой заструился дымок, прямой свечой уходя в небо. Но светлая струйка эта была едва различима, потому что сумерки густой тенью нависли над округой, и на небе ярким блеском наливался серебряный диск луны.
Старый Янош Смородина вернулся домой, когда уже совсем стемнело. Лошадь отвели в сарай, а садовник и Берти прошли на кухню.
— Похлебку я разогрел, — сказал Берти. — Новостей никаких нет, вот только аист сел к нам на крышу.
— Он еще здесь?
— Здесь. Стоит у трубы и по сторонам поглядывает…
— Хворый, видать?
— По нему не заметно.
— С птицами оно всегда так, — сказал садовник. — Вроде и не заметно, что птица хворает, а потом раз — и околела… Свежий салат сегодня шел нарасхват, так что подготовь его побольше. Зато помидоры ни одна живая душа не спрашивала, хоть Дунай ими пруди. Хорошо, что я поспел сегодня, быстро все помидоры разбазарил, хотя почитай что задаром… Разливай похлебку, Берти, а я взгляну на птицу.
К тому времени, как садовник вернулся, Берти разлил похлебку по тарелкам.
— Сидит и не шелохнется, бедняга… Затвори дверь, Берти, не то комары налетят. А мне нипочем не заснуть, ежели они, растреклятые, над ухом пиликают.
Берти закрыл дверь, свет от лампы метнулся со двора на кухню, и двор погрузился в темноту.
Поздний августовский вечер, напоенный ароматом жнивья, высвеченный мириадами звезд. Пора конца лета, когда, кажется, и дома потягиваются в предвкушении осенне-зимней спячки, и сады сонно зевают.
Изобилие плодов повсюду, зерно сыплется в житницы.
На луну тявкают молодые проказливые лисы, и молодые сильные крылья шелестят в воздухе, унося стаи птиц к югу.
С высоты доносится до земли негромкий зов:
— Мы улетаем! Если кто остался еще внизу, поднимайтесь за нами, и в путь, в дальний путь! На юг, на юг…
Одинокий, больной аист стоит и вслушивается в клич новых путешественников. Голоса их ему знакомы, знаком шелест их крыльев, он вздрагивает от тоски и боли, которая отдается во всем его теле. Ему кажется, что крошечные кусочки свинца, засевшие в крыле, — живое воплощение Зла, Беды и Запрета. Для него не существует таких понятий, как «причинная связь», «раскаяние», «месть», не существует прошлого, только толчками пульсирует боль, и эта боль — сейчас, в настоящем.
Труба выдохнула из себя весь дым, люди в доме устроили темноту и затихли, только Мишка бродит по двору, потому что хлев он терпеть не может и хозяйского коня, Копытко, тоже не выносит; правда, и Копытко Мишку не жалует. Поэтому Мишке дозволено устраиваться на ночлег, где пожелает, и ослик то уляжется у стога сена, то под навесом возле Вахур; и хотя собака кажется ослику глупой и недалекой, его все же развлекают ее ночные прогулки и приключения.
Ослику пока еще спать нс хочется, вот он и слоняется по двору, прислушиваясь к перекличке дворовых собак, сообщающих друг другу последние сельские новости.
После долгих размышлений Мишка улегся под бочок Вахур, прямо на землю: ослы в этом отношении не так разборчивы, как лошади. Копытко, к примеру, тот предпочел бы простоять на ногах хоть две недели кряду, но ни за что не лег бы в пыль.
Собака как-то раз не вытерпела и сказала напрямик Мишке, что Копытко бы никогда не улегся на грязную землю.
Мишка пренебрежительно вильнул хвостом.
— Копытко вбил себе в голову, что отец его был знаменитый… этот, ну, как его… словом, не простой конь. Ну, а самому Копытко с этого какой прок? Зато возомнил о себе невесть что: теперь ему, видите ли, всегда подавай чистую подстилку, и воду он пьет только свежую, и к кормушке все принюхивается да носом крутит, чуть что не по нем, скорее с голоду подохнет, чем к затхлому овсу притронется. Чушь какая! Тебе, к примеру, не все ли равно, кто был твой отец? Да ты его, небось, и не знаешь…
— Как не знать, — смущенно заморгала Вахур, — мать однажды мне его показала. Огромный такой красавец-пес, по-моему, он служил у мясника; однажды отец проходил мимо, и мы с матерью бросились к воротам, мать так усердно виляла хвостом, что чуть его набок не свернула, а он даже и не взглянул в нашу сторону. Поднял лапу у столбика калитки и пошел дальше. С тех пор его только и видели.
Тут собака вскинула голову, настороженно прислушалась, залаяла на кого-то, потом вскочила и убежала. Вскоре из глубины сада донесся ее сердитый лай.
Ослик задремал и открыл глаза, только когда собака вернулась обратно, но поскольку Вахур не стала ему рассказывать, для чего она отлучалась, Мишка опять погрузился в дремоту.
Луна на небе успела переместиться по другую сторону дома; глубокую тишину нарушали только куры, изредка кудахтавшие во сне. Даже собаки, и те примолкли.
«Малый свет теперь у меня за спиной, — думал одинокий аист, — значит, половина ночи прошла. Ох, как больно…» Потом ему вспомнилась стая, он как бы увидел перед собою знакомый песчаный холм и остро почувствовал свое одиночество. Стая без него обойдется, но ему так хотелось быть вместе со своими собратьями… И тоска его смешалась с болью.
Время медленно — так медленно тянется только страдание — ползло над камышовой крышей.
Аист ненадолго прикрыл глаза, а когда открыл их, звезды на востоке стали бледнеть.
Рассветный холодок остудил пылающее жаром крыло, а проступающая полоска света на востоке сулила начало доброго дня, но аист был стар и умудрен опытом: он знал, что за днем непременно последует вечер.
Петух во дворе не раз прокричал, возвещая рассвет, что было совершенно излишне: и без петуха всем это было ясно, и утки шумно требовали, чтобы их выпустили из тесного закутка во двор.
— Кря-кря-кря, и чего этот глупый Курри раскричался! Нацепил на голову красный гребешок и зазнается…
Мишка, встревоженный, не сводил глаз с кухонной двери. И, как обычно, дурные предчувствия не обманули его и на этот раз.
Тихонько отворилась дверь — Берти не упускал случая тщательно смазывать замки и петли, — и старый Янош Смородина торопливо прошлепал в сад, где Берти снаряжал тележку.
— Мишка! — позвал он и откашлялся.
Мишка уставился на светлеющее небо — ни дать, ни взять звездочет, которому до земных забот и дела нет.
— Мишка-а!
Мишка обнюхал соломину, внимательно разглядывал ее, словно всем своим видом говоря: «Подумать только, ночью
я ее и не заметил. Да, что ни говорите, а глаза меня стали подводить».
— Мишка, чтоб тебя черви живьем сглодали! Неужто без кнута на тебя и управы нету?
Мишка с непередаваемой неохотой поднялся, делая вид, будто он действует вовсе не по чьей-то указке, а по собственной воле, затем неспешно подошел к тележке и занял свое место. До кнута лучше дело не доводить.
— Салат дешевле не уступай, и редис тоже, — наказывал садовник, провожая Берти. — Как быть с паприкой, реши сам, а лук, он и зимой своих денег стоит, не спеши от него избавиться.
Двуколка протарахтела и скрылась за домом, Берти раскурил трубку — видно было, как вспыхнула спичка, — а потом только колеса тележки переговаривались между собой, удаляясь в предрассветном сумраке.
Янош Смородина подоил корову, почесал, погладил по бокам и задал ей корм. Потом налил в блюдечко свежего молока, поставил у хода на чердак и позвал:
— Кис-кис!
В оклике этом не было никакой нужды: едва он успел плеснуть молока в посудину, как в открытой чердачной двери появились пять кошачьих голов. Мяу и ее многочисленное семейство обитали на чердаке, в полумраке, таком же таинственном, как и вся кошачья порода. Там кошка производила на свет свое потомство, там обучала своих отпрысков искусству охоты на мышей, и даже свадьбы свои справляла, как правило, там же, невообразимо шумно, хотя и под покровом темноты. А потом котята быстро подрастали в уютном тепле под камышовой крышей; Мяу была заботливой матерью и старалась обзавестись потомством в теплую пору года. Первую свадьбу она играла весной, а вторую в начале лета. В таких случаях коты-рыцари с горящими глазами учиняли шумные турниры, домогаясь милости Мяу, и Берти, которому эти кошачьи свадьбы не давали уснуть, швырял сапогом в потолочную балку, утихомиривая страсти.
Со времени последней свадьбы прошло уже несколько месяцев. Малыши успели подрасти и окрепнуть, не напрасно их мать повергла в трепет все мышиное племя и воробьиные стаи окрест; и сейчас котята спускаются по приставной лестнице, плавно и грациозно изгибая спинки — воплощение красоты и невинности. Глядя на них и не подумаешь, что всего несколько минут назад их мелкие острые зубки терзали в кровь живую добычу.
Вахур без всякого умиления взирает на кошачье семейство, но предпочитает с кошками не связываться: Мяу не тронешь, она за себя умеет постоять, а уж если обидеть ее детенышей, с ней сам дьявол не справится. И собака со скучающим видом отворачивается и ложится перед дверью в кухню; хозяин скоро сядет завтракать, а тогда и про верного друга не забудет. Кроме того старик — как каждый одинокий человек — непременно станет приговаривать при этом, а она будет вилять хвостом, и глаза ее засияют, ей приятна мягкая интонация человеческого голоса, который, кажется, ласкает тебя и гладит. Любит она и глаза хозяина, в них столько повелительной силы, а порой и гнева, но чаще всего они искрятся весельем, а стоит хозяину положить руку ей на голову, как сладостная дрожь пробегает по всему телу собаки, хоть скули от блаженства.
Старый Янош Смородина выходит в домашних шлепанцах, но, дойдя до собаки, внезапно останавливается, будто вспомнив что-то, и смотрит на крышу.
На востоке, над далекой грядой взгорбленных холмов встает солнце, и теплое сияние заливает все вокруг.
— Благославен будь, о, Великий Свет, — говорят немигающие глаза аиста, — будь благославен и излечи мою боль.
— Ах, ты, бедолага, — громко произносит старый садовник. И тут рядом с ним становится Вахур, для которой нет большей радости, чем побыть возле хозяина, и тоже смотрит на крышу. — Знать бы, что за беда с тобой приключилась!
Звуки ласкового голоса взлетают вверх, оседают на камышовой крыше, на закопченном жерле печной трубы, достигают слуха аиста.
«Наверное, хозяин его знает», — подумала собака, виляя хвостом.
Аист переступил поближе к краю крыши и взглянул вниз на старого садовника.
— Я болен, но если вы не хотите, чтобы я здесь оставался, я могу улететь. — И для пущей убедительности аист чуть пошевелил крыльями.
Смородина положил руку на голову собаке.
— Видишь, Жучка, теперь у нас и аист есть!
«Это знакомый хозяина, — окончательно решила собака. — И не только знакомый, пожалуй, это свой».
А хозяин принялся поочередно распахивать дверцы закутков и птичьих клеток. Шумно хлопая крыльями, вылетели куры, а петух — тот сперва соскочил с насеста, потом степенно вышел во двор, огляделся по сторонам и пропел:
— Кукареку-у, новый день неподалеку!
— Кря-кря-кря, — так и покатились со смеху утки. — Думает, без него никто не догадается! — и разбежались по двору в поисках червей, букашек или другого съедобного, что могло остаться тут с ночи.