«Это уж решать мне».
«Помилуйте, государь… И здоровье у меня…»
«Придет черед — проводим тебя честь по чести…»
«Покорнейше благодарю…»
«Уразумел?»
«Так точно, государь».
И представляющий этот вероятный диалог, не видящий в себе силы возражать, тянувший лямку с привычным, заученным «так точно, государь, совершенно верно», дряхлеющий генерал не мог никак избежать августейших попреков. День минует на другой грянет гром.
Встав раньше обычного после маятной, проведенной в тягостных думах ночи, даже не удосужившись справиться о самочувствии занемогшей супруги, статс-секретарь покатил во дворец.
Вскоре генерал-адъютант вызвал его к царю.
Царь, кружа вокруг стола, вдруг остановился, поглядел на генерала, ткнул указательным пальцем в карту:
— Европа должна склониться ниц перед нами! — И умолк, будто ожидая, что скажет собеседник.
— И я думал об этом…
— Так кто же должен диктовать? Кто, я спрашиваю вас?
— Ответ ясен: вы, государь.
— Вот, гляди, господин статс-секретарь. У кого столь же великие владения? Вот — от Афганистана… до границ Персии… Турции и дальше…'и дальше… У кого на свете столько земли?
— Только у нас.
— Ни у кого больше. Ни у англичан, ни у французов. А вот материк — этот… Он для них. Но мы доберемся и туда. А вот сии господа из губерний в слезливых депешах клянчат у меня штыки, военную силу! И ведь не думают, а как с иноземными врагами нашими? Как с Черным морем, с проливами? А что станется с константинопольскими церквами, превращенными в мечети? Как их защитить голыми руками? Нет, сударь, силой оружия! И потому — главное условие и предпосылка успеха наших кампаний… — в чём, как полагаешь, генерал?
— Я… я совершенно…
— Я полагаю, — нетерпеливо оборвал государь застигнутого врасплох собеседника, — что сперва надо позаботиться о внутренней прочности державы! О прочном равновесии! Таком равновесии, при котором волки уживались бы с овцами! Чтобы мы не тратили расточительно военную силу на наведение внутреннего порядка, а нашли бы ей более полезное применение! Пора бы понять, что свято место пусто не бывает. Утратим сферы влияния в Персии, туда сунутся англичане, провороним арабские пустыни — турки тут как тут. А не турки, так французы или те же лорды. Понятно?
— Так точно…
— Ну вот… Потому-то и мы должны укрепить южные пределы, Кавказ, вразумить этих иноверцев, склонить их к смирению…
Государева длань с нацеленным, как штык, указующим перстом замаячила перед статс-секретарским носом.
— Не укрепив тылы, окраины, не собравшись с силами, не водворив спокойствие в империи, нам дальше не сдвинуться! Вам ясно, почему, господин генерал? — иронически спросил государь. — О чем думаете?
— Все мои думы об одном — о покорнейшем служении государю. И ни о чем более.
— Так-таки ни о чем?
— Так точно. Мой высший долг и смысл всей жизни — усердное служение.
Царь неожиданно мягко опустил руку на ссутулившиеся генеральские плечи.
Слезы умиления скатились из-под набрякших век секретаря, поползли по морщинам обрюзгшего лица.
— Покорнейше… благодарю, — выдавил он из себя.
Император между тем продолжал развивать свою мысль о необходимости мира в державе во имя дальнейших шагов на Востоке, на Черном море, Дарданеллах.
— Если мы не добьемся этих целей, — вдруг с угрюмой отрешенностью проговорил самодержец, — уж лучше тогда смерть…
— Помилуйте, государь!
— Но это все, голубчик, между нами, — император прошел к креслу и картинно скрестил руки на груди, не сводя взора с карты. — Увы, наши владетельные князья, увенчанные крестами, и осыпанные милостями наместники не вникают в суть событий. Ну, скажите на милость, как впредь я могу полагаться на кавказского главноуправляющего, вопиющего «караул!» перед горсткой тамошних карбонариев, как их там… гачаги или абреки… шут их разберет! — Император в ожесточении и досаде рухнул всей тяжестью тела в кресло и… раздался скверный деревянный треск, кресло подломилось и развалилось, и Его императорское величество тут же отпрянул, как ужаленный, сочтя этот факт отнюдь не добрым предзнаменованием… В раздражении государь отпихнул сапогом полированную развалину.
Статс-секретарь благоразумно ретировался, оставив сконфуженного самодержца в печальном уединении с обломками.
После, как рассказывают, дня три царь не тревожил статс-секретаря, точно и забыл о нем…
Поток тревожных реляций и депеш не прекращался.
Пришло новое донесение от кавказского главноуправляющего. Как же быть? Статс-секретарю становилось не по себе<при воображении августейшего гнева. Нельзя же задерживать неприятные сообщения до бесконечности! И трудно гадать, какие из них могут быть отложены, а какие не терпят отлагательства. А если собраться с духом, была не была, забрать в охапку эти запечатанные сургучом «бомбы» и все разом бухнуть на императорский стол? И пусть грянет взрыв! Пусть эти вот «сургучи» разъяренная царская десница швырнет ему в лицо пусть!
Глава сорок шестая
Император пребывал в пасмурном, угрюмом расположении духа.
Зима донимала лютыми морозами и метелями. Скованная льдом, отсвечивающая мутным зеркалом Нева, наглухо закрытые окна и ворота, тяжелые гроздья сосулек, свешивающиеся с карнизов и водостоков, студеный ветер с залива, взметавший снежную порошу и громоздивший сугробы, замерзшие у подворотен, занесенные снегом экипажи, — все это удручающе действовало на царя и усугубляло его и без того скверное настроение.
А тут еще и жалобы иностранных посольств на нехватку дров и угля для растопки, — доходящие слухи о ропоте убогой черни… А еще «подземные толчки» по всей империи, эти строптивые окраины, этот разброд в обществе, это обнаглевшее мужичье, у которого после отмены крепостничества развязались руки и язык, эта Лапотная, бородатая голь, хлынувшая в города в поисках хлеба и работы, — все это радости не доставляло.
Голь, ютившаяся в подвалах и на чердаках барских домов, грезила чрезмерными надеждами. А ну как тронется лед? Земля воспрянет… и перестанут мозолить нам глаза барские шубы и меха… Может, и царь-батюшка, что разъезжает с казачьей охраной, на нас глянет краешком глаза и разжалобится? Снизойдет до нашего брата? И из нас, худородных, может, кое-кому удастся выбиться в люди? Держи карман пошире… Ишь чего захотели, молочных рек с кисельными берегами…
Вышло не так, как мечталось обитателям трущоб. И не так, как хотелось царю, — не было желанного покоя. Пришла весна — сырая, дождливая — все в жизни оставалось по-прежнему, лето с белыми ночами настало, но и оно не радовало царский взор, и черные тучи, нависшие над дворцом, не рассеивались. А при дворе все так же продолжались светские сплетни, сиятельные дамы шушукались, жужжали по темным углам, камергеры и камер-лакеи все так же косились и следили друг за другом, советники и министры волочились за чужими женами и флиртовали на балах и маскарадах. Сиятельные графини и княжны щеголяли французским на раутах и приемах, перемывали косточки высочайшей — фамилии и, конечно же, императрице, обсуждая на все лады ее ненасытные вожделения, амурные дела, приплетая к были небыль, приписывая ей то интрижку с молодым светским львом, то связь с каким-нибудь тайным советником, то пикантный адюльтер с неким камердинером. Хотя эти разговоры и шли в отдалении от императорских' ушей, хотя все приближенные ко двору ходили перед самодержцем, что называется, тише воды, ниже травы, а все же эти сплетни просачивались сквозь толстые дворцовые стены и долетали до высочайшего слуха. Но он благоразумно не показывал виду, не преступал грань внешних приличий. Он вел себя как ни в чем не бывало, храня невозмутимое достоинство. Никто не смеет наговаривать на императрицу, — «жена Цезаря — вне подозрений»! Мог ли государь вести себя иным образом? В противном случае надлежало бы не только вырвать злые языки, но даже и тех, кто в мыслях допускал подобные подозрения, стереть со всем родом-племенем в порошок, смешать с землей, сжить со свету!
Императрица также стремилась вести себя на балах с подобающей властной внушительностью. Казалось, ее напускное величие не знает предела. Она умела пускать пыль в глаза августейшему мужу и представать воплощенной добродетелью. Но слухи, проникавшие к нему, в конце концов заронили зерно сомнения, и оно, делая свое дьявольское дело, прорастало изнутри в императорском сердце. Но мог ли царь ему поддаться? Как мог он, облаченный державной властью, божественной волей, один из могущественных владык мира, главнокомандующий миллионной регулярной армии, — как мог он поддаться этим сатанинским наущениям?.. Нет, Его императорское величество должен выглядеть на миру выше всех этих подозрений, и сердце его должно быть наглухо закрыто для колебаний.
Но как ни заталкивал вглубь он зловещую тень, как ни прятал шило в мешке, как ни противился мучительной догадке, — он не мог отмахнуться от нее.
… У каждой головы — своя боль. Боль императорской головы была нескончаема и велика, как сама империя.
Косые взгляды императрицы красноречиво говорили о том, что француженка-гувернантка, пользовавшаяся симпатией царя, вовсе не вызывает ее восторгов. В ней, в государыне, сказывались и кровные, пронемецкие пристрастия. Она не жаловала французоманию и ратовала за ведущую миссию немецкого духа в цивилизованном и просвещенном мире. Наверное, и этим объяснялась ее неприязнь к мадам, обучавшей ее детей. Она доходила в своем предубеждении до того, что не хотела и слышать о достоинствах французских нравов. Что же касается царя, то, как в восточной легенде, душа джинна находилась в бутылке, так и душа государя находилась в цепких холеных пальцах государыни. Ее колючие, уничтожающие взоры были хуже смерти для него, грозного вседержателя. Во всяком случае, так в народе говорили. И прибавляли, что императрица могла бы в два счета развенчать и сокрушить всесильного мужа, обломить, как лучину, не то что в семейном кругу, но и перед всем миром! Мол, потому-то неустрашимый государь страшился приступов гнева императрицы, как черт ладана.
Подумать только — в то время как весь мир опасался его самодержавной власти, его гнева, его крутой и жестокой силы, его могущественных армий, он сам опасался императрицы. Дело житейское…
И потому императрица, прекрасно чувствовавшая эту опасливость, крепко держала его в руках, его, первого жандарма мира.
Супруги остерегались предавать свои отношения огласке. Но, увы, тайные свары в высочайшей семье не могли ускользнуть от недреманного ока третьего отделения. Итак, помимо государыни, было еще одно лицо, которого он остерегался, — шеф охранки, человек, от которого он хотел избавиться и искал подходящего случая. Государь мог бы разделаться с несокрушимым генералом, но мог ли он управиться с этой женщиной — хрупкотелой, длинношеей, увенчанной пышной короной пепельно-серых волос. Мог ли он, готовый растерзать неугодного генерала, пальцем тронуть могущественную царицу? В народе считали — не мог! Боже упаси! Что тогда будет: шум, крики, истерика, врачи и свои, и из посольств сбегутся, так и будет лежать она в шоке, пока не натешится его позором, а очнется — и того хуже! Царь представил ее, закатывающей глаза, горько рыдающей, как бы говорящей всем своим видом, как ей тяжко в этой золотой клетке, ей, великомученице, невинной жертве бессердечного мужа. Это был бы ужасный скандал, не подобающий императору, правящему такой державой! Значит, надо терпеть, остерегаться; он так и вел себя, в отличие от вздорной и не церемонящейся с ним государыни: как ни изворачивался он, как ни старался избежать сцен, это не всегда удавалось.
И терпя поражение «в тылу», он изводился, и это раздражение сказывалось в обращении с приближенными.
Вот и теперь, в один из утренних часов, увидев императора, она задержала его в дверях.
— Не знаю, отчего ваши российские камергеры не могут откреститься от старомодных привычек?
В ее тоне государь уловил накипевшую злость. Он застыл в напряженной позе, окидывая взглядом покои, где они оказались в уединении, и, наконец, выдавил из себя с сухой официальностью:
— О каких старомодных привычках вы изволите говорить?
Ее лицо пошло пятнами. Прошелестела, подобрав шлейф, до двери и бесцеремонно открыла ее. Впрочем, это устраивало и государя — так-то спокойнее. Если и собирается излить желчь, так пусть, только бы тет-а-тет…
Далее народные рассказчики передают этот разговор примерно так.
Императрица сверкнула гневными очами:
— Я о том, что никак вы не хотите заставить придержать язык этих обожаемых вами французов!
Государь попытался перевести разговор в иное русло.
— Что вам эти французы? Можно ли оспаривать то, что Франция стоит в авангарде европейской культуры?
— Ого! Ваше императорское величество, стало быть, является апостолом франкомании?
Государь, не сдержавшись, парировал:
— А может, это вы — германофил?
— Я родила России наследника престола! Завтрашнего императора!
— Куда вы клоните?
— К тому, что я кровно связана с судьбами империи. Да, я причастна к возвышению славы и чести империи. И я желаю, чтобы мой сын правил счастливо и спокойно.
Глава сорок седьмая
Государя больно уязвило это «мой сын». У него потемнело в глазах, и он готов был отшвырнуть эту надменную, чужую женщину от двери, и уйти прочь. Но он задушил в себе гнев при мысли о неизбежной истерике и скандале.
— Однако… — продолжала она и запнулась.
— Что же — «однако»?
— Наследник может успешно служить трону и отечеству, ежели его родитель сможет водворить порядок и покой в государстве. То есть… — она била в самую больную точку, — я слышала, что не только подданные из числа мужчин, но даже и женщины ополчились против трона, следуя примеру «Орлеанской девы»! Вот вам и французские «моды»!
— Кто, например?
— Вы лучше меня знаете. Эта кавказская татарка! Отвлечемся ненадолго, дорогой читатель! Рассказчик понимает, что такой разговор, равно как ряд предыдущих и последующих, скорее всего, никогда не происходил. Нам, однако, важно, что так говорили в народе, видя в царе первого противника Наби и Хаджар… Вернемся теперь в царские покой и послушаем.
— Так вот вы о ком… О Хаджар-ханум!
— Да, об этой самой особе! Должно быть, это титул: «ханум», которого она удостоилась за антиправительственные деяния.
— Она — под стражей.
— А муж?
— Он сам объявится и придет с повинной, следом за ней. В тишине раздался саркастический хохот.
— Ха-ха, придет! — царица стиснула пальцы, сплошь унизанные драгоценными каменьями. — Придет, бросит оружие, каюсь, мол, казните или помилуйте!
— Да, непременно, — убеждал царь, не желая идти на попятный. — Гачаг Наби падет ниц.
— Откуда такая уверенность?
— По кавказским обычаям, мужу не подобает оставлять жену в заточении ни под каким видом!
— Это почему же?!
— Это пятнает мужскую честь! — с пафосом произнес император, принимая горделивую позу, поскольку речь зашла о столь высоких рыцарских добродетелях.
Но — говорят в народе — на императрицу, видевшую его насквозь, эта демонстрация не произвела никакого впечатления. Государь, однако, как истинный рыцарь, чинно взял ее под руку и препроводил в соседние покои, более располагающие к беседе, усадил в мягкое кресло и сел напротив. — Любопытно, не так ли?
— Уж не опасается ли самодержец своей вотчины? — не удержалась императрица от иронического выпада. Но, ощущая некоторый перевес, государь ударился в полемику:
— Ни Кавказ… — воздел он руку. — Ни шляхта… ни Туркестан не страшны моим штыкам!
— Ну, поговорим хоть однажды спокойно! — вкрадчиво и интимно понизила голос государыня.
— Наша восточная политика — вот что это! — уловив примирительное настроение и ощущая свое мужское превосходство, изрек воспрявший духом царь, забыв о тайном своем смятении и жестикулируя железной десницей, он стал посвящать жену в политические нюансы:
— Мы должны, хотя бы внешне, соблюдать неприкосновенность магометанских нравов! Иначе ведь как мы можем двинуться на османских турок, имея в рядах регулярных войск части из числа вооруженных кавказских татар?..
Я полагаю государь, крепости всегда нужно брать силой! — сказала императрица со значением.
Глава сорок восьмая
Хотя укоры императрицы и задели государя за живое, но они невольно помогли также рассеять некоторые страхи. Ведь, бывает, что и испуг можно «отпугнуть». Клин клином вышибают. Неожиданное преображение государя пошатнуло позиции императрицы, если и не обезоружило, то, по крайней мере, остудило ее воинственный пыл. Она испугалась мысли, что при нынешней подозрительности и страхах, в случае покушения на августейшую персону, государь, чего доброго, не остановится и перед тем, чтобы обвинить ее в соучастии.
Государь же уразумел, что, уступая и отступая, не спастись от царицыных деспотических капризов! Видно, и не стоило доныне, страшась светских слухов и сплетен, уклоняться и увертываться. Надлежало противостоять, дать отпор! Твердость — вот удел мужчины.
И потому государь в душе был доволен собой, тем, что не стал уклоняться, как бывало, от объяснения, на которое вызвала его сама царица.
И потому государь вообразил себя привычно расхаживающим перед державными владениями, изображенными на карте, и решил, что так он будет лучше выглядеть.
— Изволь пройти со мной в гостиную, чтобы завершить наш разговор.
— Ну что ж… — она решительно поднялась.
Вместе прошли в просторную и роскошную гостиную. Стены зала украшали картины, изображающие исторические баталии и пейзажи. Император мягко ходил по паркету. Наконец он подступил к государыне, выжидающе застывшей у мягкого кресла. Царь смерил ее укоризненным взором.