Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Исторические силуэты - Александр Александрович Кизеветтер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В ночь с 18 на 19 января 1730 года Петр II умер. Со смертью Петра кончался фавор Долгоруких: он умер обрученный, но еще не обвенчанный с Екатериной Долгорукой. В смятении Долгорукие решились на отчаянное средство: они положили составить от имени Петра подложное завещание, в котором было бы указано о передаче короны его невесте. В этот момент выступил со своим планом Голицын.

По его настоянию Верховный Тайный Совет предложил корону племяннице Петра Великого, Анне. Предложение сопровождалось рядом условий, которые были направлены к усилению власти Совета. В этих условиях Голицын брал за образец государственное устройство тогдашней Швеции — Анна подписала предложенные условия. Голицын спешил ковать горячее железо; казалось, начинали сбываться его кабинетные мечты, его ночные думы. Но, лелея свои планы, Голицын упустил из виду, что за небольшой группой родовитых сановников стояла густая масса среднего служилого дворянства. До сих пор этот слой не выступал на арену партийной борьбы, разыгрывавшейся между птенцами Петра и потомками боярской знати. Теперь он вдруг вмешался в эту борьбу и сразу занял в ней властное положение. В момент смерти Петра II Москва была переполнена съехавшимся отовсюду провинциальным дворянством, которое спешило на предстоявшую свадьбу царя. Приезжие дворяне не отнеслись безучастно к планам Голицына. Во всех углах Москвы шли жаркие разговоры и споры о надвигавшихся событиях. Скоро обнаружилось, что большинство провинциальных дворян неодобрительно думало о предстоящих переменах. Всех пугала мысль, что кучка родовитых вельмож воспользуется этими переменами в своих корыстных целях, причем интересы мелких и средних дворян останутся в полном пренебрежении. При господстве такого настроения Голицыну и его партии становилось все труднее отстаивать задуманное дело. 25 февраля 1730 г. общее напряжение разрешилось. Прибывшая в Москву из Митавы Анна по просьбе дворян уничтожила подписанные ею условия и приняла корону без всяких ограничений своей власти. Так началось царствование Анны.

Как раз в это время судьба забросила Волынского в столицу. Казанские неприятности не мешали ему живо интересоваться московскими событиями. До нас дошли его письма к московским знакомым, в которых сквозит сильное желание узнать все подробности, в которых он высказывает собственные суждения о «затейках» голицынской партии. В общем он не сочувствовал этой партии и не ждал добра от ее замыслов. Но из далекой Казани все это движение представлялось смутным, неопределенным. И вот Волынский попадает в самый центр столичного общества, еще не успевшего вполне остыть от только что пережитых потрясений.

Два направления переплелись друг с другом в политике царствования Анны. С одной стороны, издается ряд узаконений, расширяющих права дворянского класса. Хотя дворянство и высказалось против тех перемен, к которым стремился Голицын, однако оно довольно определенно заявило при этом о некоторых желаниях, давно созревших в его среде. Устранив планы Голицына, правительство Анны пошло навстречу желаниям дворянства. Дворянство страшно тяготилось обязательной службой. По законам Петра, каждый дворянин в течение всей жизни обязан был служить государству в военных или гражданских чинах.

Обязательная служба отрывала дворянина от его имений, от его хозяйства, лишала его свободы в распоряжении своею личностью и деятельностью.

Теперь издается закон, по которому обязательная служба ограничивается 25-летним сроком. По миновании этого срока дворянин получает право, если пожелает, выйти в отставку. Дворянство приветствовало этот закон бурной радостью. Правительство было завалено просьбами об отставке. Поспешно сбрасывая с себя служебную лямку, дворянство массами хлынуло из столиц в свои деревенские усадьбы, где его ожидала привольная жизнь на плечах дарового крепостного труда. Второй важный закон, изданный в царствование Анны, еще более увеличивал для дворянства привлекательность деревенского уединения. Он расширял землевладельческие права дворян. По законам Петра дворянин не имел права ни дробить своих земель между несколькими сонаследниками, ни отчуждать их путем каких-либо сделок в другие руки. Теперь все эти стеснения отпадали. Дворянин-землевладелец получил право свободно, по своему усмотрению, распоряжаться своими имениями. Но, стремясь удовлетворить заветные желания дворянства, правительство Анны развивает в то же время и другое течение в своей политике. Настает эпоха знаменитого «слова и дела». Для прекращения беспокойных партийных движений, которые наполняли жизнь столицы в первую половину XVIII столетия, устанавливается жестокое преследование всех мало-мальски подозрительных лиц. То было время господства печальной памяти Бирона.

Русский историк Болтин[105], живший в царствование Екатерины II и, следовательно, писавший о временах Анны на основании самых свежих, еще не остывших воспоминаний, рисует нам такую картину общественной жизни того времени: «Повсюду разосланы были лазутчики, кои днем и ночью подслушивали разговаривающих между собою, идущих по улице и сидящих в домах. В столицах не смел никто, сошедшись с приятелем своим, остановиться на несколько минут и поговорить, страшась, чтобы не сочли разговор их за подозрительный и не взяли бы обоих под караул. Опасался муж с женою, отец с сыном, мать с дочерью промолвить о бедственном состоянии своем, чтобы из домашних кто, подслушав, не донес. Прощаясь между собою, родственники или приятели, отходя каждый в свой дом, не иначе друг о друге думали, что прощаются на вечность, ибо никто не был уверен, что проснется на той же постели, на которой с вечера лег. Редкая ночь проходила, чтобы кто ни есть из живущих в городе не пропал безвестно, да и не смели спрашивать, куда он девался. На всех лицах изображен был страх, уныние, отчаяние» (Болтин. Примечания на историю России Леклерка. T. II. С. 469–470).

Вот что встретил Волынский, вернувшись в столицу из провинциальной глуши. Время было крутое. Нужно было особое уменье лавировать по волнам житейского моря, чтобы избегнуть внезапного крушения. Волынский быстро осмотрелся и смело поставил свои паруса. Он попал в столицу в самом печальном положении, в качестве опального и даже подследственного отставного губернатора. Астраханское и казанское прошлое громко вопияло против него. Над ним была назначена «инквизиция», т. е. формальное следствие. Волынский противопоставил формальным обвинениям личные знакомства и связи.

Найти могущественного покровителя, верным глазомером определить более надежного заступника и проложить к нему путь среди непрерывной борьбы и интриг сановных честолюбцев — вот та лестница, которая вела в то время на верх благополучия и власти. Все наперерыв карабкались по ее ступеням. За всеми последовал и Волынский. Скоро он стоял уже у самой ее вершины. Сначала он сблизился с Минихом. Это была сильная опора. В результате — «инквизиция» растаяла как воск, а Волынский из подсудимого превратился в главного инспектора российских войск. Но нужно было зорко осматриваться вокруг, чтобы не пропустить момента, когда дружба с Минихом станет опасной, когда созвездия «сильных» временщиков начнут меняться. Волынский уловил момент, как нельзя лучше. Миних пошел на ущерб, всходила звезда Бирона. Волынский спешит перейти на службу по конюшенному ведомству: он знает страсть Бирона к лошадями и прекрасно понимает, как хорошо можно воспользоваться этой его слабостью в своих целях. Конюшенная канцелярия явилась для Волынского преддверием к Кабинету министров, высшему учреждению в государстве, сменившему упраздненный при воцарении Анны Верховный Тайный Совет. Лошади скрепили связь Волынского с Бироном. На Волынского сыпятся ответственные поручения. Через семь лет после крушения планов Голицына над ним был наряжен суд. Верховным судьей назначили Волынского. Предлогами для судебного преследования Голицына были выставлены второстепенные служебные упущения, и все прекрасно знали, что эти предлоги приведены лишь для внешней формы.

Голицын должен был погибнуть, потому что этого хотел Бирон. И каким страшным судьей явился для Голицына Волынский! Мог ли бы он подумать тогда, как скоро ему самому придется сменить судейское кресло на помост эшафота? После голицынского процесса Волынский едет на конгресс для ведения переговоров с Турцией о заключении мира[106], и, наконец… осуществляется заветнейшая мечта его честолюбия: он делается членом Кабинета министров, по его собственному выражению, «перелетает великий порог».

Волынский достиг своего быстрого возвышения обычными средствами своей эпохи: личными связями, интригами, постоянными сделками со строгими предписаниями совести. Он не возвысился в этом случае над уровнем современников и явился верным последователем того самого житейского кодекса, который им же был, как нельзя более метко, охарактеризован одной фразой: «Нам, русским, не надо хлеба: мы друг друга едим и этим сыты бываем». Но выбирая проторенные, обычные пути, Волынский ставил себе не совсем обычные цели. Он не отвертывался от земных благ и при случае умел брать от жизни щедрую дань личных выгод; но этим не ограничивались его стремления. В нем сидело два человека: корыстолюбивый карьерист и государственный деятель с широким взглядом на политические вопросы. Переступив «великий порог» Кабинета, он не почил на лаврах. У него были свои убеждения, во имя которых он готов был начать борьбу.

Немудрено, что вместе со славой у него явились и враги. В Кабинете министров он возбудил против себя опасную вражду Остермана[107]. Для Остермана Волынский был представитель «русской» партии, и этого было достаточно, чтобы падение Волынского сделалось предметом тонко сплетенных происков Остермана. Интрига была родной его стихией. Остерман не любил действовать открыто, на свой страх. Он предпочитал орудовать подставными лицами, незаметно двигая ими, как марионетками, в своих скрытых целях. И теперь он нашел себе подходящего пособника. То был князь Куракин[108], большой барин, сибарит, остряк, «душа общества». Он давно ненавидел Волынского, и Остерману не составило труда приобрести в нем прекрасное орудие для низвержения Волынского. Нельзя было сразу взяться за такое дело. Нужны были факты, предлоги. Враги занялись пока надлежащей подготовкой общественного мнения. Куракин всюду трубил о пороках и проступках Волынского. Прикормленный им стихотворец Третьяковский[109] слагал и пускал в оборот насмешливые вирши о новом кабинет-министре. Гроза подготовлялась. Волынский сам пошел ей навстречу. Враждебные интриги раздражали неукротимый нрав Волынского, а быстрые успехи вскружили ему голову. Он не привык сдерживать себя в минуты гневных порывов. Мы уже видели выше примеры его лютых расправ.

Такая же расправа обрушилась внезапно на верного слугу Куракина, несчастного Третьяковского. В 1740 г. Волынский был назначен председателем «машкерадной комиссии» по устройству знаменитой «потешной» свадьбы шута М. А. Голицына с калмычкой Бужениновой в построенном на льду Невы «ледяном доме»[110]. Внушенная невежественной жестокостью затея была обставлена небывалыми приготовлениями. Для участия в свадебном кортеже было собрано по мужчине и по женщине от всех городов, областей и инородческих племен России: великорусы, малорусы, персиане, абхазцы, остяки, самоеды, якуты, калмыки, татары, чуваши, мордвины и т. д. Все они должны были сопровождать новобрачных в своих национальных одеждах на лошадях, верблюдах, оленях, собаках, волах, даже свиньях. Под новобрачных была приготовлена клетка, которую водрузили на слона. После свадебного пира этот кортеж отвез молодых на ледяное новоселье. Мебель, украшения, брачное ложе — все это было сделано изо льда в их подневольном жилище. Там они были оставлены на всю ночь, и к ледяному домику была приставлена стража, чтобы жильцы не разбежались. Зима в этот год, как нарочно, стояла самая жестокая.

Во время свадебного шествия придворный пиит Третьяковский должен был прочитать стихотворную оду. Дорого обошлась ему эта ода. На время приготовлений к празднику Третьяковский, как участвующее в нем лицо, поступил в распоряжение Волынского, который заведовал всем церемониалом. Волынский не преминул воспользоваться случаем, чтобы по-своему отмстить клеврету своих врагов за его насмешливые вирши. Лишь только Третьяковский впервые представился Волынскому для получения приказаний, последний встретил его градом пощечин и бил до того, что придворный поэт вышел от него «в не-состоянии ума». На следующее утро Волынский, приехав к Бирону, опять столкнулся в передней герцога с Третьяковским. Намерение поэта было очевидно: он приехал с жалобой к герцогу на вчерашнюю расправу. Волынский тотчас снова впал в бешенство. «Рвите его!» — закричал он солдатам, и в одну минуту на Третьяковском разорвали рубаху и избили его палками так неистово, что «спина его, бока и лядвии стали как уголь черны». Такая же экзекуция повторилась и на следующий день после «потешной» свадьбы, во время которой Третьяковский, одетый в «машкерадное» платье, сказал-таки свое стихотворное приветствие новобрачным. Отпуская, наконец, несчастного пиита, Волынский заставил его на прощанье поклониться себе в ноги.

Варварская расправа с безродным пиитом сама по себе никого не возмутила. Человеческое достоинство, неприкосновенность личности — все это были созвучья, еще совершенно незнакомые уху людей XVIII века. Тогда лишь начинали привыкать к понятию сословной чести, могли еще понять, что значит оскорбить честь дворянина; но что значит оскорбить честь человека вообще, каково бы ни было его сословное положение, это оставалось недоступным умственному и нравственному кругозору эпохи. Что значил для вельможных магнатов какой-то Третьяковский? Это просто был необходимый аксессуар различных церемониалов, машина для изготовления виршей на «случаи», почти что шут, на которого было бы смешно и странно смотреть как на человека с правами на какое-то уважение. Он пожаловался в академию. Академический врач освидетельствовал следы истязаний и признал побои, действительно, тяжкими. Тем и кончилось дело о претензиях самого Третьяковского. Но в деле была одна подробность, которая могла получить гораздо большую важность. Не большая беда, что Волынский бил Третьяковского; но побои происходили, между прочим, в апартаментах всесильного герцога, и это уже было весьма серьезно: это можно было выставить при случае как выражение дерзкого непочтения к Бирону! Враги Волынского не упустили этого обстоятельства и приберегли его до надлежащего момента.

Впрочем, в материале для подкопов недостатка не было. Скоро врагам Волынского открылась такая пожива, которая затмила все предшествующее, хотя и носила совсем иной характер. Пригибаясь перед сильными временщиками и самодурствуя над безгласной мелкотой зависимых от него лиц, Волынский платил щедрую дань нравам своей эпохи. Но в его жизни была и другая сторона. Он любил уходить с торной дороги придворных интриг в тесный дружеский круг единомышленников. Туда уносил он лучшую часть своей души. Там в нем просыпался патриот и гражданин. В просторном, роскошном доме на Мойке часто собиралась тесно сплоченная компания. Здесь бывал русский историк Татищев[111], широко образованный президент коммерц-коллегии Мусин-Пушкин[112], чиновники, архиереи, офицеры. Компания была пестрая по общественному положению входивших в нее лиц, но очень дружная по общности интересов, которые всех занимали. Друзья сходились не для праздного провождения времени. Между ними шел живой обмен мнений и впечатлений. Энергичные речи лились рекой. Собеседники разбирались в настоящем положении дел и старались заглянуть в будущее. В настоящем перед ними открывалась безотрадная картина. Столица утопала в сказочной роскоши. Иностранцы, подавленные великолепием столичных празднеств, писали, что эти празднества переносят их в волшебную страну фей. А между тем, на народе лежала недоимка по государственным сборам в 15 миллионов рублей, что равнялось двухгодичному государственному доходу. Из 8 миллионов общей суммы доходов 6 с половиной миллионов поглощалось расходами на армию и флот, и только полтора миллиона оставалось на удовлетворение всех других государственных потребностей. Торговля и промышленность находились в глубоком упадке. В управлении царил хаос. Всеми делами вертели иностранцы с Бироном, Остерманом и Минихом во главе. Свирепствовало ужасное «слово и дело». В доме на Мойке все эти наболевшие общественные язвы вызывали продолжительные обсуждения. Как быть, что делать? Мысль работала. Брались за иностранные книжки. Западные политические мыслители были в большом ходу среди членов кружка Волынского. У каждого из них была прекрасная библиотека, умножавшаяся при всяком удобном случае. Так, Волынский, председательствуя на суде над Голицыным[113] и довершив своим следствием гибель этого замечательного человека, не преминул позаимствоваться книгами из оставшейся после него богатейшей библиотеки. Книги собирались не зря, не по пустому дилетантскому капризу. Содержание этих библиотек ярко рисует умственные интересы их владетелей. Подавляющее большинство книг в них — политические трактаты все тех же авторов, которых мы уже встретили в рабочем кабинете Голицына: Макиавелли, Томазия, Пуффендорфа, Гуго Гроция и пр. Сверх того, Волынский особенно увлекался Юстом Липсием писателем XVI века, особенно тем его сочинением, в котором описывается эпоха упадка Римской империи. Волынский жадно набрасывался на обличительные картины римских нравов и любил применять их к современной ему русской действительности. От иностранных книжек переходили к родной истории, раздумывали над историческим прошлым. Здесь на сцену выступал Татищев со своими историческими разысканиями. Наконец, в результате бесед выяснилась потребность систематически обозреть назревшие нужды России. За это взялся сам Волынский. Он засел за обширную работу под названием «генеральный проект», в которой решил использовать все итоги своей разносторонней житейской и административной опытности. Он вкладывал в эту работу всю душу и придавал ей большое значение. «Сочинение это будет полезнее книги Телемаковой», — любил повторять Волынский. Он вынашивал свой проект, как любимое детище, несколько раз переделывал его различные части, читал его разным лицам, требуя поправок и замечаний.

Здесь был и краткий очерк русской истории, и обозрение деятельности высших государственных учреждений, и соображения об армии, шляхетстве, купечестве, суде, экономии. Конечный идеал, к которому сводились мечты Волынского, это — высвобождение русского народа из-под ига иноземных влияний путем широкого разлива просвещения среди шляхетства и духовенства и подъема торгово-промышленного самостоятельного почина среди купечества. Волынский не видел необходимости в изменении политического строя России — он был сторонником самодержавия; но он стоял за поднятие общественной самодеятельности, за расширение влияния шляхетства на дела государства, за пробуждение национального чувства. Господство Бирона являлось в его глазах страшным тормозом для достижения всех этих целей. И вот в думах Волынского и его друзей начинала мерещиться мысль о перевороте в пользу более национального правительства, чем правительство Анны. По-видимому, у них намечалась кандидатура дочери Петра — Елизаветы. С уст Волынского и его собеседников все чаще срывались желчные, едкие выходки против окружающих их лиц, стоящих у власти, и прежде всего против самого Бирона. Друзья не подозревали, что старый слуга Волынского, Кубанец, вывезенный им еще из Казани, прилежно подслушивает их свободные речи.

V

КАТАСТРОФА

На страстной неделе в 1740 г. Волынскому внезапно было объявлено высочайшее повеление — не являться ко двору. Волынский бросился к Бирону и другим вельможам, но его нигде не приняли. Что же случилось? Остерман и Куракин успели убедить Бирона, что Волынский ведет под него подкоп. Доказательств было немного, и все они сбивались на сплетни. Однако Бирон все же возненавидел Волынского. Нужно было во что бы то ни стало немедленно подогреть эту ненависть новыми доводами. И вдруг… как небесная манна в руки врагов Волынского падает донос Кубанца. Кубанец был арестован по поводу взятых через него Волынским казенных сумм из Конюшенного приказа[114]. На допросе вместо показания о суммах следователи услышали от Кубанца неожиданные признания о тайных собраниях и возмутительных беседах в доме его господина. Следователи насторожились: в воздухе запахло лакомой, жирной добычей. В тот же день Волынский был лишен свободы с тем, чтобы получить ее обратно уже в ином мире. Начались заседания следственной комиссии, наряженной над Волынским. Обвинители сплетали всевозможные вины, к чему самым удобным материалом служили беспорядочные, отрывочные показания Кубанца. Кубанец вписывал в свои донесения все фразы и обрывки фраз, которые, бывало, долетали до его уха во время собраний у Волынского. Следователям легко было выдергивать из этого набора наиболее пикантные словечки, сопоставляя их в такую связь, которая раздувала обвинение до чудовищных размеров. Обвинение разрасталось с каждым новым допросом. Теперь уже не довольствовались первоначальными обвинительными пунктами о том, что Волынский подносил императрице разные проекты «якобы в научение и наставление», что он оскорбил Бирона, позволив себе истязать в его апартаментах Третьяковского. Волынский и его друзья теперь выставлялись уже настоящими политическими заговорщиками; обвинители доходили до того, что по поводу составленной Волынским родословной Романовых приписывали ему преступный план посредством государственного переворота самому надеть на себя российскую корону. Все посетители вечеров Волынского были схвачены. Начались пытки. Волынского пытали два раза и, поднимая на дыбу, так повредили правую руку, что он уже не мог подписывать своих показаний. Намерение его произвести переворот не возбуждало уже никаких сомнений. Главное, чего старались добиться у заключенных, это определение срока, когда было решено осуществить замысел. Ничего не добились: Волынский упорно отрекался от намерения сделаться императором.

23 июня 1740 г. Волынскому был подписан смертный приговор. Было постановлено, вырезав язык, отсечь ему правую руку и голову. 27 июня казнь была совершена. Вместе с Волынским на эшафот были выведены шесть его сообщников. Массы народа толпились у эшафота. Сперва был обезглавлен Волынский, потом двое из его друзей, Хрущов[115] и Еропкин[116]. Остальные высечены кнутом и плетьми и обратно уведены в крепость.

Так оборвалась жизнь выдающегося государственного деятеля, вскормленного бурной эпохой Петра и безжалостно скошенного мрачной «бироновщиной». Богато одаренная натура Волынского совместила в себе и выдающиеся пороки своей эпохи, и светлые черты пробуждавшегося общественного сознания. Добросовестный историк не может закрыть глаза на темные факты его жизни; но прав был и поэт, воскликнувший про Волынского: «Он мнил спасти страну родную!»[117] Поэта можно заподозривать в увлечении, в идеализации своего героя. Но вот свидетельство высокого авторитета: вот, что написала о деле Волынского императрица Екатерина II, конечно, имевшая возможность познакомиться с этим делом так полно, как ни один историк: «Сыну моему и всем моим потомкам советую и поставляю читать сие Волынского дело от начала до конца, дабы они видели и себя остерегали от такого беззаконного примера в производстве дел… Волынский был горд и дерзостен в своих поступках, однако не изменник, но напротив того, добрый и усердный патриот и ревнитель к полезным поправлениям своего отечества. Итак, смертную казнь терпел, быв невинен».

ЕКАТЕРИНА II

Печатается по изданию:

Кизеветтер А. А.

Исторические силуэты: Люди и события.

Берлин: «Парабола», 1931. С. 7–28.

I

Преобразовывая по западноевропейским образцам русские государственные учреждения, Петр Великий усовершенствовал внешнюю технику русского административного аппарата. Вместе с тем он внес ряд перемен в организацию сословий. Но ни его административные, ни его сословные реформы не видоизменили принципиальных оснований, на которых был построен государственный порядок тогдашней России. Снабженная новыми правительственными учреждениями на шведский манер, переодетая из полуазиатских кафтанов в короткие немецкие камзолы, Россия осталась государством, снизу доверху закрепощенным, осталась самодержавной монархией, утвержденной на системе принудительного прикрепления всех без изъятия слоев населения к государственной службе и государеву тяглу.

После смерти Петра Великого началась глубокая переработка самых оснований государственного порядка. С 1725 по 1762 г. Россия постепенно превращается в сословно-дворянскую монархию. Дворянство из прикрепленного к обязательной службе сословия превращается в сословие свободных от обязательной службы привилегированных земле- и душевладельцев, в то время, как люди посадские остаются по-прежнему на положении закрепощенных тяглецов, а крепостная неволя владельческих крестьян, усиливаясь, обостряясь и расширяясь, принимает такие черты, которые близко подводят ее к настоящему рабству.

К моменту воцарения Екатерины II эта метаморфоза была уже завершена. Манифест Петра III о «вольности дворянской»[118] составил завершенный шаг в ее подготовке.

На долю Екатерины II досталась задача сообщить этому вновь назревшему строю государственно-общественных отношений окончательную юридическую формулировку и установить те новые учреждения, которые соответствовали самой природе сословно-дворянской монархии.

Так, на долю Екатерины II и ее сотрудников выпадала задача собрать жатву на поле, которое было распахано, обсеменено и взращено их предшественниками. Задача ответственная, ибо неуспех в выполнении такой задачи сразу сводит к нулю все предшествующие труды и достижения. Но в то же время эта задача и очень благодарная, ибо собиратель жатвы, если только он выполнит свое дело с успехом, непременно затмит собою и пахаря и сеятеля: ведь радость первоначальных надежд тускнеет перед счастьем достижения окончательной цели.

Блестящий успех, сопровождавший деятельность Екатерины II и окруживший ее имя ореолом славы, всего более объясняется тем, что по условиям исторического момента ее основная задача как раз соответствовала особенностям ее личного характера. Екатерина оказалась не ниже и не выше своей задачи, а как раз вровень с нею. Она была от природы не пахарем и не сеятелем, которые должны создавать условия, благоприятные для успеха будущей жатвы, а именно жнецом, обязанность которого — не испортить этих не им созданных условий, а, наоборот, использовать их наилучшим для дела образом.

На жизненном пути Екатерины не было недостатка в препятствиях, сложных и опасных. Она сумела восторжествовать над ними. Но она достигла этого успеха не столько преодолевая эти препятствия силою непосредственного сопротивления, сколько обходя их искусством гибкой изворотливости.

Вызывать на открытый бой враждебные жизненные стихии, встречать их лицом к лицу, разить их лобовыми ударами, — для этого нужен гений, нужен Петр. Подвигаться к своей цели по линии наименьшего сопротивления, не ниспровергая врагов, а приручая их к себе; не опережать окружающей среды, а стараться идти с ней в ногу — для этого нет необходимости обладать гением, а достаточно и таланта, достаточно быть не Петром, а Екатериной.

Екатерина начинала свою политическую карьеру среди препятствий и опасностей, казалось бы непреодолимых. Она родилась и подрастала в семье мелкого немецкого князька, настолько небогатого, что для снискания пропитания он должен был поступить на службу к прусскому королю и благословлял судьбу, получив место губернатора в Штеттине. Здесь, в тесном и неудобном губернаторском доме, все было в обрез и, когда маленькая Фике (Софи), будущая Екатерина, ездила с матерью гостить к более богатым родственникам, она чувствовала себя там на положении просительницы, которую принимают и кормят из милости.

И вдруг — волшебная перемена судьбы! Из далекого Петербурга приходит неожиданная весть: Фике повезут к блестящему двору русской императрицы Елизаветы, где ей предстоит стать женою наследника русского престола. Дело было устроено Фридрихом II[119], который дальновидно усматривал в этой комбинации немалые выгоды для Пруссии в недалеком будущем.

Будущая русская императрица отправилась в путь, в далекий Петербург, с таким багажом, который показался бы нищенским даже для второстепенной кочующей актрисы. Немного носильного белья, да три — четыре платья, вот все, что она получила в приданое от родителей. Дядя прибавил к этому кусок голубой материи с серебряным шитьем, и это было уже верхом великолепия в гардеробе юной путешественницы. «Принцессою кочующей и бедной» прибыла Екатерина в Петербург, в неведомую страну, где ей — 15-летней девочке — пришлось иметь дело с императрицей Елизаветой, смотревшей на нее с недоверчивой подозрительностью, и — с женихом, который с первых же слов объявил невесте, что не чувствует к ней никакого расположения. Екатерина вступала на обширную сцену, где кишели интриги, где на каждом шагу приходилось опасаться ловушек. Между тем, положение Екатерины в высшей степени осложнялось еще одним обстоятельством. Прибывшая с нею ее мамаша с легкомыслием, равнявшимся только ее умственной ограниченности, тотчас по приезде в Петербург торопливо и бестолково начала выполнять секретное поручение, данное ей прусским королем: во что бы то ни стало свалить канцлера Бестужева[120]. Мать Екатерины повела это деликатное дело так несообразно, натворила при этом столько вопиющих глупостей, что был момент, когда судьба уже решенного брака ее дочери повисла на волоске и все могло окончиться позорным возвращением и матери и дочери в штеттинское захолустье. Мамаша и не избежала этого позора. Но дочь не только удержалась на своем месте, но и сумела восторжествовать над всеми трудностями своего положения. Она стала супругой наследника русского престола, завоевала доверие Елизаветы, благополучно миновав многие испытания, а по смерти Елизаветы, быстро сбросила со своего пути нелепого своего супруга и на целых 34 года стала безраздельной обладательницей самодержавного русского престола, несмотря на то, что в ближайшем ее окружении находились люди, полагавшие, что, надев на себя корону, Екатерина узурпировала права своего сына — Павла Петровича.

Тридцатичетырехлетнее свое царствование Екатерина сумела провести так, что ему было присвоено название «века Екатерины», хотя в государственной своей деятельности Екатерина более следовала за людьми и обстоятельствами, нежели вела их за собою; а сама Екатерина явилась, в представлении своих почитателей, настоящей «русской царицей», несмотря на то, что до конца жизни она продолжала искажать на немецкий лад русскую речь и ее бесчисленные русские писания представляли собой сплошной бунт против русского синтаксиса.

В чем же коренился источник этих победоносных успехов Екатерины? Я усматриваю этот источник в основной особенности ее натуры. Эта особенность заключалась в очень редко встречающемся сочетании двух свойств, обычно исключающих друг друга. То были — страстность желаний и расчетливое самообладание при выборе способов и средств к их достижению.

II

Страстность натуры Екатерины не может возбуждать сомнений. Эта страстность ясно сквозила в блестящем взоре ее глаз. Английский посланник Уильямс, знавший Екатерину молодой наследницей престола, сравнивает ее взгляд с пронзительным взглядом хищного зверька и говорит, что трудно было выдержать этот взгляд, стремительный и насыщенный желанием. Поверхностный наблюдатель мог бы принять эту неукротимую энергию за проявление гениальности. Но это было бы совершенно ошибочное впечатление.

Ненасытная жажда чувственных наслаждений и неиссякаемое честолюбие — вот на что более всего была направлена душевная страсть Екатерины. От юности до глубокой старости она непрерывно предавалась увлечениям любви. По наиболее заверенному счету в ее жизни на 44 года приходится 21 фаворит, т. е. средним счетом по одному фавориту на каждые два года с того момента, когда она отдалась любовным увлечениям[121]. С 1752 по 1758 г., пока была жива Елизавета, это — Салтыков и Понятовский. Екатерине было тогда 23–27 лет. Затем следует ее одиннадцатилетнее сожительство с Григорием Орловым (1761–1772 гг.), падающее на 30-е годы ее возраста.

От 40- до 50-летнего возраста (1772–1780 гг.) Екатерина сменяет не менее девяти фаворитов. То были — Васильчиков, Потёмкин, Завадовский, Зорич, Корсаков, Стахиев, Страхов, Левашов, Ранцов. От 50- до 60-летнего возраста Екатерины у нее сменилось не менее пяти фаворитов — Высотский, Мордвинов, Ланской, Ермолов, Мамонов. Говорю не менее, ибо остаются еще трое — Стоянов, Милорадович и Миклашевский, время связи которых с Екатериной не поддается определению. И, наконец, последнее десятилетие жизни Екатерины с 1786 по 1796 г. в ее уже престарелом сердце царил Платон Зубов.

Эта коллекция поражает не только многочисленностью, но и чрезвычайной пестротой своего личного состава. Неправильно было бы, конечно, сводить всю эту любовную эпопею к одной физиологической чувственности. Все же мы имеем достаточное основание сказать, что чувственность играла здесь большую роль, чем чувство. Правда, любовь Екатерины к Понятовскому носила характер подлинного взрыва страсти. Измена Орлова после 11-летней связи с Екатериной повергла Екатерину в искреннюю печаль и она признавалась, что Орлов в век бы остался ей мил, если бы сам не оттолкнул ее своей изменой. После смерти Ланского Екатерина испытала бурный пароксизм горя, потеряла аппетит и сон, целыми днями заливалась слезами и не могла никого видеть, пока не излечилась многотомным сочинением французского филолога Кур-де-Жабелена, наведшим ее на мысль заняться составлением сравнительного словаря всех языков. Екатерина обложилась словарями, исписала гору бумаги и, хотя и не обогатила филологическую науку ничем примечательным, но зато вылечилась от тяжелых последствий любовной горячки.

Такие эпизоды были бы невозможны, если бы все любовные увлечения Екатерины сводились к элементарной чувственности. И все же только оргией чувственности можно объяснить и бесконечное количество фаворитов Екатерины, и их большею частью быструю смену, и бросающуюся в глаза малую разборчивость в их подборе. В самом деле, что за пестрая коллекция! За утонченно-изнеженным Понятовским следует истый «русак» Григорий Орлов, а на место даровитейшего урода Потёмкина становится через некоторое время бездарный и пустоголовый красавчик Платон Зубов, которого Екатерина сделала своим идеалом уже на закате своей жизни.

Только оргией чувственности можно объяснить то обстоятельство, что с 1776 по 1789 г. фавориты сменялись чуть не ежегодно и определялись в это звание словно на платную должность не иначе, как по усмотрению и утверждению Потёмкина, который, после того, как сам отошел от сердца Екатерины, стал на целых 13 лет чем-то вроде директора этого подвижного мужского ее гарема. Так, на поприще любовных увлечений страстность Екатерины была не высокого полета, имела своим стимулом не столько парение чувства, сколько не укрощавшийся ни летами, ни государственными заботами бунт плоти.

Но и на поприще политического честолюбия страстность Екатерины получила не то направление, какое она принимает у натур творческих, гениальных. Екатерина не умела бросать вызовов судьбе ради удовлетворения своих честолюбивых стремлений. Она всегда предпочитала идти на сделку с жизненными обстоятельствами и ей было всего более привычно пролагать себе путь к успеху приемами искусной актрисы на жизненной сцене.

С истинно виртуозным блеском проявила она эти приемы уже при самом начале своей политической карьеры. Попав ко двору Елизаветы, 15-летняя Екатерина ставит себе целью растопить лед в сердце Елизаветы и отгородить себя в глазах общественного мнения от своего жениха. С чрезвычайной прозорливостью она избирает для этих целей путь усиленной ревности к православной вере. Захворав, она требует священника и пленяет Елизавету благоговением, с которым совершает исповедь. На церковных службах она усердно молится, истово отбивает поклоны, в то время, как ее жених смущает присутствующих ребяческими выходками. Несколько позднее она победоносно выходит из очень опасного положения, искусно разыграв роль оскорбленной невинности в то время, как она почти была уже изобличена в политической интриге, граничившей с государственной изменой. Английский посол Уильямс, прибывший в Россию с целью расстроить австро-русский союз, вовлек при помощи Бестужева и Екатерину в свои интриги. По этой скользкой дороге Екатерина зашла слишком далеко. Она забрала довольно много денег от Уильямса и вела через Бестужева переписку, которая могла ее в высшей степени компрометировать. Интриги Уильямса раскрылись. Бестужев пал жертвой этого раскрытия. Под ногами Екатерины разверзалась бездна. Но достаточно ей было дважды объясниться с Елизаветой и ее дело оказалось выигранным. Эти диалоги с Елизаветой обнаружили в Екатерине глубокое знание человеческого сердца и большое уменье на него воздействовать в своих интересах.

Призывая к себе Екатерину для объяснений, Елизавета хотела разыграть роль грозного, карающего судьи. Екатерина начала с того, что бросилась перед императрицей на колени и просила немедленно отпустить ее на родину, в Германию. А через несколько минут она уже стояла в позе оскорбленной незаслуженным подозрением невинности, а Елизавета целовала ее, обливаясь слезами. Это уменье искусно играть на струнах человеческого сердца не покидало Екатерину в течение всей ее жизни и служило ей главным орудием управления. Она вовремя и в меру необходимости давала почувствовать окружающим свою властность и вовремя и в меру необходимости умела взять с любым собеседником тон открытой доверчивости и непринужденной шутки или вдруг скользнуть по нему лучом царственной милости.

III

Но еще более важную роль в «ремесле правителей» она отводила рекламе. Здесь ее искусство не знало границ. В одинаковой манере она рекламировала сама себя и пользовалась в этом деле другими людьми как своими орудиями. Реклама была ее родная стихия. Здесь каждый ее шаг, каждое движение стояли на верху мастерства.

Читайте ее многочисленные манифесты и указы за первые месяцы ее царствования. Это — почти ежедневное натверживание ни на чем не основанного положения, что она отняла престол у своего супруга по единодушному желанию всех подданных. Когда и как была выражена эта воля народа? Разумеется, на это не делалось никаких указаний в манифестах и указах Екатерины.

Ведь нельзя было сослаться даже на молчаливое согласие всех групп населения на совершившийся переворот, ибо в первые годы правления Екатерины не было недостатка в недовольных голосах, и было вскрыто даже несколько заговоров. Но тем нужнее было рекламировать якобы народный характер переворота, доставившего Екатерине корону. И вот, на все лады и по разным поводам, Екатерина настойчиво рекламировала себя перед подданными в качестве желанной избранницы народного сердца. Она не боится злоупотреблять частым повторением этой мысли. Она знает, что часто повторяемая мысль становится привычной, превращается в шаблон и что ничто не укореняется в сознании масс крепче ходячего шаблона.

В первом манифесте Екатерины, в котором возвещалось о низложении Петра III и воцарении Екатерины (манифест был написан Тепловым[122]), было сказано, что правление Петра III грозило и ниспровержением в России православной веры, и поруганием отечественной славы через заключение мира с Пруссией, над которой только что перед тем победоносное русское оружие одержало верх, и разрушением всех внутренних порядков в государстве. И потому — говорилось далее в манифесте — Екатерина для предотвращения всех таковых опасностей вступила на престол, «положившись на помощь Божию и видя к тому желание всех своих верноподданных». Этот последний мотив и становится затем как бы обязательным припевом к каждому более или менее важному официальному акту.

Через неделю после первого манифеста 5 июля 1762 г. вышел именной указ о сбавке цены на соль на 10 коп. с пуда и в мотивировке к указу было заявлено, что государыня желает этой мерой облегчить положение подданных, ибо она взошла на российский престол «по единодушному желанию верноподданных и истинных сынов России». Через день после того вышел манифест о назначении коронации на сентябрь 1762 г. В первых же строках манифеста снова и снова повторялось, что к принятию престола государыню понудили ревность к благочестию, любовь к своему российскому отечеству и «усердное всех наших верноподданных желание видеть Нас на оном престоле».

Через 11 дней в именном указе о необходимости положить предел развитию лихоимства Екатерина дает новое, более пространное изложение этой идеи. Увещевая подданных воздержаться от лихоимства, Екатерина считает уместным подробно осветить побуждения, приведшие ее к занятию престола. «На наше действие, — читаем мы здесь, — в котором Нам Бог предводительствовал, и на Наше праведное пред Богом намерение, с которым Мы воцарилися, не снискание высокого имени Обладательницы Российской, не приобретение сокровищ…, не властолюбие и не иная какая корысть, но истинная любовь к Отечеству и всего народа, как Мы видели, желание Нас понудило принять сие бремя правительства». На следующий день вышел указ, приглашавший беглецов из России и дезертиров вернуться в Отечество, не опасаясь каких-либо кар. Указ начинался словами: «Как Мы по единодушному искреннему желанию и по неотступному прошению верных наших подданных и отечество свое любящих сынов вступили на всероссийский престол…».

Итак, тут говорится уже не только о желании, но и о неотступном прошении подданных, хотя никто не мог бы указать, когда и в какой форме была заявлена эта общая воля народа. И долго еще этот лейтмотив торжественных манифестов и именных указов не замирает под пером Екатерины. Через два года издан был манифест о предании суду Мировича[123], пытавшегося освободить из крепостного каземата и вновь провозгласить императором сына Анны Леопольдовны[124] Ивана Антоновича[125]. Екатерина II захватила престол через насильственный дворцовый переворот, тогда как Иван Антонович стал некогда на короткое время императором на точном основании закона Петра Великого, согласно коему каждый царствующий монарх сам должен был назначать себе преемника, а Анна Ивановна объявила Ивана Антоновича наследником своей короны. Все это нисколько не помешало Екатерине начать манифест вступлением, в котором на пространстве одной фразы уместились два заявления, явно расходившиеся с истиной: «Вступив на престол по желанию всех подданных, Мы хотели облегчить положение принца Иоанна, сына Антона Брауншвейгского[126] и Анны Мекленбургской, на краткое время незаконно введенного на престол». Так, выдавая свой насильственный захват престола за воцарение по всенародному прошению, Екатерина тут же провозглашала узурпатором несомненно законного государя — Ивана Антоновича.

Тонкий наблюдатель мог бы, конечно, заметить, по поводу этих бесконечных повторений вышеуказанной мысли в манифестах Екатерины, что права несомненные и неоспоримые в столь частых и однообразных подтверждениях не нуждаются и слишком большое усердие в этом направлении может лишь возбудить сомнение в действительности этих прав. Но Екатерина отдавала себе ясный отчет в том, что реклама рассчитывается не на тонких наблюдателей, а на рядовую массу, на людей толпы, которые легко гипнотизируются приемами резкими, смелыми и топорными. И она знала, что делает, когда не уставала повторять ту небылицу, которая от этих повторений превращалась в сознании населения в официально заверенное общее место, в привычное умственное клише, уже не требующее проверки.

Саморекламирование все же составляет низший род рекламного искусства.

Вершина его состоит в умении влагать хвалу себе в уста других. Мы сейчас увидим, с какой виртуозностью Екатерина умела взбираться и на такие высоты.

IV

Верноподданными сынами отечества не ограничивалась та аудитория, на которую рассчитывала Екатерина, сплетая словесный венок своей политической славе. Она считала необходимым воздействовать в этом направлении также и на Западную Европу. Она чрезвычайно дорожила репутацией либеральной и просвещенной государыни и в создании себе такой репутации в общественном мнении Европы она сама принимала наиболее деятельное участие. Бывали случаи, когда в своих официальных заявлениях высшим государственным учреждениям по поводу правительственных мероприятий она явным образом имела в виду общественное мнение Европы. Так, решив провести секуляризацию, она изготовила для Синода обширную речь о том, как недостойно просвещенных архипастырей владеть рабами. В этой речи явно сквозит намерение выдвинуть на первый план либеральный характер реформы. Для убеждения членов Синода аргументы такого рода были, конечно, малопригодны, да Екатерине не было и надобности вступать на путь убеждения и просьб там, где было достаточно одного выражения ее воли. Очевидно, речь предназначалась для заграничных ушей, чтобы выставить в либеральном свете секуляризационную политику. Недаром речь тогда же была напечатана на французском языке и затем особой брошюрой распространилась за границей. Но для обработки западноевропейского общественного мнения одних монологов, в которых Екатерина сама являлась адвокатом своих деяний, было уже недостаточно. В добавление к таким монологам требовался хор усердных и восторженных сторонних хвалителей. Конечно, Екатерине было нетрудно заполучить за границей сколько угодно наемных перьев для составления хвалебных брошюр. Она и не пренебрегала услугами таких перьев. Но она сумела достигнуть и гораздо большего. Первостепенные корифеи передовой философской мысли Западной Европы с самим Вольтером[127] во главе добровольно повергли к ее ногам свои литературные дарования и свои авторитетные имена и стали на все лады славословить «северную Минерву[128] или Семирамиду[129]», не скупясь на лесть, не останавливаясь ни перед какими гиперболами. Это был уже столь могучий рупор для разнесения по всему свету славы Екатерины, для оплаты которого никакие награждения не могли показаться достаточно дорогими, а покладистые на лесть венчанным владыкам «философы» того века к тому же довольствовались такими скромными подачками, которые не могли идти ни в какое сравнение с ценностью их дифирамбов для славолюбия Екатерины. Конечно, было бы слишком безвкусно утверждать, что Екатерина поддерживала литературный флирт с философскими знаменитостями Европы только ради своих практических соображений. Не может быть сомнения в том, что она была искренней поклонницей писаний Вольтера и ее самолюбию льстило считать себя его ученицей. И если она и позволяла себе порою свысока иронизировать над философами, плохо разбирающимися в вопросах практической политики, то эта ирония служила для нее лишь орудием самообороны в тех случаях, когда «философы» от панегириков переходили к критическим назиданиям. Так случилось с Дидро[130], когда он, посетив Петербург, в беседах с Екатериной дал волю языку и позволил себе указать на недостатки правительственной системы Екатерины и дал ей понять, что и на солнце ее царствования имеются пятна.

В таких случаях Екатерина отделывалась ироническими ссылками на различие в положении философа, мысль которого парит на заоблачных высях, и государя, принужденного «писать законы на человеческой коже». Эти легкие и мимолетные размолвки нисколько не умоляли значения того обстоятельства, что общение с вождями умственного движения Европы льстило Екатерине само по себе, независимо от ее практических расчетов. И все же такой расчет играл очень большую роль в ее сношениях с ее знаменитыми корреспондентами. Когда на ее блестящий небосклон надвигались зловещие тучи и ей нужно было замаскировать тревожное состояние ее души и свои опасения перед возможностью опасных внутренних потрясений в управляемой ею стране, она писала Вольтеру несколько строк, приправленных тоном бравурной беззаботности, и не без основания была уверена, что после этого «вся Европа» будет знать, что Екатерина весела и довольна и, следовательно, слухи о грозящих ей опасностях лишены основания.

Читая эту переписку, нетрудно заметить, что Екатерина начинает шутить и резвиться пером особенно старательно именно в наиболее тревожные моменты. Таковы веселые шуточки над «маркизом Пугачевым»[131], отпускавшиеся как раз в то время, когда успехи пугачевщины настолько пугали Екатерину, что для подавления мятежа она сочла нужным послать на театр борьбы самого Суворова. Таковы ее подтрунивания над турецким султаном, относящиеся к тому моменту, когда одновременная борьба на два фронта — против Турции и против Швеции — раскрывала перед ней перспективу великих опасностей и она помышляла даже об эвакуации Петербурга, где слышались выстрелы с шведской флотилии.

Эта переписка служила ей не только для маскирования ее настроения, но и для ретушевки самих фактов, которые она не желала выставлять в их действительном виде. В разгар неурожая и голода она тоном внутреннего удовлетворения описывала Вольтеру материальное довольство сытых русских крестьян, а после жестокой расправы с епископом Арсением Мацеевичем за его протест против секуляризации Екатерина писала Вольтеру: «Я простила его и удовольствовалась тем, что перевела его в монашеское звание». Переводить монаха в монашеское звание не было, разумеется, ни надобности, ни возможности и, конечно, Вольтеру не довелось догадаться, что под переводом в монашеское звание следовало разуметь ссылку Арсения под начало в отдаленный монастырь глухого севера, откуда этот якобы помилованный архиерей был затем перемещен в каменный мешок Ревельской крепости, где он и покончил свои дни.

Конечно, все такие сообщения делались не для Вольтера только, а для общественного мнения Европы, над которым самодержавно царил тогда фернейский патриарх.

Бывало и так, что Екатерина уже совершенно открыто возлагала на Вольтера поручения рекламного характера. Так, по тому же делу Арсения Мацеевича Екатерина переслала Вольтеру особую записку с просьбой опубликовать ее в Европе и уполномочила его написать, что сведения об этом событии получены им из верного источника.

Показная сторона искусства управления всегда стояла на первом плане в заботах Екатерины. Ни на минуту не покидала ее мысль — как о ней говорят, какое она производит впечатление? Боязнь неблагоприятных толков доходила у нее до мнительности. Когда в Ростове готовились к перенесению мощей Димитрия Ростовского[132] (1766 г.) и возникла мысль на некоторое время запечатать раку, Екатерина распорядилась отменить это решение, «дабы подлой народ не подумал, что мощи от меня скрылись». Во всяком деле — крупном или мелком — она прежде всего озабочивается благопристойной видимостью, а уже потом самым его существом, ибо видимость прежде всего создает толки, влияет на суждения и настроения толпы. Когда в 1768 г. было предложено устроить хлебные магазины в селениях экономических крестьян, Екатерина писала: «Настоит нужда, чтобы крестьянам хотя вид заведения магазинов открыть и уверить их, что под заботою императрицы им лучше жить, чем под управлением духовных властей». Не в том дело, чтобы благосостояние крестьян повысилось действительно, а в том, чтобы в их умах создалась уверенность в благодетельности мероприятий императрицы.

V

Все это сознательное рекламирование Екатериною ее успехов, удач и достоинств неуловимо сливалось в ней с самоуверенной убежденностью в том, что от нее может исходить только благо, что вокруг нее и под ее крылом все может лишь благоденствовать, цвести счастьем и довольством. Великие и сильные души готовы бывают вызвать против себя общий ропот, лишь бы достигнуть поставленных себе целей, которые они признают благими и нужными. Желание устранить все, могущее повредить их делу, побуждает их настойчиво отыскивать изъяны в собственной деятельности. Екатерина напротив более всего желала, чтобы вокруг нее не было никакого ропота, а упорное стремление к достижению общего блага она очень была расположена заменять уверенностью в том, что это благо уже достигнуто и что тот мир, во главе которого стоит она, есть лучший из всех возможных миров, и не признавать этого могут лишь злонамеренные и недобросовестные люди.

В этом и заключался тот природный эгоистический оптимизм, который составлял отличительную черту ее натуры. Сквозь розовое стекло этого оптимизма все, исходящее от нее, представлялось Екатерине. Никогда она не была бы способна гласно признать, что то ли иное ее распоряжение было «не осмотря учинено», как это делывал Петр Великий. Ей были чужды и те приступы сомнения в своих силах и разочарования в достигнутых результатах, которые так знакомы истинно творческим натурам.

Промахов и неудач не полагалось в формуляре ее деяний.

Известно, как плохо была налажена созванная Екатериною Комиссия депутатов для выработки проекта государственного Уложения. Это не помешало Екатерине сказать: «Мое собрание депутатов вышло удачным, потому что я заявила им: знайте, вот каковы мои начала, теперь вы скажите свои жалобы, где башмак жмет вам ногу? Мы постараемся это поправить: у меня нет системы, я желаю только общего блага».

Великолепные образцы самоуверенности находим в «Записках» Екатерины о ее первых шагах на поприще управления и о ее первых распоряжениях в сенате. По этим сообщениям выходит, что молодая государыня, словно по какому-то наитию, мгновенно разрешала труднейшие вопросы государственной практики, перед которыми становились в тупик поседевшие на службе сенаторы.

В июне 1763 г. в сенате в присутствии Екатерины обсуждался вопрос о производстве новой ревизии. Сенаторы говорили о том, с какими трудностями сопряжено это дело, сколько будет споров, побегов, утаек, какие сложные нужны учреждения для проведения ревизии. Екатерина же нашла, что все можно сделать очень просто. Она сказала: «Пусть каждое селение само пошлет ведомость о числе душ в уездную воеводскую канцелярию, канцелярии пусть перешлют эти ведомости в губернии, а губернии — в сенат».

Надо думать, что старые сенаторы и без этого указания хорошо знали тогдашний порядок административных инстанций, но они заявили, что при таком собирании ревизионных ведомостей утаенных душ будет бесчисленное множество. Екатерина немедленно нашла выход, сказав: «Тогда простите всех прежних утайщиков и велите селениям внести всех прежде утаенных в нынешние ревизские сказки». И Екатерина прибавляет к этому рассказу в своих «Записках»: «И доныне ревизии так делаются и прописных душ нет и о них не слышно». Екатерина верила в это, ибо ей хотелось, чтобы было так.

Этот эгоистический оптимизм, в котором было столько же преднамеренного расчета, сколько и непроизвольного влечения к самоудовлетворенному спокойствию души, побуждал Екатерину находить утешительные стороны даже в несомненных общественные бедствиях. Конечно, Екатерина была слишком умна, чтобы не замечать темных сторон в окружающей ее действительности. Но, замечая их, она от них отмахивалась софизмом или каламбуром, которым старались придать вид серьезного рассуждения. «Меня обворовывают, — писала она г-же Бьелке в 1775 г., — так же, как и других, но это хороший знак и показывает, что есть, что воровать».

Редко-редко на ее настроение набегали тучки унылого малодушия, но она быстро сметала их, и горизонт ее душевной жизни вновь сиял лазурью спокойного самодовольства. Кто бы ни решился выступить с открытой критикой ее правления, она ставила над ним крест, как над человеком пустым и не заслуживающим серьезного внимания. После того как Рейналь[133] заметил, что Екатерине много не удается, она стала называть его ничего не стоящим писателем. Когда Тюрго[134] и другие французские экономисты подвергли критическому разбору ее Наказ и доверчиво прислали ей этот разбор, она обозвала их дураками и вредными для государства сектантами.

Несокрушимая уверенность в неизменном успехе всех своих начинаний давала ей решимость выступать на самых разнообразных поприщах, не смущаясь отсутствием надлежащей подготовки. В форме Наказа для Комиссий депутатов она написала целый политический трактат, в котором при помощи отпрепарированных для своих целей цитат из «Духа Законов» Монтескье[135] она изложила общие принципы своего политического мировоззрения. Она составляла обширные узаконения и уставы, большею частью заправленные эффектными общими сентенциями, но оставляющие желать многого по части юридической систематики и точного выражения основных определений. Всю жизнь не выпуская пера из рук, она выступала и в качестве плодовитого драматурга, и в роли неутомимого журнального фельетониста, бралась и за изложение древних летописей, и за составление сравнительного словаря всех языков и проч., и проч.

Все это не лишено таланта, порою дилетантски наивно (изыскания филологические), порою беспомощно-примитивно (подражание шекспировским историческим хроникам), порою бойко и броско (комедии из русского быта и фельетоны во «Всякой всячине»[136]). Но все это не возвышается над уровнем посредственности, все это хорошо ровно настолько, чтобы не спуститься ниже общепризнанных литературных потребностей своего времени. Этот всеобъемлющий дилетантизм выражал натуру бодрую, жадную до впечатлений бытия, но направленную именно на вбирание в себя всей полноты этих впечатлений и гораздо менее — на борьбу с окружающей действительностью во имя собственного творческого замысла.

Эти личные свойства Екатерины и оказались как нельзя более подходящими к той очередной политической задаче, которую Екатерине пришлось осуществлять у кормила правления. То была задача оформления и закрепления процессов, уже достигших к этому времени в русской жизни полного развертывания. Екатерина подыскала и установила определенные юридические формы для того вида сословно-дворянской монархии, который получился в результате социально-политической эволюции, наполнившей эпоху преемников Петра Великого. Завершив организацию этой русской сословно-дворянской монархии XVIII столетия, Екатерина сумела сообщить ей тот культурный лоск и блеск, которого вообще можно было достигнуть при тогдашнем уровне русской монархии XVIII столетия. Можно смело сказать, что удачному выполнению такой задачи содействовали не только достоинства и таланты Екатерины II, но и самые недочеты и слабости, которые были свойственны ее натуре.

ПОТЁМКИН

Печатается по изданию:

Кизеветтер А. А.

Исторические силуэты: Люди и события.

Берлин: «Парабола», 1931. С. 93–123.

I

За время первой турецкой войны и революции во дворце Екатерины II произошли некоторые события, на первый взгляд, чисто личные, домашние, но на самом деле имевшие политическую подкладку и политические последствия. Екатерина за это время дважды переменила фаворитов. В 1772 кончился десятилетний фавор графа Орлова. На два года его заместил Васильчиков. В 1774 г. Васильчиков должен был очистить место новому фавориту — Потёмкину. В течение долгих последующих лет новые и новые фавориты сменяли друг друга бесконечной вереницей, не оставляя своими возвышениями и падениями никаких следов в направлении государственных дел.

Но в альковных переворотах 1772 и 1774 годов отобразились некоторые поворотные моменты скрытой борьбы придворных групп и кружков. Смена фаворитов явилась тут своего рода суррогатом смены кабинетов.

«Орлов в век бы остался, если бы сам от меня не отошел», — писала Екатерина в «Чистосердечной исповеди», составленной ею для Потёмкина. И точно, в день отъезда Орлова на Фокшанский конгресс Екатерина узнала о его сердечной измене, о его связи с кн. Голицыной. Этим самым роман Екатерины с Орловым оборвался. Впрочем, этот разрыв подоспел для Екатерины как раз вовремя. Он дал ей возможность легко и удобно сгладить создавшееся для нее как раз в это время трудное политическое положение. В 1772 г. исполнилось совершеннолетие ее сына Павла Петровича. То был для Екатерины если и не критический, то все же довольно острый момент: ведь в связи с наступлением совершеннолетия Павла возникал повод к пересмотру вопроса о правах Екатерины на захваченный ею престол. А Екатерине было хорошо известно, что среди близких к ее трону сановников имелась целая группа таких лиц, которые могли пожелать воспользоваться этим поводом в интересах цесаревича. Эту группу возглавлял воспитатель цесаревича Никита Панин[137]. Для Екатерины было в высшей степени важно во что бы то ни стало предотвратить какие бы то ни было проявления политических настроений панинской группы. Для этого ей нужно было притупить острие недовольства этого кружка положением, создавшимся в 1772 году, нужно было перекинуть какой-нибудь мост между собою и людьми, окружавшими цесаревича. Разрыв с Орловым и открывал для Екатерины возможность выйти из деликатного положения самым простым способом: переменою фаворита. Покои Орлова во дворце занял теперь человек, близкий к панинской группе. Новый избранник Екатерины — Васильчиков — представлял собою красавчика с добродушным нравом и пустою головою. Это было безличное ничтожество с привлекательною наружностью. Для Екатерины он был не более как куклой, пригодной для некоторого рассеяния в момент душевной тоски по утраченному счастью. Личное ничтожество Васильчикова подавало Никите Панину надежду на то, что теперь он, Панин, приобретет безусловное влияние в сфере государственных дел и что с устранением соперничества Орловых руки у него будут развязаны. Однако этой надежде не суждено было осуществиться.

Екатерина и в мыслях не имела потворствовать установлению всевластия Панина. Самое сближение ее с Васильчиковым не могло быть продолжительным: для этого уж слишком ничтожен был новый фаворит. Орлов, вернувшись с Фокшанского конгресса, пытался было вновь играть некоторую роль. Но с Орловым у Екатерины все уже было покончено.

Вокруг Екатерины образовалась как бы пустота. Между тем надвигались грозные события. Война с Турцией затягивалась. Начатые мирные переговоры не налаживались. А за Волгой разгоралась пугачевщина. Екатерина чувствовала потребность в надежном советнике и помощнике. Ей нужен был человек, который мог бы явиться одновременно и другом сердца, и серьезным сотрудником в государственных делах.

Такой именно человек давно уже был на примете.

Григорий Александрович Потёмкин родился в 1736 году, в семье отставного полковника, проживавшего в своем поместье в Духовщинском уезде Смоленской губернии. Рано потеряв отца, Потёмкин был взят на воспитание двоюродным дядей — Кисловским, который занимал пост президента Камерколлегии, на ту пору помещавшейся в Москве. Дядя определил Потёмкина сначала в частную школу в Немецкой слободе, затем в Московский университет. В то же время Потёмкин был записан на службу в конную гвардию.

Он обнаружил смолоду умственную даровитость и любознательность. Он с жадностью пожирал всевозможные книги. В то же время он водил близкое знакомство с высшим духовенством, прекрасно знал богослужение, интересовался богословскими вопросами. Червь честолюбия точил его душу. Его преследовала мечта занять какое-либо высокое положение. Но он сам еще не знал, куда направить свои честолюбивые стремления. Университетские учебные занятия шли у него весьма неважно и, наконец, он забросил их до такой степени, что в 1760 году был вместе со знаменитым впоследствии Новиковым[138] исключен из университета «за леность и нехождение в классы».



Поделиться книгой:



Регистрация