Жестокая конфузия царя Петра
НЕОБХОДИМОЕ ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ
Дикость, подлость и невежество не уважает
прошедшего, пресмыкаясь перед настоящим.
Много лет тому назад мною была задумана трилогия под условным названием «Отчаянные годы царя Петра». Первой в ряду должна была стать книга о злосчастном Прутском походе, второй — о Персидском походе, наконец, третьей — о последних днях великого человека, его окружении и преемниках.
Прихотливое время, как водится, внесло свои коррективы. Впрочем, первая книга — перед вами, её замысел не претерпел изменений. Вторая? Увы, до второй по труднообъяснимым причинам, как говорится, не дошли руки. Ну а третья... Она вышла в свет в 1984 году под названием «Колокола опалы и свирель любви» с подзаголовком «Ромео и Джульетта на российский лад». И речь в ней идёт о том, как разрушалось наследие царя-реформатора в царствование Петрова внука — мальчишки Петра, об опале «полудержавного властелина» Меншикова и о полной драматизма любви отпрысков двух враждебных фамилий — Меншиковых и Долгоруковых, этих российских Монтекки и Капулетти.
Верный своему обыкновению, я старался и в этой книге строго следовать историческим реалиям, помня крылатое выражение Цицерона: «История — учительница жизни». Он же, продолжая эту мысль, называет её «свидетельницей времён, светом истины, жизнью памяти... вестницей старины».
Во всех цитируемых документах сохранены стиль и орфография оригинала. Подавляющее большинство писем Петра, приводимых в тексте, писано им собственноручно, а посему и орфография их своеобразна. Этому не следует удивляться: величайший реформатор на российском троне был, по существу, самоучкой и до всего доходил своим умом и опытом.
Глава первая
ДЕСНИЦА ГРОЗНОГО СУДИИ
И Я говорю тебе: ты — Пётр,
сиречь камень, и на сём камне
Я создам церковь Мою,
и врата ада не одолеют её.
Пётр из Санкт-Питербурха — М. М. Голицыну
Пётр — Шереметеву
Пётр — Голицыну
Пётр — послу в Польше Г. Ф. Долгорукову
Меншиков — сестре Анне
Пётр
Пётр — мурзам Кубанской и Ногайской Орды
— Где царь-от?
— Царь-то где?
— Царь... Царя... Царём... Царю...
Шелестело короткое слово, дуновеньем катилось из уст в уста, легко, почти неприметно колебля язычки тысяч свечей. Промёрзлый камень собора оттаял, уж парок дыханья оседал в притворе.
— Где царь-от?
Тысячный народ искал глазами царя. Пусто было царское место. Четыре преображенца охраняли его по углам. Царя и близ не было.
Выглядывали по простоте царя в пышном одеянии с державою да с бармами. А приметливые да памятные тотчас углядели его.
В зелёном Преображенском мундире стоял царь у клироса. И был виден всем. Потому как возвышался над всеми. И ещё потому, что солдатская голова его, с волосом коротким и жёстким, стриженная в скобку, неблагообразная, высоко торчала средь завитых да пудреных париков вельмож.
Успенский собор глухо дышал. Четыре слоновьих его ноги, казалось, подпирали Русь, клубившуюся в сумрачном поднебесье купола.
Служили торжественный молебен. Служил сам преподобный Стефан Яворский, местоблюститель патриаршего престола.
Стояло стылое утро двадцать второго февраля по петровскому времени: царь приказал отсчитывать время по-своему, то бишь на европейский лад. Таково отсчитывалась и здешняя жизнь, и её устроение.
Канцлер Гаврила Иванович Головкин, поворотившись задом ко владыке, читал царский манифест о войне с Турцией.
Манифест был про-о-тяжённый. Гаврила Иванович хоть и репетировал допрежь публичного чтения, всё ж косноязычия, сбивался и поскрипывал:
«Известно да будет всем, кому о том ведати надлежит... коим образом ныне владеющей салтан турский Агметь... тридесятилетний мир без всякой данной ему от его царского величества причины разорвал и войну в Цареграде прошедшего 1710-го в ноябре месяце публично объявить повелел... И того ради его царское величество, уповая на правость и справедливость оружия своего, намерен против оного вероломного и клятвопреступного неприятеля своего салтана турского и его союзников и единомышленников войну в Божие имя во оборону свою начинать...
И для того повелел войскам своим главным отовсюду к турским границам итить, куда и само особою своею вскоре прибыть изволит...»
Много чего было в царском манифесте — велеречивого и туманного, худославного и просторечного. Проще же всего было короткое и жёсткое слово — война. И хоть утягивалась она за тридевять земель в тридесятое царство — Туретчину, но всяк понимал — дотянет до каждого, ко всем прикоснётся жадными несытыми руками своими, отберёт, окровавит, убьёт...
Изнемог читаючи Гаврила Иванович Головкин, голос его вовсе истончился, то и дело запивал он царский манифест квасом. Казалось, вот-вот замолкнет и падёт на каменный пол. Но, встрепенувшись, продолжал и дочитал-таки до последней точки.
Царь пожалел своего канцлера. Обернувшись к доверенному своему кабинет-секретарю Алексею Макарову, сказал:
— Экой двужильный: почитай два часа читал. Я бы не стерпел, — и он переступил ногами. Да, царь Пётр был зело нетерпелив, то все за ним знали и не отваживались перечить. Он любил движение, быструю езду, всякий непокой. И тут, в соборе, меж долгой службы в одеревенелом состоянии чувствовал он себя не в своей тарелке.
Но надлежало терпеть, долг повелевал терпеть разные несообразности — долг его царского величества, который был в полном титуловании — об этом тотчас надлежит объявить — «Божией поспешествующею милостью... пресветлейший и державнейший великий государь, царь и великий князь Пётр Алексеевич всея Великня и Малыя и Белыя России, самодержец московский, киевский, владимирский, новгородский, царь казанский, царь астраханский, царь сибирский, государь псковский и великий князь смоленский, тверский, югорский, пермский, вятский, рязанский, ярославский, белоозёрский, удорский, обдорский, кондинский и все северные страны повелитель и государь Иверские земли карталинских и грузинских царей, и Кабардинской земли черкасских и горских князей, и иных многих государств и земель, восточных и западных и северных, отчич и дедич и наследник и государь и обладатель...».
Всего этого было чрезмерно, и он приказал довольствоваться многозначительным «и прочая, и прочая, и прочая». Этого вполне хватало для утверждения его царского достоинства. Но дьяки Посольской канцелярии писали по артикулу, и он подписывал не глядя.
Он был государь и обладатель — этого было вполне достаточно, этого хватало с избытком. Большинство к длинному этому списку титулования было присоединено батюшкой Алексеем Михайловичем[1], да и того прежде — Иваном Васильевичем с иными прочими не их романовского корня[2]. Он же ещё не определился пока, как ему писаться с новыми у шведа и у турка отвоёванными землями. Успеется!
Бумаги важные, письма конфиденциальные писал главным образом самолично, подписывался просто «Пётр» либо «Piter». Любил слова простые и умел их то посахарить, то посолонить весьма круто.
Царь был крут и самовит во всем, а потому его более боялись, нежели любили.
Господь вельми постарался, произведя его на свет: всё было в нём чрезмерно — рост, сила, ум пронзительно-острый, хватка, движения, голос, гнев либо милость, мужская жадность, голод и жажда, прямота без околичностей... Всё, чего он достиг, произвёл своим умом, силою, руками, — учителя были хилы и немощны.
Но всюду — на земле ли, в текучих либо стоячих водах, в самом поднебесье, в людях и скотах, в смердах и боярах — незримо витал
Долг обязывал его покорно выстаивать всю тягомотную церемонию. Она длилась уже более трёх часов, а ещё преосвященный не отпел и половины положенного.
— Муку мученическую терплю, — шёпотом густым — все невольно обернулись — сообщил царь Алексею Макарову. — Пузырь полон, не ровен час изольюсь...
Немногословный Макаров понимающе кивнул — он был великий уловитель слов и даже мыслей своего повелителя, а потому ценим и оберегаем им. Алексей тронулся с места и пошёл впереди, прокладывая дорогу царю. Денщики шли по бокам, бесцеремонно расталкивая толпу руками и плечами. С холопьем ладу не было: норовили протиснуться к царю, пасть на колени, ненароком коснуться одежды...
Царь с Макаровым выбрались на волю через охранявшийся патриарший придел. Стылое февральское солнце нехотя выкатывалось из-за зубчатой стены. Пахло снегом, дымком и ещё, пожалуй, покамест неблизким нарождением весны. Снежную пелену у придела изжелтили пятна конской мочи и затейливые дорожки человечьей.
Пётр повернулся спиной к Ивану Великому, перекрестился и буркнул:
— Пущай смотрят, как царь опростается.
Зрители были в стороне, за строем топтавшихся на снегу окоченелых семёновцев.
— Облегчил Господь, — буркнул Пётр. — Эк ты долго, Алексей.
— Застоялся, царь-государь. Всё во мне застоялось.
Пётр согласно покачал головой: эх, стояния было много и ещё пребудет столько же.
Вошли. После зимнего благорастворения дух в соборе показался влажным, потным и нечистым, хотя и отдавал топлёным воском и ладаном.
Служба шла своим чередом:
«Державного в крепости и сильного в бранех Господа рождшая Чистая, державною Твоею всесильною рукою спобори нам на враги борющие нас... Сеннахерибово якоже иное воинство вкупе потреби, и нынешнее всё воинство, обошедшее нас, варварское, державною рукою Твоею, Владычице. И ныне: Тебе на борющие нас горькие враги противо вооружаем и движем на них...»
Хор мягко выдохнул:
— Слава, слава, слава!
Варварское всевоинство, доносят конфиденты, уже собрано под зелёные стяги пророка, а царь только принялся собирать своё. Там, за стенами соборными, заколели его царские полки — Преображенский и Семёновский, ждут освящения стягов и хоругвей. Под их святой обороной — марш-марш! — в поход на юг, все на юг, к широкой реке Дунаю, в земли дальние, манившие и страшившие.
Он-то, царь, войны не страшился. Он был весь сложен для брани и неустанного движения, он был человек военный, человек походный. Но прежде всего — го-су-дар-ственный. Страх, испытанный в отрочестве, в юности, был смыт без остатка военными потехами, смертями близких, кровью вражьей и бунтовщицкой, обильно пролитой его царским палашом либо саблею.
Это всё осталось позади. И Полтава осталась позади[3]. Она его вконец освободила, развязала те малые завязочки, что ещё остались где-то там, изнутри. Полтава дала ему ту лёгкость и свободность, ту полную уверенность в себе, уверенность всеконечную, которую прежде он в себе не испытывал. Пришло понимание, которое сродни откровению. Он знал, что одержит викторию в войне с турком. Он был в том непоколебимо уверен...
Возглашал Стефан:
— Сии в колесницах многих и на множайших конех, мы же людии Твои, во имя Твоё призываем ныне и вопием: спаси ны, Владычице. Крепость и силу даяй немощным и рог возносяй рабов Твоих, Христе, верному Твоему воинству, на варвары враги крепость подавай рождшею Тя. Воинство варварское, собрашееся от язык безбожных, огнём и зрящее и дышущее, радуется о убийствах и закланиях и брань совоздвйзает, Твоим рабам, Владычице, помози.
И снова хор выдохнул:
— Сла-ва!
«... А ведь султан там, в землях своих, среди своих рабов, — продолжал размышлять Пётр, ибо мысль его витала в далёких пределах. — И всё ему сподручно: и огневой припас, и амуниция, и солдатский харч, и конский корм... У меня же там союзники шаткие, можно ль станет на них положиться?»
О коне задумался он. Солдат выдюжит всё, ремни варить станет, кору собирать, мало ли что... А конь в бескормицу падёт. Коли трава выгорит, что в тех жарких странах не в редкость, то фуражу не запасти... Солдат да конь — опора войны. Конь обоз тащит, пушки, кавалерию... Не ровен час — и собою солдата прокормит... В столь дальние пределы не можно без коня. Сказано: добрый конь подо мною — и Господь надо мною...
Есть союзники, есть — Божьим соизволением. Господарь молдавский Кантемир, валашский — Брынковяну да и иных единоверных — сербов, болгар, черногорцев.!. Все сулились стать под его, Петрову, царскую руку, подъять меч за веру Христову.
Посулам, впрочем, цену знал — особливо коли посульщик за тридевять земель. Нет, надобно на себя, только на себя уповать, приготовления произвесть с основательностью да с осмотрительностью, двигаться с поспешанием, однако в движении скором не обессилить солдата...
— Меч излей, Чистая, и заключи всех сопротивных ныне на ны борющих врагов: побори враги крепостию молитвы Твоея, — просил неожиданно напрягшийся голос. — Лук медян соделай людей Твоих верныя избранныя мышцы: и препояши их силою и крепостию, пренепорочная, с небесе подая им силу... да не варварстии языцы накажут нас... Миру спасительница, Царица воспетая, град сей сохраняй... взятая горькаго пленения и нашествия избави...
— Слава! — возгласил хор, и облачко дыхания, словно некий дух, порхнуло над ним. Колебнулись свечные язычки паникадил, будто выполняя условленный экзерцис, и снова стали в ровный строй.
Медленно истаивали свечи, столь же медленно двигалась служба. Высокопреосвященный Стефан, воздев руки, произносил проповедь о нашествии варварском, о враге Святого Креста.
И царь продолжал думать о нём. Более чем когда-либо он нуждался в духовной опоре, он, привыкший во всем опираться на мысль и волю свою, превозвысивший все свои желания.
Ныне же слабое смущение запорхнуло в его душу и, мало-помалу разгораясь, поселилось там. Нет, не призрак войны то был: война казалась ему привычным и достойным занятием государя, принуждённого отстаивать либо расширять свои пределы... Воинская сила была единственной опорою в любом споре. Сила надобилась ему и в этой войне, которой, впрочем, он не хотел. Не хотел об эту пору: годов эдак через десять взялся бы. Ради утверждения России на морях южных: на Азовском и Чёрном. Ныне же со шведом ещё не развязался.
Будущее виделось ясно: чрез моря — флот российский, чрез него — могущество военное и торговое, приращение мануфактур. Бегут корабли под российским флагом из моря Белого в море Балтийское, а оттоль в Европу и таинственную Африку. А ещё — бегут корабли по Волге-реке в море Каспийское, а оттоль к персианам и иным народам веста торг. А ежели по Днепру да Дону в море Азовское, а оттоль в Чёрное море путь пробить...
Ради сего старался: завязывал союзы с государями, строил флот, покровительствовал ремёслам да художествам. И укреплял армию — она в единой связке с флотом. Созывал отовсюду умелых воинских людей, генералов, адмиралов, офицеров и капитанов да своих посылал за наукою к иноземцам, денег на то не жалея.
Обилен плод. Побит устрашавший Европу Карл шведский, отсиживается теперь в турках, опасаясь возвращаться в своё королевство, строя
Служба под сводами храма едва касалась ушей царя — заботы были от неё далече. Однако же читали «О царе и воинстве его».