– Билли?..
Он кивнул. Волосы прилипли у него ко лбу от пота, конечности сводило.
– Ты знаешь, где ты?
Сначала сознание будто покинуло мальчика. Затем – постепенно – понимание затеплилось в его глазах, и одновременно с пониманием пришел ужас перед человеком, стоящим над ним.
Клив глянул на Тейта. За те несколько секунд, когда он смотрел на него в последний раз, почти все человеческие черты стерлись с его головы и верхней части туловища, обнаруживая разложение более глубокое, чем у его внука. Билли посмотрел через свое плечо, как избиваемая хлыстом собака.
–
Клив завопил.
– Со мной, – проговорил Тейт. Слова превращались в тарабарщину.
Внезапно тупик наполнился светом, а мальчик, Тейт и город поблекли. Клив пытался удержать их, вцепившись, но они ускользали, а на их месте проявлялась иная, конкретная реальность: свет, лицо, голос, вызывающий его из одного абсурда в другой.
Рука доктора на его лице, холодная и влажная.
– Что тебе такое снится? – спросил этот круглый идиот.
Билли исчез.
Из всех тайн, с которыми столкнулись той ночью в камере Б.3.20 Начальник Тюрьмы, Девлин и другие надзиратели, полное исчезновение Вильяма Тейта было наиболее обескураживающим. Камера оставалась невзломанной. О видении, которое заставило Девлина гоготать, словно деревенщина неотесанная, ничего сказано не было – легче поверить в какую-нибудь коллективную галлюцинацию, чем в то, что они видели нечто объективно реальное. Когда Клив пытался пересказать события той ночи и многих ей предшествующих ночей, монолог его, часто прерываемый слезами и паузами, встречен был притворным пониманием, но глаза отводили. Он пересказывал свою историю несколько раз, не обращая внимания на эту их снисходительность, а они, пытаясь отыскать среди его безумных бредней ключ к разгадке фокуса Билли Тейта, достойного самого Гудини, они внимали каждому слову. Когда же они не обнаружили в этих побасенках ничего, что продвинуло бы их по пути расследования, они стали раздражаться. Сочувствие сменилось угрозами. Они настаивали. Задавая один и тот же вопрос, голоса их раз от разу становились громче.
– Куда делся Билли Тейт?
Клив отвечал, как знал.
– Он в городе, – раздавался ответ. – Понимаете, он убийца.
– А его тело? – спросил Начальник Тюрьмы. – Где, по-твоему, его
Клив не знал, он так и сказал. Спустя некоторое время, то есть всего четыре дня спустя, он стоял у окна и наблюдал за работой садоводческого наряда. Тут он вспомнил о газоне. Он отыскал Мейфлауэра, опять сменившего Девлина в блоке Б, и поведал офицеру о пришедшем в голову.
– Он в могиле, – заявил Клив. – Он со своим дедом. Дымка и тень.
Гроб выкопали под покровом ночи и соорудили сложную загородку из жердей и брезента, чтобы скрыть происходящее от любопытных глаз. Лампы, яркие, как ясный день, но не такие теплые, освещали работу тех, кто вызвался участвовать в эксгумации. Предложенная Кливом разгадка исчезновения Тейта озадачила почти всех, но иного, даже самого нелепого объяснения этой тайне не находилось. Потому они и собрались у неприметной могилы, чтобы разворошить землю, которая выглядела так, будто ее не тревожили на протяжении полувека, – Начальник Тюрьмы, группа чиновников Министерства внутренних дел, патологоанатом и Девлин. Один из докторов, полагавший, что болезненные галлюцинации Клива проще излечить, если тот увидит содержимое гроба и уверится в ошибочности своих теорий собственными глазами, убедил Начальника Тюрьмы, что Кливу также следует находиться среди зрителей.
В гробу Эдгара Сент-Клер Тейта было мало чего Клив не видел прежде. Тело убийцы, возвратившегося сюда (возможно как дымка) – не вполне зверь и не вполне человек, – сохранившееся, как и обещал Епископ, словно казнь только что свершилась. Гроб с ним делил Билли Тейт, который, голый будто дитя, лежал в объятиях своего дедушки. Тронутая тленом конечность Эдгара все еще вонзалась в шею Билли и стенки гроба потемнели от запекшейся крови. Но лицо Билли не было испорчено.
Клив был освобожден из Пентонвилла три недели спустя, после специального постановления спецколлегии, отсидев лишь две трети положенного срока. В течение полугода он возвратился к единственной знакомой ему профессии. Но надежда, что он освободится от своих снов, оказалась недолговечной. Это было все еще внутри него, пусть и не столь концентрированное и не столь легко достижимое теперь, когда Билли, чей разум открывал доступ туда, исчез. Но все же присутствие действенного, могущественного ужаса томило Клива.
Иногда сны почти уходили. Несколько месяцев заняло осознание этой зависимости. Сон возвращали
Только героин предлагал некоторое освобождение от груза переживаний. Клив не делал частых внутривенных вливаний героина, но тот скоро стал для него небом и землей. Однако это было дорогим удовольствием, и тот, кто постоянно сокращал круг профессиональных знакомств, едва ли мог платить. Именно человек по имени Гримм, приятель-наркоман, столь отчаянно бегущий от реальности, что мог поймать кайф и от скисшего молока, предложил – Клив мог бы выполнить некую работу, которая принесет вознаграждение, соответствующее его аппетитам. Казалось, вроде бы стоящая идея. На встрече обещание было дано. Плата за работу казалась столь высока, что от нее не мог отказаться человек, так нуждающийся в деньгах. Работой, конечно, было убийство.
Так сказали ему однажды, он теперь не помнил точно, кто сказал, но он верил в пророчества. Если не совершить убийства сейчас, все равно это лишь вопрос времени, ведь он его совершит.
Но хотя детали наемного убийства, совершенного им, были ему ужасающе знакомы, он не предвидел стечения обстоятельств, подобных этому. Он бежал с места своего преступления, ступая голыми ногами по тротуарам и гудрону шоссе так упорно, что к моменту, когда полиция загнала его в угол и пристрелила, ноги его были окровавлены и готовы были наконец ступить на улицы города, точь-в-точь как в сновидениях.
Комната, где он убил, ожидала его, и он жил там, прячась от любого, кто появлялся на улице снаружи в течение нескольких месяцев. (Он судил о времени, проведенном здесь, по бороде, которую отрастил, поскольку сон приходил редко, а день никогда). Однако чуть позднее он грудью встретил холодный ветер и вышел на окраину города, где дома иссякали, а верх брала пустыня. Он шел, не глядя на дюны, но прислушиваясь к голосам, которые долетали всегда, поднимаясь и опадая, словно вой шакалов или детей.
Он оставался здесь долго, и ветер сговорился с пустыней похоронить его. Но он не был разочарован плодами ожидания. В один день (или год) он увидел мужчину, который пришел на место, бросил ружье на песок, а затем побрел в пустыню, где – какое-то время спустя – те, что подают голоса, вышли встретить его, бежали вприпрыжку, обезумевшие, танцующие на своих костылях. Смеясь, они окружили его. Смеясь, он пошел с ними. И хотя расстояние и ветер застилали дымкой вид, Клив был уверен, что человека подобрал один из празднующих, его подняли на плечи как мальчика, оттуда он перешел в руки другого, словно младенец. Так продолжалось до тех пор, пока на пределе всех чувств Клив не услышал вопль мужчины, – когда тот опять был выпущен в жизнь. Довольный Клив побрел прочь, наконец узнав, как грех – и он сам – явились в мир.
Запретное
«The Forbidden» перевод М. Красновой
Как в безупречной трагедии изящество структуры плохо различимо за страданиями героев, так совершенная геометрия района Спектор-стрит была видна лишь с некоторого расстояния. Если прогуливаться по его мрачным ущельям, шагая грязноватыми коридорами от одной серой бетонной коробки к другой, мало что может остановить взгляд или всколыхнуть воображение. Часть молодых деревьев, высаженных прямоугольниками, давно изувечена и выдрана с корнем; зелень травы, хотя и высокой, никак не похожа на здоровую...
Несомненно, и район, и две соседние застройки некогда были мечтой архитектора. Несомненно, планировщики рыдали от удовольствия над проектом, размещая по триста тридцать шесть персон на гектар и тем не менее гордясь еще местом для детской площадки. И нет сомнения, что на Спектор-стрит возводились состояния и репутации и на открытии говорили прекрасные слова о том, что это – мерило, по которому будут равняться последующие новостройки. Но слезы пролиты, слова сказаны, район зажил собственной жизнью, а планировщики заняли отреставрированные дома времен короля Георга на другом конце города и, возможно, никогда более здесь не ступали.
Но даже если в и ступили, то не испытали бы стыда от явных ухудшений. Без всякого сомнения, они бы доказали: порожденье их умов блестяще, как всегда, – геометрия точна, пропорции соразмерны; именно
Фонари разбиты, ограды задних дворов повалены; машины без колес, с разобранными моторами и сожженными ходовыми частями брошены возле гаражей. Трех– или четырехэтажные дома в одном из внутренних дворов были опустошены пожаром, а окна и двери заколочены досками и помятыми листами железа.
И все-таки самое поразительное – граффити. Это и было то, на что она пришла поглядеть, вдохновленная рассказом Арчи, и она не была разочарована. Глядя на эти наслаивающиеся друг на друга рисунки, имена, непристойности и лозунги, накарябанные или набрызганные из распылителя на каждом кирпиче, до которого достали, трудно было поверить, что Спектор-стрит едва ли исполнилось три с половиной года. Стены, совсем недавно девственные, замазаны так основательно, что Городской отдел, ведавший уборкой, не мог и надеяться вернуть им прежний вид. Слой свежей побелки, уничтожающий эту зрительную какофонию, только бы предоставил писцам новую и даже более соблазнительную поверхность, где можно оставить свой след.
Элен была на седьмом небе. Любой угол давал дополнительный материал для темы:
Малоприятное дельце. Она не слишком искусный фотограф, а небо позднего октября непрерывно менялось, каждое мгновение свет перебегал с кирпича на кирпич. Пока она устанавливала и переустанавливала выдержку, чтобы как-то компенсировать смену освещения, пальцы ее становились все более неуклюжими, а самообладание, соответственно, иссякало. Но она старалась изо всех сил, не обращая внимания на праздное любопытство прохожих. Здесь было так много рисунков, достойных запечатления. Она напоминала себе, что нынешние неудобства будут вознаграждены сторицей, когда она покажет слайды Тревору, чьи сомнения насчет обоснованности ее проекта очевидны с самого начала.
– Надписи на стенах? – сказал он, полуулыбаясь, в своей обычной манере, рождающей раздражение. – Это делали сто раз.
Конечно, это правда, и тем не менее... Научные труды о граффити, безусловно, были, нашпигованные социологическим жаргоном:
– Что вы делаете? – спросил голос у нее за спиной.
Она отвлеклась от своих мыслей и увидела на тротуаре позади себя молодую женщину с сидячей детской коляской. Выглядит усталой и озябшей, подумала Элен. Ребенок в коляске хныкал, его грязные пальцы сжимали оранжевый леденец на палочке и обертку от шоколадного батончика. Большая часть шоколада и мармеладная начинка были размазаны по переду пальтишка.
Элен слабо улыбнулась женщине, казалось, той это необходимо.
– Я фотографирую стены, – сказала она в ответ, утверждая очевидное.
Женщина – по мнению Элен, ей едва ли исполнилось двадцать – спросила:
– Вы имеете в виду пачкотню?
– Надписи и рисунки, – сказала Элен. И добавила: – Да. Пачкотню.
– Вы из Городского совета?
– Нет, из Университета!
– Чертовски противно, – сказала женщина, – то, что они творят. И не только дети.
– Нет?
– Взрослые мужчины тоже. Им на все наплевать. Делают среди белого дня. Посмотрите только... среди белого дня... – Она взглянула вниз, на ребенка, который точил свой леденец о землю. – Керри! – резко окликнула она, но мальчик не обратил внимания. – Они собираются все это смыть? – спросила женщина.
– Не знаю, – ответила Элен и повторила: – Я из Университета.
– О! – сказала женщина так, будто услышала нечто новое. – Значит, к Совету вы не имеете никакого отношения?
– Никакого.
– Кое-что из этого неприлично, правда? По-настоящему грязно. Посмотрев на некоторые штуки, что они рисуют, я смущаюсь.
Элен кивнула, глядя на мальчика в коляске. Керри решил для сохранности сунуть сласть в ухо.
– Не делай этого!" – сказала мать и нагнулась, чтобы шлепнуть ребенка по руке. Слабый удар вызвал детский рев. Элен воспользовалась моментом, чтобы вернуться к фотоаппарату. Но женщина не наговорилась. – Это не только снаружи, нет, – заметила она.
– Простите? – переспросила Элен.
– Они врываются в опустевшие квартиры. Совет пробует заколачивать, но это бесполезно. Так или иначе, они туда влезают. Используют вместо туалетов и еще пишут гадости на стенах. Опять же устраивают пожары. Тогда никто не может въехать обратно.
Сказанное возбудило любопытство. Отличаются ли существенным образом граффити
– А здесь, поблизости, вы знаете какие-нибудь такие места?
– Пустые квартиры, говорите?
– С граффити.
– Прямо возле нас одна или две, – охотно отозвалась женщина. – Я из Баттс Корта.
– Вы могли бы их мне показать? – спросила Элен.
Женщина пожала плечами.
– Кстати, меня зовут Элен Бучанан.
– Анни-Мари, – ответила родительница.
– Я была бы очень признательна, если бы вы указали одну из таких пустых квартир.
Анни-Мари, озадаченная энтузиазмом Элен, и не пыталась этого скрывать, вновь пожав плечами, она сказала:
– Там не на что особенно смотреть. Только еще больше этой дряни.
Элен собрала снаряжение, и они пошли бок о бок сквозь перекрещивающиеся коридоры. Хотя все вокруг было приземистым, дома не больше пяти этажей в высоту, воздействие окруженных домами четырехугольных дворов рождало ужасающее чувство клаустрофобии. Лестницы и аллеи – мечта воров – изобиловали глухими углами и скудно освещенными подворотнями. Мусоропроводы, по которым с верхних этажей скидывали мешки с отходами, давно были заперты, потому что во время пожаров действовали как воздушные шахты. Ныне пластиковые мешки с мусором высоко громоздились в коридорах, многие разодраны бродячими собаками и содержимое разбросано по земле. Запах, неприятный даже в холодную погоду, в разгар лета должен был сшибать с ног.
– Мне туда, – сказала Анни-Мари. – В тот, с желтой дверью. – Потом она указала на противоположную сторону двора. – Пять или шесть домов от самого конца, – сказала она. – Два из них уже несколько недель как пустые. Одна семья переехала в Раскин Корт. Другая удрала посреди ночи.
Она повернулась к Элен спиной и покатила Керри, который тянул за собой длинную нитку слюны, свисающую на бок коляски.
– Благодарю вас, – крикнула Элен вслед. Анни-Мари через плечо быстро взглянула на нее, но не ответила.
Со все возрастающим предвкушением, Элен проходила вдоль ряда одноэтажных особнячков, хотя многие из них, пусть и обитаемые, и не напоминали жилье. Шторы плотно задернуты; молочные бутылки у порогов отсутствовали, даже детских игрушек, которые обычно забывают там, где играли, не было. Здесь и впрямь не было ничего, связанного с
Зловредные запахи – и свежие, и застоявшиеся – встретили ее на пороге №14, самый слабый – запах горелой краски и пластика. Целых десять секунд она колебалась, размышляя: безрассудство ли войти в этот дом. Пространство за спиной безусловно было чуждым, спеленатым собственной нищетой, но комнаты впереди пугали еще сильней: тихий, темный лабиринт, куда едва мог проникнуть ее взгляд. Но она вспомнила о Треворе, о том, как сильно желала заслужить его снисходительность, и покинувшая ее было решительность возвратилась. С этими мыслями она и шагнула, нарочно поддав ногой кусок обуглившейся деревяшки, надеясь, что таким образом принудит любого жильца обнаружить себя.
Однако никаких признаков жизни не было. Обретя уверенность, Элен стала изучать прихожую, которая, судя по останкам распотрошенной софы в углу и мокрому ковру под ногами, являлась гостиной. Бледно-зеленые стены, как и обещала Анни-Мари, были повсюду исчерканы и малолетними писунами, довольствующимися ручкой и даже более грубыми приспособлениями, вроде головешки от софы, и теми, кто, трудясь на публику, расписал стены полудюжиной красок.
Некоторые замечания представляли интерес, хотя многие она видела и снаружи. Знакомые имена и словосочетания повторяли сами себя. Пусть она ни разу не видела этих особ, она знала, сколь жестоким способом Фабиан Дж. (А. ОК!) намеревался дефлорировать Мишель, а эта Мишель в свою очередь жаждала некоего м-ра Шина. Здесь, как и повсюду, человек, именуемый Белая Крыса, хвастал своими достоинствами, а надпись красной краской обещала, что братья Силлабуб еще вернутся. Одна-две картинки, сопутствующие или, по крайней мере, соседствующие с ними, представляли особый интерес. Их озаряла почти символическая простота. Рядом со словом
Дом был небольшой, но окна повсюду заколочены, и по мере того, как она продвигалась все дальше от входной двери, слабый свет делался еще слабее. Запах мочи, и возле двери крепкий, становился крепче, и к тому времени, как она достигла конца гостиной и шагнула через короткий коридор в следующую комнату, запах пресыщал, вроде ладана. Эта комната, самая дальняя от входной двери, была и самой темной, и Элен пришлось переждать несколько мгновений в кромешном мраке, чтобы глаза привыкли. Это спальня, предположила она. И та малость от мебели, что оставили жильцы, была разбита вдребезги. Один матрас оставался относительно нетронутым, сваленный в угол комнаты среди беспорядочно разбросанных и рваных одеял, газет, среди осколков посуды.
Снаружи солнце отыскало дорогу в облаках, и два или три солнечных луча скользнули меж досок, закрывавших окно спальни, и проникли в комнату, как благовещение, разметив противоположную стену яркими полосами. Мастера граффити потрудились и тут: обычный хор любовных посланий и угроз. Она быстро осмотрела стену и пока делала это, взгляд ее, следуя за солнечными лучами, скользнул через комнату к стене с дверью, в которую она вошла.
Здесь тоже поработали художники, но изображения, подобного этому, она никогда не встречала. Используя дверь, расположенную по центру стены, как рот, художники нарисовали на ободранной штукатурке громадную одинокую голову. Картина, более искусная, чем большинство из виденных Элен, изобиловала деталями, придававшими изображению ошеломляющее правдоподобие. Скулы проступали под кожей цвета пахты, острые неровные зубы сходились к двери. Глаза портретируемого из-за низкого потолка комнаты находились только несколькими дюймами выше верхней губы, но эта физическая корректировка лишь придавала изображению силы, создавалось впечатление, что голова откинута. Спутанные пряди волос змеились по потолку.
Был ли это портрет? Нечто щемяще
И когда она собралась уходить, солнце зашло, полосы света исчезли. Она взглянула через плечо на заколоченные окна и в первый раз увидела лозунг из трех слов, который был намалеван в простенке.
За спиной послышался шум. Она повернулась так быстро, что почти упала на матрас, заваленный одеялами.
– Кто?
На другом конце глотки, в гостиной, находился мальчик лет шести-семи, с коленями, покрытыми струпьями. Он уставился на Элен поблескивающими в полутьме глазами, будто ожидая, когда к нему обратятся.
– Да? – сказала она.
– Анни-Мари говорит, ты хочешь чашку чая? – провозгласил он без пауз и без интонации.
После разговора с женщиной, кажется, минули часы. Тем не менее, она была благодарна за приглашение. Сырость в доме рождала озноб.
– Да, – сказала она мальчику. – Да, пожалуйста.
Ребенок не двинулся и лишь смотрел.
– Ты собираешься показать дорогу? – спросила она.
– Если хочешь, – ответил тот без всякого энтузиазма.
– Мне хотелось бы.
– Ты фотографируешь? – спросил он.
– Да. Фотографирую. Но не здесь.