Они пробормотали:
«Комнаты, когда мы были маленькими, казались такими большими…
— Шагать там было менее утомительно, чем в любом другом месте.»
Если им поверить, то между теми стенами имелось нечто спасительное и невидимое, распространённое повсюду; нечто вроде доброго Бога прошлого… Она вполголоса напела музыкальную мелодию, слышанную там, и сказала, что музыка вспоминается лучше, чем люди.
Они опять впали в прошлое из-за естественной нежности их физической крепости; они хладнокровно копались в памяти.
«Недавно, накануне отъезда, со свечой в руке, совсем один, я прошёл по квартире, которая едва просыпалась, чтобы посмотреть, как я иду…»
В саду, столь ухоженном и столь разумном, думали только о цветах и лишь о них. Всматривались и видели пруд, крытую аллею, и вишнёвое дерево, которое зимой, когда лужайка белая, кажется покрытым цветами.
Ещё вчера они были в этом саду, как брат и сестра. Теперь же казалось, что жизнь вдруг стала серьёзной, и что они больше не умели играть. Было видно, что они хотели убить прошлое. В старости прошлому позволяют умереть, когда же молоды и сильны, прошлое убивают…
Она выпрямилась, сказав:
«Я больше не хочу вспоминать.»
Он добавил:
«Я больше не хочу, чтобы мы были похожими. Я больше не хочу, чтобы мы были как братья.»
Постепенно у них открываются глаза:
«Трогать друг друга только руками! — прошептал он с дрожью.
— Быть братьями, это ерунда.»
Пришло время превосходных волнующих решений и запретных плодов. Прежде ни он, ни она не принадлежали друг другу; пришло время, когда они принялись отрекаться от всего, чтобы сделать из себя то, что им хотелось.
Они уже немного стыдились и осознавали самих себя.
Несколько дней тому назад, к вечеру, они испытали огромное удовольствие неповиновения, выйдя из сада вопреки запрету своих родителей.
«Бабушка пришла, чтобы с высоты нашего серого крыльца позвать нас обратно…
«Но мы ушли вместе; мы проникли за ограду в том месте, где обычно кричит птица и где имеется проход. Птица улетела вместе со своим криком. Нет ветра и почти нет света. Ветви деревьев молчали, несмотря на их чувствительность. Пыль на земле была неподвижной. Тень нас обволокла собой так нежно, что мы почти разговаривали с ней. Мы были испуганы, видя, как наступает ночь. У предметов больше не было цвета, лишь немного светлого в темноте; цветы, дорога, даже колосья были серебряными… И это был тот раз, когда мой рот ближе всего придвинулся к вашему рту.
— Ночью, — сказала она, — душа возвышена в излиянии красоты, ночь лелеет ласки…
— Я взял вас за руку и понял, что вы вся живая.
«Прежде я говорил «моя кузина Элен», но я не знал, что я имею в виду, говоря так. Теперь, когда я скажу: она, это будет всё…»
Они снова соединили губы. Их рты и их глаза были как у Адама и Евы. Я воскресил в памяти бесконечный прародительский пример, из которого святая история и человеческая история вытекают как из фонтана. Они бродили в пронизывающем свете рая, ничего не зная; они существовали так, будто их не было. Когда же, — в результате триумфа любопытства, запрещённого, однако, самим Богом, — они узнали секрет, открыли несущее ласки разделение полов и смутно осознали великую жажду плоти, небо померкло. Уверенность в горестном будущем снизошла на них; ангелы, подобно грифам-санитарам, их изгнали; они скитались по земле, день за днём, но они создали любовь, заменили божественное изобилие бедностью существования друг с другом.
Эти два ребёнка заняли определённую позицию в вечной драме. Они поговорили между собой и возвратили обращению на «ты» всю его вновь завоёванную важность:
«Я бы хотел любить тебя больше… особенно хотелось бы любить тебя сильнее, но я не знаю, как… Я хотел бы сделать тебе больно, но я не знаю, как.»
Они больше ничего не говорят, как если бы у них больше не было слов. Они довели друг друга до предела, и видно между ними их дрожащие руки.
Они повинуются этому вдохновению их рук; они идут наощупь к странному и трагическому счастью, к счастливой ошибке, совершаемой в то же время, к сплетению, которое ведёт к тому, что два существа возобновляют жизнь, будучи в интимном смешении, подобными единому бесформенному существу.
Я не видел это отчётливо… мне показалось, что он возложил свои руки на неё, в то время как она, с сияющими глазами, ждала. Мне показалось, что в жгучем сумраке, который их прятал, он был наполовину раздет, и что среди развороченной, раздвинутой одежды выступала её нагота… Цветок странный, глубокий, который то же самое, что её чрево, что вся её плоть и что её сердце, и который существует между ними как живая тайна, как чудо, как дитя.
…Несомненно, он приподнял её платье, ибо я воспринял эти совсем тихо излившиеся из него слова, сбивчивые, приглушённые, благоговейные, произнесённые в необыкновенной тишине:
«Это твой настоящий рот.»
*
Я же был весь охвачен трепетом, глядя на них, в то время как эта пугающая любовь, поразительная любовь, истинная, терзала моё тело на стене… Им было страшно, как будто эта захватывающая дух безудержность их сжигала, сводила с ума, и они поднялись. С этим было покончено. Мучительно-сладостное приключение, прелюдия к которому была случайно разыграна на моих глазах, должно было как продолжиться, так и закончиться в другом месте.
Лишь только они поднялись, открылась дверь. Входит и наклоняется над ними их старая бабушка. Она приходит из серопризрачного прошлого. Она ищет их, будто они заблудились. Она зовёт их вполголоса… По необычайному совпадению, гармонирующему с их состоянием, она придала своей интонации бесконечную нежность, почти — о чудо! — грусть.
«Вы здесь, мои дети?»
Она говорит с лёгкой усмешкой, без задней мысли:
«Что это вы здесь делаете?… Пойдёмте, вас ищут…»
Она старая, увядшая; но у неё ангельский облик в этом её платье, закрытом до шеи. Рядом с ними, готовящимися к необъятной жизни, она отныне стала как ребёнок: бездеятельная, бесполезная…
Они бросаются ей в руки, поднимают свои лбы к её покинутому святому рту. Кажется, что они прощаются с ней навсегда.
*
Она уходит. И через мгновение уходят они: соединённые невидимой и величественной связью зла; настолько соединённые, что они больше не держатся за руки, как при входе. Но на пороге они смотрят друг на друга.
И пока комната как своего рода убежище была пуста, я думал об их взгляде, об их первом любовном взгляде, который я увидел.
Никто до меня не смог увидеть этот первый взгляд. Я был рядом с ними, но далеко от них. Я понимал и читал его, не будучи ни вовлечённым в головокружительное действие, ни растерянным от впечатления. Именно потому я видел этот взгляд. Они же не знают ни когда он начался, ни что он именно первый; потом они его забудут; важные успехи развития их сердец скоро разрушат эти прелюдии. Больше невозможно знать свой первый взгляд, как невозможно знать свой последний взгляд.
Я буду помнить, когда они больше не вспомнят.
Мне же не помнится мой первый взгляд, мой первый любовный дар. Однако это было. Это божественное простодушие исчезло из меня. Боже мой, что же, однако, равноценное ему я сохраняю у себя! Маленькое существо, которым я был, полностью умерло на моих глазах. Я его пережил, но забвение меня мучило, затем победило, печаль жизни меня погубила, и я не знаю ничего из того, что оно знало. Я вспоминаю что бы то ни было, наобум, но самое прекрасное и самое нежное ушло в небытие.
Ну что же, этот слишком нежный гимн, который я только что прослушал, весь полный бесконечного и бьющий через край новыми улыбками, эту драгоценную песнь я беру, я имею, я сохраняю. Он бьётся в моём сердце. Я украл, но я спас истину.
V
В течение дня комната оставалась пустой. Дважды у меня была большая надежда, затем разочарование.
Ожидание стало моей привычкой, моим ремеслом. Я откладывал свидания; отсрочивал мероприятия, старался выиграть время с риском поставить под угрозу моё положение; я организовывал свою жизнь как для новой любви. Я покидал мою комнату лишь для того, чтобы спуститься к общему столу, где ничто меня больше не развлекало.
На следующий день я увидел, что комната была приготовлена для приёма нового постояльца; она была в ожидании. Я сделал тысячу предположений насчёт того, кем мог бы быть этот гость, в то время как она хранила свой секрет, как некто мыслящий.
Наступили сумерки, затем вечер, который её увеличил, ничего в ней не меняя, и я уже начал приходить в отчаяние, когда во мраке приотворилась дверь, и я заметил на пороге силуэт человека.
*
Он был плохо различим на фоне вечера.
Чёрная или с чёрным оттенком одежда; будто обтрёпанные манжеты молочной бледности, откуда свешивались серые ладони; белый воротник, немного более яркий, чем всё остальное. На его круглом и сероватом лице словно вырыты тёмные углубления глазных впадин и рта; под подбородком тенистая выемка; лоб золотистого цвета смутно блестел; скула подчёркивалась тёмной чертой. Можно было сказать, что это скелет. Кем было это существо, облик которого представлял собой такую чрезмерную простоту?…
Он приблизился, стал более живым. Я увидел, что он был красив.
Он имел привлекательное и серьёзное лицо, окружённое небольшой чёрной бородой, блестящие глаза и высокий лоб. Его размеренные движения были отмечены высокомерной грацией.
Он продвинулся вперёд на два шага; затем обернулся к двери, оставшейся приоткрытой. Тень от двери подрагивала, обрисовался некий силуэт, который стал более объёмной фигурой; маленькая рука в чёрной перчатке вцепилась в створку двери, и вопросительно глядящая женщина проникла в комнату.
Она, судя по всему, на улице шла за ним в нескольких шагах позади. Они не хотели войти вместе в эту комнату, где они оба укрывались, чтобы избежать какого-то преследования.
Она толкнула дверь, налегла всем телом на закрывшуюся створку, чтобы замкнуть её плотнее, словно во имя своей жизни. И медленно повернула к нему голову, будучи, как мне показалось, на минуту парализованная страхом, что это был не ом… Они пристально посмотрели друг на друга; и между ними пронёсся страстный и продолжительный возглас, почти безмолвный, прокатившийся от одного к другому, которым будто вновь открылась их общая рана.
«Это ты!
— Это ты!»
Она была почти в обмороке. Она рухнула ему на грудь, словно повергнутая на него бурей. У неё было как раз столько сил, чтобы упасть ему на руки. Я увидел две большие бледные руки мужчины, раскрытые, слегка сжатые, поддерживающие спину женщины. Что-то вроде отчаянного трепетания овладело им, будто в комнате находился огромный ангел, который бесконечно бился и тщетно пытался бежать; и мне казалось, что эта комната, переполненная вечером, слишком мала для этой пары.
«Нас не видели!»
Это была та же фраза, которая на днях произнесена двумя детьми.
Он сказал ей: «Иди сюда». Повёл её к дивану около окна. Они сели на красный бархат. Были видны их руки, соединяющие их как оковы. Они остались там, как бы погружённые вглубь дивана, собрав вокруг себя всю тьму мира, возрождаясь там, вновь начиная существовать, вновь обретя друг друга в их стихии ночи и уединения.
Какое начало, какое начало! Какой натиск проклятия!
Когда замысел супружеской измены предстал перед моими глазами, с появлением на пороге женщины, очевидно преследуемой на пути к нему, я подумал, что буду присутствовать при безмятежной радости, не без красоты в её изобилии, при дикой и животной радости, значительной как сама природа. Напротив, это свидание походило на душераздирающее прощание.
«Мы так и будем всегда бояться?…»
Она была с трудом им немного успокоена, и сказала это, глядя на него, как если бы он в самом деле вскоре ответил.
Она вздрогнула, объятая тьмой, сжимая и лихорадочно массируя своей ладонью руку мужчины, — её бюст приподнят, обе руки напряжены. Видно было, как её грудь поднималась и опускалась подобно морю. Они держались друг за друга, соприкасались друг с другом; но остаток страха устранял у них мысль о ласках.
«Всегда страх… всегда страх… всегда… Вдали от улицы, вдали от солнца, вдали от всего… Я же так хотела светлой участи и яркого дневного света!» — сказала она, глядя на небо; и её профиль наполовину озарился, пока звучали эти слова.
Они боятся. Страх влияет на них, их пронизывает. Их глаза, их нутро, их сердца охвачены страхом. Особенно боится их любовь.
… Хмурая улыбка скользнула по лицу мужчины; он внимательно посмотрел на свою подругу и пробормотал:
«Ты думаешь о нём…»
Прижав к щекам руки, облокотившись на колени, с выступающим вперёд напряжённым лицом, она теперь не ответила.
Да, будучи пылкой, повинующейся, как малое дитя, она смотрела вдаль, в направлении того, кого здесь не было,
Она сгибала плечи перед этим образом, как если бы она его умоляла, отводя глаза, и получала от него божественный отсвет. Тот, которого нет здесь, тот, которого обманывают и который существует. Оскорблённый, раненый, господствующий. Тот, который повсюду, за исключением того места, где находятся они, который занимает необъятность внешнего мира и имя которого заставляет их согнуть шею; тот, из-за которого они терзаются.
Будто их стыд и страх были из тьмы, ночь опускалась на этого мужчину и эту женщину, которые скоро тщательно скроют своё объятие в этой комнате как в могиле, где обитает потусторонний мир.
*
Он сказал ей: «Я люблю тебя!»
Мне были отчётливо слышны эти великие слова. Я люблю тебя! Я вздрагивал всю мою жизнь, встречая такие замечательные слова, которые высказывались этими двумя уже почти соединившимися существами. Я люблю тебя! Слова, предлагающие сердце и плоть, полностью откровенный клич сотворённого существа и процесса сотворения: Я люблю тебя! Я видел любовь лицом к лицу.
Затем мне показалось, что искренность исчезала в торопливых бессвязных словах, которые он произнёс потом, подойдя и вплотную прильнув к ней. Можно было предположить, что он хотел отделаться от необходимых фраз и что инстинктивно он торопился, как мог, приступить к ласкам.
«Видишь ли, мы рождены друг для друга… Между нашими душами имеются узы братства, которое неизбежно должно победить. Невозможно больше нам мешать познать друг друга и принадлежать друг другу, как невозможно будет помешать нашим губам соединиться в момент, когда они приблизятся друг к другу. Какое нам дело до моральных условностей, социальных разделений… Наша любовь создана из бесконечности и вечности.»
Она сказала: да, будучи убаюканной его голосом.
Но я, который их слушал внимательно, я точно услышал, что он лгал либо он запутался в словах… Любовь становилась идолом, вещью. Он кощунствовал, напрасно ссылался на бесконечность и вечность, которую он презрительно чтил, с повседневной совершенно заурядной молитвой
Они прекратили изрекать банальности… После пребывания в задумчивости, женщина подняла голову и ею были произнесены слова извинения, восхваления; более того: слова истины:
«Я была слишком несчастной…»
*
«Вот уже давно…», — начала она.
Это было её произведение искусства, это её поэма и её молитва — снова и снова повторять эту историю, тихо и торопливо, как в исповедальне… Чувствовалось, что это удавалось ей естественно, без перехода, настолько это её всю переполняло в моменты, когда они были одни.
… Она была одета просто. Сняла свои перчатки, жакет и шляпу. На ней была тёмная юбка, красная блузка, на которой сверкала позолоченная цепочка.
Это была женщина лет тридцати, с правильными чертами лица, с тщательно уложенными шелковистыми волосами; мне казалось, что я её уже знал или что я её бы не узнал.
Она громким голосом стала говорить о себе, вспоминать крайне тяжёлое прошлое.
«Что за жизнь я вела! какое однообразие, какая пустота! Маленький городок, дом, салон, тут и там расставленная в определённом порядке мебель, которая никогда не меняла места, подобно надгробным камням… Однажды я попыталась иначе расположить стол в середине. Я не смогла.»
Её лицо побледнело, стало светлее.
Он слушал её. На его столь утончённом лице блуждала терпеливая смиренная улыбка, которая скорее походила на слегка мучительную усталость. Ах! он был в самом деле красив, хотя и немного озадачивающим, с его большими глазами, которые, как чувствовалось, были обожаемы, с его висячими усами, с его томной отрешённой наружностью. Он казался одним из этих приятных личностей, которые слишком много думают и которые причиняют зло. Казалось, что он считал себя выше всего и был способен на всё… Немного рассеянно он слушал то, что она говорила, но однако, возбуждённо желая её, он смотрел на неё с выжидательным видом.
… И внезапно с моих глаз спала пелена, действительность обнажилась передо мной: я увидел, что между этими двумя людьми имелось огромное различие, представляющее собой бесконечное разногласие, воспринимаемое мной с возвышенным чувством по причине его глубины, но столь хватающее за душу, что это мне терзало сердце.
Его побуждения заключались лишь в том, что он желал её, её же побуждением была единственная потребность выбраться из своей жизни. Их чаяния не были одинаковыми; их пара, на вид вроде бы единая, на деле таковой не являлась.
Они не говорили на одном языке; когда они разговаривали об одних и тех же вещах, то совершенно не слышали друг друга, и, на моих глазах, их союз оказался таким разобщённым, словно они никогда не знали друг друга.
К тому же он не говорил то, что думал; это чувствовалось по звучанию его голоса, даже по обаянию его интонации, по его манере произносить нараспев слова: он считал, что нравится ей, и он лгал. У него было явное превосходство над ней, но она его превосходила своего рода гениальной искренностью. В то время как он был хозяином своих слов, она своими словами приносила себя в жертву.