Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Города и встречи. Книга воспоминаний - Елизавета Григорьевна Полонская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда я рассказывала Елене Борисовне про картины тети Эммы, Елембс фыркнула с возмущением и сообщила мне, что в доме родителей Эммы все чуланы забиты продукцией творчества жены моего дяди, но родной брат Эммы не разрешает вешать ее картины на стены. Он очень богатый человек, пайщик Русско-американской резиновой мануфактуры, считает себя знатоком живописи и скульптуры, его мнение ценят знающие люди, и он не выносит «безграмотной возни» в живописи.

— Эмма вышла замуж за вашего дядю Якова по любви, ее братья долго возражали против этого брака, но им пришлось согласиться, когда молодые люди съехались за границей и повенчались.

Это была очень интересная новость, которую сообщила мне Елена Борисовна. Очевидно, дома от меня скрывали историю женитьбы Якова и Эммы.

Вечером я, разумеется, рассказала все маме. Оказалось, что она знала обо всем, но о таких делах не рассказывают маленьким девочкам, а я тогда была еще маленькая. Дело в том, что для семьи богачей Виртенбергов (а Эмма была урожденная Виртенберг) дядя Яков оказался недостаточно состоятельным женихом. Ведь и отец Эммы, и ее братья, купцы-богатеи, преуспевали, и выдать дочь и сестру замуж за простого инженера они считали глупым. «Деньги идут к деньгам» — гласила поговорка, и Виртенберги хотели иметь зятем миллионера. А Эмма и Яков полюбили друг друга и решили пожениться тайно.

Братья отослали Эмму за границу, надеясь, что Яков там не разыщет ее, но Эмма написала ему первая, у них завязалась переписка, потом Яков приехал в тот пансион в Швейцарии, где жила его любовь, и они повенчались. В Двинске даже не было свадьбы, потому что молодые люди устроили все в Швейцарии гражданским способом, а в России их обвенчали без всякого шума.

Мама с удовольствием рассказала мне всю эту историю. Вообще, ее трогали влюбленные, которые воевали с родителями, брали верх над их кознями и устраивали собственную жизнь.

Яков дал слово своей жене, что разбогатеет во что бы то ни стало. Вернувшись в Двинск, он открыл строительную контору и основал кирпичную фабрику неподалеку от города. Не знаю, откуда он взял деньги на эти предприятия. Может быть, Виртенберги все же заняли ему денег — об этом мама мне не сказала. Ему повезло, контора имела успех, так как была единственной в городе. Яков построил несколько домов в Двинске, расширил свой завод и стал капиталистом.

Он пристроил новое крыло к бабушкиному дому, обставил свою квартиру по европейскому образцу и перевез к себе жену. Он даже завел себе одноконный экипаж, в котором ездил на кирпичный завод. Вскоре завелся и нарядный кучер, который «подавал экипаж» к крыльцу «собственного дома», когда «молодая барыня» ездила навещать своих стариков в виртенберговском гнезде.

Мама рассказывала мне все это с улыбкой и приняла всю историю на веру, но, когда я попробовала пересказать ее Елене Борисовне, та надо мной посмеялась:

— Глупая ты, Лиза! Братья Виртенберги дали заем твоему дяде, а он дурак, знает, как эксплуатировать рабочих. Недаром учился в Риге, откуда вышло столько богачей.

— Но ведь мой папа тоже учился в Риге, а он не богач. Он работает целый день, как вол!

Это мама говорила, что отец работает как вол, и я повторяла мамины слова. Но в душе я была немного обижена на папу. Он действительно работал, не покладая рук, но никак ему не удавалось «найти счастье»…

Перед отъездом в Лодзь я познакомилась с братьями Эммы. Это были очень наглые, самоуверенные люди — я поняла это по тому, каким тоном они разговаривали с мамой и мной. Нам пришлось сделать им визит, чтобы не обиделась тетя Эмма, и они пустили нам пыль в глаза своей роскошью, в которой жили, и бриллиантами старухи Виртенберг, и роскошью обставленной гостиной, где нас принимали, и амфиладой парадных комнат, которая была видна из столовой, и роялем из белого дерева, и хрустальными вазами. Мне стало так противно смотреть на этих самодовольных, напыщенных людей, что я тихонько попросила маму: «Уйдем!»

Перед отъездом из Двинска, когда Елена Борисовна пришла проститься со мной, она уже не служила у тети Эммы.

— Выгнали, даже без предупреждения! Оказывается, «она» уже наняла гувернантку-швейцарку, которая будет причесывать ее и делать ей маникюр. Вот свинья!

— Вот свинья! — с убеждением повторила и я. — А что сказал дядя Яков?

— Он у нее под башмаком — что он может сказать? У него собственные неприятности: на заводе началась забастовка. Так ему и надо! Набрал солдаток, платит гроши и наживается на них. Живодер!

У дяди Якова было увлечение: пожарная команда. Он являлся начальником добровольной пожарной охраны города Двинска и очень гордился этим. Пожарные кони были сыты и ухоженны, дружина состояла из рослых здоровых молодцов, и никого из них не брали на фронт. Хотя в Двинске прошла мобилизация, дядя Яков отстоял своих пожарных — ведь город, за исключением главной улицы, был деревянный и нуждался в охране от огня. Купцы не жалели денег на оборудование пожарной команды и на ее обмундирование.

На пожарной вышке днем и ночью маячил дежурный. Едва только подозрительный дымок возникал над каким-либо деревянным домиком или складом на берегу реки, как медный колокол начинал трезвонить тревогу, а в квартире дяди Якова на Петербургской улице звонил телефон, и дядя Яков, вскочив ото сна; если это случалось ночью, облачался в пожарную форму и садился в собственный экипаж, который мчал его к топорникам и крючникам, уже энергично действовавшим на месте пожара. В передней у дяди Якова имелся особый шкаф, где висел его костюм пожарного и стояли специальные сапоги, а на полке красовался медный шлем с респиратором — полная форма брандмейстера, заказанная на собственные средства начальника пожарной команды (то есть дяди Якова), так же как и многое из обмундирования пожарников.

Тетя Эмма с некоторым презрением, но и не без гордости показала эту форму нам с мамой, демонстрируя меблировку своей новой квартиры. Она добавила, что в Двинске мало у кого есть телефон и что Яков специально выписал из Риги аппарат вместе с монтером, который его установил. Эмма даже сообщила нам, во сколько обошелся Якову этот телефон. У ее братьев, по ее словам, разумеется, тоже был телефонный аппарат, и она могла, когда захочет, говорить с ними и со своими стариками.

Хотя поезд на Лодзь уходил ночью — это был почтовый Петербург — Варшава, — дядя Яков проводил нас на вокзал. Мы с мамой не могли пожаловаться на отсутствие внимания со стороны папиного брата.

При виде кучера собственной коляски дяди Якова, которая везла нас на вокзал, я вспомнила рассказ Елены Борисовны об этом кучере: он спал в конюшне на дворе дядиного дома, и дядя не разрешал ему жениться — ведь жена могла бы потребовать, чтобы муж ночевал дома. Зато дядя вызволил его от призыва в армию, зачислив в пожарную команду.

Елена Борисовна простилась со мной за несколько часов до поезда. Она и хотела бы проводить меня на вокзал, но у нее не было денег на извозчика, а вокзал отстоял далеко от города.

В общем, и мама и я были довольны тем, что покидаем Двинск. Я уже начала скучать по гимназии и по любимым подругам, хотя мне казалось, что за это лето я кое-чему научилась, кое-что узнала.

Мама была немного грустна. Мне непонятна была причина этой грусти, но вскоре после нашего возвращения в Лодзь я узнала все.

10. Снова в Лодзи

По приезде в Лодзь город показался мне еще грязнее, чем раньше. Недаром его называли польским Манчестером. Десятки фабрик дымили здесь днем и ночью, окутывая небо пеленой копоти. Стекла домов покрывал налет пыли, и только на нашей улице Пассаж Шульца у обочин домов пробивалась жалкая трава.

— Что за город, — жаловалась мама. — Ни деревца, ни цветов! Даже нельзя выйти в белой блузке на улицу — через час она покроется сажей. А ведь люди живут здесь и зимой и летом, матери с маленькими детьми.

Отец молчал. Он прожил это лето в Лодзи. У него была трудная полоса с деньгами. Он, очевидно, рассчитывал, что мы привезем ему что-то, но Яков отказал. У нас не принято было говорить о деньгах в присутствии детей, но я догадывалась, что мама не проявила достаточной настойчивости в разговоре с дядей Яковом и предпочитала занять у своих родственников. Когда жил дедушка, это было легче сделать, но сестры… Старшая бедствовала в Кенигсберге за неудачником-мужем, раздумывала, как бы выдать замуж своих бесприданниц-дочерей, которых старалась спихнуть более богатым сестрам. Лучше всех была обеспечена младшая мамина сестра Софья, которую мама опекала в Петербурге в 1880-м, — она имела хорошую практику в Москве[102] и была замужем за преуспевающим аптекарем. У нее-то мама и рассчитывала взять денег взаймы. Ей уже было послано письмо, но почему-то ответа не было. Вот почему после нашего возвращения в Лодзь мама грустила.

Во время нашего отсутствия дядя Вовси (тот старик, что жил в нашем флигельке) привык приходить к папе по вечерам и читать газеты. Он все беспокоился о своем младшем сыне, которого весной приняли в Технологический институт в Петербурге. Сыну уже исполнился 21 год, и, если бы он провалился на экзамене, его могли бы мобилизовать и отправить в Маньчжурию. Как сейчас, вижу седую голову дяди Вовси с крупными чертами лица и его карие, вечно тревожные глаза. Он продолжал приходить к нам каждый вечер, и мама не могла говорить с отцом без свидетелей. Шел разговор о войне, о том, что мы видели в Двинске, откуда и дядя Вовси был родом.

Меня все это не интересовало, я уже была поглощена встречей с подругами и событиями нового учебного года. В шестом классе мы начали изучать всеобщую историю, и в гимназию приехала из Петербурга новая учительница Любовь Петровна Окорокова. В прежние годы всеобщую историю изучали по учебнику Иловайского; реакционному и старомодному языку этого пособия мы не удивлялись, но учащиеся старших классов, да и студенты, приезжавшие в Лодзь из Варшавы, потешались над такими фразами из древней истории, как, например, «История мидян темна и непонятна». В заграничных университетах уже давно изучали историю Вавилона и Месопотамии, а русским школьникам еще внушали понятия прошлого века. Исторические науки двигались вперед семимильными шагами, а Иловайский даже не сообщил своим соотечественникам о раскопках древней Трои, совершенных немцем Шлиманом.

В текущем году нам предстояло изучать историю средних веков и начать новую историю Европы. Это было очень интересно, и все мы читали исторические романы Вальтера Скотта, а ведь были и романы о Французской революции. У нас не разрешали даже упоминать такие слова. Но мы хотели знать все о том, что происходило в Европе, и очень многого ждали от новой учительницы.

Моя подруга Рая выросла за лето, загорела и стала совсем серьезной. Она сообщила мне по секрету, что у себя на родине в Локне познакомилась со студентом из Киева, который вел кружок по истории классовой борьбы. Студент дал Рае листовки на еврейском языке, изданные нелегально Бундом[103] (организацией еврейских рабочих). В Киеве Бунд очень силен и учит рабочих правильному классовому отношению к людям…

Курка встретила нас ворчаньем, она пытливо вглядывалась в наши лица, ожидая каких-нибудь подвохов с нашей стороны. Мадемуазель Гуляницкая рассказывала нам, что ее брат окончил корпус и был направлен на фронт, но почти сейчас же пропал без вести, перестал писать письма матери, так что она теперь беспокоится. У нас появился новый учитель русской словесности, очень вежливый лысый человек, рассказавший про «Поучение» Владимира Мономаха, называвший нас не просто по фамилии, как это делал Святухин. Нет, Минкевич произвел каждую из нас в «госпожи». Мы фыркали, когда он в первый раз вызвал: «Госпожа Дубовская», — и вежливо поблагодарил после того, как Фелиция бойко рассказала ему о том, как женщин нужно держать в строгости.

После этого урока Фелиция спросила у меня, когда же мы начнем занятия нашего литературного кружка. Люба и Рая поддержали ее, а последняя сказала, что передаст Владеку о том, что мы хотели бы продолжать заниматься с ним. Дома я сообщила об этом деле маме, но она отнеслась несколько холодно к моему предложению.

— Так вы хотите продолжать заниматься? — спросила она.

Я горячо подтвердила это, и в следующую субботу мы снова собрались в нашей квартире. Пришел и Владек, расспросил, что мы читали летом, и предложил нам взяться за Гончарова и Тургенева.

— Вы, конечно, уже читали «Обломова»?

Мы не все знали «Обломова», но зато читали «Первую любовь». Ведь «Бежин луг» мы знали по классному чтению. Курка заставляла нас читать «Записки охотника», и как же было не прочесть в этом же томе «Первую любовь»? Владек объяснил, что «Первая любовь» — это очень поэтическое произведение, но «Обломов» имеет значение общественное, и обещал принести статью Добролюбова, благодаря которой эта мысль станет ясной и для нас. Действительно, на следующем занятии мы уже познакомились и с героями Гончарова, и с критикой. У нас разгорелся яростный спор. Что-то было симпатичное в ленивом, спокойно благодушном Илье Ильиче, но Владек сказал, что Обломовы — враги народа и с ними нужно бороться.

Люба сердито возразила, что тот немец, который изображен Гончаровым в качестве идеала, не может понравиться никому из нас и что она лично считает его прообразом будущего капиталиста. Конечно, Обломов вконец разленился и продал свои юношеские идеалы за пироги с капустой, но все же он милее немца.

На следующей неделе мы читали «Накануне» и были одного мнения с Добролюбовым. Каждая из нас хотела бы уехать в Болгарию вместе с любимым человеком и была готова порвать с обществом и родными. Мама тоже присутствовала при этом чтении, и я думала, что она расскажет нам о Петербурге, но после занятия мама сказала мне, что оно было последним, и просила предупредить девочек — у нее больше не было денег на кружок.

На другой день в гимназии мне не пришлось говорить об этом, потому что Курка сообщила нам, что педагогический совет отказал трем ученицам нашего класса в просьбе их родителей об освобождении от платы за учение.

— Может быть, старшие классы устроят благотворительный вечер, это разрешается, но пусть ваши родители обсудят этот вопрос между собой. Конечно, это хлопотно, но у начальницы в этом году нет свободных средств для помощи ученицам.

От Раи мы узнали, что шестые и седьмые классы решили устроить благотворительный концерт. Примет участие гимназический хор, и регент согласился принять участие, учитель танцев поставит два балетных номера с ученицами старшего класса и устроит «живые картины» на патриотический сюжет. Будет участвовать учительница пения, которая выступит под аккомпанемент рояля, может быть, если будет разрешение, покажут еще школьный спектакль-шутку. Все это было захватывающей новостью, и я с гордостью рассказала о ней дома. Мама предложила неуверенно:

— Может быть, ты, Лиза, захочешь выступить с какими-нибудь стихами?

Я смутилась, нет, я не решусь выступить с чтением стихотворения; но, если мне дадут роль в спектакле, я согласна.

Выяснилось, что будет поставлен шуточный спектакль из гимназической жизни под названием «Хочу быть поэтом»[104], и никто не соглашался изображать гимназиста. Можно было пригласить кого-то на роль из мужской гимназии, но наша начальница Анна Павловна Эрдман была против того, чтобы вводить гимназистов в наш спектакль. Когда я сказала, что могу изобразить гимназиста, она согласилась.

Благотворительный вечер решили устроить на рождественских каникулах. Меня пригласили в дом, где должны были происходить репетиции, и я присутствовала при том, как читали пьесу и распределяли роли. Я должна была изображать маленького гимназистика, решившего сочинить стихотворение. Он придумал первую строчку «Люблю тебя, мой милый ангел!» и никак не мог подобрать рифму к слову «ангел». Он шагал с огорченным видом по сцене, повторяя слова: «ангел, мангел, фангел, дангел…» Это должно было быть очень смешно, и я согласилась выучить эту роль…

С каждым днем мы все дальше отходили и от Курки, и от тех благонамеренных девочек, дочерей военных и чиновников, которые думали или делали вид, что думают, будто все благополучно. Шел одиннадцатый месяц осады японцами крепости Порт-Артур[105], ее героические солдаты и матросы голодали. Положение дел становилось все труднее. Уже десятки тысяч солдат убито и отдано на пытки взявшим их в плен японцам. Куда девались теперь лубочные картинки времен начала войны, изображавшие русского богатыря, нанизавшего на штык десяток «япошек»?

К Новому году каждый класс собирал посылку в действующую армию — махорку, рубахи, катушки ниток и иголки. Посылки сопровождались письмом с пожеланиями счастья и победы. Известие о Цусиме и гибели всей русской эскадры было неожиданным и потрясающим. Сначала оно появилось в заграничных газетах, а потом и в наших — очень осторожно. В журналах о войне помещали только ободряющие рассказики с хорошим концом, и вдруг в сборнике «Знание» напечатали повесть Леонида Андреева «Красный смех»[106].

Слухи об этом произведении просочились в Лодзь, и считанные экземпляры [, которые] пришли в книжный магазин, были расхватаны мгновенно. Мама получила книгу от кого-то из знакомых на одну ночь, и я прочла ее утром, встав пораньше, перед уходом в гимназию. Новое страшное изобретение японцев, колючие заграждения, встало на пути наших солдат, и Леонид Андреев в своей натуралистически-мистической манере описывал, как это было. Я прибежала в класс и на первом же уроке пересказала содержание повести Рае, сидевшей со мной на одной парте. Она уже слышала об этой книге — о ней писали в польских газетах, которые тайно получал Раин дед. Весь день мы ходили как потерянные. Курке об этом не сказали ни слова: «Пусть верит в то, что на фронте все благополучно».

Наконец газеты радостно сообщили, что германский император Вильгельм выступил с предложением о мирных переговорах. Портсмутский мир[107]наступил неожиданно. Граф Витте, заключивший его, стал героем газет. Раненые солдаты начали возвращаться с Дальнего Востока в родные места.

Я не помню, как начались забастовки. Должно быть, постепенно, нарастая, вспыхивая в больших фабричных городах, и наконец докатилось до Лодзи. Бастовали у Шайблера, бастовали у Познанского — фабрикантов, где производились дешевые лодзинские сукна. Эти модные сукна для мужских костюмов были известны своей элегантной расцветкой и доступной ценой. Продавцы в магазинах осторожно указывали на их плохое качество по сравнению с английскими, но английские были много дороже, и покупатель брал лодзинский товар, владельцы лодзинских фабрик наживались не столько за счет плохого качества товара, сколько за счет чудовищной эксплуатации рабочих. Вернувшиеся живыми с войны люди потребовали повышения заработной платы.

Мы еще были детьми, но время подгоняло нас. Время шло быстро, и в следующем учебном году, в пятом классе, мы тоже организовали кружок изучения политэкономии. Я уже давно читала тайно газету «Южное обозрение», которая была для меня и университетом, и школой жизни. Теперь в нашем доме все читали газеты — и не только отец и мать, но и соседи, и старик Вовси, живший в дворовом флигеле, приходил к нам по вечерам осведомиться, что пишут о войне. Я проглатывала «Варшавский курьер», а после обеда нам приносили немецкую «Берлинер тагеблатт», где были самые свежие новости с фронта военных действий. Правда, часть телеграмм была замазана «икрой», то есть черной краской, — это научилась делать цензура на почте. Но все взрослые пытались прочесть замазанный текст и отгадать, какое поражение скрывается под запретной фразой или абзацем.

Иногда нам в руки попадал остроумный немецкий «Симплициссимус»[108] или польский юмористический журнал, издававшийся в Львове (в то время польский город Львов входил в состав Австро-Венгерской империи, где не было цензуры). На страницах этих журналов обидно потешались над поражениями русских генералов в борьбе с японцами: особенно насмехались над генералом Куропаткиным, главнокомандующим на Дальнем Востоке. Командующим японскими войсками был генерал Куроки, и «Симплициссимус» изобразил генерала Куропаткина со всеми регалиями, а на спине у него сидел генерал Куроки, маленький, похожий на обезьянку. Куроки схватил его за горло. Подпись под карикатурой была: «Куроки пакт ийн», то есть «Куроки хватает его». В польском журнале в шутливом тоне рассказывалось о горестном положении Николая Романова, у которого «Флоты нема, а маринарка подмочена» — по-польски «Флота» означает и флот, и наличные деньги, а «маринарка» — и матросская форменка, и личный состав флота.

Эти насмешки были неожиданностью, потому что в начале войны мы, дети, пережили патриотический подъем под влиянием учителей гимназии: на уроках рукоделия Александра Ивановна дала нам выкройку солдатской косоворотки, и мы тщательно шили ее руками из специально купленной белой ткани.

11. Лодзь, 1905 год

Еще когда у нас в доме жила мадемуазель Жанна — а она ушла от нас в 1904 году, тоже соблазнясь более высоким жалованьем, которое ей предложили знакомые в полюбившейся ей Одессе, — мы с нею и братом много гуляли по городу. Однажды, в воскресный день, пройдя до конца красивый бульвар, где возвышались дома богатых лодзинских фабрикантов, мы завернули на улицу Анджеа, прошли под какой-то аркой и очутились в невиданном нами мире: тесные улочки, застроенные высокими кирпичными неоштукатуренными домами, вместо панелей у домов канавы, куда выбрасывали мусор и выливали нечистоты. Ни деревца, ни травы, полуодетые дети, ползающие по редко мощенной, засыпанной копотью почве, ребятишки постарше, сбежавшиеся поглядеть на нас с испуганным и любопытным видом. Мне стало совестно за нарядный матросский костюмчик брата, за мое хоть и небогатое, но хорошее платье. Я потянула Жанну за рукав: «Уйдем отсюда».

Мы почти бегом выбрались опять на бульвар. Жанна сказала: «Так живут рабочие. Так и у нас в Нанте».

В газетах не писали о забастовках — цензура не разрешала. Но в городе говорили о том, что фабрики стоят, что Шайблер и Познанский терпят большие убытки, но не хотят уступать, что и торговля падает.

В нашем классе с начала года создался кружок по изучению политэкономии — его предложила организовать Рая по совету своей двоюродной сестры, связанной уже с молодежью, принимавшей участие в революционных партиях. Мальчик из Згержской буды[109], который занимался с нами на квартире у Раиного деда, принес толстую книжку «Политическая экономия» Железнова[110]. «Эту книжку трудно достать, — сказал он, — берите ее на дом, читайте каждая по очереди». Это была легальная, разрешенная цензурой книга, так же как «История культуры» Липперта, которую мы читали несколько ранее.

В нашем кружке было пять девочек — у меня сохранилась фотография, на которой мы сняты кружком, без форменных платьев, с «вольными», неказенными прическами, пять девочек с блестящими, широко раскрытыми на мир глазами, серьезных, гордых, несломленных, готовящихся к встрече с жизнью. Подводя итоги жизни, вижу, что я одна из нас пятерых сохранила физическую и моральную возможность писать о нашей жизни в те годы, сыгравшие столь важную роль в подготовке поколений, принимавших участие в войнах и революциях нашего, двадцатого столетия.

Теперь в гимназии на переменах между уроками мы ходили своим кружком, обсуждали животрепещущие новости, которые приносила нам Рая. «В варшавских гимназиях забастовка учащихся, — как-то сообщила она, — будем бастовать и в Лодзи. Не говорите никому дома».

Через день: «Ученики мужской гимназии и коммерческого училища вырабатывают текст протеста, который будет подан гимназическому начальству». «А как же мы?» — спрашивали девочки. Рая поясняла, что шестой и седьмой классы гимназии соберутся — надо было понимать, что это будут не весь шестой и седьмой классы, а только избранная, революционная часть учениц соберется завтра вечером у Раиного деда.

Мы, наш кружок, ждали с волнением этого завтрашнего вечера. Настало «послезавтра». Рая, которой удалось присутствовать на собрании (вначале ее даже не хотели пускать как пятиклассницу, сказав «нечего цацкаться с маленькими»), шепотом сказала: «Было много споров. Присутствовал представитель ППС (то есть Польска партия социалистична)». Мы уже знали тогда, что кроме Польской партии социалистов существует еще Польская партия социал-демократов — ПСД. Нам, нашему кружку, она казалась более справедливой, так как входила в состав социал-демократической партии России, а мои подруги и я были более связаны с русской культурой, чем с польской, и вообще, мы не желали отделяться от России, так как слышали одним краем уха, что польские партии требуют отделения Польши от России.

Рая тоже не желала отделяться от России: ее мать жила в Белоруссии и была там служащей на почте в маленьком городке Локня.

«Они ни до чего не договорились, — продолжала Рая, — и решили пригласить кого-нибудь из социал-демократов и из Бунда (Бунд в то время считался социал-демократической еврейской партией и был ближе к социал-демократам, чем польские социалисты и особенно „народовцы“). Собрание будет в среду».

Мы опять с волнением ждали четверга, а между тем по нашей гимназии пошли разговоры о забастовке в варшавских школах. Одна девочка из параллельного пятого класса сообщила мне, со слов своей сестры, ученицы седьмого класса, что в седьмом классе уже решили бастовать. На переменах девочки с таинственным видом шептались, собирались в уборной, где обсуждали требования, которые старшие классы намерены предъявить гимназическому начальству.

Девочки-польки, учившиеся с нами в одном классе, тоже вели себя таинственно, и даже Курка кричала на нас каждое утро перед началом занятий: «Жидовки и польки все замышляют что-то! Все стараются что-то сделать тишком, смотрят исподлобья!»

В среду за обедом — а мы обедали всегда в половине четвертого, и папа всегда старался прийти к этому времени — выяснилось, что мои родители слышали о предстоящей забастовке в женской гимназии. Не знаю, откуда они об этом узнали, но папа неожиданно спросил: «Куда ты собираешься сегодня, Лизок?» Я объяснила, что никуда не собираюсь, но, может быть, зайду к Рае — мне нужно взять у нее книжку. «Какую книжку?» — продолжал настаивать папа. Я соврала, что книга та, которую я одолжила Рае, — по истории, а история будет послезавтра.

«Незачем тебе ходить к Рае. Пусть она принесет тебе книгу сама».

Я не стала спорить с папой, но вечером тихонько выбралась и побежала на знакомый двор, где жила Рая. Она ждала меня у ворот и с таинственным видом повела по лестнице, но не в ту квартиру, где жила сама, а этажом выше. Там мы прошли коридором и спустились по черной лестнице. Рая открыла дверь, мы прошли через какие-то закоулки; издали слышался гул голосов.

«Здесь!» Мы очутились в большой комнате, неярко освещенной висячей газовой лампой. Тут стояли какие-то столы, на которых сидело несколько девочек. Это были все, по-видимому, гимназистки старших классов — я мало кого из них знала в лицо. Другая группа стояла, обступив высокого худого человека, который что-то читал вслух по бумаге. Его я тоже видела в первый раз. Он горячился, убеждая в чем-то своих слушательниц: «Вы можете прибавить свои требования, то, что я прочел, это основные пункты. Так будет написано и в протесте мужской гимназии, и в коммерческом училище».

Кое-кто стал возражать. Я не совсем поняла, о чем шла речь, и Рая пояснила мне: «Требования читали, когда тебя еще не было. Это общее требование о том, чтобы польский язык ввели наравне с русским по шесть раз в неделю и чтобы он был обязательным, чтобы разрешили разговаривать по-польски на переменах, чтобы проходили польскую литературу — обязательно. Ты согласна?»

Я, конечно, была согласна.

«А теперь политические требования, — громко заявил высокий человек и взмахнул гривой волос. — Мы требуем свержения самодержавия!»

Тут все зашумели, и те, кто сидел на столах, спрыгнули со своих мест и обступили говорившего.

«Кто это?» — спросила я. «Из Згержской буды, социал-демократ, из последнего класса». — «Но как мы можем требовать свержения самодержавия от Александры Ивановны?» — «Я тоже не знаю», — сказала Рая. Тогда, превозмогая застенчивость, я сказала вслух: «Этого мы не можем».

«Кто там говорит? Почему мы не можем?» — спросил тот, с гривой. Одна из больших девочек, стоявших рядом с ним, обернулась в мою сторону: «Я ее знаю — это из пятого А», — сердито сказала она. «Я говорила, что не надо было их приглашать!» — громко выкрикнула другая. Я узнала ее по голосу — это была двоюродная сестра Раи Сима. «Не слушайте ее!» Тот, с гривой, повернулся ко мне: «Я вам разъясню, это политическое требование. Мы не можем требовать от ваших учителей, чтобы они свергли самодержавие, но от политических требований мы не можем отказаться». В душе я не согласилась с ним, но промолчала. «Политические требования» были тем, против чего нельзя было возражать.

«Значит, приняли?» Я была так взволнована всем происходящим, что даже не заметила, как все стали расходиться. Рая проводила меня до моего дома. «Что же теперь будет?» — спросила я. «Узнаем завтра».

Дома меня ждал папа, и я получила взбучку за то, что ушла из дома. «Ты не должна делать всегда только то, что хочешь сама, теперь не такое время». Мама видимо была огорчена тем, что отец накричал на меня, но я не придала особого значения тому, что он рассердился, так как знала, что папа очень горяч, и когда рассердится и вспылит, то не знает, что говорит.

Еще два дня прошло в напряженном ожидании, и наконец Рая сообщила, что решили подать протест гимназическому начальству в понедельник на большой перемене. Переписанный от руки текст заявления учениц седьмого, шестого и пятого классов лодзинской женской гимназии Рая принесла в уборную показать нам. Я не помню всех пунктов, затрагивавших защиту наших важных интересов, — там был и протест против грубого обращения, и против полицейского надзора классных дам, и против запрета посещать театры без особого разрешения, и против обязательной школьной формы и гладкой прически. Было также требование ввести преподавание современной русской и польской литературы. В числе политических требований было требование созвать Учредительное собрание, избранное прямым, равным и тайным голосованием.

В пятницу у нас был свободный урок: Святухина вызвали куда-то — говорили, что на педагогический совет в мужскую гимназию, где он также преподавал. Вместо него второй час занималась с нами учительница французского языка Гуляницкая.

В младших классах многие ученицы «обожали» ее, так как она была очень красивая, стройная, с пышными белокурыми волосами, которые выбивались колечками из-под высокого черепахового гребня. Моя соседка по парте Рая почему-то отсутствовала, и Гуляницкая — она любила прохаживаться по классу во время урока — села рядом со мной на свободное место. «Ну, чем будем заниматься?» — спросила она меня. «Давайте разговаривать». Она охотно болтала со мной. Курки на уроке не было, и девочки обступили мою парту. «Что вы задумали?» — неожиданно спросила она по-русски. Мы сделали удивленные лица. «Ничего не задумали». — «Вчера был педагогический совет. Смотрите!» — «А что говорили там?» — спросила я. «Всех будут исключать из гимназии, которые собираются выступать». — «Мы ничего не знаем, о чем вы говорите», — сказала я. Гуляницкая сделала страшные глаза: «Всех исключат!» — сказала она и повторила почему-то по-французски.

Мы не подали и вида, что понимаем, о чем она говорит, но нам стало не по себе: мысль о возмездии нам и не приходила в голову. Гуляницкая рассказывала нам еще о своем брате, который приехал с войны раненый, а вскоре урок кончился.

В один из этих дней Рая принесла мне настоящую прокламацию. Она сказала мне: «Спрячь в карман и прочти дома, чтобы никто не видел!» Это был небольшой кусочек папиросной бумаги, сложенный вчетверо, с текстом, отпечатанным расплывающимися лиловыми чернилами. Я завернула его в носовой платок и спрятала в карман платья.

«Откуда у тебя это?» — «Мне дали», — ответила Рая уклончиво.

Прокламацию я прочла дома в уборной, единственном месте, где я могла уединиться: я жила в одной комнате с младшим братом. Тут-то я и узнала впервые о Девятом января. Рассказ о том, как Николай Кровавый расстрелял мирных рабочих и детей, заканчивался словами: «Долой самодержавие! Да здравствует Учредительное собрание!»

Субботний день в гимназии был исполнен волнений — в пятницу ничего не произошло. Даже Александра Ивановна не кричала на нас, а напряженно вглядывалась в наши лица, словно желая отгадать, что мы думаем. Мы старались не шуметь в классе и даже не болтали во время уроков. На большой перемене наш кружок ушел в уборную, и к нам присоединилось еще несколько девочек — четыре польки, та ученица, которая предлагала устроить кружок астрономии (ее звали Густава), и еще одна очень тихая девочка по фамилии Янина Гаммер. Мы ее немного побаивались, потому что она была любимицей Курки и постоянно читала вслух на уроках рукоделия. В наших кружках она не принимала участия, хотя была очень способной и, как мы все, брала книги в городской библиотеке.

В уборной мы поговорили всласть и условились молчать при родителях, не ходить в гости в субботу, в понедельник прийти пораньше в класс, приготовив хорошо все первые три урока. Что будет после большой перемены, мы не знали.

Рая передала от имени забастовочного комитета, что мы получим добавочные распоряжения во время большой перемены. В конце дня Курка неожиданно отпустила нас по домам, сказав, что торопится на педагогическое собрание. Мы вышли вместе с Раей на улицу, удивляясь, какое могло быть педагогическое собрание в субботу, да еще в середине четверти. Дома мама сказала мне перед обедом: «Я слышала, вы будете подавать протест». — «Откуда ты знаешь? — возмутилась я. — Это неправда!» Оказалось, что мама встретила отца Фелиции Дубовской, одной из нашего кружка. «Он сказал мне: „Не пускайте Лизу в понедельник в гимназию. Они там что-то выдумывают“. Он был очень сердит и сказал, что с вечера спрячет Фелины ботинки. — Мама посмотрела на меня очень внимательно: — Надеюсь, что с тобой не придется прибегать к таким мерам».

Папа за обедом мрачно молчал, но его нахмуренный вид не предвещал ничего доброго. Субботний вечер я просидела дома, а в воскресенье утром ко мне неожиданно пришла Эстер Шнеерсон, девочка старше меня на два года, с которой мы когда-то дружили. Она не училась в гимназии, так как ее родители, патриархальные евреи, не могли допустить, чтобы их дети нарушали отдых субботнего дня.

«В понедельник вы выступаете?» — спросила она. «Откуда ты знаешь?» — «Мне сказал Ноях, ведь он в Бунде» (Ноях, ее старший брат, тоже учился дома, где прошел курс коммерческого училища, держал экстерном экзамены и теперь уже служил в какой-то еврейской конторе.) — «Ничего не знаю, — отперлась я. — У нас в пятом классе никаких разговоров не было».

Когда-то мы с Эстер занимались тем, что собирали сборник пословиц. Она много читала русских книг и всегда находила какие-нибудь новые для нас поговорки и пословицы, мы записывали их в тетрадь и потом щеголяли ими при случае. Я как-то похвастала своим собранием пословиц новому учителю русской литературы, Минкевичу, — это был очень вежливый и внимательный человек, весьма любезный, называвший каждую из нас «госпожа», прибавляя это слово перед фамилией. «Я должен огорчить вас, госпожа (далее следовала моя фамилия), но такой сборник существует у Михельсона[111]. Не знаю, удастся ли вам прибавить что-нибудь к его работе». Критика Минкевича так расхолодила меня, что я бросила собирать пословицы. Но Эстер продолжала это занятие.

В то воскресенье она принесла мне тетрадку с новыми записями. Мы почитали ее новые находки и пробовали искать соответствия среди французских поговорок. Это было очень смешно, и мы хохотали. В это время в комнату вошел папа и спросил, что тут у нас происходит. Я показала ему тетрадь и рассказала несколько смешных примеров. Он улыбнулся и сказал: «Ну, то-то же».

Уходя, Эстер все же доверила мне, что в понедельник выступят мужская гимназия и коммерческое училище.

В понедельник, проснувшись рано, я прежде всего посмотрела на пол, но мои ботинки стояли в полной боевой готовности. Мама ждала меня в нашей столовой — она всегда завтракала со мною вместе, — поцеловала, как всегда, на прощание и ничего не сказала. Я пошла в гимназию. К моему удивлению, в классе отсутствовали Рая и Феля Дубовская. Польки и остальные девочки были на своих местах.

На первом уроке почему-то присутствовала наша начальница, Анна Павловна Эрдман, высокая худая дама с поджатыми губами. Мы никогда не слышали от нее ничего, кроме слов: «Подбирайте бумажки!» — когда в перемену, носясь по коридору, случайно роняли обертку от завтрака. Надо было ухитриться поднять бумажку с пола и одновременно низко присесть в поклоне, а потом, держа бумажку в руках, проследовать под ее ледяным взглядом к мусорному ящику в конце коридора. А после этого происшествия Курка кричала на нас: «С ума посходили! На людей натыкаетесь! Поклониться не умеете! Держать себя не умеете!»



Поделиться книгой:



Регистрация