Бахыт Кенжеев
Сообщение
Новые стихи
Иного не дано
(2008—2010)
«…легко и мне стареть в возлюбленной стране…»
…легко и мне стареть в возлюбленной стране,где юный аргонавт выходит на дорогу.«Не береди меня», – бормочет спящий. «Небуди меня», – мертвец лепечет Богу, —«и за спиной моею не итожьгрехов моих». Лечебные агатыи янтари твердят: «Ты тоже приплывешьна берег щастия, кочевник небогатый».Как обветшала ты, провинция моя!Круты твои мосты, кирпич неплодороден.«Я тоже человек, – мычит живущий, – яне виноват, не свят, и Богу не угоден».«Ночь застыла начеку, сжала кулачок…»
Ночь застыла начеку, сжала кулачок.Выпью стопку коньячку, лягу на бочок.Пусть услышится сквозь стон: ветер вербу гнет,мышка серая хвостом весело махнет.Поворкуй, голубка-кровь, спутница души.Спросишь: смерть или любовь? Обе хороши.На обеих спасу нет, обе из глубинсердца похищают свет и гемоглобин.Неуютной ли зиме, ветру ли под стать,обе рвутся в полутьме грешное шептать.Так и дремлешь – грустен, прост, – надышавшись – ах! —поздней оторопью звезд в робких небесах.«Табак, водка, ночь. Третьи сутки…»
Табак, водка, ночь. Третьи суткиодно и то же вранье.Стесняться прошлого? Дудки!Паршивое, да свое,как я уверял когда-то.Ну и? Повторяться – нетакой уж и грех, солдаты,лепечущие во сне.Пусть бедствовать с музой тощейнесладко, но жизнь – жива,и жалкая честность прощелукавого воровства.Есть молодость без утайки,которая в нужный часк безглазой, глухой хозяйкеспокойно подводит нас —и мудрость есть без оглядки, —хотя ее тоже нет,за вычетом той тетрадки,где страсть, словно вербный свет,где старый Мазай и зайцыпод недорогой ольхойкрасят пасхальные яйцалуковой шелухой4 января 2009«Говорю, говоришь? Говорит: говорят…»
Говорю, говоришь? Говорит: говорят.Извергают из уст стохастический рядграмматических форм, как Цветков бы сказал,заходя, ошарашенный, в кинозал,где пахучий попкорн с маргарином даюти винтажное порно показываютпод урчание масс просвещенных. О да,мы достигли сияющих бездн, господа,докарабкались до безопасных высот,над которыми мусор по ветру несет,и бесплодный, подобный смоковнице, стыднебеленым холстом над Москвой шелестит.Ветер, ветер! Безвременный зритель, дурак,отчего ты горячею кровью набряк?Для чего напрягаешься? Что ты поешь?Для кого сочиняешь последнюю ложь…«Рассказывай, шуми: подвластна гению…»
Рассказывай, шуми: подвластна гениюсмерть; идол вязовый сулит воскресный свет…Нет, время – лишь свободное падение,а ствол его – растительный предмет.Я – вправе возражать, я – многоклеточный,беспозвоночный, средняя ступеньна лестнице Иакова, избыточной,как в юности благоуханный деньв Фирсановке (шафранный, синий, розовый!).Печаль крепка, и наплевать ей, длячего за озером, за рощею березовойстелились земляничные поля.Пьет чай с малиною, трезвея, ангел сумрачный.Старик твердит «аминь», юнец – «come on!».Простимся ли, проспимся ли – не умничай.Не уходи. Теплее всех времен —стремительное, скудное, которомуклянешься в верности, и всхлипываешь с ним,как будто ночь – безмолвней крыльев ворона —лежит над скудным городом твоим.«чистая богадельня лучшее что человечество может дать…»
чистая богадельня лучшее что человечество может датьстарикам и старухам телевизор и трубчатая кроватьдеве преклонных лет подают на долгожданный обедчечевичный суп зеленый салат хорошо пропеченный омлетдева преклонных лет шепчет сквозь дремубогохульственные словапальцы ее теплы красные дёсны голы а душа живадева преклонных лет прорицает с ветхозаветной тоскойчто женская доля немногим лучше мужскойнавестить иного больного приятственно – он выздоровеети тогдаледяная водка польется как на второй день творениямолодая водано к деве никто не приходит – ни праведник ни злодейне принесут ей порочных безумием пахнущих орхидей«Свет выключился. Музыка сломалась…»
Свет выключился. Музыка сломалась.Ни шерсти под рукой, ни янтаря.Несметного – а пригодилась малость —ждал. Восемь спичек, в очередь горя,высвечивают двери, коридорыи лестницы, ведущие во тьму.Вдруг вспоминаю: столько было вздораволшебного! Ей-Богу, самомуне верится. Как ветка Палестины,я странствовал. От грешных отчих местоткрещивался. Праздновал крестиныневедомого. И грузинский крестаэроплана, как случайный лучик, —ночной сверчок в просторной тишине, —в оскаленных проскальзывая тучах,был жалобой и родиною мне,был голосом – вольфрамовой спиралью —и тут запнусь, почувствовав: дотлане догореть. Ты – тусклой зимней раньюи при свечах – прощальна и светла.«Не призывай в стихах невзгод, предупреждал поэт…»
Не призывай в стихах невзгод, предупреждал поэт,и вторил ему другой рапсод сто исхудалых летспустя. Тот, первый, верил в рок, романтик был и смутьян,взимал умеренный оброк с мурановских крестьян,считал, что поэзия – гневный гимн мирозданию, и, наконец,жил сам и дышать давал другим, образцовый муж и отец.А ученик его, одноногий герой Второй мировой войны,расхаживал по Москве с клюкой, записывал мрачные сны,он тоже был безусловно жив, просил эпоху «не тронь!»и в доме творчества спал, положив седую голову на ладонь.И хотя ни один из них не украл ни яблоко, ни гранат,обоих бардов господь прибрал в невеселый эдемский сад.И я, ученый, про жизнь, что мне досталась, твержу во тьму:не маши платком, бесценная, не исчезай в февральском дыму.«…и о минувшем тоже – ни строки…»
«Условимся – о гибели молчок».
С. Гандлевский…и о минувшем тоже – ни строки.У керосинной лавки близ Арбатагорят его нещедрые зрачки,вполсилы посылая на щербатыйасфальт косые блики. Мокрый снег —а утром пушкинским лег ювелирный инейна ветки лип, и облачный ковчегпоплыл по синеве, и солнце крымской дыней —колхозницей желтеет в вышине.Так, если век и место – только случай,орел да решка, серый шарф колючий,рань зыбкая, подаренная мне —гуляй по переулкам, ветер воли,не ведающий, что бог неумолим,что жизнь проста, как смесь песка и соли,как красота, покинутая им.«Спи, организм поющий…»
Спи, организм поющий,дышащий через рот.Проще, а может, гуще —кто теперь разберет.Как ты заждался – в кои-товеки (Вий, ночь, беда)кто тебя успокоит ивыведет в степь, туда,где крестообразный кречетищет добычи, нолишь запах полыни лечитвангоговское полотно…«Унижен раб, грядет аттила…»
Унижен раб, грядет аттила,на свадьбе спирта не хватило,и тело лазаря смердит.Но се – на радость всем народамсын плотника бредет по водам,воображенье бередит.И се – акын ближневосточныйпод рокот музыки непрочнойтем, кто не клонит головы,поет про подвиг сына девы.Пророки прошлого, о где вы,как бы торжествовали вы!И се – с лицом невзрачней мела —спаситель гордый неумеломнет теста липкого комок,нахмурясь пред учениками,чтоб сотворить из хлеба камень,который сам поднять не смог…«Фонарь, аптека, улица ночная…»
Фонарь, аптека, улица ночная,возможно, церковь, то есть пыльный складстройматериалов, юность надувная(напыщенная), подростковый ад,подруга робкая в индийских или польскихштанах, тоска собраний комсомольских,не слишком трезвый богословский спорс Сопровским. О, мытищинский кагор!«Твой мертвый Ленин врет, как сивый мерин, —хохочет друг, – о чем ты говоришь?Велик Господь, а мир четырехмерен,нет гибели – есть музыка и мышьподвальная, ученая, грызущаято сыр, то хлеб, действительная, как(по умнику немецкому) все сущее…»Как многие, он умер впопыхах:недописав, недолюбив, недопив,не завершив азартного труда.Душа его меж влажных снежных хлопьевплывет, озябшая, – Бог весть куда…«Где нелегкий хлеб влажен и ноздреват…»
Где нелегкий хлеб влажен и ноздреват,и поверхность грузного виноградаматова, словно зеленоглазый агатнешлифованный, где ждать ничего не надоот короткой воды и долгого камня, где луч(света росток) по-детски легко такрвется к земле – не яростен ли, не колючли закат на обрыве жизни? Скорее кроток.Я тебя люблю. И слова, впотьмахнедосказанные, остаются живы,как в тосканских сумерках, на холмахперекличка яблони и оливы.«Вот и зрелость моя, ряд огородных пугал…»
Вот и зрелость моя, ряд огородных пугал(гипертония, тщеславие, Бог живой) —притомилась. Пора осваивать новый уголзрения. Например, с луговой травойне спеша срастаться. Радоваться туману.Не бояться ни заморозков, ни хищных губмолодой коровы. Весело и безымянношелестеть на ветру. Былинка всякая – жизнелюб.Солнце палит. Овчарка без толку лает.Холодеет день в осьминожьей короне гроз.Некоторые цветут, а другие не успевают,но не плачут об этом за отсутствием глаз и слез.И ответ на замысловатый вопрос простогопроще. Осень. Солома, сено. Речь выспренняя суха.Неуёмный простор усиливает до стонавыдолбленную из ивы дудочку пастуха«Есть в Боливии город Лима… или в Чили? Да нет, в Перу…»
Есть в Боливии город Лима… или в Чили? Да нет, в Перу.Мое время, неумолимо истекающее на ветрувязкой кровью, знай смотрит в дырочку в небесах,и грибов не ест,и все реже зовет на выручку географию отчих мест, —где в предутренней дреме сладкой выбегает, смеясь,под дождьстихотворною лихорадкой одержимая молодежь,путешественники по дугам радуги. Где вы? Вышли? Ушли?Как любил я вас, нищие духом, бестолковая соль земли.Где ты, утлая и заветная, после «а» говорящая «б»,подарившая мне столько светлой неуверенности в себе?Я не вижу тебя, моя странница, как ни всматриваюсь, покак звездным иглам дыхание тянется – сирой ниткоюбез узелка.«Я был подросток хилый, скучный, влюбленный в Иру Воробей…»
Я был подросток хилый, скучный, влюбленный в Иру Воробей,но огнь естественно-научный уже пылал в душе моей,и множество кислотных дырок на школьной форме япрожег,ходил поскольку не в задирах, а на химический кружок.Подрос, в сентябрьской электричке пел Окуджаву, жизнирад,умел разжечь с единой спички костер, печатал самиздат,изрядно в химии кумекал, знал, как разводят спирт в воде,и стал товарищем молекул, структурных формул и т. д.,еще не зная, что бок о бок с лисою, колобок-студент,живу… Ах, мир притертых пробок и змеевидныхперфолент!О, сладость ностальгии! Все мы горазды юность вспоминать.Как славно б настрочить поэму страниц на восемьдесят пятьпро доморощенных пророков, про комсомол, ГБ, собес —пускай Бугаев и Набоков мне улыбаются с небес,любуясь на миры иные (неповторимый ароматлабораторий, вытяжные шкафы и рыжий бихроматаммония, от первой искры сердито вспыхивающий!).Нет-нет,не память правит миром быстрым и ненасытным —только светнадежды, а она, голуба, когда прощается с тобой,склонясь над Стиксом, красит губы помадой черно-голубой.Вагонная песня
Жизнь провел я в свое удовольствие,прожил век без особых невзгод,поглощал сто пудов продовольствия,сто пудов продовольствия в год.Был всегда избалован девицамии, бывало, от счастья пыхтел,окруженный их свежими лицамии другими частями их тел.Я им класс натуральный показывал,приносил я им пиво в бадье,в ресторанах шикарных заказывалконьячок и салат оливье.Поделюсь с вами участью горькою,постарел я и сердцем обмяк,много лет миновало, с тех пор как яжировал, как домашний хомяк.Полюбил зато творчество устное,и душой отдыхаю, когдаэту песенку, песенку грустнуюисполняю для вас, господа.В вашей жизни так много прекрасного,пусть сверкает она, как брильянт —наградите же барда несчастногоза его неподъемный талант.«Ну что, человече, – родись не родись…»
Ну что, человече, – родись не родись,один тебе выпал эдем-парадиз,одна тебе вышла тропинка, пацан,к отцовским слезам, материнским сосцам.Кто ждет тебя, бедный мой? что тебя ждет?И это прошло, и другое пройдет,и будет минувшее спать, трепеща,окурком в кармане плаща.Роится архангел, ворота встают,нагая бредет в криворотый приютдуша и бормочет молитву, любявсе то, что ушло от тебя —сиреневым дымом? грачиным двором?Сначала – разряд, а раскаты – потом.И эта молитва настолько проста,что даже слепцу отворяет уста.«Гражданин в летах с потертым членским билетом СП…»
Гражданин в летах с потертым членским билетом СП,отхлебнув из фляжки, передает ее молодым коллегам,одобрительно крякнув. Дело, допустим, в душноватом купепитерского экспресса. Взволнованным дымным снегомзанесена полоса отчуждения. Поезд, однако, тактороплив, так огни за окном скудны, что новыхповодов для вдохновения нет. Плоские истины на устах.Анекдоты, вирши, счастие мчаться без остановок —сладостно разливается в жилах привычный хмельсожаления об утраченном, жалкого страха переднеизбежным. Глухие гроба вагонов. Всепрощающая метельсмерти, в которую только Господь не верит,и пока мы спирт мировой в голубую воронку льем,подступает время уплаты долгов бессловесной прозепривокзального детства, что пахнет свежим бельем,сохнущим на морозе.«Сколь чудно в граде каменном за чаркою вина…»
Сколь чудно в граде каменном за чаркою винасидеть перед экзаменом в глухие времена,когда с подружкой светлою, робея и ворча,мы изучали ветхие заветы Ильича!Икота шла на Якова. Как ясно помню яабзацы с кучей всякого сердитого вранья!Как жаль, что по обычаям опричницы-Москвыдиплома мне с отличием не выдали, увы —за тройку по истории ВКП(б), за ночь,за строчки – те, которые не смог я превозмочь!Прощай же, время логики и рукотворной мглы.Фарфоровые слоники, подвальные углы.Ах, как мы были молоды, как пели налегке,то олово, то золото таская в кошельке!Мы стали долгожители, а были – чур меня! —живые похитители небесного огня.А от того учебника остался хриплый прах —как записи кочевника в воздушных дневниках.«Как многого, должно быть, не успею…»
Как многого, должно быть, не успеюдождаться. В детстве думал, что советскойнауке все подвластно. Спутник, Лайка,потом Гагарин, а за ним Титов,жужжание могучих ЭВМ,глотающих рулоны перфоленты,«ТУ-104» в реактивном небе,капрон, транзистор, слайды, кукуруза.Вот, повзрослел, и ныне предаюсьпостыдной меланхолии, посколькуошибся. Да, ошибся! Полагал,что дружные, веселые колонныбиологов и химиков, ликуя,по Красной площади седьмого ноябряпройдут однажды, хвастаясь рецептомне вечной жизни, так хотя бы счастья.А с улицы то рок, то рэп. ПодросткамПлевать на смерть и вечность. Ну и славаСоздателю. Довлеет дневизлоба его. Мы в юности не ведалиНи экстази, ни изоамилнитрита,И девам нашим, на манер Джульетты,не приходило в голову уступатьребячьей похоти до свадьбы.Завидую ли? Мой отец не дожилДо скайпа, дед – до радио, а прадед —До самолетов. До чего же яНе доживу? Мне пишут: расшифровангеном неандертальца. То-то будетвеселье! Новорожденный наш кузензальется плачем, улыбнется – жаль,что я уже об этом не узнаю…«Ты, юная смерть, воровской поворот, многократно…»
Ты, юная смерть, воровской поворот, многократноцелованный в рот!Ты, добрый некстати – любовью взахлеб на счастьецелованный в лоб!Не я ли кого-то единственной звал, а сам говорил,голосил, воровал?Не я ли весь век под кого-то косил, пока не остался без сил?Пей, знахарь-астролог, юродствуй, монах. Мне всякое ах —вопросительный знак,Мне всякое ох – восклицательный знак, как синее зельена похоронах.Не остров, не остов, не бюстик Толстого. Открыть этумузыку проще простого.Садни, безобразница, скалься, двоись – казнись, утекаяв наскальную высь…«Может быть, стоит дождаться осени, когда верхний свет…»
Может быть, стоит дождаться осени, когда верхний светпостепенно кривеет, и ветра практически нет —чтобы смерть обернулась хлыстом – сыромятным,длинным —чтобы гуси худые снимались на юг довоенным клином?Слушай, серьезно, дождемся благословенной. Таквознаграждает Сущий тех, кто еще первородства не пропил.Мы пойдем гулять, советские песни петь. Известнякгородской будет приветствовать нас, порист и тёпел,да и вправду сентябрь, родная. Чего мудрить.Будем юродствовать, воду сырую питьиз нержавеющей фляжки. А все-таки боязно, Боже,Как же ты страшен! Как жизнь на тебя похожа!Стансы
Постарел, обнищал? Скулишь, смолишь натощак?Разве смысл у жизни один? Как минимум шесть.Пожилые люди всегда говорят о простых вещах.По одежке встречают, хранят смолоду честь.Не умеешь растить полынь – не беда, мой свет.Закупи на станции у ровесницы невеликий букетвасильков, только не сетуй на власть немногихпресмыкающихся, чешуйчатых, многоногих.Воображаемый самодержец, подобный мне!Разве ты не родился в бездрожжевой, но ржаной стране?Не рыдал ли ты молодым, от блаженства едва дыша,Над учебником ранней смерти для ВПШ?Мысли мои вращаются вкруг смены времен года.Лето сухое выдалось, а теперь – ну что за погода!Под меховым зонтом семеня на службу, сосед-скорнякЗнай бормочет, что суть в корнях, а василек – сорняк.У кого там капал в стихах прохудившийся водопроводныйкран?Тот был – сверчок советский, а я – то ли цикада, то ли варан,поднимающий рыльце к звездам – сколько им лет гореть,ни состариться, ни влюбиться, ни умереть…«Сквозь ропот автострад, дым – пригородный, смутный…»
Сквозь ропот автострад, дым – пригородный, смутный,чахоточные пустыри,надтреснутые дни, украденные утра,сквозь слезы Эммы Бовари —нестись бог весть куда, над ивой и осиной;тем и огромен тот полет,что воздух кованый с ржавеющею силойсопротивляется, поето том, что лес озябший свежевымыт,надкрылья – уголья, свобода – легкий труд,что всё в конце концов отыщут и отнимут,и вряд ли отдадут,пространство – рукопись, и время – только слово,и нелюбовь – полынное вино,а все-таки лететь, и не дано иного,иного не дано«Что мне сиротское детство – морозное, черно-белое?…»
Что мне сиротское детство – морозное, черно-белое?что мнецелебный пар вареной картошки, перенаселенный,запущенный дом?Чем моя юность звенела? Не вспомню.Чеховскою струной? нелетной погодой? искалеченнымтополем под дождем?Минуло, кануло, и ни дочери не узнают, ни сыновья мои,как неповторим и неласков твойпромысел, Господи, как склонялась настурция за оконноюрамоюнад пропастью переулка, пропахшего тлеющей палой листвой.Справа – пожарная часть, слева – мёртвая церковь с беднымикуполами, в центре – неладное древо жизни, и я впервыеВсевышнему лгу.А несметное время бежит, задыхаясь, рассекая ладонямимеднымивоздух сухой, доставая духи и помаду, прихорашиваясьна бегу…«Часы настенные, покуда батарейка…»
Часы настенные, покуда батарейкане села, тикают, усами шевеля,судьба, твердят, индейка, жизнь – копейка,а вместо неба – мать сыра земля.День – прах, час – прах, но присягать на верностьпобедоносной вечности страшней,чем с лупою в руке рассматривать поверхностьподелочных камней.Где добыты они? В Синьцзяне? На Урале?Там, где Адам, дрожа, рябину с древа крал?Когда бы мы в конце концов не умирали,Когда бы стали мы – безглазый минерал!Кто неказист? Кварц. Кто у нас изыскан?Да, яшма. Кто, томясь, глядитиз зарослей, пульсируя под дискомлуны? Тигровый глаз. А кто кровоточитмагнитным полем? Гематит. Ну вот иутешились. И се, глагол временне так уж скорбен. Время для зевоты,закутывания, снов. Что камень? Онпеска предшественник – морского ли, речного.Так речь твоя, так твой разъятый стихкогда-то ляжет, умерев, в основудругих речей – спокойных и простых.«Горожанин (не я), сочинивший шесть тысяч строк…»
Горожанин (не я), сочинивший шесть тысяч строк,шатаясь, бредет один среди иглокожей мглы.Узок и неуютен его мирок.Звезды-костры тускнеют, клены уже голы.Как же неловко он зябнет на мировом ветрув законную пору Венеры-Марса, в запретный час,родственник бедный, гость на чужом пиру!Как он себя жалеет – до слез из близоруких глаз!Юность, увы, тю-тю, да и зрелость идет к концу.Были и нехудые минуты, любовь и проч.Ныть, уплывая в вечность, смертному не к лицу,шепчет ему Зевес, суля долгую серую ночьна полях Аида, где сколько хочешь вина, мой свет,из разрыв-травы; где дикая коноплянепременно сияет алым, как маков цвет.Будет беззвучный лучник плыть впереди соснового корабля,а сам ты – должно быть – будешь рыдать на корме, стручок,потому как жук, пораженец (твердит Зевес); не позоветтебя Афродита, и не сойдется на животе пиджачокс черными пуговицами из насекомых минорных нот.Слушай
Время жужжит вполсилы, мерно и незаметно,прибирая одних, а других до сих пор не тронув.Чтобы не видеть его зрачков, чтобы не слышать ветра,кожей закрой глаза, как говорил Платонов,уши заткни паклей, кисти рук (ибо они устали) —оберни колючими шерстянымиварежками с вывязанными коричневыми крестами.Осязание тоже грех, потому что имя —(для младенца пеленка, для взрослого погребальное полотно,для подростка надежда, теплая и молодая) —это образ гордыни, созвучный русскому времени, ноиспокон веков сражающийся с ним, рыдая.«Не обернулась, уходя, не стала…»
Не обернулась, уходя, не сталасентиментальничать, а я шептал, дурак:прощай, моя душа, я знаю, ты устала,сойдемся в тех краях,где мы еще глаза влюбленные таращимна свет неведомых невзгодв прошедшем времени – вернее, в настоящем,которое пройдет,где чайки бедные кричат о звонком вздореизвестняку – а он от старости оглох,где рвется к морю с пыльных плоскогорийкладбищенский чертополох,где ящерка и уж, невызревшая смоквана греческом кусте —жизнь не обветрилась, нет, что ты, не поблекла —стоит в бесценной наготеи смотрит ввысь, и ясно слышит моредалекое, и молча мы поемо том, что звезды – соль, рассыпанная к ссоребессмертия с небытиём.«Отскользив в коньках нехитрых по истоптанному льду…»
Отскользив в коньках нехитрых по истоптанному льду,лоб вспотевший снегом вытру, в дом нетопленый войду —там в коробке из-под ветра пыль серебряная, ивыцветают незаметно фотографии мои.Слово «быть», крещенский иней, превратится в слово «был»,побледнел июльский синий, стал осенне-голубым,следом красный поддается, цвет любви – глядишь, и нет,только желтый остается – цвет измены, тленья цвет.Переезд за перелетом, град за городом, зимавслед за слякотью – чего там, так велела жизнь сама,то вздохнет, то тихо ахнет, лик ладонями прикрыв,лишь бумагой ветхой пахнет мой любительский архив.Прожит вечер или выжат – а огонь уже впотьмахподступает: письма лижет, да в сырых черновикахроется, мало-помалу разгорается – и вотозаряет черно-алым все, что будет и уйдет.«В доме наследственных верующих бакалейщиков, уже…»
В доме наследственных верующих бакалейщиков, ужеполвека требующем ремонта,тихих гостей потчуют черным чаем с благоуханиемгорького бергамота,над сухими лилиями у камина мерцают, горят зеркала,кривыеот старости. Это жилье, каламбуришь ты, здесь греютсяи скорбят живые.Не философствуй, дурочка, отвечаю. Ну что ты вещаешьurbi et orbi?Разве не всем известно, что у живых не много зеркал дляскорби?Уши у них проколоты, губы раскрыты, и мало кто надсобою воленв заповедной роще бессчетных церквей и скольких-токолоколен.Простодушные сестры и братья мои, по одному уходящиев море,словно сикстинские рыбаки, смотрят на звезды с печальюв предсмертном взоре,вечером, в красно-зеленый сочельник длинными спичкамизажигают свечи —и ручной, домовитый воздух так переполнен тенями, чтотрудно расправить плечи.«Обласкала, омыла, ограбила – рано умер и поздно воскрес…»
«Обласкала, омыла, ограбила – рано умер и поздно воскрес.Рад бы жизнь переписывать набело – только временистало в обрез.Долистать бы ночное пособие по огням на межзвездныхпутях,залечить наконец хронофобию – не молитвой, такморфием». Такчеловек размышляет единственный, оглушенный бедоймировой,ослабевший, а все же воинственный, непохожий, но простоживой.Всем воздастся единою мерою. И когда за компьютером ондо утра ретуширует серые фотографии серых времен —пусть бензин и промерзшая Лета, пусть облаканад отчизной низки —только б светопись, ломкая летопись, заливала слезамизрачки«Прозревший вовремя буддист, один на каменной кровати…»
Прозревший вовремя буддист, один на каменной кровати,давно забыл, что мир нечист, что человек зачат в разврате:он предков чтит, не пьет вина, мурлычет мантры допозднане видит снов про лед и пламя, но слышит: на краю землишумят просторными крылами невидимые журавли.И рад бы в рай, да не пускают грехи. Поплачем, помолчим.Как в сердце бьет волна морская тяжелым золотом своим!И пленный ум, и ум бессонный боятся неодушевленной,необратимой череды унылых перевоплощений —псом станет царь, дебилом – гений, землей – полночныетруды.Звезде – сгущающейся плазмой, нам – льдомна воспаленных снахутешиться, да, безобразной, но честной старостью. Монахтибетский – непорочный лотос, живая молодостьи кротость, —не станет за меня молиться подстреленному журавлю —но я и сам с небесной птицей дорог воздушных не делю.«В те времена труд был дёшев, а вещи дороги. Ну и что с того?…»
В те времена труд был дёшев, а вещи дороги. Ну и что с того?В те времена подростки вместо любовных утехприходили миловаться в отделы свободного доступапахнущих бедной пылью районных библиотек.Целовались. Переписывали Асадова. НедолюбливалиКорчагина.Говорили, робея, что даже в Рождественском что-то есть.Можно что угодно, твердили, написать на бумаге, ноглавное все-таки – совесть, талант и честь.Выходя на Кропоткинскую, ежились, улыбались, обедалипончиками с сахарной пудрой по 80 копеек кило.Листья сентябрьские падали, бронзовые медали старости,и не ведалини прошедшего, ни грядущего. Нам повезло, повезло,повторяли советские девочки-мальчики с умными лицами,с подачи коммунальных реабилитированных вдов.На церквях,разумеется, никаких крестов, но ведь могли же родиться мыв гитлеровской Германии или при культе личности? Ах,видишь, как хочется царскосельской прозы – словноврагу народавысшей меры, словно Набокову – рифм, словноублюдку – титула. Пуск —самая стрёмная кнопка. Стали зимы бесснежны, захирелибиблиотеки, мода —это то, из чего я вышел, поскольку поседел и обрюзг.Труд стал дорог, а вещи дешевы. В вакууме пресловутомплавая,плачут звезды, но умеет Господь разрядиться чеканной,сухой строкой.Пой, загулявший прохожий. Я лох, я любую музыку схаваю.Зимы бесснежны, но и бессмертны, я сам такой.«О чем он тосковал, подопытный подросток…»
О чем он тосковал, подопытный подросток,по проходным дворам, среди белесых блестокбезвестного снежка, небесного огня?Шептал ли, гений лицемерный, «чур меня»?В пятнадцати свечах из-под земли котельнойпредчувствовал ли свет – метельный и смертельный?Спит мертвый человек, сопит живой, считая,что пробуждение и вера – вещь простая.Храпит очкарик, диабетик, царьв безвредном времени, поющем, как глухарь,рисующем, как зверь, грызущем, словно горе —вдову, впадающем в бесхитростное море,неоспоримое. А умник наш не помнит,как подвывал старинный радиоприемник,негодовал буран, и дальняя волнапереполняла мир, выплескиваясь натот смысл, что ищем мы в зиме ненастоящей —газетные щиты, котлы земли пропащей.«Словно сталинский аэростат, витает между сырой землею и небом…»
Словно сталинский аэростат, витает между сырой землею и небомсуеверная грусть – так бывает русской зимой,будто кто-то вышел, скажем, за черным хлебоми уже не вернется, не вернется домой,и такое там, в вышних, воображаемое приволье,что хочется тихо ахать, ловить ускользающий свет,будто вышел, смеясь, за сахаром или солью,а обратно дороги нет.Замело? Или просто пора в дорогупо односторонней улице? Седобородый Лотне оборачивается, дети-внуки бодро шагают в ногу,только старуха жена отстала – должно быть, нагонит,не пропадет.Неужели и я оттрубил почти весь срок, преследуянеуловимое: дрожь в вездесущем воздухе, бессловесный бойчерно-белых китайских начал? Хорошо бы при этом еще гордиться победоюнад отступающим ворогом, то бишь самим собой,и различать в жужжании пчел – там, где заснеженное гречишное поле —неумолчную мусикию. Вышел, все бросил, черт знает куда бредешь.Мало, мало мёда и хлеба, почти нет средиземноморской соли.Впрочем, это все возрастное. Не обращай внимания,молодежь.«Как просто все: робки и веселы…»
Как просто все: робки и веселывлюбленные, магнолии голы,хохочут школьники, и ты меня узналаиздалека. Свет в складках, в бугорках,и ветки все в бутонах, пухлых, каккошель у флорентийского менялы.Нет в жизни счастья, как гласит тату —ировка воровская. В пустотууйдем, бессмертников угрюмые отряды.И вредничает Бог: ни «а» тебе, ни «бе»,завидуя часам, висящим на столбе, —идут, но и стоят, не двигаются, гады.«Уходишь – уходи», – твердят. Но я забылключи и сотовый, я слишком жизнь любил,чтоб сразу отбывать. Тут – крокус, там – фиалка,а там еще тюльпан. И эти лепесткитак уязвимы, так неглубоки,что Чехов вспоминается. И жалковсех и всего. Любимая, сводименя туда, где счастье впереди,где небо – переплет, где голос пальцы греет,где плачет и поет, от бедности пьяна,простоволосая, как в юности, весна,и горло – говорит. И солнце – не стареет.«Юным снятся разливы рек, а печальным – сухая суть…»
Юным снятся разливы рек, а печальным – сухая сутьи влюбленный в мертвую грек, говорящий «не обессудь,я такие песни кропал – но пройдя этот путь, пропал.Правда, бог у тебя не тот – кто там знает, а вдруг спасет».А еще сказал кифаред, белозуб и чернобород,что обратно дороги нет, есть дорога – наоборот,в те края, где старик Тантал воду беглую залатал,где багровый труд солоней в Интернете, стране теней.Продолжай, коллега Сизиф, выпью водки, запью водой,Не поверив, не возразив, стану пьяный, немолодой.Я ослышался? Ты – Орфей, как недорогое кафе? Свояказнь всякому, пей не пей, – вечные мёбиусовские края.«В предутренние часы, когда дети ёжатся, а Гелиос правит…»
В предутренние часы, когда дети ёжатся, а Гелиос правитконями в другомполушарии, когда ты ничтожеством кажешься сам себе,не врагоммирозданию, но незваным гостем, до скуки в горле хочетсяповторять —есть еще у зрения доблести вдосталь, есть сила в пальцах,есть тетрадьне начатая. Волком воет бродячий электровоз, распугиваявещих грачей.Спать пора, посторонний. С твоей удачей ты еще успеешьпроснуться, ничейне должник. В эти часы ясно помнится некогда виденная,как во сне,сухая тень от веток смоковницы на потрепаннойкрепостной стене.Озеро Шамплен
Я странствую: ветшайшая из льгот.Скала – агат, вязанка дров – фагот,Заросшая тропа – кошачья лапа.Паром забит, но толчея у кассМосковскому студенту не указ —Бочком, бочком, и я уже у трапа.Пускай ступени, словно в детском сне,поскрипывают. Совершенно нестрашусь. Подземные, земные,небесные… А я смеюсь, дышуподветренным простором. Анашусмолит один попутчик, а иные —кто сжал Евангелие, кто молча теребит,грошовый амулет, кто так, скорбито свете говорящем. Посмотри, мойтоварищ – смерть не ведает стыда,и хижины Вермонта навсегдаотражены в воде неповторимой.Стихотворения
2009—2011 гг.
Колхида
Звиаду, Инне, Шоте
1.
У черного моря, в одной разоренной стране,где пахнет платан шелушащийся пылью нездешней,где схимник ночной, пришепетывая во сне,нашаривает грешное блюдце с хвостатой черешней,у черного моря булыжник, друг крови в висках,обкатан волнами, и галька щекочет подошвы —я пью, и печалюсь, и думаю: Господи, каклегко поскользнуться на собственном прошлом.Пусть с моря доносится выспренний шелест ветрил.Не алых, холщовых. Не выйдет бежать, да и поздно.Давно я уже задыхался, давно говорил,Дыша ацетоном под дырчатой пленкою звездной,Что мощью отлива безумная муза сыта,Что плакальщицами испокон работают черные ивы,Когда молодая надежда тебе отворяет уста:Скажи мне, Медея, ведь это неправда? Они еще живы?2.
Старинным царством звуков «дж» и «мц»бредет турист с блаженством на лице.то самогоном тешится крестьянскимиз виноградной шкурки, то виноиз горла пьет, хотя ему ононе в кайф – по итальянским ли, испанскимпонятиям, букет чрезмерно прост.Зато лаваш! Зато прощанье звездс Творцом по православному обряду,когда наш новый Тютчев в дольний мирспускается, покинув шумный пир,чтоб помолиться городу и саду.Гостиница. iPod или iPad?Гимн не допет, не допит горний свет,стареет на тарелке сыр, обветрясь,и ласково седому дуракудиктует муза легкую строкуна статую играющего в тетрис.А резкое наречие свистити завивается, под ветром шелеститдревесной стружкою. Вначале было слово,потом – слова, потом – соцветья строф.И город вздрагивает, будто слышит ревбомбардировщика, разбойника ночного.Жизнь в Колхиде была б легка, когда бы не испареньямалярийных зыбей, не разруха, не воровствосильных мира сего. Жизнь в Колхиде – праздник слухаи зренья,как, впрочем, и осязанья. Полагаю, что ничегострашного. Буду и я помирать, не подавая видупо причине гордости, буду и я обниматьдеву не первой молодости. Позолоченное руно в Колхидувезут из соседней Турции. То-то славно дышать,осознавать, смеясь, что дубленой овечьей кожейне прикрыть обнаженных чресел, перезрелым инжиром неутолить голода. Я признаюсь тебе: похоже,что мы все-таки, к несчастью, смертны. А как же звезды? Оне,объясню, как неудавшийся химик, не более чем костры изводорода и гелия, годного лишь в качестве начинки дляглянцевых шариков с Микки-Маусом. Зрелость, лживость,лень и детский восторг – чему только не учила наша земля,как дорожили мы смолоду нетленным именем-отчеством,но перед урочным уходом в посейдонову тьму —все ясней и печальнее на неухоженном, на болотистомпобережье, унаследованном у тех мореплавателей, комуне удалось, у кого, как ни огорчительно, не выгорело.Безрукий нищий на пляже обходит курортников. Визгрусской попсы из нехитрого бара. Князю – игорево,а что же нам? Неужели неправедный суд, вдовий иск?«Сказка, родной язык, забытая даже предками эпопея…»
Сказка, родной язык, забытая даже предками эпопея.Брадобрей в отпуску бредет вверх по тропинке, ведущейвниз.В августе у нас не читают книг – только еженедельникипоглупее,и смакуют крепкий индийский с густыми пенкамиот варенья изчерноплодной рябины с яблоком. Тут, за семейнымстолом, все ещеживы – тем и бесценен этот снисходительный месяц,тем и хорош —стар и млад, улыбаясь, дружно поют, озираясьна пламенеющийвостроносый закат. Ни новостей, ни роговой музыки.«Эй, не трожь! —отбиваюсь от нелицеприятного времени. – Брось!Про твою осеньдаже слушать не буду. Мы – врозь, ты только гниль, ржа…»А оно державно приказывает: «Подъем!». И я, покаяннодрожа,застываю, что муравей, в окаменевшей смоле среднерусскихсосен.«Солнце уже садится, а я не успел проснуться…»
Солнце уже садится, а я не успел проснуться.Как слепит глаза похмельная эта монеткас удалым профилем принцепса! Под алым облаком вьютсячайки печальные. Ты права, ночь наступает редко,но зато молчаливо и (шепотом) бесповоротно.Блещет осколок солнца в кипящем море, и черепаха,на которой покоится мир, поворачивает костяное брюхок ежедневному небу. «Холодно и свободно», —вымолвишь ты. И я кивну, потому чтомы так долго отлынивали от длины жизни, от ее кривых линий,что дождались часа, когда зрачку ничего не нужно,кроме луча – пыльно-зеленого, словно лист полыни.«Струятся слезы матери, твердь спит…»
Струятся слезы матери, твердь спит.Грач-феникс молча чистит перья.Священник грех водой святой кропит.Спокойный пекарь-подмастерьезапоминает музыку муки,теплопроводность кирпича в заветномнутре печи, глубокие желобки,бороздки жёрнова, с трудолюбивым ветромбрачующиеся. Плотный известнякне столь тяжел, сколь косен, порист.Скажи мне, отче, в наших поздних дняхесть смысл? Молчу. Хотя бы жар? Хотя бы поиск?Лишь горе светлое гнездится между строк,сквозит в словах непропеченных:я царь, я раб, простуженный зверек,допустим, брошенный волчонок.Не знает хлеба волк, не ведает зимыметельный мотылек. Душа, ты легче гелия.А мельница скрипит, и печь дымит, и мыпоем осеннее веселье.«…и атом нам на лекциях забытых…»