— Не все ли равно? — резко оборвал ее мужчина. Такого тона у него Жофия до сих пор не слышала.
— Да, конечно. И именно поэтому…
— Сейчас тебя интересует эта подробность, завтра — другая, скажем, какой длины был нож… Послезавтра — из-за чего мы поссорились… потом — кто он мне был, этот парень… А потом до конца жизни мы пытались бы с тобой выяснить, не наблюдалось ли у меня в детстве садистских наклонностей.
— Мне хочется лучше узнать тебя, — пыталась оправдаться Жофия. — По-моему, это вполне естественно…
— Я ведь не спрашиваю тебя, — сказал мужчина все тем же, непривычным для нее тоном, — что ты делала до меня.
Жофия, оскорбленная до глубины души, села в постели.
— Что я делала? Мне нечего таить: родила двоих детей и похоронила мужа… Моя жизнь вся на виду.
— В жизни каждого есть своя тайна! — изрек мужчина.
Жофия ахнула, как от удара.
— Может, у тех, с которыми ты до сих пор имел дело, и были свои тайны, — вырвалось у нее. — А нам скрывать нечего.
— Еще бы, ведь тут собрались одни праведники! — скрипнул зубами мужчина. — Дети — ангелы и взрослые — святые!
— Агоштон! — вскрикнула женщина. — Что с тобой? Я ведь только спросила.
— Мне не вынести, если и ты… — мужчина задыхался от волнения, — будешь видеть во мне преступника! Не могу! Уж лучше мне уйти! — И он вскочил с постели.
Жофии сделалось донельзя стыдно. У человека и без того вся душа изранена, разве можно так жестоко и несправедливо терзать его! Ведь он не вводил ее в заблуждение, не втирался обманом в ее доверие, честно, как на духу, признался ей во всем… В ее воле было прогнать его сразу же. А если уж она приняла его тогда, то принимай таким, каков он есть.
И сколько она сама намучилась раньше, когда видела, что мужчинам нужно лишь ее тело, а до жизни ее никому интереса нет. Ни вдовство ее, ни дети-сироты — никого это не волновало. На собственном опыте она испытала, до чего это унизительно, если человек нужен кому-то не такой, как он есть, не весь целиком, а как бы процеженный, точно снятое молоко. Давай хотя бы вдвоем любить друг друга, а недругов у нас — хоть отбавляй!
Она обняла мужчину, силой уложила его опять в постель и осушала поцелуями скупые мужские слезы, пока их обоих не сморил тяжелый сон.
— Меня уволили, — глухо сказал мужчина.
Жофию будто внутри и снаружи крапивой ожгло — такая ее охватила тревога.
— Как это? Почему?
— Утром Дяпаи вызвал меня в контору и заявил, что больше в моих услугах не нуждается, поскольку шоферы не желают со мной работать. Что-то я до сих пор не замечал, говорю я ему, будто кто из шоферов, при ком я находился грузчиком, выказывал недовольство мною. Конечно, косятся на меня, но точно так же они относились бы и к любому чужаку, затесавшемуся в их среду. Может, оно так и было, говорит Дяпаи, а только на днях им стал известен один факт, из-за которого их отношение в корне изменилось. Что еще за факт? — спрашиваю. Инженер ухмыляется злорадно: «Не допытывайтесь. Вам же хуже будет, если я скажу…» Я, конечно, сразу догадался, в чем дело… — Агоштон горестно задумался. — Ума не приложу, как они дознались. Ведь справку из колонии я никому не показывал.
Жофия испытала жгучую ненависть к свекрови. Раззвонила на весь свет. Будто позор — если это угодно считать позором — ложится только на невестку, а ее не касается! Выходит, для этого она после смерти сына держала невестку за юбку, стерегла ее! Хрычовка старая, совсем из ума выжила! Будто покойнику не все равно, чем его жена занимается!.. Да и вообще, с какой стати на селе решили, что она смолоду должна заживо похоронить себя?! Нет и не может быть такого закона, который бы шел противу человеческого естества!.. Не по нутру им, что она выбрала Агоштона. А у нее и выбора-то не было, ведь ни один из местных ухажеров не спешил свататься… С Буркалихи, пожалуй, станется сдержать свою угрозу: чего доброго, в суд обратится или в опекунский совет. Нет, Жофия не боялась, что из-за Агоштона у нее отберут детей — права такого не имеют, да и она ни за что не согласится, но нервы, конечно, попортят. А нервотрепкой она уже и так сыта по горло.
— Худые вести не лежат на месте, — беспомощно развела она руками, — а село твое недалеко…
Что же теперь делать? Сходить на пару с Агоштоном к свекрови, повиниться перед ней, попробовать улестить ее?.. А может, вместе с ним наведаться на кладбище, к мужниной могиле?.. Выбрать субботний день, когда половина села на кладбище, могилы обихаживает. Пусть видят, что память о муже она блюдет, но ведь жить ей с живым, а не с покойником!.. Нет, от Буркалихи добра не жди, набросится на них с поливальной лейкой и прогонит от могилы — стыда не оберешься.
— А шоферы как отнеслись к этому? — спросила она.
Агоштон опустил глаза.
— Я не стал их испытывать, Жофика. Сдал ключ от шкафчика в раздевалке и — домой… Парни из бригады во дворе были, каждый своим делом занимался, и никто не спросил, куда и почему я ухожу…
— И что же теперь будет? — подавленно спросила Жофия.
— Поищу работу в другом месте.
— Где?
— В Пюшпёкваре, где же еще!
— Я пойду к председателю, — надумала Жофия. — Наверняка это случилось без его ведома.
— Не надо, не ходи, Жофика, — в голосе Агоштона слышалась только усталость, но не протест.
По пути с работы заглянул коренастый здоровяк Амбруш, водитель из бригады Дяпаи. Предлог был тот же, что и прежде: «Не надо ли чего, Жофика?»
Жофия встретила его радостно и едва ли не с чувством благодарности, провела на кухню, где Агоштон приводил в порядок растрепанные детские книжонки, пригласила сесть и выставила вино в синем кувшине. Поставила стаканчики себе и Агоштону. Амбруш опрокинул янтарное вино, которое он же сам и привез в этот дом прошлой осенью.
— В ста метрах от гаража выпить не грех, — как бы оправдываясь, сказал он. — Ваше здоровье!
Гость сконфуженно вертел в руках пустой стаканчик.
— Все мы — люди, — начал он, хмуря лоб. — Конь о четырех ногах и тот спотыкается, а людей без недостатков и вовсе не бывает. Мать-старуха, помню, говаривала: «В тюремной стене у каждого человека свой кирпич заложен». Кому повезет, тот до своего кирпича не дотронется, хотя иному и поделом бы. А другому все четыре стены достаются… Вы не серчайте на меня за откровенность, а только, по-моему, несправедливость все же получается. Ежели кто не заслуживает свободной жизни, то суд так и приговаривает к пожизненному заключению. А если выпустили человека, значит, заслужил он свое право на жизнь… я так считаю… Ну так и не мешайте ему жить. Пусть он спокойно работает… — Амбруш, наконец, поднял глаза. — Я с тем и пришел, чтобы сказать вам это.
Охваченная благодарностью Жофия снова наполнила его стакан.
— Спасибо, Амбруш, очень благородно с вашей стороны… А этот мерзавец инженер наплел, что вы якобы не согласны работать с… ну, словом, с Агоштоном.
— Дяпаи заявил, что если кто из шоферов возьмет к себе в грузчики этого… в общем, тебя, то может сматывать удочки… Ну ребята и струхнули. Кому охота мотаться на работу в Пюшпёквар, за двадцать километров!
— И чего он так взъелся на меня, этот Дяпаи? — недоумевающе спросил Агоштон.
Амбруш улыбнулся Жофии.
— Зарился волк на овцу, да получил по носу… Вот зло и срывает…
Агоштон испытующе посмотрел на Жофию, вспыхнувшую от досады, но ничего не сказал.
— Конечно, с такой бабой жить — не возрадуешься!.. — Амбруш язвительно ухмыльнулся. — Да и умом ее бог обидел. В парикмахерской жалуется принародно, что муж ее попрекает: «У всех жены как жены — в теле, одному мне кочерга тощая досталась». А «кочерга» еще и от себя добавляет: «В девушках-то и я не тощая была, семьдесят пять килограммов — не шутка! Это при нем я с тела спала, исстрадалась вся, этакий пьяница, грубиян да бабник, какую хочешь жену изведет»… Что с такой дурищи возьмешь!.. Ну, Дяпаи и отыгрывается на других как может. Властью своей пользуется… Дрянной человек, что и говорить.
Амбруш не отказался и от третьего стаканчика, после чего стал прощаться.
— Можете и впредь на меня рассчитывать, Жофика. Если чем могу помочь, то со всей охотой.
Агоштон сидел, мрачно уставясь перед собой.
— Проучил бы я этого Дяпаи, чтоб навеки запомнил!
— Ты мне даже слов таких не говори! — ужаснулась Жофия. — И думать забудь! Только этого нам не хватало!
Все последующие дни Агоштон провел в поисках работы. По вечерам, усталый и расстроенный, возвращался домой. Пюшпёквар — городок небольшой, заводов и фабрик там — раз, два и обчелся, а строительства и вовсе никакого, для кадровиков — не находка человек без специальности, к тому же вышедший из заключения. (Почему в тюрьме не обучали какой-нибудь нужной профессии, остается загадкой.) Агоштон тяжело переносил неудачи, стоило ему в одном-двух местах получить отказ, и в тот день он больше и не предпринимал попыток; бродил бесцельно, отсиживался в кино или в ожидании рейсового автобуса потягивал пиво в каком-нибудь летнем ресторанчике. Жофия следила за ним со все возрастающей тревогой, и однажды утром, не говоря Агоштону, все же отправилась к председателю.
Деметер Реже, заваленный делами выше головы — на полях шла жатва, — едва урвал время, чтобы поговорить с ней. Он старался скрыть досаду и нетерпение, однако Жофия чувствовала, что ему в тягость ее присутствие. Ей стало совестно, но она решила проявить настойчивость, ведь этот разговор решит ее судьбу.
— Да, я слышал об этом, — прервал председатель ее жалобы. — Я ничего не могу поделать, Жофи. Все верно, я взял его на работу, но не в моей власти заставить людей любить его.
— Не он один сидел в тюрьме, дядя Деметер, — пыталась подыскать доводы Жофия. — Фери Шлотта во время войны служил охранником и отсидел десять лет как военный преступник. Едва успел выйти на волю в пятьдесят пятом, как в пятьдесят шестом снова сел — на шесть лет. А люди не гнушаются руку ему протягивать, чокаются с ним, сплетни его выслушивают.
Деметер предостерегающе поднял руку:
— Шлотта не в кооперативе, а в корчме работает: в подвале винные бочки перекатывает.
— Варга с приятелями три года воровал бензин и солярку. А когда получил четыре года, все принялись его жалеть: «Господи, ведь двое детей у него! Человеку тоже хотелось жить не хуже других»… А Липота Радича сыновья? У этих на счету пять краж со взломом, то корчму ограбят, то почту, пока наконец их с поличным не взяли. А люди только головой качают: «Молодо-зелено… Какой с них спрос!..» С Аникой, заведующей магазином, уж до чего носились, а она на девяносто тысяч проворовалась. Ну, тут возмутился народ, да и то потому, что муж у этой Аники тоже не из простых трудяг и зарабатывает прилично: «Выходит, сколько ни греби, а все мало?..» Но стоило этим людям выйти из тюрьмы, и село их приняло обратно.
— Обратно! — терпеливо пояснил председатель. — Обратно приняло, а не взяло со стороны, вот в чем разница, Жофи.
Женщину охватило чувство полного бессилия.
— Но в чем же он перед ними-то провинился?.. Ведь здесь он никому не причинил вреда.
Председателю стало жаль ее; он расслабился, сел поудобнее, положил локти на стол, готовясь к долгой беседе.
— Не столько он перед ними провинился, сколько ты, Жофика… Когда ты осталась вдовой, все село, все люди протянули тебе руку помощи, потому что пожалели тебя. А жалость — это очень возвышенное чувство. Долгие-долгие годы, пока твои сыновья не вырастут, для всего села ты оставалась бы человеком, которого можно жалеть, которому можно помогать. Кому можно бы подарить пакетик цветочных семян или подержанный детский велосипед. И от тебя ждали, что ты окажешься подходящей для этой роли. А ты наперекор всем бросаешь непростительно дерзкий вызов: выходишь замуж. Уже от одного этого люди почувствовали себя обманутыми. Вдобавок ко всему твой избранник — чужак, личность в высшей степени подозрительная, и явился он на все готовенькое, хотя делали добро несчастной вдове, а не… потаскушке, — прости, не мое это слово, а на селе так говорят.
Жофия приниженно молчала.
— Но ведь нельзя одной жить, дядя Деметер, — прошептала она наконец.
— Я знаю, Жофика, — согласно кивнул председатель. — Одной жить нельзя. Даже с нелюбимым жить и то невозможно, а уж одиночкой и вовсе не выдержать… Я стараюсь утихомирить страсти… Нашлись такие, что приходили ко мне с целым перечнем долгов, какими я, мол, должен обложить твой дом, потому как они-де вложили в него столько-то и столько-то. Ну, пришлось послать их куда подальше… нет, говорю, у вас ни стыда, ни совести!
— Дядя Деметер, — взмолилась Жофия, — я выплачу… мы выплатим все до копейки, сколько я селу должна, только бы не мешали нам жить! Неправда, будто все нас презирают и ненавидят! Неправда это! Дяпаи потому выгнал Агоштона с работы, что сам он пытался ухаживать за мной, да я не поддалась.
К председателю сразу вернулась его сдержанность.
— Извини, Жофия, дел у меня выше головы… Рыться в чужом белье я не привык… Хорош был бы я председатель, если бы люди ко мне шли не с насущными заботами-нуждами, а с любовными делишками.
— Зачем ты пьешь, Агоштон?
— Пытаюсь заглушить отвращение… к трупному запаху, — застенчиво ухмыльнулся мужчина.
Он опять работал в похоронной конторе и все чаще возвращался домой навеселе.
А село притихло, вроде бы примирилось с ними, хотя не случилось ни пожара, ни наводнения, ни кражи со взломом и никто не покушался на собственную жизнь. Детишек разрешено было оставить в яслях; опекунский совет не стал допытываться, сколько душ загубил их приемный отец; и в калитку перестали стучать по ночам; кооператив не выставил счет за общественную помощь; подростки не кричали Жофии вслед: «С арестантом снюхалась!»
И все же ее мучили тяжелые сны: она сидит в лодке посреди безбрежного моря, а в щель просачивается вода.
— Зачем ты пьешь, Агоштон?
— Не терзай меня, Жофика, — просил мужчина. — Там все пьют, и, если я не выпью с ними, они же меня будут презирать! Заики, придурки, сифилитики — и презирают меня! А если склабиться такой же идиотской ухмылкой, как они, то тебя сочтут своим. — Он попытался изобразить придурковатую ухмылку. — Глядишь, к двадцатому августа награды удостоят: «Заслуженный могильщик»!.. С кладбища и уйду потом на пенсию. В благодарность за безупречную службу вручат мне бесплатный гроб. Не стандартный, а изготовленный по мерке.
Жофия обняла его за плечи.
— Агоштон, — успокаивающе начала она, — надо перетерпеть, пока страсти не улягутся. Пройдет год-другой, и все забудется. Это как красный узор на синем ковре — режет глаз, пока новый. А потом затрут его, вытопчут, и весь ковер станет серым… Пройдет время, и ты вернешься на работу сюда, в кооператив…
Мужчина отстранился:
— Все забудется, только когда ты состаришься. Когда тело твое станет дряблым и ни один мужчина на тебя не позарится. Но не раньше!.. Явись я в село как голь перекатная, поденщик, на любую работу согласный, лишь бы в пожарном сарае ночевать позволили, и меня бы приняли безо всякого. Но люди никогда не примирятся с мужчиной, который заполучил красавицу вдову. Вдову села! — Последние слова он произнес с таким презрением, будто плевком припечатал. Сердце Жофии дрогнуло.
— Агоштон! Уж не думаешь ли ты?..
— Помнишь, в первую ночь стучались у твоих ворот? — грубо спросил мужчина. — Чтобы среди ночи в калитку стучать, для этого надо право иметь. В первые дни, пока еще не разошелся слух, что я поселился у тебя, мужики перли сюда, как в корчму. Валили косяком.
— Кто это наболтал тебе? — твердым тоном спросила Жофия.
— Сам вижу!.. И Амбруш говорил — при тебе же… Так прямо и сказал, что у вас с Дяпаи…
— Неправда!
— …И что я подвалил на готовенькое, в уютный дом, который построили тебе за красивые глаза. Не только тебе, но и для самих себя… Приют любви! — Мужчина был пьян и озлоблен. У Жофии не хватало духу отвечать ему такой же озлобленностью, потому что Агоштона захлестывала ревность. А ревность уживается только рядом с любовью.
— Кто твои собутыльники, кто тебя настраивает против меня? Вранье это все, от первого до последнего слова! И про Дяпаи — неправда! — Сейчас ей уже не было жаль мужчину, и она ударила в самое больное место: — Ты говоришь, тебя не принимают в селе из-за меня? Ну, а в твоем родном селе почему тебя не приняли? Мать родная и та от тебя отреклась!
Мужчина зло кусал губы.
— Это верно. Дурак я был, что домой вернулся. Только в толпе можно скрыться, стать неприметным, замести следы. Надо было податься в Будапешт… Или на запад…
— Дурак был?.. — Жофии показалось, будто какое-то холодное, недоброе чувство вклинилось между ними и все больше отдаляет их друг от друга. — Да если бы ты попал в Пешт, мы никогда не встретились бы!
— Не с тобой, так с другой бабой встретился бы!
Жофия, окончательно уничтоженная, смотрела на искаженное лицо этого чужого, незнакомого ей человека.
— Значит, я для тебя просто первая попавшаяся баба?.. — Ей пришлось ухватиться за край стола, потому что пол покачнулся у нее под ногами. — Уходи, Агоштон, — из последних сил выговорила она. — Не место тебе среди людей.
Пошатываясь, добрела она до спальни и, одетая, рухнула на постель. В темноте слышалось сонное посапывание ребятишек. Судорожным комом давила в груди боль. Выплакаться бы, но и в этом облегчении пока еще ей было отказано. Из кухни доносились какие-то неясные звуки, по ним трудно было определить, что делает мужчина, но Жофию это и не интересовало. Она не боялась Агоштона, не сердилась на него, ощущая лишь горький привкус поражения: не сумела помочь ему. Как будто выкинула до срока плод, который носила под сердцем с такой радостью, такой любовью.
Она лежала в темноте — неподвижно, скованная тяжким бессилием; начнись в доме пожар, она, наверное, и тогда не пошевелилась бы. Все для нее начнется сначала, только в более грубой форме. Свекровь заставит ее опять облачиться в траур и станет пуще прежнего оберегать от мужчин. Шоферы будут привозить вино, керосин, дрова и, очутившись с ней наедине в кладовке, станут приставать со своими нежностями. Дяпаи опять начнет стучать у калитки, а молодой агроном Виктор еще и поможет ему вломиться в дом.
Она лежала в темноте — опустошенная, безо всяких надежд — и не шелохнулась, даже когда по прошествии долгих минут, а может и часов, у дома затормозила какая-то машина. Хлопали двери, одна за другой, вспыхивал свет. Наконец распахнулась дверь спальни, щелкнул выключатель и зажегся свет.
На пороге стоял Агоштон — черты лица искажены, ворот рубахи разорван, — а за ним два милиционера.
Жофии казалось, будто ей снится страшный сон.
— Я избил Дяпаи, — сказал Агоштон. — Товарищи из милиции разрешили мне заехать за вещами.