— Калужнин лет тридцать назад передал несколько десятков рисунков отца моей тетке, с той поры я и мечтал познакомиться с его «делом».
— А мама разве не интересовалась?
Он отвечал неохотно, но теперь хранить прежнюю тайну стало труднее.
— Они были в разводе, поэтому мы и сохранились. Отец жил с нами в одной квартире, его арестовали, когда мне исполнилось три года. Знаешь, его комнатой была та, в которой мы выпускали «Восход», может, помнишь пейзаж на стене — это его работа.
Да, конечно, я помнил и комнату, и квартиру. Что касается пейзажа, то вряд ли тогда это могло быть для меня интересным.
Дома Виктора уже давно не существует, он снесен. После женитьбы я перебрался с Охты в центр города, в коммуналку, а в конце шестидесятых мы с женой и сыном снова переехали на Большую Охту, в новостройку. И удивительно, дом, в котором я живу почти тридцать лет, находится на том месте, где раньше стоял их дом, где когда-то жил возникший из небытия отец Виктора. Видимо, там бывал и герой моей прошлой книги — Калужнин.
Неожиданно я подумал, что вот уже более четверти века нахожусь в духовном поле Гальперина. Впрочем, мысль о «духовном поле» пришла чуть позднее. Тогда я посчитал все это забавным совпадением.
На следующий день Виктор пришел ко мне — грузноватый, благополучный профессор, не очень-то много оставалось в нем от послевоенного худенького девятиклассника, — и мы обсудили всех стариков-художников, с которыми ему было бы полезно встретиться: вдруг кто-то помнил отца?
Кроме тех, кого я знал в Ленинграде, в Мурманске жили Юрий Исаакович и Светлана Александровна Анкудиновы, владельцы архива Калужнина, — очень милые люди. Несколько лет назад, когда мы были еще незнакомы, а я почти без предупреждения свалился на них в поисках картин Василия Павловича, они показали лишь часть архива, и только в случайных разговорах я вдруг начинал понимать, что некоторых работ, и тем более документов, так и не видел. Я дал Кригеру адрес.
— Думаю, находка маловероятна, но пока Калужнин — единственный известный человек, кто хранил рисунки отца.
Мне, как ни странно, выдали все «дела», которые я выписал из архива: Ермолаевой, Гальперина, Стерлигова, Казанской, Коган — один конволют.
Я полностью переписал несколько старых папок. По сути о жизни художников знаний не прибавлялось. Пожелтевшие бумаги хранили иное, в них было то, что скорее всего стоило назвать жизнью после жизни: арестованные отвечали на вопросы, подписывали протоколы, иногда умопомрачительные по глупости, в каждой фразе можно было увидеть не того, кого допрашивали некие Федоров и Тарновский, а самих следователей, их безнадежно низкую культуру.
Доброжелательность нынешних сотрудников управления госбезопасности показалась мне удивительной, совсем другое рассказывал Кригер. Правда, «дело» отца ему дали, но рядом уселся неведомый младший чин, который не только не разрешал ничего переписывать, но и зорко следил, чтобы Виктор не смел даже заглянуть в соседние документы.
Интеллигентного вида начальник пресс-центра подписал пропуск на выход из их страшноватого учреждения. Мавр сделал свое дело, мавр уходил. Честно сказать, уходил разочарованный. К полному незнанию о Ермолаевой и, тем более, о Гальперине знаний не прибавлялось.
Молодой человек подмахнул пропуск.
— Ну, Семен Борисович, можно ждать новой книги?
Легко допускаю, что в его вопросе скрывалась ирония, он-то понимал, что такие материалы мало пригодны для литературы. Я вздохнул:
— Разве по вашим документам что-то человеческое напишешь?
Начальник неожиданно согласился:
— Ну, какие романы по нашим документам!..
Я вышел на улицу. Удача, которой я так радовался, получив «дела», творческой удачей стать не могла. Ушли в небытие люди, которые близко знали Ермолаеву, не было никого, кто бы хоть немногое помнил о Гальперине. Чта я мог рассказать о них?
Дома я перепечатал списанное и положил в стол. К работе меня могло подтолкнуть только чудо. Не скажу, что я ждал чего-то иррационального. Я звонил старикам-художникам, нашел даму, которая девочкой путешествовала в лодке с Верой Михайловной по Днепру, ее мама была ближайшей подругой «Вемишки», так эта семья называла Веру Михаиловну.
Кончились весенние и летние месяцы, наступила осень, а я так и не двинулся ни на шаг. Я почти отчаивался, что-то все же писал, но страницы не то что книгой, но и рассказом не становились. Пора было признать попытку неудачей и заняться чем-то другим...
И вдруг — это оказалось действительно «вдруг»! — обычным осенним вечером дома раздался телефонный звонок. Женский голос был незнакомым, но интонации звучали мягко. Бесспорно, со мной говорил интеллигентный человек. Выяснилось, что мы когда-то встречались; жила эта женщина под Петербургом, в райцентре В. — несколько раз я выступал там по приглашению книголюбов. Случай, о котором она вспоминала, произошел довольно давно. В городке, куда я приехал на встречу с читателями, отключили свет, и я говорил в кромешной тьме, однако и в темноте чувствовал расположенность зала. Потом какая-то женщина предложила проводить меня на автобус. Я поблагодарил. Это и оказалась звонившая Наталья Федоровна.
Книга, о которой я рассказывал ей на автобусной остановке, была посвящена пушкинской дуэли, этим я занимался много лет, был в Париже, встречался с правнуком Дантеса, привез из семейного архива интереснейшие письма.
Какое-то время я не понимал, что объясняет мне Наталья Федоровна, пока не сообразил, что она рассказывает об открывшихся у них с подругой странных способностях к... медитации. Как и положено советскому материалисту, я считал подобные вещи шарлатанством. Обычная вежливость как бы заставляла меня ее слушать. Оказалось, несколько дней назад и Наталья Федоровна и ее подруга не только сами вызывали «дух» Пушкина, но и спрашивали у него об одном драматическом для меня эпизоде. И Пушкин, да, да, Александр Сергеевич Пушкин, ответил, что он о моей неприятности не только знает, но и считает, что я легко отделался: «Могло быть и хуже...» — уверил он их.
Звонок я расценил как забавный, вероятнее всего, про себя посмеялся, но телефон моих доброжелателей все-таки записал.
Теперь-то я и вспомнил, что на улице городка В. в кромешной темноте рассказывал Наталье Федоровне об одном своем выступлении в Пушкинском Доме перед раздраженными, не принимающими моего взгляда на дуэль пушкинистами.
Конечно, та давняя история к нынешним моим занятиям никакого отношения не имела, однако звонок раздался именно благодаря ей.
В 1982 году я опубликовал в журнале «Нева» главу будущей книги: «Вокруг дуэли». Ее героем был молодой кавалергард, друг Дантеса, князь Александр Васильевич Трубецкой, «ультрафешенебль», как тогда называли небольшую группку особо богатой светской молодежи. Трубецкой и по типу характера, и по многим фактам биографии давал повод заподозрить его в авторстве анонимного письма Пушкину.
Ранней осенью я услыхал, что Пушкинский Дом готовится к обсуждению опубликованной работы, и даже нервничал, что разговор скорее всего пройдет без меня.
Именно в те самые числа, в какие я теперь разговаривал с Натальей Федоровной, раздался звонок милого светского юноши (впоследствии он стал одной из «звезд» петербургского телевидения). Тогда С. нравился мне, и я радовался, когда он бывал у нас дома.
Оказалось, в Ленинград приехала гречанка, племянница крупнейшего коллекционера русского авангарда Костаки, искусствовед, и ей — так сказал С. — было бы интересно познакомиться со мной, не только как с человеком, хорошо знающим петербургских живописцев, но и как с автором «сенсационного эссе» о пушкинском окружении.
В назначенный час в дверь позвонили, я бросился открывать и... застыл. Передо мной стояла бледнолицая, черноволосая дама в ядовито-зеленом балахоне, у нее были острые, пронзительные глаза, прямой нос, ярко- красные губы. Наверное, оттого, что я занимался пушкинской темой, реакция на ее вызывающую внешность была однозначной: «Старуха!»
Моментальная ассоциация вскоре забылась. Мы говорили об искусстве, потом как-то естественно перешли к моей версии убийства великого поэта, и внезапно С. весело произнес, что вчера, в Астории, они с Хрисулой, так звали гостью, вызывали «дух Трубецкого». Я рассмеялся.
— О чем же вы спрашивали у князя?
— Ну, естественно, как он относится к вашей публикации!
— И что Трубецкой ответил?
— Одно слово: «Дуэль!»
Я и вовсе развеселился. Александр Васильевич Трубецкой, как нужно было понимать милого С., собирался стреляться со мной. Умри, Денис, лучше не скажешь! Теперь я всех повеселю этой шуткой...
Через несколько дней и гречанка, и ее мистический прогноз позабылись настолько, что я даже не вспомнил о них, когда мне все же позвонили из Пушкинского Дома. Ученый секретарь приглашал прийти на обсуждение публикации. Конечно, хотелось не осрамиться. У меня хранились неизвестные Пушкинскому Дому письма князя Вяземского к графине Мусиной-Пушкиной, именно в них и было «закодировано» имя виновника произошедшей беды. «На этом Красном, — как называл Вяземский Трубецкого, — столько же черных пятен, сколько и крови».
Я стал собираться на обсуждение. Какое же из писем взять с собой? Тащить весь архив было глупо, и я отобрал, как образец, всего лишь страницу, одно письмо на французском. И, конечно, взял его перевод. Этого, подумал, мне хватит...
Докладчик с хладнокровием математика отмечал сомнительные, по его мнению, положения, а я терпеливо ждал минуты, когда придет мое время. Рядом сидел правнук Трубецкого профессор Бибиков, это я пригласил его, вероятно, основательно надеясь на победу.
И вдруг — о удача! — критик процитировал именно ту страницу, которую я захватил с собой. Фраз, только что зачитанных им, в письме не было. Вероятно, оппонент сам не видел архива. По каталогу я знал, что тексты Вяземского до меня двадцать четыре года назад читала только одна ученая дама. Она-то, судя по выступлению оппонента, и передала ему когда-то переписанные и уже, вероятно, перепутанные страницы. Стало ясно: их ошибка — мой шанс!
Я едва дождался права на выступление и с достоинством положил на стол председателя только что процитированный лист. Пусть убедятся, какую вольность позволил себе мой критик.
— Посмотрите, в письме отсутствует названное имя, — сдержанно произнес я. — Докладчик скорее всего сам архива не видел.
Председательствующая взяла фотокопию.
— Как отсутствует? Вот эта фраза. Она в постскриптуме. Правда, тут назван не Александр Васильевич, а его отец...
Мне возвращали французский текст.
Помню тупое остолбенение: я не знал, что сказать. И тут почему-то испуганно выкрикнул самое неумное, что только могло быть:
— Но я не знаю французского!
Все, что происходило дальше, описать трудно. В зале стоял хохот. Я слышал оскорбительные выкрики. Меня стыдили за недобросовестность. Уничтожали за невежество. Я был растоптан.
Ничего не соображая, я вцепился в края кафедры, боясь потерять сознание. И тут из небытия выплыла угроза оскорбленного мною Трубецкого: «ДУЭЛЬ!»
Да, это была дуэль. Для противников меня больше не существовало.
Много позже я вспомнил обстоятельства, которые привели к той трагической ошибке. Замечательная переводчица, как мне показалось, закончила перевод — последние слова, которые я записал, были стандартные: «Примите мои уверения...» И в это мгновение домашние позвали ее к телефону. Переводчица извинилась и ушла в соседнюю комнату. Я спрятал записанное, совершенно не предполагая, что в письме мог остаться постскриптум.
...Часом позднее я прощался под Дворцовой аркой с правнуком Трубецкого. Я был подавлен. Казалось, потомок иронично смотрит на меня — невежду, только что поверженного прадедом в Пушкинском Доме. Оклеветанный дед был отомщен.
— И все-таки вы правы, — неожиданно сказал Бибиков и пожал мне руку. Что это означало: дьявольскую иронию, насмешку или сочувствие — сказать не могу. Во всяком случае, с Бибиковым мы никогда больше не встречались.
Когда раздался тот странный телефонный звонок, я подумал: «Господи! У каждого свои игры. И если эти люди верят в мистику, то, как говорила моя бабушка, на здоровье».
На кухне готовила жена, а я, повесив трубку, долго не решался рассказать ей о приглашении. Кто они, эти женщины? Истерички, которым кажется, что они могут то, чего никто никогда до них не мог? Разве я не видел и не знал таких?
— Как тебе не стыдно! — воскликнула, как я и предполагал, жена. — Солидный человек, а клюешь на явное шарлатанство! Вот уж действительно: ум — за разум!
И все же я помнил о том звонке. В конце-то концов, так ли уж ценен для меня потерянный день? А потом, разве не бывает, что и неудача может пригодиться в литературном деле? Что-то словно мешало отказаться от встречи.
Тринадцатого ноября 1993 года я, ничего не сказав домашним, поехал на Васильевский. К нужному дому я подошел чуть раньше назначенного. Побродил по пустынным проулкам, много лет назад именно в этом районе я начинал работать врачом «неотложки», все здесь было исхожено и знакомо. Наконец пришла пора подниматься в квартиру.
Я позвонил. В узком, слабо освещенном коридоре стояла невысокая блондинка с добрыми серыми глазами, как оказалось — Наталья Федоровна. На ней был домашний халатик и тапочки. Позади, прислонившись к косяку, стояла вторая — черноволосая, худенькая, с матовым лицом и гладкой прической. Она молчала и, как мне казалось, с любопытством рассматривала меня. И эта была одета без всяких претензий: кофточка, черные брючки и тоже тапки. Звали ее Ольга Тимофеевна.
Теперь и не вспомнить, как начинался наш разговор. Возможно, я рассказал о мучительной, неудавшейся работе, об отчаянии от безрезультатного поиска. Мои герои были им неизвестны. Впрочем, о Вере Михайловне Ермолаевой я еще что-то мог бы рассказать, но Гальперина толком не знал даже его собственный сын.
Незадолго до этой встречи я прочитал книгу Форда «Жизнь после смерти». Ее содержание показалось мне сказкой. Правда, кое-что меня все же заинтересовало. «Весь Новый Завет, — писал американский медиум, — если его правильно понимать, представляет необычайно подробный и хорошо изложенный рассказ о парапсихологическом феномене, который сформировался вокруг группы незаурядных медиумов, один из которых в высшей степени был одарен вдохновением».
Я сидел в небольшой комнате. Слева и справа нависали книжные полки, на маленьком письменном столе стоял старенький диктофон, за ним опять книги. Странно было глядеть на «технические» приготовления женщин.
На табурете лежал лист пожелтевшей, будто прожженной бумаги с написанным от руки алфавитом. Наталья Федоровна взяла Ольгу Тимофеевну за запястье, как бы готовясь отдать ей энергию. Я сидел метрах в двух, ожидая, когда начнется сеанс. Как и у Форда, у них был посредник, контактёр, через него они и должны были выйти на тех, кого мне хотелось услышать. Контактер назывался Плутоном. Была ли это планета, как считали медиумы, или нечто иное, но контактер соглашался помочь.
По сути я ни к чему не был готов, не заготовил вопросов. И когда Наталья Федоровна резко сказала «Спрашивайте!», я растерялся. «У кого спрашивать?! — пронеслось в голове. — О чем? Что могут ответить мне тени?»
Пока медиумы готовились к сеансу, я мысленно иронизировал, но теперь неожиданное приказание заставило меня сосредоточиться и задать хоть какой-то вопрос.
Первая беседа с Верой Михайловной Ермолаевой через петербургских трансмедиумов
— Вера Михайловна, — повторила названное мной имя Наталья Федоровна. — Вы нас слышите? Вы здесь?
— Я здесь. И давно. Хотя мне это и трудно.
Я поразился, как изменился голос медиума.
— Вам физически трудно? — спросил я.
Все догматы материализма, которые я добросовестно исповедовал десятилетиями, моментально превратились в ничто.
— Это очень по-земному, — мягко сказала Ермолаева. Вернее, звучал голос медиума, но явно с другими интонациями. — Просто мне страшно подумать, что я ошиблась и вам понадобилась не я, а некто другой.
— Нет, вы не ошиблись, — улыбнулась Наталья Федоровна, вероятно, почувствовав радость удачи. — Мы спрашивали вас. И нужны именно вы.
Она взглядом требовала сосредоточиться, в конце-то концов здесь не было, кроме меня, человека, который хоть что-то знал о Ермолаевой.
— Вера Михайловна, — сказал я, уже не поражаясь тому, что принимаю происходящее за реальность. — Вера Михайловна, как вы объясняете все, что случилось с вами?..
И снова пожалел, что задаю дурацкий вопрос. Впрочем, а каким еще может быть вопрос к атому или плазме? Да и вообще — кто мог бы ответить, с каким веществом пошел разговор?Я видел напряженно-сосредоточенные лица Натальи и Ольги, затем блюдце поплыло по кругу.
— Вы же понимаете... — устало ответили мне. — Шло страшное время, когда лучше было не знать никого.
Ах, как я злился на себя за то, что совсем не готовился к беседе. Я торопливо придумывал вопрос, который мог бы показаться не пустяком. И все же спросил не то, что следовало, не о ней, не о близких, а совсем земное:
— Вера Михайловна, как вы думаете, то, что теперь происходит в искусстве, можно считать хаосом?
В короткое мгновение я перестал поражаться тому, что разговариваю не с живым человеком, а с погибшей более полувека назад Ермолаевой.
— Знаете, то, что сегодня происходит в искусстве, совершенно необходимо, — сказала она, — потому что поиск обязательно дает какой-то ход или показывает тупик.
Я видел, как сосредоточилась Наталья Федоровна, как напряглось ее внимание.
— Это милые ребята, которые не боятся идти туда, откуда никто не приходил. Никто. Они уходят в небытие, чтобы показать, какие пути невозможны или закончены...
Пальцы Натальи Федоровны застыли над блюдцем:
— Сейчас не хаос, а поиск, вот главное из того, что я вижу на земле. Я говорю о бескорыстном искусстве. Другое тоже ищет, но там Бог ни при чем.
Возникла пауза.
— Сил нет, — пожаловалась Ермолаева. — Нам придется расстаться...
Я нервно сказал: