— Он не хуже нас знает по-английски, — послышался густой голос офицера.
Удальцы присвистнули — удивленно и с недоверием.
— Он и выругаться не сможет!
Из строя пробился вперед рыжий малый, с незастенчивым, готовым к ссоре лицом, и знавший меня офицер предостерег его:
— Полегче, Барни!
— Слушаюсь, капитан Раффен! — выкрикнул волонтер.
— Барни О’Маллен! — повторил капитан с угрозой. — Держитесь приличий.
— Сэр, мы ведь не жену выбираем. Жену можно и выгнать, если ты не католик, а полковник будет нами помыкать. — И он приступил ко мне: — Вы русский?
— Натуральный, из России.
— Мистер Турчин — гражданин Соединенных Штатов, — сказал Фуллер.
— Ваша страна, значит, похожа на Англию и Турцию? — Барни прикидывался простачком.
— Пожалуй, нисколько. — Я не знал, куда он клонит.
— Как же: Англия угнетает ирландцев, Турция — кандийцев, а вы — поляков! — Его логика действовала на толпу. — Я только и люблю эти три народности; они одинаково несчастны.
— Я знаю поляков, а здесь узнал и ирландцев; это народности сильные, они заслуживают не жалости, а уважения. — Серьезный, без лести тон задел их. — Вот вы оставили Ирландию, — вы или ваш отец?
— Отец похоронен дома!
— Значит — вы: чем же вам здешние порядки лучше?
— И не сравнишь: здесь Соединенные Штаты!
— Отчего же вы не сделали их у себя на родине?
— Я в Ирландии своего курятника сделать не мог, не то что свободные штаты! Вот если бы я был полковник!..
Смешок пробежал по рядам, незлобивый и поровну — надо мной и над Барни.
— А если бы вы узнали, что Ирландия объявила независимость и готовится оружием защитить свою свободу?
— С этого же места и полетел бы назад! — Ирландец и руками взмахнул, показывая, как он это сделал бы.
— Значит, мы с вами сойдемся; не ради денег, а ради свободы мы здесь.
— Мне и деньги нужны, полковник, — сказал Барни, возвращаясь в строй. — У меня талант — повсюду оставаться без гроша: хоть выбери меня в президенты.
Я сказал им, что хотел сказать, а уж под чью команду они пойдут, мою или Гранта, — этого я не знал, да и, признаться, не заботился этим. Волонтеров я нечаянно расположил к себе. Другое дело старшие офицеры: я заметил уклончивый, полный опустошительного презрения взгляд Гранта, недовольство Фуллера, насмешкой суженные глаза Говарда, — похоже, что они заподозрили во мне настойчивого искателя места.
Капитан держался перед строем, как сметливый артельный староста, занялся новой сигарой, томя волонтеров молчанием, исподволь рассматривая роту за ротой, не очень довольный осмотром. Теперь я вполне понял его приглашение быть игроками и фаталистами, чтобы все шло само собой. Я отступил от уговора — без умысла, желая отгородить себя от гонителей поляков, ирландцев и кандийцев. У Гранта в этом нет нужды, он рожденный янки, дышит своим воздухом и держит в руках свое ружье.
Дело слаживалось по расчетам Фуллера, как ни отстранялся независимостью тона капитан Грант от полка, — и я не находил в себе досады или зависти; только внезапно остудила мысль, что и в армии Севера жизнь моя не сложится просто. Маттун стал для нас с Надин приготовительным классом; Чикаго довершил перемену: мы теперь говорили — наша страна, наша республика, наши порядки; теперь не только чужие, но и я часто называл Надю — Надин. Она вела дом, писала много и хорошо, практиковала в одной из клиник города, ее известность в Чикаго росла. Редакторы Медилл и Рэй полюбили наш дом — и не одни они, — и тут вперед выходила личность Нади, ее ум и хлебосольство.
Между тем в Белый дом переехал наш кандидат Линкольн, Чувствительные люди, жены неукротимых республиканцев, тех, кто славил победу Эйби и ждал от него доходных казенных мест, громко радовались, что в Белый дом въехали наконец и дети: президент Пирс, когда жил там, еще не имел детей, а Бьюкенен был не женат. Леди видели в этом перст господний и обещание вечного мира Америке, а тем временем война ломилась и в окна, и в двери. Север оставался излишне спокоен в сознании своей силы, Юг горячил коня. Юг отпадал от Союза, увлекая пограничные штаты, Юг невозбранно отнимал Союзные форты и арсеналы, искушая офицеров образом рыцарства против торгашей Севера, Юг делал дело, Север плошал, распаляясь речами. Я видел военные преимущества Юга; его всадника, родившегося в седле, его леса и холмы, удобные для партизанских вылазок, его отчаянную решимость защитить свою черную собственность. И все же Юг уступал Северу: он растил хлопок и продавал сырые материалы, в то время как Север лил чугун и сталь, делал машины и прокладывал рельсовые дороги. Юг тоже строил дороги, но клал поверх шпал северные рельсы, он поднимал землю северными плугами, рубил лес филадельфийским топором, вскапывал огороды питсбургской лопатой и даже мусор вывозил на нью-йоркской тачке. Строя жилища, Юг вбивал северные гвозди северными же молотками, одевал своих детей в северные платья и башмаки, и если заколачивал своих мертвецов в гробы из арканзасской сосны, то опускал их в могилы веревками, сплетенными на Севере. Но Север медлил и уклонялся, его военные начальники словно боялись вступить на дорогу войны с ее ужасами и кровью. Вступиться за республику мне теперь можно было только одним способом — взявшись за оружие…
Сватовство затягивалось. Фуллер отважился поторопить полк, видя, что волонтеры расположились к Гранту.
А они, едва учуяв понуждение, переменились — от нестройных рот повеяло строптивой холодностью, кто-то из младших офицеров сказал Фуллеру:
— Что же вы Гранта в капитанах держите? В других армиях, видно, лучше ценят офицеров!
— У нас капитан высокое звание, — спокойно возразил Фуллер. — Не в одном Иллинойсе, во многих штатах капитаны во главе полков.
В ответ закричали:
— Говард тоже капитан!
— Наши капитаны уже и с мятежниками мерились!
Поперла наружу спесь, кичливость солдата, уже поменявшегося выстрелами с неприятелем, перед тем, кто только еще получил горсть бумажных патронов для лагерных стрельб.
— Какого же дьявола вы из своих капитанов никого подходящего не нашли? — вмешался я грубо, по праву отступившегося от них офицера. — Вон какие молодцы стоят!
Они не шелохнулись, не взглянули на меня, десять ротных командиров, десять капитанов. В небе, над купами вязов, над палатками и лагерным, разбросанным в изрядном беспорядке снаряжением пели жаворонки, за нашими спинами, при кухне, кто-то рубил дрова с покряхтыванием, одинаковым на всех материках, офицеры молчали, не удостаивая меня ответом.
Вот когда вмешался губернатор Иейтс:
— А и правда, ребята, что-то я вас не пойму. Затеяли перемену, а теперь — чего хотите?
Снова выступил вперед капитан Раффен.
— Мистер Иейтс, — сказал Раффен, без излишней почтительности, — никто из нас не согласится принять полк, никто не хотел бы подчиняться кому-либо из ротных.
Знатоку его слова говорили многое: значит, все уже не раз обсуждено и обдумано.
— Подчинялись же вы, черт возьми, Башроду Говарду! — воскликнул Иейтс.
— Мы ценим капитана Говарда и хотели бы оставить его заместителем полкового.
Из группы офицеров вышел капитан с нервным, усталым лицом. Я его и до этого выделил среди прочих по цепкой, проникающей настойчивости глаз и общему выражению решительности.
— Я капитан Джеймс Гатри из графства Кук. Я деревенщина, капитан Грант, и хочу спросить у вас напрямик: оставите ли вы своим заместителем Башрода Говарда?
Грант с холодным презрением огляделся, будто впервые увидел лагерь, новенькие, еще не бывшие в пути фургоны, выпряженных лошадей на лугу, построенных волонтеров, офицеров, распахнувших под июньским солнцем мундиры.
— Мне надоела болтовня, Фуллер, — сказал он нелюбезно. — Даже и на скотском аукционе есть молоток аукционера. Раз! Два! Три! — Он рубил рукой воздух, в этом движении выразилась владевшая им ярость. — А мы все топчемся, болтаем!..
Джеймс Гатри из графства Кук несговорчиво повел головой.
— А вы, полковник Турчин, вы согласитесь оставить капитана Говарда заместителем полкового?
— Я не позволю вам помыкать собой! — не сдержался и я. — Вам полкового надо? Ну, вот привезли товар — смотрите. Еще смотрите, а уж как решите — потом пеняйте на себя.
Мы оставили их, пошли к офицерам 21-го, узнавать, где их горький полковой, но никто этого не знал. От 19-го неслись громкие голоса, там спорили, до моего слуха доходило то имя Гранта, то мое имя, и вскоре три капитана, явившись уже в собранном, подтянутом виде, — Александр Раффен, Джеймс Гатри и Джеймс Хайден — объявили губернатору, что роты выбрали русского полковника.
— Поздравляю вас с первой победой! — Иейтс пожал мне руку.
— Я не нарушил уговора, капитан Грант? — спросил я, недовольный, не радуясь оказанному мне предпочтению.
— Поначалу передернули; потом поправились. — Он уже отошел сердцем. — Знаете, почему они вас выбрали? Во-первых, полковник, без пяти минут генерал, а генералов любят не одни генеральши. И еще: вы приехали в седле, я в экипаже; думаете, они не заметили? Солдат все видит, солдат — удивительный организм, кто этого не поймет, тому в армию лучше и не соваться.
Капитан Улисс Грант принял 21-й полк.
Глава тринадцатая
Скоро мы разделились: Грант остался в лагере Лонг, а мы перенесли палатки на окраину Чикаго, в кэмп Дуглас, поближе к мирской суете. Я убедился, что мой полк слеплен более всего из ирландского теста, но ирландцы эти уже вполовину и янки, патриоты Союза, их историческое чувство мести насытил бы разгром мятежников Ричмонда, — одолев мятеж, они отомстили бы и за поругание древней земли Эрина. Рядом с ирландцами в полку — коренные янки, чьи прадеды родились на Американском материке; немцы, которых вдоволь на Среднем Западе; горсть французов, несколько поляков, ездовой-серб; был и испанец, но недолго. При нужде я мог с каждым из моих волонтеров говорить на языке его родины, исключая серба и испанца, — это отворило мне многие сердца. Не пошел ко мне навстречу один Башрод Говард, попросил роту, где старшим лейтенантом был поляк Тадеуш Драм, а лейтенантом — острослов, драчун и прислужник Бахуса — Джон Р. Мэддисон. Я ждал хлопот с этой ротой и ошибся: службу они несли ревниво и часто выходили вперед. Я же всегда чувствовал вытянутую руку Говарда, жест отлучения. Появление Надин в кэмп Дуглас полк принял со снисходительной насмешкой, только Говард и его офицеры намеренно не замечали ее; в этом армейский устав был не со мной, а с ними. Но когда в лагерь прискакал Фуллер, чтобы вразумить меня, я знал, что донесли ему о Надин не люди Говарда, а полковой капеллан Огастес X. Конэнт. Генеральный адъютант штата инспектировал полк, похваливал, поражался быстрым переменам, а после, когда мы остались одни в палатке, повел со мной неизбежный разговор. «Устав не позволяет содержать в войсках женщину, исключая кочующих маркитанток, — сказал он. — Вероятно, вы этого не знали, Турчин». — «Что же это за полковой, не знающий устава!» — ответил я. «Если вы испытываете затруднения, как новый в Чикаго человек, я прикажу своим офицерам найти для нее квартиру». — «Мои затруднения в другом, Фуллер; дайте мне хороших ружей, пусть хоть гладкоствольных, если у вас нет карабинов Минье или Кольта, дайте к ним пули, я едва могу обеспечить караульных солдат». — «Скоро полк выступит в поход». — «И она выступит с нами. Она человек смелый, к тому же и фельдшер». — «Вы назначили ей должность?» — обеспокоился Фуллер. «Госпожа Турчина достаточно богата, она русская княжна, и готова защищать республику без денежного вознаграждения». Фуллер слышал о дворянстве Надин, но не чаял, что оно так высоко. «Мы не республику защищаем, Турчин, а Союз. — Он пошел в обход. — Мятежники не посягают на республику». — «Тут мы с вами разойдемся. Я вижу заговор против республики». — «Ричмонд хочет отделения от Союза, а не монархии. Ни генерал Ли, ни Джефферсон Дэвис не собираются короноваться». — «Если мятежники возьмут верх, страна переменится, деньги и рабство призовут тирана, встанет деспотия, самая изощренная и подлая». Он смотрел на меня с сожалением, искал следы давних крушений, до Америки не относящихся, шрамы былых поражений, которые сделали мой взгляд таким мрачным. «Вы — еще передумаете, Турчин. Американский военный театр — не Севастополь, не сидение в окопе, а броски и марши». — «Мы раздобыли для дамы седло; вот, поглядите, — я показал в угол палатки, — легкое, форменное седло, сквозное и весьма удобное…» На том мы и кончили, полагая, что перехитрили друг друга: Надин, думал Фуллер, скоро поменяет седло на место в чикагском вагоне, я рассчитал иначе, — завяжутся бои, и не найдется охотников ездить к нам с пустяками.
Слух обо мне достиг Маттуна, и в кэмп Дуглас явились Тэдди Доусон и Томас. Они пришли с намерением остаться в полку. Газету Доусону пришлось прикрыть, читатели «Маттунского курьера» десятками повалили в волонтерские депо, Тэдди тоже согласился на участь волонтера, но я отказал ему. Длинный Доусон метался по палатке, выбегал наружу и, забыв, откуда он вышел, бился о палаточную парусину в самых неожиданных местах. Я сказал Тэдди, что он достоин лучшей участи, обещал призвать его, как только добуду шрифты и станок. Томаса я взял. Он хотел остаться при нас, как в Маттуне, и мы соскучились по нему, он был наш маттунский мальчик, хотя и изрядно вырос. Но я не стал потакать ни ему, ни себе; из прислужничества, даже и добровольного, нельзя делать призвания, оно не поприще для человека храброго. «Ты хочешь в зуавы? — спросил я, отрезая ему дорогу в денщики или ординарцы. — Уж конечно брюки у них самые широкие».
Умница, он все понял, в мыслях распрощался с нашей палаткой, но нашелся, не стал мне поддакивать: «Я хотел стать артиллеристом». — «У меня пехотный полк, но будут и пушки: тогда посмотрим». — «Я стреляю из ружья, полковник, — гордо сказал Томас, — и, сдается мне, сумею здорово целиться из орудия. Если можно, я хотел бы получить многозарядный карабин Спенсера». — «Я сам мечтаю о таком».
Томас остался в полку, с правом выбрать роту, какая ему приглянется, и уже на второй день адъютант полка Чонси Миллер сообщил мне, что Томас просит определить его в роту Говарда. Я не стал возражать: случись мне в семнадцать лет выбирать одну из десяти рот, кто знает, может, и я избрал бы роту капитана Говарда, так причудливо соединились в ее командире мужество и нежность, поступь гордеца и горечь опального, резкость суждений и обдуманная распорядительность ротного. «Мне понравился капитан Говард, — сказал Томас, когда я спросил, не нашел ли он знакомых в роте. — И этот поляк Тадеуш тоже». И больше ни слова: едва прикоснувшись к этой роте, он заимствовал от них и молчаливую скрытность.
Через неделю мы строем вышли на улицы Чикаго: полк получил приказ отбыть на фронт. С горсткой офицеров, сдерживая шаг лошадей, я и Надин двигались впереди полка, который шел в пешем строю. Улица за улицей, по Франклина, по Вебстера, Вашингтона, Джефферсона, по узкой Black Hawk, названной именем непокорного вождя индейцев, под музыку чикагских оркестров, шаг за шагом, мимо возбужденной толпы, под фейерверки — словно город встречал победителей, а не провожал необстрелянный еще полк.
Синий армейский цвет Севера тогда еще не взял верх над другими красками, мои пехотинцы шагали — кто в кепи, кто в поярковых шляпах, в кителях и кафтанах, в сюртуках, в серых штанах и в багрово-красных, с мягким ранцем за спиной, при разномастных мушкетах и карабинах, но все как один перетянутые новенькими ремнями, полученными с позументной фабрики Филадельфии. Мулы, запряженные шестериком, тащили тяжелые фургоны и несколько пушек, приданных нам перед отправкой на фронт. Полк растянулся, чикагские роты, чувствуя на себе особую любовь горожан, распевали, скорее даже выкрикивали, на мотив песенки «The girl I left behind me»[14], свою, сложенную еще под Кейро и на мосту Биг Мадди: «One, two, three, four, five, six, seven — Tiger!»[15]
Север еще не знал своего будущего: июльское солнце, даже и на закате, согревало землю; барки, плашкоуты, парусники и паровые суда бороздили равнину Мичигана; капитаны в седлах и лейтенанты впереди рот спорили выправкой и собранностью, а рядом с командиром полка, через шестидесятитысячный город, ехала женщина. Надин прождала меня две войны, теперь военная кампания республики позволяла ей доказать равенство женщины: кто мог остановить ее? Генеральный адъютант Аллен К. Фуллер? Губернатор Иейтс? Армейский устав, сложенный по обычаям чужих армий? Сознание смертельной опасности? Погибни Надин, и я не знаю, достало ли бы мне сил жить дальше, — но я и взглядом не остановил ее от переезда в полк; Сэмюэл Блейк, полковой врач, нашел в ней помощника при самой тяжелой и грязной работе. Бинты еще не окровавились ранами, но лагерная жизнь с ее изнурительной наукой дает на каждом шагу случай вмешаться лекарю. Ноги, сбитые в кровь, спина и плечи, стертые, изрезанные ремнями неуклюжего ранца, лихорадка, особенно частая у парней с низовьев Огайо, проверка провианта, котлов, белья, — Надин трудилась вровень со мной, а случалось и так, что и зарю отыграли, и флаг спущен, я готов погасить лампу в палатке, а ее все еще нет. Она без затруднений объяснялась на нескольких языках в говорливом солдатском Вавилоне, держалась с достоинством и ласковой простотой, которые поставят в тупик и бесшабашного острослова, и даже человека низменной морали. Я перестал тревожиться за Надин; она вступила под нравственную охрану полка.
Надин не видела себя глазами сторонних людей, в этом была ее — сила и слабость. Что станут судачить атлантические пассажиры об ее дружбе с артелью француженок, как примут ее бесплатное врачевание беднейшие маттунцы, приученные к мысли, что все истинное дается за деньги? — экая беда, стоит ли думать о таком, если возможна деятельность. С тем она пришла в лагерь Лонг, с тем стащила потный чулок со стертой грязной ноги солдата, положила ладонь на липкий от лихорадки лоб рябого волонтера из-под Кейро, с тем уселась в седло, в грубых башмаках и длинной суконной юбке, чтобы ехать через запруженный людьми Чикаго. Она опиралась правой рукой о луку седла, в левой держала хлыст и шляпу так низко, что ленты едва не касались земли, голова чуть запрокинута, словно ее клонят назад тяжелые, уложенные высоко волосы, в серых глазах счастливое удивление, а губы побледнели, они живут, берут воздух, так внятно и так жадно, как можно брать воду; кровь отхлынула от лица, чтобы оттенить его нежность. А между тем вся она крепка и не чужда седлу, оркестрам, она как жена мастерового или дровосека: широкая в плечах, широкая в бедрах, женщина, во всем женщина.
У манежа полк ждали администраторы штата во главе с губернатором. Ричард Иейтс пригласил меня остановиться, вместе с ним осмотреть идущие роты. Он поклонился Надин, и она спешилась, не догадываясь ехать дальше. Позади ржали лошади — у коновязей и запряженные в экипажи; жены знаменитых чикагцев оставались на сиденьях — с подушек, как с подмостков, все видно, можно окликнуть знакомого, которого патриотический порыв толкнул в волонтеры.
Шли роты. Приближаясь к манежу, волонтеры равняли шаг и орали песни на пределе голосов. Зуавы и до меня отличались хорошим строем — они и ассистировали мне в обучении других рот, одному мне не поправить бы дела в три недели. Трубили трубы, убыстренным гусиным шагом прошел парадный оркестр штата, вклинившись между ротами; в реве солдатских глоток я уже различал и отдельные голоса: особенно один — высокий, ангельский, при его звуках отлетала сама мысль о войне. Это пел Джордж Джонстон, совершеннейший мальчик. Ездовые застыли на лошадях, шестериком впряженных в пушки и фургоны. Светлые филадельфийские ремни давали некое единообразие разномастным солдатам в башмаках и гетрах, в высоких, под самый пах, сапогах или в остроносых, почти закрытых штанами с лампасами. Огненные зуавы и в пешем строю позванивали самочинно присвоенными шпорами, — я застал эти шпоры в лагере Лонг и не стал отнимать у зуавов их игрушки; Юг мнит себя рыцарским гнездом, без шпоры он не отмерит и шагу, северянин в его глазах — торгаш, увалень, пусть же звенит и шпора зуава, напоминая южанину, что и Север не чужд романтики.
Хорошая была минута: улица раздалась, образуя у манежа площадь, дома и одинокие вязы не мешали вечернему солнцу подмешивать красное золото в смуглые лица волонтеров, в зеркально начищенную медь труб, проливать его на холсты фургонов, на крупы лошадей и стволы орудий. Судьба подарила мне не регулярного солдата, а волонтера, добровольца, в ранце у которого чаще найдешь конверт и бумагу для письма, а то и книгу, чем флягу вина или колоду карт, людей, солдат, перемешавших верования и языки. Мы жили верой в братство людей, — приближался час, когда наша вера вступала в великое испытание.
Замедлив шаг — впереди случился затор, — к манежу подходила рота Башрода Говарда. Капитан в седле, его лошадь, как в манеже на вольтижировке, поднимала тонкие в белых чулках ноги, а рядом, близко к всаднику, шла женщина с сыном на плече. Первое впечатление — рядом с капитаном идет рабыня, рабыня, полюбившая господина, а потому свободная хотя бы в чувствах, в страсти, в преданности тому, кто держался в седле неподвижно, не повернул к нам головы, досадуя на задержку колонны. Смолистые, прямые, как у индианки, волосы спадали ей на плечи, смуглое лицо с влажным ртом и грубоватым, чувственным носом обращено к капитану и к сыну, посаженному на плечо. Тугой фуляровый лиф, расстегнутый вверху; будто ее груди тесно в нем, темный кожаный пояс, не женский, широкий, без побрякушек, перехвативший талию, свободные складки юбки без обручей; казалось, для завершенности картины женщина должна ступать по мостовой босиком, как надлежит рабыне. Но ее ноги были в дорогих, с пряжкой, туфлях, платье сшито из лучшего материала, нательный крест на черной ленте сверкал каменьями, зеленый камень играл и в волосах, на черной, почти неразличимой в смолистых прядях бархотке, — этого камня хватило бы на то, чтобы неделю продовольствовать мой полк.
К досаде Говарда, колонна остановилась, пришлось ему придержать лошадь, обратиться нежным лицом к губернатору и снять шляпу. Повернулась и женщина, дав нам рассмотреть сына, крошечного капитана Говарда. Сходство было так полно, будто таинство рождения свершилось помимо этой смуглой красавицы, вернее, она была лишь преданным вместилищем новой жизни, не решаясь прибавить от себя ни одного штриха или краски. Одинаковость лиц отца и сына поражала; перед нами были двое мальчишек, только один из них увеличенный в размере и посаженный в седло.
Надин потрясло внезапное видение, совершенный образ материнства, смуглая иллинойская мадонна с младенцем рядом с отцом-воителем. Артистический глаз оценил законченность этой группы, смешение суровых и нежных красок, а сердце, бедное, раненное бездетностью сердце, страстно отозвалось чужому счастью. Я слишком хорошо знал эти мгновения смертной тоски, когда мир затмился, а дух словно бы сломлен, — упавшие плечи Надин, ее задержанное до невозможности дыхание.
— Рад видеть вас, Говард! — сказал Ричард Иейтс. — Надеюсь, мы скоро услышим о вас.
Говард молча склонил голову.
— Я представил вас, Говард, — сообщил ему Фуллер. — Здравствуйте, Элизабет, я думаю, из Миссури ваш муж вернется майором, если не полковником.
— Я бы сделала его генералом хоть сейчас, — откликнулась она весело, свободной рукой подняла крест и поцеловала его. — Господи! Пощади его и солдат, будь милостив!..
Колонна тронулась с места.
— Славная пара, не правда ли? — сказал губернатор Надин, не догадываясь об ее смятении. — Она из Арканзаса, из-под Бейтсвилла. Известный род, знаменитый и богатый. Все — мятежники, из них целая рота составилась бы. Говард — теннессиец, и его старший брат тоже с мятежниками. А они, — он кивнул вслед Говардам, — за Союз.
— Поторопитесь с его производством, — сказал кто-то из окружения Йейтса. — Как бы обида не толкнула его к Ричмонду.
— Капитан заслуживает повышения, однако не ради подкупа, — вмешался я. — Говард не изменит по обиде, напротив, она взывает к его гордости.
— Не ручайтесь, полковник, — мрачно возразил мне этот человек. — Мы повышаем офицеров, доверяем им солдат и оружие, а наутро недосчитываемся ни того, ни другого.
Надин опустошенным взглядом провожала Говардов; Томас в коротком, почти под полу перехваченном ремнем с патронташем, мундире, напрасно старался обратить на себя ее внимание. Я улыбнулся ему, прижмурил по-приятельски глаз, Томас ответил кивком, но все ждал взгляда Надин. Она отошла к коновязи, в поводу повела свою лошадь вперед.
Вновь мы с Надин ехали в голове колонны до Мичигана, а оттуда, после речей, пикника и фейерверков, к вокзалу, к двум поездам, поданным Иллинойс Сентрал для моих людей. Я не мешал молчанию Надин; эти истязующие часы были тогда для нее непобедимы, как приступы желтой лихорадки или затмение ума. О чем она думала? Какие образы мучили ее мозг? Серая щелястая дверь отнятой у горца сакли, за которой умирала от черной оспы ее мать? Груда листов ее «La Chólera», пылающих в огне, почерневших и безгласных? Тщета ее жизни? Неродившиеся дети?.. Я этого никогда не знал.
Без нее я стоял у штабного вагона, в толпе своих иллинойских друзей и незнакомых почитателей: Надин поднялась в вагон. Я невольно вспомнил наш отъезд из Петербурга, а затем и из Портсмута, где нас провожал один Тхоржевский. Откройся мы друзьям в пожизненном отъезде, кликни мы всех, совокупно с родней, и в Петербурге была бы изрядная толпа: русское сердце умеет откликнуться дружбе. Здесь мы были еще не вполне свои, еще на нас лежала русская м
Глава четырнадцатая
Из письма Н. Владимирова к отцу в Петербург
«…Я помянул в одном из писем Джорджа Джонстона, в прошлом юного волонтера, а ныне богатого дельца. Его опрометчивость привела нас к катастрофе: Джонстон отправился к генералу с кучей подарков, с коробкой дорогих сигар, с шахматами, на которых Джонстон помешан, — он решил, что крайняя нищета генерала миновала и теперь к нему можно сунуться с подарками. Генерал хитер, а Джонстон — простодушен: старик загнал его в угол и выпытал об обмане с пенсией.
Планы примирения сошлись на мне. Вирджиния вызвалась сопровождать меня и ждать у ворот. Два дня подряд я искал встречи с генералом, но принят не был.
Рассказ генерала подошел к войне, и я замечал, как тяжело он расставался с бумагами, как дрожала его рука, как опечаленный взгляд провожал листы и письма в докторский мой саквояж. Он сделал меня своим душеприказчиком.
Не знаю, был ли я хорошим исполнителем его-замысла; но, видно, ему нужен был русский и Россия для его бумаг, а я умел слушать, — люди рассудка слушают лучше, чем натуры чувствительные. Видно, ничем не вытравить родины даже из сильных сердец, даже и у граждан, честно отслуживших своей второй родине, молодому и беспамятливому народу. Огромность разделяющих верст не гасит тоску, а делает ее протяженнее.
И все оборвалось; а генерал плох, и развязка может наступить в любой час. Обиженный на друзей, с приливами крови, которые нездорово красят его лицо и лоб, он может скончаться, не договорив исповеди. Я спросил у Горации Фергус, жива ли Надин или он совсем одинок? Вдова посмотрела на Вирджи, и я услышал в ответ одно: „Жива“. Жива! Неужели и ее прогнал от себя, извергнул трудный характер генерала? Случались минуты, когда я негодовал на Турчина.
И вдруг короткое письмо от него — в адрес Горации Фергус, но предназначенное мне. В конверте записка, приглашение явиться возможно скорее.
Я нашел изменившегося старика: отяжелел шаг, замедлились движения припухлых рук, лицо тронулось бледной желтизной, как бывает с живой тканью после синяка, когда темный цвет исчезнет, а жизнь к этому месту еще не прихлынула. Снова я обратился в слух и собрал архивную дань, набираясь терпения, когда придет минута помирить генерала если не с конгрессом или сенаторами, то с Горацией Фергус. Из всех бумаг, переданных мне на этот раз, — а среди них письма начальствующим генералам и даже денежные расписки владельца парохода, перевозившего солдат Турчина по Миссисипи, — из всех этих бумаг я посылаю тебе только письмо Турчина генералу Хэрлбату. Оно писано через несколько дней по прибытии в штат Миссури и показывает, как дальновиден был Турчин».
Междуглавье второе
Штаб 19-го полка иллинойских волонтеров в Миссури. Лагерь Турчина, Пальмира
17 июля 1861 г.