— Сами догадались?
Она не успела ответить: со звоном разлетелось оконное стекло, камень мелькнул и ударился в стену. А следом второй. Я схватил лампу, опустил ее вниз. Надя уже обнимала мою голову, закрыв меня от окна. Авраам сидел неподвижно, чуть откинувшись назад.
— Они могут выстрелить, — сказал я. — Отойдите в угол.
— Вы плохо знаете страну, — отозвался Авраам. — Кто задумал стрелять — стреляет сразу.
За окном послышались крики, лай хозяйского пса, возня и удары. Я поспешил во двор, и скоро мы с Томасом вернулись, подталкивая впереди себя рослого парня с идиотской улыбкой на веснушчатом лице.
— Там моя шляпа, — твердил он Томасу, кивая на окно. — Там упала моя шляпа, разыщи ее, скотина…
Поразительно, как он успел отделать Томаса. И все же радость отплясывала джигу на разбитом лице посыльного.
— Мать уснула, а я… гулял… — рассказывал он. — Я стоял под окном. Я не подслушивал, я о своем думал… а тут он — бах!..
— Ты его хорошо отделал, — сказал Авраам, хотя парень стоял невредимый, только с разорванным воротом. — Принеси джентльмену шляпу, как бы он не разревелся.
— У меня новая шляпа! — крикнул вслед Томасу парень. — Мне ее сегодня подарили. Не вздумай подменить.
Авраам поднялся, напугав его огромным ростом; лампа еще стояла на полу, наши тени вытянулись, переломились на потолке.
— Кто тебе ее подарил, приятель? — спросил Авраам.
— Мистер Бенжамин Троуп, — похвастался парень.
Нам ничего не сказало имя Троуп. Я поставил лампу на место.
— Что же он тебя не научил камни бросать? За такую работу я бы и цента не заплатил.
Парень чуял подвох, но идиотская ухмылка не сходила с тугого, синеватого лица.
— Мне камней никто не давал, я их сам с земли поднял. Ага! Давай! — Он выхватил из рук Томаса коричневую с шелковой лентой шляпу и надел ее. Лицо спряталось под обвислые поля.
— Ну-ка, парень, сними, — приказал Авраам. — Тут леди, а ты в шляпе.
Ночной гость сказал грубо:
— Подумаешь, белая грязь!.. Еще перед ними шляпу снимать!
Томас сорвал с него шляпу, бросил на пол и стал топтать.
— Позвольте мне его застрелить, мистер Турчин, — молил он. — Я возьму отцовское ружье.
— Пусть поживет. — Авраам за плечи привлек к себе Томаса. — Если ты его убьешь — убьют и тебя, а нам это будет очень больно. Мы лучше отдадим его под суд.
— Черта с два вы меня засудите! Идиотов не судят. — Он косился на шляпу, но опасался нагнуться.
— Кто тебе велел бросить камень в наше окно? — спросил я.
— У меня болезнь: как увижу где свет после полуночи, сразу — бац!..
— А если бы у пастора горел свет? — спросил Авраам.
— Что я, не знаю пасторского дома?!
Что-то донимало Авраама, что-то, имеющее касательство к самому парню, к его нездоровой плоти. Мы с Надей переглянулись, так поразило нас выражение страдания на лице Линкольна. Он поднял шляпу, отряхнул ее и протянул парню:
— Возьми и уходи из этого честного дома.
Авраам отвернулся, отошел к столу, и все мы повернулись спиной к двери. Слышно было, как пес Томаса кидался на ночного гостя, но вскоре и на дворе затихло. Только струи ночного воздуха достигали до нас, чуть колыхали огонь в лампе, напоминая, что окно разбито.
— Я бы хотел своим сыновьям такого друга, как ты, — сказал Авраам Томасу, наблюдая, как Надя корпией утирает кровь с его губы, как осторожно приподымает опухшее веко. — Видите, мистер Турчин, сколько я вам причинил неприятностей; если вы и собирались вотировать за меня, то теперь поостережетесь. Пока камни, а ведь могут и из ружей.
— Я не боюсь огня, мистер Линкольн, я другого боюсь. Мы согласились переехать в Чикаго, вам, верно, говорил редактор Доусон? Выше должность, больше денег, это как будто хорошо. А что как потом еще выше и совсем высоко, а денег так много, что для них и кошелек мал, нужен счет в банке. Что тогда останется от моего понятия демократии? Вы ведь думали об этом, согласившись искать президентства?
— Об этом я думаю всю жизнь,
— И все-таки согласились.
— Мое понятие демократии очень просто: я не хочу быть рабом, но не хочу быть и господином.
…Через час, когда я возвращался от Доусона, пригнав к набору гравированную пластинку, я увидел в окне конторы свет. Вытянувшись так, что и нашего длинного дивана недостало ему, Линкольн при свете читал книгу: голове неудобно, шея углом, подбородок уперся в грудь, левая рука вытянута вдоль тела, в правой книга. И в слабом свете — темный провал щеки, темная глазница, косматая тень волос, лицо простолюдина, а вместе с тем и миссионера-мученика.
Книга вторая
Глава двенадцатая
Мы ехали через многолюдный Чикаго к двум непокорным полкам: в открытом экипаже губернатор Ричард Иейтс в обществе хмурого армейского капитана, а позади, глотая пыль и подбирая крохи уличных виватов, тряслись на низкорослых лошадках я и генеральный адъютант штата Аллен К. Фуллер. Капитан то и дело снимал фуражку, оглаживал не совсем твердой рукой волосы, задерживая ладонь на заросшем затылке. Когда нам попадались навстречу ватаги волонтеров или всеобщих любимцев, чикагских зуавов, когда толпы горожан теснее подступали к экипажу, капитан распрямлял плечи и надевал фуражку.
У дома губернатора я не разглядел капитана: остался вкус непарадности, глубина тоскующих глаз и ощущение озабоченности, — но все мимолетное, неверное, как и впечатление небрежности в одежде; не вызова, но именно небрежения. У губернаторских ворот мне было не до капитана: меня ни на шаг не отпускали мои покровители, редакторы-совладельцы газеты «Чикаго дейли трибюн» Джозеф Медилл и Чарлз X. Рэй, опасаясь, что я словом или поступком разрушу их хитроумные планы. В мечтах они видели на мне генеральский мундир армии Союза, но губернатор Иейтс остудил их дружеский пыл и согласился поручить мне пехотный полк. Он нарочно усадил в экипаж, на кожаные подушки, затрапезного капитана и наблюдал за тем, как я, русский полковник, поставлю ногу в стремя, как махну вверх и каково мне придется жесткое индейское седло. Медилл и Рэй покатили было свою коляску следом за губернатором, чтобы опекать меня и в лагере Лонг, но Иейтс скоро поворотил их назад. Дело шло об отстранении двух полковых командиров, и губернатор не хотел свидетелей.
Вот нас и везли к полкам: везли на смотрины и на скорое бивачное сватовство. Нас двое, и полка два — 19-й и 21-й, — о чем тревожиться, как раз по полку на живую душу, но Медилл и Рэй советовали держаться девятнадцатого. Пять рот полка представляли графства Кук, Кэсс и Старк, города Малин и Галин
Мы следовали за губернатором, то рысцой, когда экипаж катил невозбранно, то задирая лошадям морды; я опасался, как бы моя оскаленная лошаденка не принялась за нестриженый затылок капитана.
— Жаль, капитан опоздал, — сказал Фуллер, — нам бы следовало заранее определить каждому его полк, чтобы решал не случай.
— Кто этот офицер? — осведомился я.
— Капитан Грант. Его имя вам ничего не скажет.
— В других армиях хороший офицер к его годам по остается капитаном.
— Республика неохотно плодит генералов! — заносчиво возразил Фуллер. — Она не печется о мундирах.
— Война и это изменит: в войну генералы дорожают.
— Скорее — дешевеют. Шекспир заметил, что в войну падает цена на гвозди и на девственниц: я бы прибавил к ним и генералов. Вы думаете, Грант стар?
— Он в возрасте неудобном для капитана.
— А ведь он моложе вас, — Фуллер улыбнулся, извиняясь за огорчение, которое приносит мне. — На три месяца.
Север, как и Юг, торопливо складывал роты, во главе полков и дивизий, случалось, становились люди, впервые примерившие военный мундир — полковничий, а то и генеральский, — по праву кошелька и банковского счета, которым такой патриот оплачивал на три месяца вперед несколько сот волонтеров. Иные из кадровых офицеров, даже и с лучшей репутацией, получив погоны Союза, вдруг оказывались на Юге, среди слуг мятежного Ричмонда. Фуллер подписывал назначения, слал бумаги в Вашингтон, не ведая того, не зреют ли в душе офицера семена измены. Что он знал обо мне? Что я покинул монархию ради республики? Увы, сам Фуллер не выстрадал республики, он получил ее с рождением, как чеченец свои горы, а бедуин — пустыню. Для него я — отступник, а кто изменил однажды, может изменить и вновь. Еще он знал, что я новоиспеченный гражданин Штатов, инженер и гравер, неделями езжу от одного железнодорожного участка к другому, все толкую с кондукторами и машинистами, с пильщиками и укладчиками рельсов, тискаю политические пиесы в газете Медилла и Рэя, покушаясь на порядки и репутации Иллинойса. Теперь Фуллер должен доверить мне жизнь восьми сотен своих соотечественников, жителей Среднего Запада, а вместе с ними флаг Федерации.
— Мне бы хотелось определить вас в двадцать первый полк, — признался Фуллер.
— Отчего же в двадцать первый? — беспечно спросил я. — Он выше или ниже других?
— Полк трудный, склонный к возмущению: там нужен твердый человек, — польстил он мне.
Я поблагодарил кивком, впрочем коротким.
— Мне говорили о вас как о человеке решительном, но умеющем ладить с людьми.
Похвала красавчика Фуллера была мне не по нутру: не старшим же приказчиком меня нанимают.
— Со мной натерпится любой полк, — огрызнулся я. — Это вы должны иметь в виду, когда станете получать жалобы.
— От солдат?
— Скорее от офицеров. И, вероятнее всего, от моих начальников. А что там в двадцать первом?
— Полковник — горький пьяница. А вы, я знаю, трезвенник.
Кажется, он знал обо мне все.
— Верно, и капитан не пьет, — съязвил я. — У него такой болезненный вид.
Пришел черед усмехнуться и Фуллеру, и не просто, а с превосходством его молодости, карьеры, и касты над суетным миром, наполненным простыми смертными, пьющими и не пьющими, дурно причесанными, в стоптанных башмаках и засаленных шляпах.
— Обещал бросить, — сказал Фуллер. — И в первый же день…
— А что в девятнадцатом?
Я знал, что полк потребовал более опытного, пожилого командира, нынешний, двадцатидвухлетний капитан, как бы унижал их крайней молодостью.
— Там другое. Полковой — юноша, — не солгал Фуллер. — Волонтеры хотели бы оставить его заместителем, но командира требуют повыше. Да, требуют, требуют, — посетовал он.
Мы остановились у чикагского манежа, здесь открылось самое громкое на Среднем Западе волонтерское депо; губернатор прошел сквозь толпу внутрь манежа навстречу гулу, командам, перекличке, и Фуллер, спешившись, последовал за ним. Мы остались вдвоем с капитаном: он разглядывал солдат, старые пушки, на которых устроились, перед расставанием, парочки, красные штаны пожарных, вставших под ружье, тесно обставленную лошадьми коновязь, — разглядывал из-под припухлых век, без удивления, скучновато, затем его взгляд, такой же, с оттенком скуки, поднялся на меня. Он протянул мне руку, и я пожал ее, крепкую, но безучастную, как и его взгляд.
— Грант!
— Турчин!
— Вы знаете, как это у нас принято?
Видно, он с неудовольствием думал о предстоящем торжище в лагере Лонг, а я не сразу понял, о чем он.
— Выборы старшего офицера полка. — Грант пожевал пересохшими губами, вдохнул полную грудь, будто толпа у манежа отнимала у него воздух. — Похоже на скотский аукцион. А вместо привозного быка — офицер, только что в зубы не смотрят.
— У меня это в крови. — Я перехватил его взгляд, тяжелый и насмешливый к моей бодрости. — На моей родине даже и наказного атамана выбирали вольными голосами: сойдутся казаки в круг и решают, кому быть войсковым атаманом, кому писарем.
— Что же вы покинули свой Эдем?
— Нет больше прежней вольницы.
— Надеетесь найти ее в лагере Лонг? — Он смотрел с подозрением, как на легковерного, а то и корыстного ландскнехта.
— Старые армии я повидал с избытком, с ними я покончил: позвать меня могла только новая армия.
— Что же, они все так дурны — старые армии? — Он не поверил моему будничному тону, без громкости, которая так пошла бы к этому случаю.
— Они бывали хорошо организованы, но, за редким исключением, преступны.
— Ах, да!.. — вяло уступил он, отгородясь скептической гримасой и от меня, и от крикливого зрелища манежа, углы его рта, скрытые волосами, брезгливо опустились. — Вы ведь тоже полный волонтер, никто не понуждает вас к службе.
— Меня понуждают убеждения, — сказал я нелюбезно. — Победа рабовладельцев отменит республику.
— Чего же вы так заждались, полковник? Отчаянные головы уже воюют.
— Ждал! Ждал, что все вы поторопитесь. Ждал, что это станет похоже на войну, и дело обойдется без меня.
— И как же — не обходится? — оживился он.
— Мне не нравится, как Север воюет: вот и весь ответ.
Он рассмеялся, почти неслышно, внутрь себя.
— Какое совпадение, Турчин! Мне тоже не нравится, и тоже показалось, что дело без меня не обойдется. Вы играете? — спросил он с быстрым жестом, словно сдавая карты.
— Нет.
— Сегодня будем игроками, — пригласил он. — И фаталистами. Пусть все идет, как пойдет. Согласны?
Я кивнул.
В лагере, стоя на плацу, я понял, отчего был неспокоен в дороге Грант. Сначала призвали на вече 19-й, но и добровольцы 21-го толпились тут же, тянулись ватагами от ротных палаток, от фургонов с брошенными на землю длинными дышлами, от костров. Офицеры выступили вперед, но и солдаты не держались в тени; вчерашние землекопы и плотники, красноштанные пожарники, чикагские мастеровые надрывали глотки. Капитан Башрод Б. Говард, отрапортовав губернатору, отступил за спины других офицеров полка, которых набралось около сорока; высокий, тонкий в поясе, с отроческим румянцем во всю щеку и глазами новорожденной антилопы, Говард был вызывающе юн.
И теперь посреди пыльного плаца поставили нас, двоих стариков — рядом с Говардом мы казались стариками, — и выбор должен был пасть на того, кто выглядел старше, только так можно смягчить обиду капитана, на которого никто не имел зла. В мыслях я отступился от 19-го, но торг длился, нам обоим надлежало пройти все испытания волонтерского круга. Фуллер рассказал о нас: похвалил Гранта, его мексиканский опыт и военный талант. Потом настал мой черед, и взгляды волонтеров перешли на меня, господина в сюртуке, с изрядным лбом и лысиной над голубыми ирландскими глазами. Они признали во мне ирландца, — ведь каждый третий в ротах — ирландец, — и как им не узнать единокровное упрямство и норов, хоть и в незнакомом человеке. И тут же челюсти отвалились: русский!
— Как же он с нами столкуется? — громко удивились в строю.