… Она описывала окружающую действительность своей прошлой жизни.
«Из окна спальни и из окна столовой я видела площадь. В центре фонтан с тенью у его подножья. Я там смотрела целый день на эту маленькую площадь, белую и круглую как циферблат.
«… Почтальон регулярно бездумно проходил через неё; перед воротами арсенала солдат ничего не делал… И больше никого не было, когда звонили в полдень, наподобие похоронного звона. Я особенно помню этот похоронный полуденный звон: середина дня, высшая степень тоски.
«Ничто, ничто со мной не случалось. Ничто со мной не происходило. Будущее больше не существовало для меня. Если мои дни должны были так продолжаться, то ничто не отделяло меня от моей смерти — ничто! Ах! ничто!.. Тосковать это значит умереть. Моя жизнь была мертва, но однако следовало её прожить. Это было самоубийство. Другие убивают себя из оружия или ядом; я же убивала себя минутами и часами.
— Любимая! — воскликнул мужчина.
— Тогда, благодаря тому, что я видела, как дни рождаются утром и поглощаются вечером, мне было страшно умирать, и этот страх был моей первой страстью… Часто, во время моего пребывания в гостях, либо ночью, либо когда я возвращалась к себе после прогулок, вдоль стены женского монастыря, я была охвачена трепетом от надежды по причине этой страсти!
«Но кто бы меня вытащил оттуда? Кто бы меня спас от этого невидимого крушения, которое я сама замечала лишь время от времени? Вокруг меня был своего рода заговор, состоящий из зависти, из злобы и из необдуманности… Всё, что я видела, всё, что я слышала, пыталось меня подтолкнуть на правильный путь, на мой жалкий правильный путь.
«… Госпожа Марте, ты знаешь, моя единственная немного мне близкая подруга, старше меня лишь на два года, говорила мне, что надо довольствоваться тем, что имеешь. Я ей отвечала: «Тогда это конец всего, если следует довольствоваться тем, что имеешь. Смерти больше нечего делать. Разве вы не понимаете, что эти слова заканчивают жизнь?… Вы в самом деле верите в то, что вы говорите?» Она ответила: да. Ах! гнусная женщина!
«Но было недостаточно бояться, мне следовало ненавидеть эту тоску. Как произошло, что я заимела эту ненависть? Я не знаю.
«Я больше себя не узнавала, я больше не была собой, столь велика была у меня потребность в чём-то ином. Я даже больше не ведала, как меня звали.
«День тому назад, я помню (однако я не злая), когда я с наслаждением мечтала, чтобы мой муж умер, мой бедный муж, который мне ничего не сделал, и чтобы я стала свободной, свободной, такой же замечательной, как всё в целом!
«Это не могло продолжаться. Я не могла долго до такой степени ненавидеть однообразие, опустошение, привычку. Ох! привычка, это самая истинная из всех теней, а ночь не является ночью, сравнительно…
«Религия? Не с религией заполняют пустоту своих дней, а со своей собственной жизнью. Мне следовало бороться не с верованиями, с идеями, а именно с самой собой.
«Тогда я нашла лекарство!»
Она почти кричала, резким хриплым голосом, будучи восхитительной
«Зло, зло! Преступление против тоски, предательство, чтобы разрушить привычку. Зло, чтобы быть новой, чтобы быть другой, чтобы ненавидеть жизнь сильнее, чем она меня ненавидела, зло, чтобы не умереть!
«Я встретила тебя; ты творил стихи и книги; ты отличался от других, у тебя был голос трепещущий и создающий впечатление красоты, и тем более, что ты был тут, в моём существовании, передо мной; мне стоило лишь протянуть руки. Тогда я полюбила тебя изо всех моих сил, и это можно назвать словом «любить», мой бедный мальчик!»
Она говорила теперь тихо и торопливо, со стеснённым дыханием и воодушевлением, и теребя кисть руки своего спутника как какую-нибудь вещицу.
«А ты также меня, естественно, любил… И когда мы проскользнули однажды вечером в гостиницу — в первый раз, — мне показалось, что дверь туда сама открылась, и я поблагодарила себя за то, что я взбунтовалась и разорвала свою судьбу как платье.
«И с тех пор! Ложь — от которой иногда страдают, но которую больше не ненавидят, когда подумают, — риски, опасности, которые добавляют вкуса к часам жизни, осложнения, которые умножают жизнь, эти комнаты, эти тайники, эти мрачные тюрьмы, которые придали взлёт имевшемуся внутри меня солнцу!
«Ах!» — добавила она.
Мне показалось, что она вздохнула так, как если бы после этого вздоха перед ней не было больше ничего столь красивого.
Она собралась с мыслями и сказала:
«Вот что мы такое… О! Возможно, я также верила в то время во что-то вроде любви с первого взгляда, в сверхъестественное и фатальное влечение, из-за твоей поэзии. Но на самом деле я пришла к тебе — теперь мне это ясно — сжав кулаки и закрыв глаза.»
Она добавила:
«Много лгут по поводу любви. Она почти никогда не является тем, что о ней говорят.
«Возможно, имеются превосходные силы притяжения между мужчинами и женщинами. Я не говорю, что такая любовь не может быть между двумя существами. Но как раз мы не являемся этими двумя существами. Мы всегда думали лишь о самих себе. Я прекрасно знаю, что я люблю себя с тобой. С твоей стороны то же самое. У тебя имеется влечение, которое не существует для меня, потому что я не ощущаю удовольствие. Видишь, мы заключаем сделку, мы взаимно доставляем друг другу один — мечту, другая — наслаждение. Всё это не есть любовь.»
Он сделал жест, — сомнения, протеста; он не хотел говорить. Однако, едва слышно произнёс:
«Так происходит всегда; даже при самой чистой любви, невозможно выйти за пределы самого себя.»
«О!» — ответила она, повысив голос с благоговейным протестом, горячность которого меня удивила, — «это, однако, не то же самое; не говори так, не говори так!»
Мне показалось, что в её интонации преобладало сожаление, в её взгляде была мечта о новой мечте.
Она отвлеклась от этого, с сомнением качнув головой.
«Как я была счастлива! Я чувствовала себя помолодевшей, новой. Я испытывала возобновление душевной чистоты. Помню, что я больше не осмеливалась показать мысок моей ноги из-под платья: я доходила до заботы о благопристойности моего лица, моих рук, моего имени…»
Тогда мужчина перехватил это воспоминание с того места, на котором она остановилась, и стал говорить о времени начала их союза. Он хотел приласкать её этими словами, постепенно увлечь её фразами, заключить её в объятия благодаря воспоминаниям.
«Первый раз, когда мы были одни…»
Она посмотрела на него.
«Это было на улице вечером», — сказал он. — «Я взял тебя за руку. Ты всё больше опиралась на меня. Я постепенно почувствовал весь вес твоего тела, я почувствовал твою возрастающую плоть. Мир кишел вокруг, но казалось, что наше одиночество расширяется. Всё вокруг нас превращалось в простую, естественную пустыню… Мне казалось, что мы оба принялись шагать по морю.»
«Ах!» — сказала она. — «Как ты был хорош! В этот наш первый вечер у тебя не было того лица, которое ты имел потом, даже в лучшие моменты…»
— Мы разговаривали о том и о сём, и пока я держал тебя перед собой, крепко прижав, как цветы, ты мне что-то говорила о людях, которых мы знали, о дневном солнце и о свежести вечера. Но в действительности ты мне говорила, что ты добивалась меня… В твоих словах я чувствовал слова признания, и, если ты их мне не говорила, ты мне их выказывала.
«Ах! каким значительным всё кажется в самом начале! Начало никогда не имеет мелочей…»
«Однажды, когда мы оказались в саду, и когда я провожал тебя обратно в конце дня через предместья… Дорога была такой спокойной и тихой, что казалось, будто наши шаги тревожили всю природу. Неподвижная нежность замедляла наш путь. Я нагнулся и поцеловал тебя».
«Сюда», — сказала она.
Она положила свой палец на шею. Этот жест осветил её шею как луч.
«Постепенно поцелуй стал более глубоким. Он устремился к твоим губам, потом остановился: в первый раз он ошибся, во второй сделал вид, что ошибся… Постепенно я почувствовал под моим ртом…»
Он сказал еле слышно:
«Что твой рот расцветает и расширяется…»
Она опустила голову, и было видно её рот, подобный розовом) бутону и очень нежный.
«Всё это, — вздохнула она, постоянно возвращаясь к своей патетической и нежной озабоченности, — было так прекрасно, посреди держащего меня взаперти надзора!..»
Как она нуждалась, бессознательно или нет, в возбуждении воспоминанием! Воскрешение в памяти прошлых драм и опасностей высвобождало её движения, восстанавливало её любовь. Именно для этого она всё вновь пересказала себе.
И он её подталкивал к нежному безрассудству. Первый восторг вновь возрождался, и теперь их слова искали самые проникновенные воспоминания, прежде чем превратиться в конкретное нечто.
«Это было грустно, когда на следующий день после того, как ты была у меня, я опять увидел тебя в твоём доме во время приёма — недоступную, среди людей. Превосходная хозяйка дома, одинаково любезная как с одними, так и с другими, немного неуверенная, ты расточала перед каждым банальные слова, ты напрасно будто ссужала всем — мне как и другим — красоту своего лица.»
«Ты была в том зелёном платье такого яркого цвета, что по его поводу над тобой подшучивали… Пока ты проходила и я не осмеливался следовать за тобой глазами, я вспоминал, насколько мы были безудержными в нашем первом исступлении; я говорил себе: «У меня вокруг шеи было грандиозное колье из её обнажённых ног; я держал в своих руках её гибкое и напряжённое тело; я ласкал его до крови.» Это было внушительное торжество, но это не было спокойное торжество, ибо в этот момент я желал тебя, но я не мог тебя иметь. Объятие было, несомненно будет, но его не было именно тогда, и хотя всё твоё сокровище предназначалось мне, я был беден в этот момент. И потом, когда чего-то не имеешь, кто знает, будешь ли это иметь опять!»
— Ах! нет, — вздохнула она, объятая возрастающей красотой своих воспоминаний, своих мыслей, всей своей души, — любовь вовсе не есть то, что о ней говорят! Я также была надломлена страхами. Ибо стало необходимым, чтобы я скрытничала, утаивая любой признак счастья, наспех его пряча в своём сердце! Первое время я не осмеливалась заснуть, из страха произнести во сне твоё имя, и часто, воспрянув от охватывавшего меня сонного забытья, я опиралась на локти и оставалась в этом положении, с открытыми глазами, героически заботясь о своём сердце.
«Я боялась, что меня узнают. Я боялась, что увидят чистоту, в которую я была погружена. Да, чистоту. Когда, в разгаре жизни, пробуждаешься от этой жизни, когда всё снова создаётся, я это называю чистотой.»
*
«Ты помнишь безумную поездку в фиакре, в Париже — в тот день, когда он решил, что издали узнал нас, и торопливо сел в другой экипаж, который бросился преследовать наш фиакр?»
Ею овладел взрыв эмоций, экстаза.
«О! да, — прошептала она, — это был потрясающий случай!»
Он рассказывал голосом, полным трепета, голосом, тесно связанным с биением его сердца, и его сердце говорило:
«Стоя на коленях на сидении, ты смотрела в заднее окошко, между тем как я ласкал твоё тело своими ладонями, а ты мне кричала: «Он приближается! Он удаляется… Он исчез… Ах!»
И одинаково единым движением их губы соединились.
Она произнесла на одном дыхании:
«Это единственный раз, когда я получила наслаждение.»
— Мы всегда будем бояться» — сказал он.
Их голоса приближались друг к другу, сливались в объятиях, слова превращались в поцелуи, нашёптываемые всей плотью. Он жаждал её, он привлекал её к себе, его рот призывал её изо всех сил. Их руки были бездеятельны, вся их живость восходила к их губам. И всё отодвигалось в сторону перед этим желанием, восстановленным духом зла.
Да, им было необходимо воскресить их прошлое, чтобы любить друг друга; им непрерывно требовалось собирать его по фрагментам, чтобы помешать их любви исчезнуть в обыденности, — как будто в тени и в пыли, в леденящем замедлении, им приходилось претерпевать старческое подавление, сопровождаемое отпечатком смерти.
Они прижимались друг к другу. Бледные пятна их лиц соединялись друг с другом. Я больше не отличал их одного от другой, но казалось, что я их видел всё лучше и лучше, ибо я замечал значительную глубинную движущую силу их спаривания.
Они замкнулись во тьме; они падали, падали во мрак, в эту бездну, к которой стремились; они увязали в этом демоническом сумраке, которого искали и о котором умоляли на земле.
Он пробормотал:
«Я буду тебя любить всегда.»
Но и она, и я, мы прекрасно понимаем, что он лжёт, как это делал только что; мы в этом не ошибались. Но так что же, не всё ли равно!
Когда её губы были на его губах, она прошептала, как бы придав пронзительной нежности своей ласке:
«Совсем скоро он будет здесь».
В сколь малой степени они смешались друг с другом! Будто в самом деле общим для них является лишь их страх, и, как я понимаю, они его отчаянно разжигают… Но их огромное усилие объединиться хоть в чём-то скоро закончится.
Женщину, с наступлением смутного празднества, начинало охватывать чувство возвышенной значительности, и её лицо, которое улыбалось и сожалело о мраке, наполнялось выражением смирения и самостоятельности.
Больше не имеется слов; они выполнили своё дело возрождения… Теперь это объятия и плоть, теперь вырисовывается великая церемония молчания и пыла; вздохи, неловкие движения, шелесты тканей, похожие на человеческие шумы.
Она теперь стоит; она наполовину раздета; она стала белой… Она ли раздевается, он ли сбрасывает с неё одежду?… Видны её широкие бёдра, её живот, серебрящийся в комнате как луна в ночи… Большая чёрная полоса пересекает этот живот; рука мужчины. Он её держит, сжимает, притиснув к дивану. А его рот находится около губ её половой плоти, и они сближаются для чудовищно нежного поцелуя. Я вижу тёмное тело, стоящее на коленях перед бледным телом — и она бросает на него вожделенные взгляды…
Затем она шепчет радостным голосом:
«Возьми меня… Возьми меня ещё раз после стольких других раз. Моё тело принадлежит мне, и я тебе его даю. Нет? Оно не принадлежит мне. Именно поэтому я его тебе отдаю с такой радостью».
Теперь она была на коленях, распростёртая им… Я думаю, что она была обнажённой; я не различал чётко линии и формы. Но её голова была запрокинута назад в отражении окна, и мне видно это вечернее лицо, где блестят глаза, где рот блестит как и глаза, это лицо, усеянное звёздами любви!
Он, обнажённый мужчина в сумраке, притиснул её к себе, водрузив на себя. Даже среди их взаимного согласия, там произошла своего рода борьба; царило необычайное возбуждение, сокровенное и дикое, и, хотя я этого не видел, я узнал мгновение, когда его плоть вошла в плоть женщины.
Моя продолжительная неподвижность будто расплющивала мне мускулы поясницы и плечей, но я оставался распростёртым на стене, припав своими глазами к отверстию; я распял себя, чтобы насладиться убийственным и торжественным зрелищем. Я старался охватить это видение всем своим лицом, оно было объято всем моим телом. И казалось, что стена мне возвращала удары моего сердца.
… Два притиснутых друг к другу существа трепетали как два слившихся дерева. Свыше законов, свыше всего, даже искренности любовников, сладострастие неудержимо готовило свой шедевр сладости. И это было столь пылкое, столь неистовое движение, что я признал, что Бог не смог бы, по крайней мере, убить этих существ, прекратить то, что ими свершалось. Ничего не смогло бы этого сделать, что заставляло усомниться в могуществе и даже в существовании Бога.
Он поднимал голову над сплетением их тел, запрокидывал её назад, и было как раз достаточно света, чтобы я мог видеть это лицо, рот, открытый для прерывистого и напевного стона, в ожидании наслаждения.
Оно пришло, бьющее через край, неслыханное. Я почувствовал его приход как наступление развязки.
Я сосчитал до четырёх. В этот момент я не отрывал глаз от лица находящегося там мужчины, одна из ладоней которого как бы развевалась в воздухе, а чрево выплёскивало брызги. Он гримасничает, улыбается, багровеет, подобно божественному мученику, архангелу, который одновременно был извалян в грязи и улетал в небеса. Он издаёт короткие изумлённые крики, будто восхищённый чем-то великолепным и неожиданным, как если бы он не подозревал, что это будет столь прекрасно, удивлённый чудом радости, которую содержит его тело.
Они находятся в единении в этот момент. Возможно, она и не ощущает наслаждения, но можно сказать, видно, чувствуется, что она радуется своей утехе; и в этом заключается невыразимое женское чудо.
«Ты счастлив?…»
У меня было удивительное впечатление, что она обращалась именно ко мне… Я был почти прав. Поскольку я находился рядом с её неприкрытым ртом, она разговаривала именно со мной.
Возведя глаза к небу, ещё будучи связанным с ней плотью, он прошептал:
«Я клянусь, что это главное на свете!»
Затем, сразу после этого, так как она чувствовала, что приступ счастья закончен и живёт уже только в воспоминании, что восторг, установившийся на мгновение между ними, ускользнёт, и что её собственная иллюзия изгладится и покинет её, она сказала почти жалобно:
«Слава Богу за то небольшое удовольствие, которое имеем!»
Жалкий возглас, первый сигнал большого грехопадения, богохульная молитва, но, божественным путём, молитва!
Мужчина машинально повторял:
«Главное на свете!..»
… Плотское соединение ослабло. Мужчина насытился. Постепенно я увидел своими глазами, что сожаление, угрызение совести его изнуряло, его отталкивало от такого бремени как эта женщина, которая не понимала своим нутром эту отчуждённость: она была не такой как он, сразу освободившийся от удовольствия и лишённый его.
Но она чувствовала, что он не стремится заглядывать дальше этого и что он завершал свою мечту…
Она, несомненно, уже думала, что это закончится также и для неё и что возобновлённая участь не будет ценнее прежней.
И в этот момент, когда, при моём упорстве обозревателя, почти творца, мне казалось, что я наблюдаю на их лицах исчезновение отчаяния, в атмосфере, ещё полной слов: «Это главное на свете», он простонал: