а) Сам Порфирий никак не мог остановиться только на фактическом признании наличия на Итаке пещеры-святилища, ее внутреннего убранства и оливы, посвященной Афине Палладе. Если бы он шел по пути наивного евгемеризма, толкуя мифы как исторические события, то он приложил бы все усилия, чтобы доказать исторический факт знаменитой пещеры, собрав для этого как можно больше доказательств бытового характера из прошлого Итаки. Однако Порфирий подчеркивает, что его рассуждения строятся не на основании "действительных фактов" (historian, 2){54} и описание пещеры "не включает в себя фактического описания какой-либо местности" (oyd'historias topices periegesin echein, 4). Короче говоря, философ отказывается воспринимать пещеры нимф узко-позитивно, ограниченно прямолинейно, как некого рода бытовой объективный факт или факт природы, то есть в таком виде, как обычно пишется "история" (historia).
Ибо сама по себе "история", то есть внешнее изложение событий, по мнению Порфирия, без ее внутреннего осмысления и наполнения не может дать никакой пищи уму и работы для мысли{55}. Пещера нимф на Итаке, наличие которой ревниво доказывали некоторые писатели (например, Артемидор Эфесский), совершенно не интересует Порфирия как непреложность, которая, собственно говоря, была бы важна для пейзажа или топографии Итаки, но никак не для философского размышления. Казалось бы, Порфирий, отбросив веру в грубый факт, должен обратиться к поэтическому вымыслу и пещера нимф может рассматриваться как продукт художественного воображения писателя. Однако для автора трактата очевидна также "невероятность произвольного измышления ее (то есть пещеры) поэтом" (cata poieticen exoysian plasson antron apithanos en, 2). Этот рассказ, полный неясностей, не может быть "вымыслом" (plasma), "созданным для обольщения душ" (eis psychagogian pepoiemenon, 4). Те же писатели, которые видели в стихах "Одиссеи" "измышления" (plasmata) поэта, поступали, по крайней мере, "легкомысленно" (rhaithymoteron, 4). Правильно замечает Порфирий, отказываясь идти по пути только факта (historia) или только вымысла (plasma), что "перед нами будут стоять одни и те же вопросы" (oyden hetton menei ta dzetemata), ибо "древние не основывали святилищ без тайных символов (symbolon mysticon){56} и Гомер не делал бы таких сообщений без всяких оснований" (4). Только выход рассказа о пещере за пределы обыденного факта и чисто поэтического вымысла дает возможность вскрыть "древнюю мудрость" (palaias sophias) итакийской святыни и ее символику.
б) Для Порфирия огромное значение имело мифологическое осмысление мира, так как миф всегда был для греков воплощением высшей реальности начиная с гомеровского времени и кончая последними веками античности. Миф в поэмах Гомера есть не что иное, как непосредственная и пока еще почти наивная вера в объективно существующих реальных богов, и иного мышления древний человек не может и допустить. У Порфирия же миф - это символическая конструкция мира и метод его философского познания. Мудрец, как и знаменитый оракул дельфийского Аполлона, не говорит, просто, а изрекает загадки и сам же их толкует. "Говорить загадками" (ainittesthai) и "говорить иносказательно" (allegorein) "тайными (мифологическими) символами" (symbolon mysticon = mythicon) - значит, по Порфирию, выразить "древнюю мудрость". Миф может иметь самую разнообразную структуру символов (polla cai diaphora symbola, 15).
Полнота, разнообразие и сложность символической картины углубляют миф, выявляют его скрытый смысл, его тайную сущность. Для античных мыслителей вообще и, в частности, для Порфирия высшая мифическая реальность никогда не бывает буквальной, но всегда символической, иносказательной. А так как история нисхождения души в мир, с ее постепенным материальным воплощением и затем восхождением ее к небесным сферам и бессмертию, являлась для многих философов высшей реальностью, то есть мифом, то в самых как будто бы обычных и непритязательных вещах они искали символические конструкции, которые удовлетворяли бы творимой ими мифологии{57}.
Вот почему для Порфирия гомеровские стихи полны тайного символического смысла, посредством которого раскрывается миф о круговороте душ. Таким образом, искусство Гомера, по мнению Порфирия, не только занимательно и прекрасно своими "вымыслами". Искусство Гомера полно древней мудрости и до бесконечности глубоко символично. Этим и объясняется интерес к Гомеру со стороны всех греческих философов, особенно в последние века античности.
Посмотрим, какими же символическими построениями пользуется Порфирий, какова природа его символов и можно ли их считать продуктом общегреческого мышления. Совершенно естественно, что раз уж Порфирий решил истолковать странствия рожденной в мир души гомеровскими стихами, то и символическая материя его толкований не выходит за рамки этих стихов. Символами являются маслина в пещере, нимфы-наяды, ткущие пурпурные одежды на каменных станках, и пчелы, откладывающие мед в каменных чашах и амфорах, источники воды и два входа в пещеру: северный - для смертных, южный - для бессмертных.
Мы не можем найти здесь ни сложнейших мистических построений Ямвлиха, ученика Порфирия, с его 360-ю богами и десятками рядов поднебесных, "водительных", "природных", "охраняющих" богов. Нет здесь и абстрактно-умственной систематики Прокла с его числовыми триадами и гебдомадами ("семерками") богов-умов, столь характерных для реставраторских тенденций позднего периода неоплатонизма. Символические модели Порфирия предельно просты и доступны. Более того, они не являются привилегией одного Порфирия. Может быть, как раз Порфирий обратился к стихам Гомера именно потому, что он увидел в них знакомую каждому греку картину: пещера нимф с источником вод, роящиеся в ней пчелы и непременная для греческого пейзажа маслина{58}. Все дело в том, как истолковал эту непритязательную картину философ Порфирий, какой скрытый смысл он в ней нашел. Нельзя сказать, что Порфирий, экзегет-толкователь, не обратился к мудрости, бытовавшей в народе с незапамятных времен. Наоборот, он делает множество ссылок на древние обычаи, греческие и восточные, цитирует писателей прошлого.
Мы можем в свою очередь привести ряд материалов, которые доказывают, что символические конструкции Порфирия были широко распространены в толще греческой мифологии, религии, философии. Порфирий же, как хороший логик и ритор, сумел их сконцентрировать воедино, вычленить, охарактеризовать, разъяснить. Может быть, именно потому, что трактат ученого-философа связан своими корнями с общегреческой мудростью, он сохранился в неприкосновенности, хотя от других толкователей Гомера зачастую дошли только фрагменты, намеки, изложения или упоминания.
Начнем анализ философского символического осмысления Порфирием поэтических образов Гомера с маслины, которая росла у пещеры нимф.
4. Афина Паллада и ее оливковое дерево
Для Порфирия маслина - "символ божественной мудрости", так как "дерево это посвящено Афине. Афина же есть мудрость"; мир же "появился не случайно и не наудачу, а является осуществлением мудрого замысла божества и умной природы" (32); "мир управляется вечной и вечно-цветущей мудростью интеллектуальной природы" (33). Порфирий настоятельно подчеркивает, что мир и все, что есть в мире, появилось "не само собой и не по слепой случайности" (32){59}. В этой мысли философа нашло отражение тысячелетнее поклонение греков Афине, богине мудрости, и ее дереву - маслине. Известно по схолиям к речи Демосфена "Против Андротиона" (597, 8 Mull. - Hunz.){60}, что древнее изображение Афины Паллады, упавшее будто бы с неба, было из масличного дерева, а на о. Родосе, в Линде, была целая священная роща, посвященная богине (Anthol. graeca XV 11 Beckby). Неизвестный автор восторженно говорит здесь о славе "древнего Линда", где находится "цветущий дом" Афины (thaleros oicos), о "священной маслине", "возросшей по всей земле" (cath'aian pampan aexesai ten hieren eleen). Знаменитый спор Посейдона и Афины, подарившей оливу жителям Аттики, в разных вариациях рассказывается историками и мифографами, например Аполлодором (III 14,2 Wagner).
Далее, рассказывает Геродот, когда во время греко-персидской войны оливковое дерево было истреблено огнем вместе с храмом, после пожара "от ствола оливы выросла ветка почти в локоть длиной" (VIII 55). По мифографу Гигину (fab. 164 Rose), "Минерва впервые посадила на земле Аттики маслину (primum in ea terra oleam sevit), которая, говорят, стоит и до сих пор". Нам важен не столько тот факт, что олива - дерево Афины, богини мудрости, это общеизвестно, как то, что существовала Афина-Мория (от слова Мойра - "участь", "судьба") и оливковые деревья назывались moriai elaiai, то есть "деревья судьбы". Схолиаст к "Облакам" Аристофана (1005 Dubn.) сообщает: "Священные оливы Афины на Акрополе назывались деревьями судьбы", и когда сын Посейдона, соперника Афины в Аттике, пытался срубить эти деревья, топор случайно убил его самого. По другой здесь же приводимой версии, "священная олива божества, мория, произрастала в гимнасии". Плиний тоже называет это дерево "роковой оливой" (Nat. hist. XVI 199, Oleaster fatalis), а Нонн вспоминает "благоуханную маслину" (XV 112 Ludwich), используя древнюю культовую формулу обращения к Афине - "благоухание оливкового дерева" (Eyodin Athene). Хорошо известно, что Судьба, Мойра, исключала действие случайности, внося в развитие мира элементы недоступной людям телеологии, необходимости и закономерности. Таким образом, Афина - причастная судьбе и ее олива - причастная судьбе были символами мудрого замысла божества, которое все упорядочивает и целеустремляет.
5. Пещера и космос
Вблизи маслины находится на Итаке пещера, толкуемая Порфирием как космос и средоточие скрытых, невидимых космических сил, причем пещера эта посвящена нимфам-наядам и в ней вечно течет источник воды. О том, что понимание пещеры в виде космоса не было чуждо грекам, говорят некоторые тексты.
Например, еще пифагореец Филолай (В 15), утверждая, что "все заключено богом как бы в темнице", доказывал "существование единого и высшего, чем материя", а неоплатоник Прокл, обобщая опыт греков, писал: "Древние называли космос пещерой" (In Tim. I 333, 27-28){61}. История греческой религии и мифологии также постоянно связывала нимф с гротами и пещерами. Известно, по сообщению Страбона, что на Парнасе был грот, посвященный корикийским нимфам, "наиболее известное и самое красивое" место (IX 3, 1). Об этом же сообщают Павсаний (X 6, 3) и Софокл (Antig. 1229). Нимфы и пещеры в народном веровании были неотделимы друг от друга (Hom. Hymn. IV 262).
А в какой прекрасной пещере обитает возлюбленная Одиссея, нимфа Калипсо, можно заключить из следующей картины, которая, конечно, немыслима без источника воды. Их у нимфы целых четыре (Од. V 63-72 Верес).
Густо разросшийся лес окружал отовсюду пещеру,
Тополем черным темнея, ольхой, кипарисом душистым.
Между зеленых ветвей длиннокрылые птицы гнездились.
Возле пещеры самой виноградные многие лозы
Пышно росли, и на ветках тяжелые гроздья висели.
Светлую воду четыре источника рядом струили,
Близко один от другого туда и сюда разбегаясь.
Всюду на мягких лужайках цвели сельдерей и фиалки.
6. Нимфы
Связь нимф с подземными гротами и скалистыми пещерами, с недрами земли была традиционной и понятной каждому греку. В "Птицах" Аристофана хор поет о "горных нимфах" и о "глубоких пещерах" (1097 сл. Bergk). На одной из надписей (о. Наксос) говорится о нимфах глубин, или углублений (nympheon mychieon). Большой Этимологик называет нимф "глубинными" (nymphai glyphiai 235, 16).
Среди орфических гимнов есть один (LI Quandt), посвященный нимфам, где рисуется живописный образ обитательниц гор и лесов. Нимфы - дочери Океана, населяющие "влажно-дорожные ущелья земли", "потаенно живущие". Они "земные" (chtoniai), радующиеся гротам (antrochareis) и пещерам (spelygxi cecharmenai). Вместе с Паном нимфы "пляшут на горах", бродят по ним и "бросают камни".
Однако нимфы, обитающие в гомеровской пещере, - водяные, наяды. Следует отметить, что наяды, или наиды (naides), мыслились в греческой мифологической практике существами божественными, в одном ряду с хтоническими демонами. Софист Продик Кеосский (84 В 5), например, указывал на то, что источники и вообще все, что полезно для нашей жизни, древние признали богами вследствие получаемой от них пользы. Страбон (X 3,7.10.15) упоминает их вместе с такими загадочными существами большей частью стихийно-оргиастического характера, как сатиры, паны, силены, куреты, корибанты, мималлоны, тельхины, фии, лены, титиры, вакхи, вакханки. Совершенно очевидно, что здесь подчеркивается связь нимф-наяд с иррациональными силами земли. Хотя известно, что нимфы были и лесные, и горные, и полевые, и луговые, и болотные, но некоторые свидетельства прямо говорят, что слово "нимфа" и есть сама вода, то есть здесь намечаются какие-то древнейшие первоначальные связи нимф именно с водой. Византийский лексикон Суда (v. nymphe), например, поясняет: "Нимфа - источник" (nymphe - pege) - и говорит об источниках нимф (nymphon namaton). В орфических фрагментах (frg. 353 Kern) "нимфы ручьевые"; упоминаются "светлая вода нимф" (frg. 219), вода как атрибут нимф (frg. 297 а 2). Эпитеты нимф и культовые обращения к ним, так называемые эпиклезы, прямо указывают на исконную связь нимф с первичной материальной стихией воды. У Гомера нимфы "ключевые" (crenaiai, Од. XVII 240). Эсхил тоже именует их "горнорожденными", "ключевыми" (Creniades, frg. 168, N. - Sn.). Эврипид в "Киклопе" именует их "наядами" (naides 430), так же как впоследствии Мариан Схоластик (naiades, Anthol. graeca, IX 668 Beckby). В орфическом гимне (LI) они "росистые" (drosoeimones 6), "ручьевые" (pegaiai 6), "ключевые" (croynitides 10). По свидетельству Квинта Смирнского, была "прекраснокудрая нимфа Пегасида", то есть "Источник" (Pegasis III 301). Нимфы-наяды не только охраняли источники вод, но они были носительницами благодетельных для человека функций. В приведенном сейчас орфическом гимне (LI) они были "целительницы" (paionides 15), "изливая целебный ключ" (там же, 18); у Гесихия Александрийского - "врачи" (iatroi); "врачующие" - у Павсания (ionides), причем те, "кто купается в источниках этих нимф, получают исцеление от всяких болезней и недугов" (VI 22, 7).
Однако история мифологии знает нимф "вакханок" (Soph. Antig. ИЗО), "безумных" (manicoi, Orph. hymn. LI, 15), a также насылающих безумие. Выражение "одержимый нимфой" (nympholeptos) указывает на скрытые, помрачающие ум человека силы (Plat. Phaedr. 238 d, Hesych. v. nympholeptos). Эти силы выводят человека за пределы разумных границ, приобщая его к высшей мудрости, открывая ему неведомое. Вот почему были нимфы - предсказательницы будущего в пещере на Кифероне, как повествует Павсаний (IX 3, 9). Вот почему, по его же словам, на месте знаменитого святилища Дельфийского оракула был когда-то оракул Геи-земли, а затем Дафны, "одной из горных нимф" (X 5, 5).
Нимфы не только исцеляли человека и давали ему высшую мудрость, но они приобщали его к миру подземных глубин, к царству смерти, умирающей телесной материи. Нимфа-наяда Мента, или Минта, то есть попросту мята, играла важную роль в любви и смерти людей. Эта Минта была возлюбленной бога смерти Аида и носила имя "Кокитида" (Кокит - одна из рек в царстве мертвых). Вблизи Пилоса, сообщает Страбон, находилась гора, носившая имя нимфы Минты, которая, по преданию, "сделалась наложницей Аида и была растоптана Корой, а затем превращена в садовую мяту, которую некоторые называют душистой мятой" (VIII 3, 14, ср. намек на это превращение у Овидия в "Метаморфозах" X 729). Оппиан (Hai. III 485-498) тоже рассказывает целую историю о соперничестве нимфы Кокитиды и Персефоны, которую взял в законные жены Аид, о гибели нимфы, растоптанной Деметрой, и о превращении Кокитиды в Минту, то есть мяту.
Таким образом, Порфирий не поступает произвольно, придавая нимфам-наядам глубокое символическое значение. Для него это души, пришедшие в мир, соприкоснувшиеся с глубинами космических сил, обретшие в материи смертность, присущую всему телесному. Этот красочный образ у философа совпадает внутренне со старинной греческой народной традицией, понимавшей водных нимф как вечное становление, рождение, приобщение к мудрости и безумию, к жизни и смерти. Этот образ является достоянием не только Порфирия, но и всего общегреческого мифологического и поэтического мышления.
7. Водный источник
Источник, о котором говорится у Гомера, тоже находит свое место не только в комментарии Порфирия, но и в мифологическо-культовой традиции греков. Вода наделялась всегда хтоническими, связанными с недрами земли силами. Она имела катартические и мантическо-профетические функции{62}. Воды реки Теркины у святилища Трофония служили, например, для очистительных омовений, в то время как теплые омовения паломникам запрещались (Paus. IX 29, 5). Народную традицию выразил философ Эмпедокл (В 143), когда советовал очищаться "из пяти источников, почерпнув [воды] в несокрушимую медь". Некоторые из источников были известны своими пророческими функциями. Поэтому недаром Прокл в комментариях на платоновского "Тимея" (III 140, 24-26) перечислял хтонических, то есть связанных с землей, богов, называя в их числе Диониса и Аполлона, "который часто заставляет бить из земли мантические [пророческие] воды (hydata mantica) и создает оракулы (stomia), предвещающие будущее". В святилище Аполлона Кларосского, где вопрошали о будущем, тоже был "мантический" источник. Ямвлих (Myst. III II Parthey) подробно описывает этот оракул вблизи Колофона, где пророчество давалось с помощью воды (di'hydatos chrematidzein). Источник был проведен в дом. Из него пил прорицатель, перед тем как начать пророчество в установленное время, ночью. Сила "мантической воды" (manticon hydor) была всем очевидна. У Лукиана в "Зевсе трагическом" (30 Jacob.) находим упоминание о пророческом Кастальском ключе Аполлона. Вообще вода, а особенно, конечно, источники, бьющие из земных глубин (именно такой мыслится в пещере нимф), воспринималась, с одной стороны, как символ бессмертия и забвения. В схолиях к платоновскому "Государству" (X 611) упоминается "бессмертный источник" (athanatos pege), вода бессмертия, или живая вода народных верований, испив которой Главк, сын Сизифа, стал бессмертным. О "памяти" или "воспоминании", присущих потокам, что "бегут", "безмолвные" и "спокойные", читаем у Плутарха (An recte dictum sit. 7 Bernard.). Вместе с тем была и вода забвения, та, что кристаллизовалась в образе реки Леты. Лета - "забвение" противостоит в орфических гимнах Мнеме - "памяти" (LXXVII 9). По учению орфиков, в доме Аида по левую руку есть источник вблизи белого кипариса, и к этой воде нельзя приближаться. Зато другой течет "холодной водой" из ключа Мнемозины. Жаждущая душа должна выпить из этого "божественного источника" и тем самым приобщиться к героям. Видимо, первый источник и есть та самая Лета, вода забвения, о которой мы уже упоминали (I В 17D.). Во всяком случае, орфические надписи на золотых табличках II в. до н.э. настоятельно советуют жаждущему пить "из вечного источника с правой стороны" (I В 17а). Здесь же, как сообщает Атеней (IX 78, 410 a Kaib.), мертвым приносили в жертву воду (hydor aponimma), чтобы избежать забвения. Иной раз забвение и память соединялись в одном диалектическом синтезе жизни и смерти, столь характерном для греческой мифологии, как было, например, в святилище Трофония в Лейбадее, где соседствовали "вода Леты" и "вода Мнемозины". Павсаний (IX 39, 8) подробно описывает обряд посещения оракула Трофония. Ночью перед спуском в пещеру происходит омовение в реке Теркине. Затем паломника ведут к источникам воды. "Здесь он должен напиться из одного воды Леты (забвения), чтобы он забыл о всех бывших у него до тех пор заботах и волнениях, а из другого он таким же образом опять пьет воду Мнемозины (памяти), в силу чего он помнит все, что видел, спускаясь в пещеру".
Вообще вода у древних греков мыслилась носительницей глубинных потенций. Вспомним, что для натурфилософов она часто была основной материальной стихией. Фалес (А 11) прямо "считал воду началом и источником всего". Для него "вода же есть начало влажной природы и всеобщее связующее начало" (А 13). У Ксенофана (В 29) "земля и вода есть все, что рождается и растет". Эмпедокл даже создает новый мифологический образ "Нестиды - воды", в том же духе, как "Зевсом он называл огонь, Герой - землю, Аидонеем - воздух" (В 1). Люди, утверждает Ксенофан (В 33), произошли из земли и воды, а по Эмпедоклу (А 72), они происходят из огня и влаги. Но самое интересное, что душа человека, судьба которой так занимает Порфирия, у древних материалистов, например у Ксенофана (А 50), состоит из воды и земли. По Гераклиту (В 36), "из земли возникает вода, из воды же - душа". Более того, пифагореец Гиппон (А 3) чрезвычайно характерно "душу называет то мозгом, то водой", полагая, что душа возникает из влаги.
Таким образом, темная пещера с обитающими в ней нимфами-наядами и с неиссякаемым источником воды понимается Порфирием в исконно греческом духе как символ мира, в котором пребывают души, тяготеющие к телесному воплощению и потому связанные с влагой{63}.
8. Каменные станки и пурпурная ткань
Концепция Порфирия о рождении души в мире, что является для нее утерей бессмертия в плане вечности, подтверждается всеми генетическими связями пещеры-космоса и источника вод с нимфами-наядами.
Нимфы у Гомера ткут на каменных станках пурпурную ткань, что, по разъяснению Порфирия, символизирует воплощение души в тело, то есть приобщение ее к смертному миру. Сколько поэзии в образе гомеровских нимф-наяд за ткацкими станками! Нимфа Калипсо в серебристом прозрачном одеянии с золотым поясом (Од. V 230-232) обходит, как заправская ткачиха, свой станок с золотым челноком (61 сл.). Ведь даже великие богини не гнушаются этим мастерством. По Диодору (V 3), Кора-Персефона с Артемидой и Афиной ткали для Зевса пеплос. Афина выткала прекрасное платье для Геры (Ил. XIV 178 сл.). Оры и Хариты ткут весной одеяние Афродите, окрасив его цветами крокусов, гиацинтов, фиалок, роз, нарциссов и лилий (Athen. XV 30, 682 е). В орфических гимнах (XLIII 6) упоминаются "росистые покровы пеплосов". Нимфы ткут пурпурную ткань. Но есть свидетельство, что пурпур был символом смерти и вместе с тем - спасения от нее. Мертвую Присциллу, по словам Стация, "бесценный супруг... нежно одел в сидонский пурпур..." (Silv. V 1, 225 Marast.). Пурпур - багряницу - надевали на себя торжественно клянущиеся Персефоной и Деметрой, богинями, более всего причастными к земле и смерти. Об этом читаем у Плутарха в жизнеописании Диона (LVI). Пурпуром покрывали голову исцеленному от тяжелой болезни (Aristoph. Plut. 731). И здесь Порфирий толкует гомеровский пурпур не произвольно, а в духе старинной греческой системы мифологических образов.
Однако вспомним, что станки у нимф были каменные. Конечно, можно сделать вполне логическое умозаключение о том, что раз уж пещера каменистая, то и все, что в ней есть, тоже каменное. Впрочем, не будем идти по пути только позитивного установления фактов. Ведь камень в греческих древнейших культах был не чем иным, как фетишем, наделенным магической силой. "Простой камень" (argos lithos) в Феспиях был богом Эротом, говорит Павсаний (IX 27, 1). В храме Харит в Орхомене почитались камни, упавшие с неба (там же, IX 38, 1). В ахейском городе Фарах, по словам того же Павсания (VII 22, 4), было около 30-ти четырехугольных камней, почитаемых как боги. Камень был носителем магической силы, и на каменном станке можно было ткать нити, сплетение которых символизировало жизнь - смерть. Даже там, где Порфирий толкует каменные станки как кости, одеваемые телесной материей, он не переходит за рамки типично греческие. Здесь можно вспомнить Эмпедокла с его "костями земли" (В 96) или Фалеса с его камнем-магнитом, что "имеет душу" (А 22).
Замечателен в этом отношении Демокрит, у которого "души сами являются причиной порождения камней, и поэтому философ считает, что в камне есть душа, подобно тому как она есть в любом другом семени долженствующей родиться вещи", и, "порождая камень, она приводит в движение внутренний жар самой материи таким способом, каким мастер движет молот", чтобы сделать топор и пилу (А 164 = Маков. 250). В этих словах - самая суть греческого стихийно-материалистического и поэтического мышления: душа не есть абстракция, она порождает материю камня, как мастер, орудующий молотом над топором или пилой, то есть сама материальна, телесна. У Порфирия душа тоже одевается материей, входя в жизнь, и каменные станки - это ее костная основа, а пурпурные одеяния - телесный покров. Здесь перед нами V в. до н.э. и III в. н.э., и тем не менее методы создания философско-мифологического и эстетическо-художественного образа в данном случае идентичны.
В дополнение ко всему сказанному не забудем Нонна, поэта V в. н.э., любителя старины, ее мифов и реалий. Описывая один из гротов в Сицилии, он прямо говорит, что там был "каменный станок, о котором заботились соседние нимфы" (VI 133).
9. Пчелы и мед
Далее, перейдем к пчелам-душам{64} и меду{65}, который они откладывают в каменные амфоры.
Порфирий в гл. 18 своего трактата ссылается на древних, которые понимали души умерших в виде пчел{66}. Вообще душа как окрыленное и воздушное - образ, издавна типичный для греческой мифологии. У Платона (Phaedr. 246 а - 247 с) бессмертные боги и души на крылатых колесницах мчатся по небесной сфере, и отягченная грехами душа падает на землю, обломав крылья (248 cd). У Гомера душа "вылетает" из раны умершего (Ил. XIV 518 сл., XVI 856), у него же души умерших "слетаются" на кровь (Од. XI 36-43), они "порхают" (XI 221 сл.), "летят" с писком, как летучие мыши, направляясь в Аид (XXIV 5-9). Нет ничего удивительного, что та же крылатая душа мыслится пчелой, тем более что пчела и мед воспринимались в Греции с очень большой смысловой нагрузкой. Жужжащий рой пчел не только связан с душами умерших у Софокла (frg. 795 N. - Sn.), но пчелы немедленно являются там, где умирает человек, о чем рассказывает Гигин (fab. 136 о пчелах в винном погребе вокруг трупа Главка). Персефона - богиня смерти носила имя Пчелиной - Мелиндии, или Пчеловидной - Мелитоды у Феокрита (XV 94 Gow.). В схолии к этой XV идиллии Феокрита так и поясняется: "Мелитодой называют антифрастично (cat'antiphrasin) Персефону и Кору, почему и жрицы ее и Деметры именуются пчелами". В "Александре" Ликофрона Афина "Пчелиная", "Жужжащая" (bombilia, 786), которая почиталась под этим именем в Беотии. Жрицы и жрецы Артемиды Эфесской, богини с ярко выраженными хтоническими функциями и загробным миром (как ипостась Гекаты), носили название царей пчел (essenes - Paus. VIII 13, 1). Жрицы Деметры - тоже "пчелы" (melissai - Callim. Hymn. Apoll. 110 Pfeift.). В Дельфах у Аполлона жрецы - тоже "пчелы", что находим у Пиндара (Pyth IV 60 Sn.). Однако пчела была связана не только с миром смерти, но и с миром жизни. Медом пчел вскормила Диониса нимфа Макрида, говорит Аполлоний Родосский (IV 1136 - 1139 Frank.). Эта нимфа "кроткого дщерь Аристея, что пчелиного роя изделье явил, а также и жир многотрудной оливы" (IV 1134 Церетели). Пчелы вскормили своим медом младенца Зевса, и нянька его Амалфея была дочь Мелиссея, то есть Пчелиного (Hyg. 182). Один из куретов, или корибантов, среди окружения Критского Зевса носил имя Пчелиного - Мелиссея (Norm. XIII 145, XXVIII 306, XXX 305, XXXII 271). Мед, на целительные функции которого ссылается Порфирий, приводя примеры из греческой и восточной культовой практики, тоже, как и пчелы, обладал некой магической силой. Во время засухи Аристей (Nonn. V 273) приносил Зевсу жертву из медового напитка - кикеона, "дара пчелы". По словам Павсания (IX 40, 2), пчелы указали беотийцам во время засухи пещеру Трофония, у которого они искали исцеления от бедствия. Афиняне приносили душам погибших при Девкалионовом потопе пшеницу с медом, бросая жертву в расселину земли на священном участке Геи (Paus. I 18, 7). Мед явно был связан с хтоническими силами. Поэтому в подземных святилищах приносили в жертву ячменные лепешки на меду (Paus. IX 39, 11; Luc. Dial. mort. III 2) и вскармливали священных змей этими медовыми лепешками (Herodot. VIII 41). Мед даровал бессмертие, поэтому Гея и Оры помазали Аристею губы медовым нектаром (Pind. Pyth. IX 62). Демокрит, так же как и Порфирий, признает целебные свойства меда. Есть сведения о том, что Демокрит решил в преклонном возрасте лишить себя жизни и не принимал пищи. Однако когда близкие стали просить его не умирать в праздничные дни, он "приказал поставить перед собой сосуд с медом и таким образом продлил себе жизнь на нужное число дней, пользуясь только запахом меда; когда по истечении тех праздничных дней мед был унесен, он скончался". Демокрит всегда любил мед и на вопрос, как жить не хворая, ответил: "Если будешь орошать внутренность медом, а наружность маслом" (68 А 29 = Маков. 33). Демокрит даже советовал сохранять трупы в меде (68 А 161= Маков. 259){67}.
Таким образом, пчелы-души и мед в каменных чашах взяты Порфирием из общегреческого мифологического и ритуального арсенала.
10. Вход и выход в пещере. Ветры
И, наконец, двери, обращенные к Борею и Ноту, ветрам, открывающим путь к смерти и бессмертию. Нонн, использовавший древнейшие мифологические мотивы, знает, что каждый из четырех ветров имеет свои двери, за которыми следят прислужницы Гармонии (XLI 282 сл.), носящие символические имена Восход и Заход, Полдень и Север. Сам же ветер может даровать жизнь, но вместе с тем он приносит человеку мгновенную смерть. Недаром лучшие кобылицы у Гомера рождают от Борея быстроногих как вихрь жеребят (Ил. XX 223). Но ветер в образе гарпий унес дочерей Пандарея, а боги истребили их родителей (Од. XX 66). Также и Борей унес Орифию (Plat. Phaedr. 229 с). Ветрам приносили жертвы в Тиях (Herodot. VII 178), в Мегалополе (Paus. VIII 36, 6) и в Фуриях (Ael. XII 61) - Борею. Заметим, что в названии городов "Тии" и "Фурии" чувствуется их связь с ветром. Греч, thyo - "бушую", thoyrios, thoyros - "неистовый", "буйный". Вообще же воздушные потоки (аer) характерны для земной сферы и символизируют область смертных, в то время как высший и разреженный эфир (aither) есть стихия бессмертных. В связи с этим интересен один текст, приводимый мифографом Корнутом (5 Lang.): "Аид - самый плотный (pachymerestatos) и самый близкий к земле (prosgeiotatos) воздух (аer) ...куда, оказывается, уходят наши души после смерти". У орфиков душа тоже "уносится ветрами" (I В 11), а для пифагорейцев - "сущностями (logoys) души являются ветры", причем душа, как и ее сущности, "невидима" (aoraton), так как "сам эфир (aither) невидим" (58 В 1 а). Заметим здесь только, что душа, по мнению древних, состоит из эфира, разреженной тончайшей материи, из которой состоят также тела богов, ибо душа, не сошедшая в мир бытия, бессмертна. Поэтому прав Корнут, когда мыслит плотный воздух (аer) областью смерти, противопоставляя его верхнему воздуху - эфиру. С дыханием ветра душа входит в жизнь, и с дыханием ветра она ее покидает.
11. Архаическая мифология у Порфирия
Комментарий философа Порфирия, таким образом, прекрасно иллюстрирован древними мифологическими и художественными традициями, образами, типичными для архаического греческого мышления.
Особенно важно именно то, что философия поздней античности (III в. н.э.) использует древнейшие символы ранней греческой культуры. Такая реставрация старины - явление чрезвычайно примечательное для эпохи упадка классического греко-римского мира. Ученые и писатели, философы и поэты, объединяя все силы в борьбе с растущим христианством, пытаются возродить на склоне античности ту языческую старину, которая безвозвратно ушла и уже никогда не вернется{68}. Однако если не могли вернуться к жизни давно исчезнувшие исторические реалии, то система образов, составлявших некогда основу поэтического мифомышления греков, никогда не умирала в греческой традиции{69}.
Определенный тип мысли, складываясь веками, прошел испытание временем, составляя специфику общегреческой поэтической и философской образности{70}.
В связи с этим нелишне будет отметить тот факт, что система этих символов теснейшим образом связана с древнегреческим стихийным материализмом, со стремлением осмыслить мир идеальный и материальный, зримый и незримый, смертный и бессмертный ощутимо, конкретно, осязательно, телесно{71}. Грек не может принципиально создать абстрактную символику. У него обязательно фигурируют все материальные и физические стихии - земля, вода, воздух. Здесь обязательны источники, деревья, камни, ветры, пчелы и мед как материальные субстанции; обязательны и нимфы-души, усердно ткущие одеяние жизни, которое, по исконной греческой диалектике, будет одновременно и их смертным покровом. Великим устроителем и мудрой мыслью является Афина с ее оливой, кормилицей каждого грека, но никак не абстрактная идея. И космос здесь есть не что иное, как сама земля со всеми ее недрами, земля, дающая жизнь, но и дарующая смерть.
Таким образом, даже в пределах одного философского трактата вся эта система высших категорий бытия, воплощенных в поэтические образы, поражает нас той эстетической зримостью и материальной насыщенностью, которая сразу придает комментарию Порфирия черты явления типично греческого, менее всего загадочного и эзотерического.
12. Историко-эстетическое заключение
После всех приведенных у нас выше материалов в связи с трактатом Порфирия "О пещере нимф" можно высказать и наше суждение специально об эстетической стороне этого трактата. Не забудем, что эстетика была в античности только завершительной ступенью общего мировоззрения, как не забудем и того, что античная эстетика, как и всякая эстетика вообще, занимается теми выразительными формами, которые возникают в результате слияния внутреннего и внешнего, субъективного и объективного, идеального и материального и, вообще говоря, сущности и явления. Весь вопрос заключается только в том, как Порфирий понимает эту диалектико-синтетическую область слияния внутреннего и внешнего.
а) Прежде всего весьма характерно, что внутреннее Порфирий понимает здесь как душу, а внешнее - как тело; и тогда получается, что слияние того и другого дает нам конкретную историю души в связи с ее телесными перевоплощениями. Это тоже старинная греческая идея; и ничего специфически порфириевского мы здесь не находим. Красота здесь - адекватно явленная душа и идеально сформированное тело.
Однако в этой психологическо-соматической эстетике у Порфирия можно наблюдать также и свою специфику.
Прежде всего, обращение к судьбе души, как это мы видели выше, для Порфирия весьма характерно, особенно в связи с чисто умозрительной картиной души у Плотина. Этот последний тоже не отвергает перевоплощения и переселения души. Но для него это является общей умозрительной картиной наряду с прочими основными учениями об едином, уме, мировой душе и космосе. У Порфирия картина перевоплощения душ выражена гораздо более остро и напряженно, гораздо более драматично.
б) Космос уже давно трактовался у древних как пещера. Но уже и в прежние времена такая символика определенным образом содержала в себе черты пессимизма ввиду назревающего в язычестве разочарования в красотах земного мира. Но это особенно ярко выражено у Порфирия. То, что космос здесь оказался пещерой, вовсе не есть какая-нибудь случайность или какая-нибудь внешняя чисто поэтическая метафора. Как мы видели, у Порфирия подчеркивается, что это есть результат космической мудрости Афины Паллады, причем свойственная этой богине функция разума не только охватывает собою всю землю, но и действует совместно с судьбой.
Далее, в эту космическую пещеру души влетают извне и улетают из нее тоже в определенном направлении через определенный выход. И по решению Афины и судьбы души получают здесь каменное тело и облекаются в кроваво-пурпурное одеяние. Этим подчеркиваются печальные и скорбные судьбы душ в космосе, полные всякого рода тяжелых событий и невозможных страданий. Эти души здесь уподобляются нимфам, которые способны к свободным полетам и в которых струится и кипит общекосмическая жизнь вплоть до ее вакхических состояний. Но вот наступает конец. Души отбывают свое внутрикосмическое перевоплощение, становятся чистыми от греха и порока и, уже наподобие божеств, в бестелесном виде, вылетают через другой выход, на юг, а не через те северные врата, через которые они влетали в космос.
в) Из этого можно заключить, что вся эта космическая пещера не является для Порфирия подлинным и настоящим космосом. Это - темная и полная страданий область. А настоящий космос, надо полагать, это такой космос, который находится уже за пределами космической пещеры. Это уже космос божественный и бестелесный.
Здесь опять повторяется та идея Порфирия, которую мы уже встречали выше. Именно идеальная душа мыслится у него бестелесной. Мы знаем, что в этом упрекал его даже такой христианский мыслитель, как Августин. Подобного рода мнение звучит уже не в античном стиле. В античности могли говорить об идеальном преображении тела, но не о полном его отсутствии и уж тем более - не о его сознательном преодолении. Однако выше мы уже сказали также и о том, что такая психическая бестелесность была у Порфирия только результатом стремления наделить душу максимально телесными функциями и тем самым трактовать ее как бы выше всех подобных функций. И что это было у Порфирия только переходом от умозрения Плотина к теургии Ямвлиха, - об этом тоже у нас было сказано.
Между прочим, среди учеников Порфирия были Птолемей (платоник) и Эратосфен, которые прямо учили о том, что душа и после оставления ею земного тела сохраняет при себе свое тело, но только в более тонком виде (Stob. Ed. I 904).
г) Трактат Порфирия "О пещере нимф" открывает собою длинный ряд диалектических толкований древней мифологии у неоплатоников. Эта диалектика мифа, доходившая до подробнейшей диалектической классификации богов, обстоятельнее всего и ярче всего будет представлена у Прокла. Эстетика здесь явно превращается в диалектику мифа. Если эстетика действительно является учением о предельных и завершительных формах действительности, то древние боги и были не чем иным, как предельно завершительными принципами всей действительности. Ясно поэтому, что античная эстетика и могла закончиться только в виде диалектики мифа.
VI. "ПИСЬМО К МАРЦЕЛЛЕ". ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Изучение произведений Порфирия весьма затрудняется их разбитым характером, отсутствием общей философской системы и случайностью философско-эстетических высказываний. Главнейшее из этого литературного хаоса мы пытались изложить выше. Но излагать все подряд представилось нам совершенно излишним и невозможным. Так, "Исходные пункты для восхождения к умопостигаемому" ("Сентенции") состоят из отдельных весьма ценных тезисов; но формулировать на их основании философско-эстетическую систему Порфирия очень трудно. Этими "Сентенциями" нам пришлось воспользоваться только кое-где. Далее, обширный трактат Порфирия "О воздержании" мы не стали подробно анализировать не только потому, что он имеет в общем отдаленное отношение к эстетике, но еще и потому, что и для философии Порфирия он имеет второстепенное значение, поскольку в нем доказывается, собственно говоря, только одна мысль, а именно мысль о безубойном питании. Правда, отсутствие специального философского систематического трактата до некоторой степени компенсируется постоянными уклонами Порфирия в разные стороны, иной раз с полным отходом от разрабатываемой проблемы. Это и заставило нас воспользоваться этими отклонениями для того, чтобы восстановить философскую систему Порфирия в целом. Но при всем том нам кажется, что у Порфирия есть одно такое сочинение, которое, пусть не во всем, все же отличается обобщительным и систематическим характером. Его мы и приберегли для конца нашего исследования учения Порфирия; и оно, как кажется, очень ценно именно для заключительной характеристики Порфирия. А кроме того, оно содержит в себе еще один такой элемент, который нам раньше совсем не встречался или встречался в достаточно скрытом виде.
§1. Письмо к Марцелле
1. Вступительные замечания
Среди сохранившихся малых произведений Порфирия незаконченное письмо к Марцелле относится к числу самых популяризаторских. Оно написано в стиле философского и нравственного поучения, выдержано в духе народного языческого благочестия, переполнено всевозможными наставлениями, начиная от правил обращения с домашними и кончая советами об "умной молитве". Конечно, в письме к Марцелле легко прослеживается неоплатонический символизм, или аллегоризм, хотя автор нисколько не настаивает на том, чтобы его поняли во всей иносказательной глубине. Ему достаточно, если его поучения и наставления будут приняты и выполнены в прямом, буквальном смысле.
Сюжет письма тоже символичен: Порфирий находится в отъезде и издалёка дает советы своей оставшейся дома и загруженной бесчисленными хозяйственными заботами жене, Марцелле, о том, как, несмотря на все эти трудности, надо заботиться о спасении души; но и сама Марцелла в каком-то смысле - это как бы обреченная на жизнь в земном изгнании душа, которая постоянно и больше всего нуждается в духовном совете.
Порфирий, как становится ясно из письма, взял Марцеллу в жены, когда она была уже матерью пяти дочерей и двоих сыновей. Из этих детей некоторые были еще в младенчестве, другие уже подходили к брачному возрасту. Причиной женитьбы Порфирия, как он тут же заявляет, было не желание иметь детей, потому что своими детьми он мог считать только воспитанников истинной философии, и не приданое, потому что у обоих престарелых супругов "едва хватало даже на необходимое" (гл. 1 Nauck), и не помощь жены в приближающейся у него старости, потому что сама Марцелла была болезненна и не столько была способна помочь другому, сколько нуждалась в помощи сама. Хуже того, брак принес Порфирию только массу неприятностей, потому что тупоумные соседи Марцеллы вдруг почему-то возненавидели его, окружили ненавистью, клеветой и даже грозились убить.
Зачем же Порфирий женился? Во-первых, он желал умилостивить - на всякий случай - "богов рода", чтобы еще и с их стороны обеспечить себя поддержкой в момент ухода из жизни. Здесь Порфирий хотел подражать Сократу, который перед смертью, находясь в темнице, решил на всякий случай еще и буквально исполнить неоднократно слышанное им во сне предписание какого-то бога: "Служи музам, Сократ" - и сочинил песню (Plat. Phaed. 61 а). Во-вторых, кроме этой "простонародной" у Порфирия была еще и "более божественная" причина для его брака: он видел, что Марцелла от природы расположена к "истинной философии", и хотел поддержать Марцеллу, явившись ей и мужем и другом.
Итак, Порфирий находился в долгой отлучке; Марцелла не могла за ним последовать из-за целой "свиты" малолетних дочерей; бросить их одних в доме среди злых соседей было бы и неразумно, и несправедливо. Здесь опять невольно напрашивается догадка: пять дочерей Марцеллы - не пять ли это органов чувств, которые одновременно и отягощают душу земными впечатлениями и в то же время не могут быть отброшены ею? Впрочем, подобные символически-аллегорические ассоциации приходят в голову постоянно на протяжении, казалось бы, посвященного таким житейским вопросам письма.
2. Содержание "Письма"
Вынужденный оставаться вдалеке и с надеждой ожидающий встречи, Порфирий считает своим долгом обратиться к Марцелле с советами и утешениями, чтобы от чрезмерно жадного ожидания супруга она не забыла то, что он ей успел уже преподать за время их совместной жизни. В самом деле, Марцелла оставлена на время мужем, но она также "оставлена, наподобие Филоктета в трагедии", еще и в том более существенном смысле, в каком оставлена и заброшена всякая душа в момент рождения. Правда, если Атриды просто пренебрегли пораженным язвой Филоктетом, то боги нас не забыли и все время нас спасают. Важно только не смутиться от множества окружающих нас помех, не поддаться "влекущему нас потоку вещей", но вспомнить, что в расслаблении и благодушии истинных благ не приобрести, и самые помехи превратить в повод для добродетельного упражнения (6).
Нет двух столь противоположных друг другу вещей, как удовольствие, благодушие, праздность, с одной стороны, и восхождение к богам, - с другой. На высочайшие горы не подняться без опасности и труда; из телесных низин и ущелий не подняться, отсиживаясь в телесных же пристанищах, какими являются удовольствие и праздность. Путь восхождения пролегает через заботы и тревоги, через воспоминание о нашем падении, и как бы он ни был труден, все эти тяготы - неотъемлемая составная часть подъема. Для "падших в область становления" нет ничего более неуместного, чем заснуть и дать сладким сновидениям "пасти" свою душу (6). А душа спит, когда она отдается телесным страстям. "Невежество - мать всех страстей"; но ведения надо искать не в многознании, а опять-таки в избавлении от страстей. Страсти - начала болезненных состояний, болезни души - злые дела, но всякое зло безобразно, безобразное противоположно красоте, а божественное - прекрасно, и поэтому совершенно невозможно приблизиться к богу с душой, которая омрачена страстью и злом. Отсюда первая задача: очищение от страстей (9).
Божество присутствует всесовершенно и везде; подлинным храмом его может быть только тот, кто сознает это, а именно мудрец, который устраивает и украшает для божества святилище в своем сознании, одухотворенный умный образ самого божества. Мудрому человеку бог дарует божественную силу, и так, с помощью своей мысли о божестве, человек достигает душевной чистоты.
"Пусть бог будет зрителем и наблюдателем всякого нашего поступка, всякого нашего действия и слова, - продолжает Порфирий. - И будем считать, что бог причина всякого совершенного нами добра; причиной зла являемся мы сами, избирающие зло, бог же в нем невиновен" (12, р. 282, 5-8; перевод, как и других текстов из письма, В.В.Бибихина).
В молитве надо просить от бога только то, что мы не можем получить ни от кого другого, и только то, в чем мы будем нуждаться еще и тогда, когда освободимся от тела. Молитва человека, не готового на добродетельный труд, - пустые слова. Молиться надо не от времени до времени, а только тогда; когда сам бог в глубине нашей души даст знать, что молитва уместна и правильна (та же гл.).
Ничто в телесном мире не поможет увидеть бога; не увидеть бога и безобразной, омраченной злом душе.
"Ибо божественная красота чиста, и животворящий свет бога сияет в истине, тогда как всякий злой умысел бывает обманут собственным невежеством и сражен собственным безобразием. Итак, желай и проси у бога того, чего хочет и чем является он сам, твердо зная о том, что насколько человек жаждет чего-то телесного и сродного телу, настолько он не знает бога и сам себя омрачил для его лицезрения, пускай даже все люди считают его богом, - тогда как мудреца, известного немногим, а то и вовсе никому не известного, знает бог. Пусть же ум следует за богом, становясь по подобию бога его отражением; пусть душа следует за умом, а тело подчиняется душе, по возможности чистое - чистой" (13, р. 282, 24-283, 12).
Никакие жертвоприношения, воскурения и возлияния в храмах не спасают дурного человека: он лишь к своему безбожию добавляет при этом еще и оскорбление святыни.
Всякая вообще любовь к телу безбожна и грязна. Лучше молчать, чем чтить бога только на словах. Всего лучше почтит бога тот, кто уподобит ему свой разум, а такое уподобление возможно только на путях добродетели: только добродетель влечет душу ввысь, к сродному ей. И помимо бога нет ничего великого, кроме добродетельной души. Мудрец и в молчании чтит бога; наоборот, невежественный человек даже в молитве и жертвоприношении оскверняет божество. Поэтому, говорит Порфирий, "только мудрец является священнослужителем, только он любит бога, только он умеет молиться" (16, р. 285, 12-15). Нечестиво думать, что бог нуждается в нашей молитве. Молиться ему нас заставляет сознание его всеблаженного величия, а тот, кто чтит бога так, будто бог нуждается в этом почитании, считает, даже не сознавая этого, что он сильнее и выше бога.
Итак, ни слезы, ни молитвы, ни возлияния бога не умилостивят. Лишь подобное движется к подобному. Неразумные своими возлияниями питают один огонь. Храмом бога должен стать ум, который надо устроить и украсить приемлемым для бога образом. И это устройство, это украшение должно быть не кратковременным; ведь душа есть вместилище или богов, или злых демонов, и стоит ей хотя бы на краткое время забыть о боге, как в нее немедленно вселяется злой демон, и тогда злыми становятся все действия души. Крайне важно поэтому всегда знать - и это знание тоже даруется богами признающей их душе, - что бог обо всем промышляет и ангелы божий, то есть его добрые демоны, постоянно наблюдают все совершаемое нами, так что утаиться от них невозможно (22).
Четыре "элемента", четыре стихии всего больше помогают человеку в предстоянии божеству: вера, истина, любовь и надежда. Надо верить, что единственное спасение - в обращении к богу. Уверовав, надо изо всех сил стремиться узнать истину о боге. Узнав бога, человек начинает любить его. А того, кто любит бога, добрые надежды питают в душе всю жизнь; этими добрыми надеждами добрые люди превосходят злых (24).
Человек, следующий природе, а не пустым мнениям, имеет всего в достатке. Для довольствующегося природой всякое приобретение - уже богатство; тогда как, наоборот, для безбрежного желания и величайшее богатство - нищета, подобно тому как горячечные больные всегда жаждут и всегда хотят самых противоположных вещей. Всякая человеческая беспомощность бывает от забвения природы; человек сам своим неразумием наводит на себя неопределенные страхи и поддается неисполнимым желаниям. "Но лучше тебе, - советует Порфирий Марцелле, - быть спокойной на соломенном ложе, чем тревожиться, имея золотую постель и многообразную обильную трапезу" (29, р. 293, 8-11).
Как избавиться от губительной душевной тревоги? Надо любить истинную философию, она очищает человека от всякого тревожного и тягостного вожделения. Пусто слово того философа, который не исцеляет человека от страстей, как бесполезен врач, не излечивающий тело от болезней. Познает себя только тот, кто поймет, что его душа соединена с телом, как зерно - со своим колосом. Зрелому зерну его колос уже не нужен. Зерно - это душа, а колос, то есть сопряженное с душой тело, - не часть человека. Чтобы из человеческого семени мог зародиться младенец, оно вступает в соединение с материнским чревом; и подобно этому чтобы на земле могла появиться душа, она сочетается с телом. Чтобы душа могла вернуться к своему создателю, она должна в обратном порядке преодолеть путь, совершенный ею во время воплощения, то есть постепенно высвободиться от сковывающего ее тела, или, как говорит Порфирий, "связать связавшего" (33, р. 295, 23), подняться над чарами тела, распутать его сети. И не надо здесь делить людей на мужчин и женщин: мужскими или женскими бывают только облекающие нас тела, тогда как наша подлинная чистая душа - девственница; и только девственница-душа, не вступавшая в брак, способна породить подлинно блаженных чад; а то, что рождает тело, - скверна для богов. Но "великая наука - главенство над телом" (34, р. 296, 7). Справиться с ним труднее, чем со свирепым тираном. В этой борьбе с телом лучше предпочесть смерть, чем злую неволю в рабстве у наслаждений.
Последние слова, которыми обрывается дошедшее до нас не в полном виде письмо Порфирия к Марцелле, открывают уже новую тему: совместимость богопочитания с благосклонным отношением к людям. "Считай, что любовь к людям - основа благочестия, и..." (35, р. 297, 10-11) - так кончается письмо.
3. Вопрос о композиции "Письма"
Этот вопрос весьма небезразличен для понимания идейной сущности. Дело в том, что в смысле последовательности идей "Письмо" это производит некоторого рода сбивчивое впечатление. И это впечатление получается не только при общем и внешнем ознакомлении с "Письмом". Даже и повторное его прочтение неизменно вызывает упорную мысль об отсутствии в "Письме" всякой композиции, особенно сознательной. Один исследователь источников этого письма, К.Гасс (ниже, библ., с. 425), прямо пришел к выводу, что письмо Порфирия к Марцелле есть просто собрание отдельных сентенций, формально никак между собой не связанных, как будто это были сентенции разных авторов. Такое механическое представление о письме было в корне разрушено позднейшим издателем греческого текста, переводчиком и комментатором "Письма" В.Петчером, который вопросу о композиции письма посвятил специальное исследование (на с. 103-140 своего труда). Нам нет нужды излагать кропотливое исследование В.Петчера подробно, но кое-что здесь заслуживает упоминания.
Действительно, изложение в "Письме" Порфирия ведется иной раз сбивчиво. Не кончивши одной мысли, он часто переходит к совсем другой, так что такая последовательность, несомненно, продиктована, может быть, только какой-то ассоциацией по смежности. В "Письме" имеются и повторения, которые тоже мало содействуют единству "Письма" (так, гл. 19 повторяет главу 11, гл. 32-13 главу, гл. 17 - главу 15). При всем этом, однако, понимать структуру "Письма" по типу принадлежащих тому же Порфирию "Сентенций, ведущих в умопостигаемый мир" (об этом сочинении мы уже имеем некоторые впечатления, выше, с. 77 сл.) совершенно невозможно.
Именно мы уже видели, что "Письмо" это и начинается прямым обращением к Марцелле и иной раз возвращается к ней и вообще все проникнуто единым протрептическим характером к определенному адресату. Это, конечно, не является механическим нанизыванием отдельных сентенций, но представляет собой в основном единонаправленную философскую тенденцию. Если угодно, можно все "Письмо" Порфирия даже прямо подразделить на 3 части: обращение к Марцелле (с гл. 1 до середины гл. 6), портрет благочестивого мудреца (с середины гл. 6 до гл. 23) и принципы построения соответствующим образом понимаемой действительности (гл. 24 - гл. 35). Однако необходимо все-таки сказать, что единство "Письма" скорее скрытое, чем явное, хотя единство это никак не должно от нас ускользать в результате не всегда последовательной линии "Письма". Это и заставило нас в предыдущем давать изложение "Письма" не по его отдельным частям и не по главам, а по основным его идейным моментам с надлежащим соблюдением их внутренне-логической последовательности.
Перейдем теперь к обзору этих основных идей "Письма".
4. Идеи "Письма"
Кроме одного пункта, правда, чрезвычайно важного, изложенное "Письмо" содержит ряд идей, основных и для философии Порфирия и для его эстетики.
Во-первых, эстетика Порфирия заключается здесь в учении о том, как нужно подражать богу. Жаль только, что здесь не говорится, как же нам нужно понимать, что такое бог. Далее, подражать ему нужно в том, в чем мы с ним воистину подобны, а именно в уме. Однако настоящий ум водворяется там, где отсутствуют всякого рода замутняющие страсти. Проповедуется типичное для всей античности учение об очищении интеллекта, то есть выдвигается на первый план подражание чистому уму и тем самым очищение. Это типичное для всей античности совпадение эстетики с этикой. Красота, по Порфирию, это и есть очищенный интеллект и совершенство человеческого разума, подражающего богу.
Во-вторых, никакие внешние дела и усилия приблизиться к богу не достигают никакой цели. В этом смысле решительным образом отвергается весь культ, который только и признается в силу содействия переходу к чистому умозрению. Настоящий священнослужитель и настоящий приноситель жертв - это только философ, только мудрец, для которого храмом является исключительно божественная мудрость.
В-третьих, это умное восхождение к богам Порфирий считает настолько очевидным и естественным, что прямо пользуется здесь термином "природа". Восходить к богу - это не только прекрасно, но и вполне естественно, вполне соответствует человеческой природе, да и природе вообще. К сожалению, в своем популярном изложении предмета Порфирий не коснулся неоплатонического учения о бытийной иерархии. Тогда было бы понятнее, почему он считает свое этически-эстетическое восхождение к богу природным и естественным.
В-четвертых, хотя понятие бога в "Письме" никак не определяется, тем не менее можно догадываться, что понятие это было здесь у Порфирия весьма значительное и возвышенное. Он договаривается до таких добродетелей, как вера, надежда и любовь, и даже до идеи беспорочного зачатия. Настоящая женственность, по Порфирию, для зачатия и рождения потомства вовсе не нуждается в мирском начале. Однако глубочайшим образом ошибается тот, кто захочет здесь найти какие-нибудь черты христианской теологии. Ведь эта последняя основана на религии чистого духа и на религии абсолютной личности. Те же боги, которые знакомы Порфирию и которых он так почитает и любит, являются только результатом обожествления природных сил и ровно ничего христианского в себе не содержат. Отдельные христианские воззрения, конечно, могли витать в то время в тогдашнем философском воздухе. Но это ни в коей мере не было христианством, а было чистейшим язычеством. И это нужно иметь в виду еще и потому, что Порфирий, как мы сейчас узнаем, был активным врагом христианства и даже писал против него острейшие памфлеты.
В-пятых - и это будет не только нашим изложением "Письма", но и возражением против него, - в нем совершенно не дается определение того, что такое бог. Все "Письмо" проникнуто "божественными" размышлениями и наставлениями; а что такое бог, об этом в "Письме" не сказано ни слова. И это досадно еще и потому, что в разных своих трактатах Порфирий, как мы знаем, не раз касался этого вопроса. Вспомним хотя бы то, что мы говорили выше (с. 26 сл.) о трех ипостасях у Порфирия. Там под богом понималось попросту то, что неоплатоники понимали под первоединым, непознаваемым и беспредикатным. На основании дошедшего до нас анонимного комментария к платоновскому "Пармениду" об этом можно говорить с большой уверенностью. Но в "Письме" об этом не сказано ни одного слова, так что в этом смысле оно никак не может считаться для Порфирия подведением итогов всей его философии.