Вот, собственно, эта «Жжива» через два «ж», это «Вздуть!— ухнул кто-то во мгле», это «яйцо к платку на веревке привязал» — это именно секрет смеющихся слов, стилистически очень тонкая игра, которая и открывается-то не сразу. Но это понятно дело, что Тэффи очень свободно совмещает и комбинирует слова из абсолютно разных языковых пластов, неологизмы, канцеляризмы, какие-то милые детские вульгаризмы. Все это у нее образует единый горячий поток. Но прелесть, конечно, не в этой лексической игре, которая всякому талантливому автору после Чехова должна уже гораздо легче даваться. Прелесть в особенности взгляда на жизнь, который у Тэффи есть. Именно в удивительном сочетании легкой брезгливости, потому что все вокруг дураки, и глубочайшего сострадания. Тэффи написала очень много и главным образом, конечно, наиболее серьезный, как ни странно, текст ее, появившийся уже в эмиграции. Потому что в эмиграции появилось больше поводов всех жалеть и при этом всех презирать. Конечно, лучшая книга о русской эмиграции — это сборник ее фельетонов «Городок», где городок, давший заглавие книге, эта прелестная характеристика русского Парижа, маленького городка внутри огромного Парижа, она остается абсолютно справедливой и в наши дни, но с той еще разницей, что очень многие сегодня живут эмигрантами в собственной стране. Точно так же не чувствуют себя на месте. Точно такие же вечные разговоры: «Ке фер? Фер-то ке», вот именно после Тэффи вошло «фер-то ке?», «делать-то что?». Это общее отсутствие почвы, и невозможность наладить коммуникацию какую-то внутри этого одиночества у героев Тэффи доходит до того, что герои ее привязываются к мухе, привязываются к куску сургуча, который человек вывез из России и всю жизнь этот невидимый таинственный друг рядом с ним провел, а теперь вдруг потерялся. Вот этот апофеоз одиночества, когда не хватает мухи, к которой привязался, это только Тэффи могла бы написать. Практически все сохранившиеся у нас мемуарные свидетельства о ней, кто бы о ней не вспоминал, самые желчные люди, вспоминают Тэффи как ангела. И поэтому, когда мы думаем о ее последних годах, отравленных и болезнью, и бедностью, мы должны с ужасом признать, что эта женщина была, наверное, самым мужественным и сдержанным человеком в эмиграции. Мы не услышали от нее ни одного худого слова. Расставшись с дочерьми, которые жили отдельно и жили совершенно другой жизнью, давно расставшись с мужем, живя в общем без постоянного заработка, пробавляясь эмигрантскими фельетонами и изредка публичными чтениями, Тэффи была одной из очень немногих, кто даже на секунду не подумал о соблазне возвращения. Когда в 1945 году всем эмигрантам было широким жестом возвращено гражданство, и сталинский эмиссар Константин Симонов почти уговорил Бунина вернуться, Тэффи он даже не пытался уговаривать. Потому что про нее почему-то всем с самого начала было понятно, что она с советской властью стилистически несовместима. И чтобы уж не заканчивать на грустной ноте повспоминаем немножко из всемирной истории, обработанной «Сатириконом», из гениального абсолютно текста, в котором Тэффи написала самую лучшую часть, написала она Рим, Грецию, Ассирию, вообще античность, всю древнюю историю. Посмотрим, как это выглядело. Кстати говоря, тут многое очень ушло в язык.
Вот собственно говоря, только в этом изложении замечательном уж видно, до какой степени Тэффи и ужасается жестокости и абсурду мира, и как все-таки она мягко и снисходительно прикасается к этому.
Вот, понимаете, то, как Тэффи работает со штампом, она же обрабатывает гимназический учебник: «предались изнеженности», «говорить правду» и так далее — она обрабатывает штампы. Но то, как она подходит к этим штампам, тоже любовно по-своему, это как раз вызывает у читателя глубочайшую благодарность и нежность. И в общем, если сейчас посмотреть на русскую литературу не только 1910-го, а всех десятых годов становится понятно, что по-настоящему готова к грядущим катастрофам была одна Тэффи, которая все про человечество понимала и продолжала его любить. Может быть поэтому только, из нее и получился настоящий писатель русской эмиграции. Не считая, конечно, еще Бунина, который так боялся смерти, и чем дальше, тем больше, что ближе к смерти писал все лучше.
Что касается, тут был вопрос про последние годы жизни Тэффи. Тэффи умерла в 1952 году в глубокой уже старости, и не теряла бодрости духа до последнего момента. В частности известна ее записка другу ее литературному Борису Филимонову, это тоже перефразировка библейского уже штампа, нет большей любви, как кто отдаст морфий другу своему. Действительно поделился Филимонов морфием, потому что она очень страдала от болей в костях и суставах. Пожалуй, дружба с Филимоновым — это самое доброе, самое яркое воспоминание ее последних дней. Она его пережила, к сожалению. Переписка с Буниным, которая продолжалась почти до самого конца жизни обоих, они и умерли оба почти одновременно. Отчасти, конечно, радовало ее то, что ее продолжают знать и переиздавать в Советском Союзе, за что она опять ни копейки не получала. Она9 писала довольно много автобиографических очерков, и вот что удивительно… Сейчас «Вагриус» издал, то есть не «Вагриус» уже, а «Прозаик», то, что от «Вагриуса» осталось, «Прозаик» издал довольно толстый том автобиографических этюдов Тэффи. В них поражает то, что она в старости не смягчилась. Понимаете, обычно читаешь какую-то старческую сентиментальность, какую-то доброжелательную робкую болтовню. Все прежние оценки, прежняя зоркость, куда что делось? Два человека не смягчились: Бунин, который продолжал писать с той же убийственной точностью, и Тэффи, которая продолжала так же упорно раздавать совершенно нелицеприятные оценки. Вот ее очерк о Мережковских, о том, что они были не совсем люди, что их живые люди совершенно не интересовали, что в романах Мережковского действуют не люди а идеи. Это сказано не очень точно, и даже, пожалуй, жестоко, но она так думала, она так видела. Все, что она писала, например, об Алексее Толстом замечательный очерк: Алешка, Алешка, ни капельки-то ты не изменился. Это написано с абсолютной беспощадностью и Тэффи видела, как он врал, видела каким он вырос, в какого он вырос чудовищного конформиста в СССР, но за талант прощала и любила, и говорила о том, что все Алешку любили. То есть и любовь, и зоркость никуда не делись. Помните Фитцжеральд говорил: Самое трудное — совмещать в голове две взаимоисключающие мысли и при этом действовать. Вот Тэффи умудрялась сочетать взаимоисключающие вещи. Вот эта невероятна зоркость и все-таки любовь, все-таки снисхождение. Это, наверное, потому, что и все люди ей красавице сказочно одаренной представлялись не очень счастливыми, представлялись мелковатыми. Это та высота взгляда, которую одаренный человек может себе позволить. И поэтому вот так приятно о ней думать.
«Есть ли в таком случае нечто общее между Кузминым и Тэффи? Оба концентрировались на радостях жизни».
Оно есть, конечно, и даже они дружили. В чем радость общая. Вот дело в том, что, понимаете, сейчас скажу. Кузмин, он же тоже утешитель, в нем не было морального ригоризма этого, очень свойственного русской литературе. Он людей жалел. И Тэффи жалела. В них вот нет этой непримиримости. В них нет этой злобы. Потому что Кузмин же — старообрядец, он христианская душа, и не взирая на все его грехи, на все его увлечение куртуазным веком, в нем очень много христианства. В нем очень много изначального милосердия к человеку. И в Тэффи этого очень много. Я думаю, что вот только они и были настоящими христианами. Он, который всю жизнь страдал от всеобщего осуждения, и она, которая всю жизнь очень жестоко страдала обсессивно-компульсивного синдрома, этот постоянный подсчет окон, это то, что описал подробно Одоев, с его игроманией, считывание примет постоянное. Считать все, масса навязчивых ритуалов. Она страдала от этого, как все тонко организованные люди. Но при всем при этом в основе, конечно, их мировоззрения, и у Кузмина, и у нее, лежит глубочайшее сострадание ко всем. И между прочим, что еще важно, оба певчие птицы. И Кузмин, и она — пионеры авторской песни в России, ведь несколько авторских песен под гитары первой сочинила именно Тэффи, еще в 1907 году до всякого Вертинского. И точно также Кузмин аккомпанируя себе на фортепиано пел эти первые авторские песни:
Вот эти все легкие игровые песенки, между прочим, песни Тэффи, песни Кузмина даже текстуально очень похожи. Вот кто написал, три юных пажа покидали навеки свой берег родной? Но это Тэффи, а мог быть Кузмин совершенно свободно. А в следующий раз мы поговорим именно о Блоке, о самой трагической книге его лирики «Ночные часы».
1911 - Александр Блок — «Ночные часы»
(28.11.2015)
Мы поговорим с вами сегодня о главной поэтической книге 1911 года и вообще об одной из главных книг русского Серебряного века ― о сборнике Блока «Ночные часы». Это четвертый сборник его лирики, вышедший в «Мусагете» в год, когда Блоку исполнился 31 год, самый мрачный сборник и при этом самый популярный. Во всяком случае, Чуковский вспоминает, что однажды Маяковский прочел ему во время прогулки по Куоккале весь этот сборник ровно в том порядке, как стихи были в нем расположены. Весь его наизусть знал Леонид Андреев, сам Чуковский бредил этим сборником.
Нужно вообще сказать, что Блок в это время, после 1911 года, становится, вероятно, и заслуженно, самым популярным русским поэтом, чье лидерство несомненно. Это признавали даже те, кто писал стихи одновременно с ним. В чем тут дело? В чем заключается секрет блоковского творческого взлета, пережитого им, наверно, в самое трагическое время русской истории, на пике реакции? В чем дело, почему «Ночные часы», этот сборник того самого 1911 года, когда убит Столыпин, начинается дело Бейлиса, когда реакция становится совсем беспросветной, а до войны, которая как-то разрядила воздух, остается еще три года?
Тайна, наверно, вот в чем. Поэты, как мы знаем, все делятся на риторов и трансляторов, на мыслителей, ораторов и тех, кто только транслирует звук. Вот для того, чтобы транслировать звук эпохи, чтобы все, глядясь в это зеркало, узнавали себя, требуется необычайное мужество, которого в Блоке было очень много. Трудно себе представить, что к Блоку приложим эпитет «мужественный». Казалось бы, «женственно отдающийся звуку», как пишет о нем Чуковский, маменькин сынок, «
Очень многие отделываются полусловами, пытаются отвернуться. Нет, Блок quantum satis, полностью, абсолютно серьезно переживает трагедию русской реакции. Трагедия эта выражается, конечно, не в политике. Сам Блок говорил, что политика ― маленькая гнилая заводь вроде Маркизовой лужи в огромном океане жизни. Трагедия, которую переживает Блок, это трагедия абсурдности, бессмысленности, безвыходности человеческого существования. Сформулировал он ее в то же самое время в знаменитом цикле «Пляски смерти», из которого взяты, наверно, самые известные 8 строчек русского Серебряного века, которые каждый запомнил наизусть:
Мне повезло довольно долго жить в том самом доме, напротив которого была эта аптека, и видеть этот угол рядом с Крестовским островом, где блестит этот фонарь и эта ледяная рябь. Это всё, в общем, никуда не делось. Случалось мне и видеть ту аптеку Пеля, в которой, помните, скелет «сует из-под плаща двум женщинам безносым / На улице, под фонарем белёсым» банку с надписью venene, яд.
Весь этот блоковский мир действительно неизменен, он как будто какое-то заклятие на него наложил, как называется наиболее известный цикл из «Ночных часов», «Заклятие огнем и мраком». Он как будто все это навеки законсервировал. И действительно, самое главное, что можно сказать о Петербурге, это «Ночь, улица, фонарь, аптека», этот страшный ряд из четырех слов. Как только над ним не издевались, как ни пытались это переставить, «аптека, улица, фонарь», понимая под этим совершенно конкретный фонарь под глазом! Сколько бы ни издевались, ни пародировали эти слова, ни пытались их расшифровать и осмыслить, чеканная их цепочка остается абсолютно неизменной. Это сказано навеки.
Книга «Ночные часы» ― книга, повествующая о ночных часах человеческого духа. Иногда бывают времена безвыходные. Что надо делать в эти времена? Блоковский ответ абсолютно четок: их надо пережить до конца, просто воспользовавшись этим всем, просто переживать, как оно есть, со всей полнотой. Любой опыт осмыслен, если он превращен в стихи. Вот ощущение Блока того времени: