Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сатана в предместье. Кошмары знаменитостей (сборник) - Бертран Рассел на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Хранители Парнаса

I

В наш век войн и слухов о войнах многие ностальгически озираются на времена непоколебимой, как казалось, стабильности, когда их деды вели вполне беззаботную жизнь. Но непоколебимая стабильность имеет свою цену, и я не уверен, что ее всегда следовало платить. Мой отец, встретивший мое рождение уже стариком, часто рассказывал о прошлом, которое некоторые из нас воображают золотым. Один из его рассказов лучше остальных помог мне примириться с моим временем.

В свою бытность студентом Оксбриджа – как давно это было! – он любил подолгу гулять по сельским тропинкам, некогда окружавшим этот красивый (тогда) город. Его часто обгонял ехавший верхом вместе с дочерью священник. Что-то – он сам не знал что – заставило его к ним приглядеться. У старика было изможденное лицо, на нем застыло горестное и как будто испуганное выражение; то был не страх чего-то определенного, а квинтэссенция страха, страх per se[3]. Даже когда они проезжали мимо, была видна взаимная преданность отца и дочери. Дочери было лет девятнадцать, но вид у нее был совсем не такой, какого ожидаешь в этом возрасте. Располагающим ее облик трудно было назвать, зато обращала на себя внимание суровая решительность и какая-то отчаянная воинственность. Я поневоле гадал, умеет ли она улыбаться, веселится ли когда-нибудь, забывает ли хотя бы изредка о причине несгибаемой целеустремленности, воплощением которой выглядит. После нескольких встреч с этой парой я решил навести справки о пожилом священнике. «Это Повелитель Собак», – ответили мне со смехом. (Это было не имя минойского божества, а прозвище главы старинного колледжа Святого Циникуса, студентов которого дразнили «собаками».) Я спросил собеседника, своего друга, чем вызван его смех, и в ответ услышал: «Ты что же, незнаком с историей этого старого греховодника?» «Нет, – говорю, – да и не похож он на преступника. Что он натворил?» «Ну, – протянул друг, – это старая история… Если хочешь, расскажу». «Хочу, – ответил я, – этот человек вызывает у меня интерес, его дочь тоже. Хочется узнать о нем побольше». Как я узнал потом, эта история была известна в Оксбридже всем, кроме первокурсников. Вот она.

Во времена молодости мистера Брауна стипендиаты должны были иметь сан и не помышлять о браке. В случае везения кто-то из них мог возглавить колледж, в противном случае, чтобы жениться, ему пришлось бы отказаться от стипендии и поселиться при колледже, что сулило семейному человеку чуть ли не бедность. Глава колледжа, предшественник Брауна, дожил до преклонных лет, и все увлеченно гадали, кто его сменит. Наилучшие шансы были у Брауна и у некоего Джонса. У обоих были невесты, оба надеялись на женитьбу и избрание после кончины старика. Тот наконец умер, и соперники заключили рыцарское соглашение – голосовать на выборах следующего главы колледжа друг за друга. С преимуществом в один голос победил Браун. Но голосовавшие за Джонса провели расследование и выяснили, что Браун вопреки соглашению отдал голос за самого себя и тем обеспечил себе избрание. Судебных санкций не последовало, однако члены совета колледжа, включая прежних сторонников Брауна, решили объявить ему жесткий бойкот. Они огласили результат расследования, и к бойкоту присоединился весь университет. Остракизму подвергли и его жену, хотя свидетельства ее нечестности отсутствовали. Их единственная дочь выросла в атмосфере тоски, молчания и одиночества. Мать зачахла и умерла от какой-то болезни, возможно, пустяковой. Я узнал эту историю спустя двадцать лет после тех выборов, и все двадцать лет наказание длилось без намека на послабление.

Я в те дни был молод и не настолько предан моральным принципам, чтобы пытать и пытать провинившегося, не ведая сострадания. Эта история меня потрясла, причем не прегрешением старика, а именно непреклонной жестокостью всего оксбриджского сообщества. Вина старика не вызывала у меня сомнения. За двадцать лет в ней никто не усомнился, и встать одному против этого дружного согласия было невозможно, но я подумал, что жалости достойна хотя бы дочь, если не отец. Как я выяснил, попытки с ней подружиться неизменно наталкивались на ее нежелание общаться с людьми, не признававшими ее отца. Я ломал голову над этой ситуацией, пока не оказались под угрозой мои этические убеждения. Я дошел до того, что усомнился в каре за грехи как в главном долге добродетельного человека. Но моим терзаниям положила конец случайность, неожиданно заставившая меня забыть об общих соображениях и заняться частностями.

II

Во время одной из своих одиноких прогулок я шарахнулся от лошади, несшейся сумасшедшим галопом, а через несколько шагов увидел лежащую у дороги женщину. Подойдя, я узнал дочь затравленного главы колледжа. Потом узнал, что он слегка занемог и остался дома, а она не пожелала отказываться от привычной прогулки верхом, пусть и в одиночестве. На беду, по пути ей попался странствующий цирк лорда Джорджа Сэнджера со слонами, тянувшими огромные фургоны. Лошадиные нервы не выдержали зрелища слонов, лошадь сбросила наездницу и ускакала. Бедняжка была в сознании, но стонала от боли и не могла шелохнуться, потому что сломала ногу. Сначала я не знал, как поступить, но потом увидел запряженную собаками тележку и упросил возницу, ехавшего в Оксбридж, завернуть в больницу и вызвать карету «Скорой помощи». Помощь прибыла через полтора часа, и все это время я очень старался обеспечить пострадавшей удобство и выказать сочувствие. Я не скрыл, что знаю, кто она такая.

Несмотря на отлучение ее отца, я заглянул к ним назавтра и узнал от горничной, что на сломанную ногу наложили гипс и что состояние пострадавшей не вызывает опасений. Я стал регулярно справляться о ее самочувствии и, когда ей полегчало настолько, что она перебралась на диван, спросил, можно ли ее навестить. Сначала она передала с горничной отказ, но когда я дал понять, что готов иметь дело с ее отцом, сменила гнев на милость. Мои отношения с ним остались натянутыми, он ни разу не заговорил со мной о своих бедах. Зато его дочь, сначала робевшая, как дикая птица, постепенно привыкла ко мне и поверила в мое доброе отношение. Со временем я узнал все, что было известно ей с отцом.

По ее словам, отец в молодости был весельчаком и гулякой, иногда позволял себе лишнее, но обладал до того приятным нравом, что ему все прощалось. Он был по уши влюблен и возликовал, когда результат выборов позволил ему жениться на его ненаглядной Милдред. Выборы прошли в самом конце летнего семестра, через пару недель сыграли свадьбу. Ему не нужно было возвращаться в Оксбридж до начала осеннего семестра, и пара провела летние месяцы в безоблачном блаженстве. Милдред еще не бывала в Оксбридже, и он живописал город в восторженных выражениях, расхваливая не только архитектуру, но и приятное (ему) общество. Им представлялось непрекращающееся счастье и всевозможные увеселения. Вскоре стало ясно, что семья ждет счастливого прибавления.

В первый свой вечер в Оксбридже глава колледжа отправился на положенное ему почетное место. Велико же было его изумление, когда его никто не поприветствовал, никто не спросил, как он провел отпуск, никто из членов совета не произнес подобающих вежливых слов о его молодой жене. Он обратился к мистеру А справа от себя, но тот был слишком занят разговором с собственным соседом справа и не расслышал обращения главы колледжа. То же произошло с соседом слева, мистером В. После этого Брауну пришлось молчать на протяжении всего долгого ужина, пока члены совета болтали между собой и смеялись, как будто его не существовало. Невзирая на растущее неудобство и огорчение, он счел, что ритуал требует от него председательства за портвейном в профессорской. Но когда он передавал портвейн, сосед принимал бокал, словно взявшийся ниоткуда; настала очередь второго круга, и не он, а сосед осведомился через его голову, можно ли приступать. Он уже сомневался, что вообще существует, и поспешил домой, к Милдред, чтобы она убедила его своим прикосновением, что он не невидимый призрак, а человек из плоти и крови.

Но стоило ему начать рассказ о своем странном приключении, как на пороге появилась горничная с конвертом, брошенным, по ее словам, в прорезь для писем в двери каким-то незнакомцем. Разорвав конверт, он нашел длинное анонимное письмо, написанное явно измененным почерком. «Тебя отдали под суд и вынесли тебе приговор, – так начиналось письмо. – По закону ты неуязвим, но все дали торжественную клятву, что ты поплатишься за свой грех и что твои муки будут страшными, как если бы ты преступил закон и был наказан». Дальше шли подробности. Говорилось о том, что сначала члены совета колебались, особенно проигравший Джонс: никому не хотелось верить, что один из их числа поступил так дурно. Рассказывалось в письме и о тщательной проверке, убедившей всех сомневавшихся. Завершалось оно строками, полными почти библейского гнева:

Не воображай, что сумеешь нас поколебать своими увертками. Оставь надежду разжалобить нас и вымолить прощение сентиментальными призывами. Пока ты останешься главой колледжа, никто из членов совета не скажет тебе ни единого слова за пределами строгой необходимости. Думаешь, твоя жена не разделит кару? Она заняла место женщины, которой из-за твоего предательства не бывать счастливой невестой Джонса. Пока она будет получать преимущества от твоего греха, ей придется расплачиваться вместе с тобой. На этом оставляем тебя на растерзание твоей нечестивой совести.

Твои невольные коллеги, Суд Справедливости.

Прочитав письмо, глава колледжа застыл, как громом пораженный, и не предпринял попыток скрыть его от жены. Наконец, придя в себя, он тяжело на нее уставился.

«Милдред, – заговорил он, – ты этому веришь?»

Она, с трудом встав, пылко отвечала:

«Поверить такому?! Милый Питер, как это могло прийти тебе в голову? Я бы не поверила, даже если бы все черти в аду поклялись по примеру совета вашего дьявольского колледжа, что ни на йоту не сомневаются, будто все так и было».

«Спасибо за эти отважные слова, – произнес он. – Пока они отражают твои мысли, в моей жизни, пусть мне и будет непросто, останется убежище, сулящее человеческое тепло. Пока ты в меня веришь, у меня хватит смелости бороться с этой низкой клеветой. Я не подам в отставку, ведь это выглядело бы как признание вины. Я посвящу себя доказательству истины, и в один прекрасный день она пробьет себе дорогу. Но как же тяжко будет тебе, которой я надеялся даровать счастье, делить жизнь изгоя! Я бы умолял тебя меня бросить, но знаю, что ты откажешься. Будущее тонет во мраке, но, кто знает, вдруг смелость и настойчивость при поддержке твоей любви приведут к счастливому завершению?»

Сначала Питер думал отыскать способ решить загадку. Он писал всем членам совета, торжественно заявляя о своей невиновности и требуя расследования. Большинство игнорировало его письма. Джонс, его соперник, проявлявший как будто чуть меньше враждебности, чем остальные, ответил, что расследование уже имело место, что все сообщили, как голосовали, и что без голоса главы колледжа все голоса разделились поровну. Разоблачительный вывод напрашивался сам собой, дальше расследовать было нечего. Питер обращался к юристам и сыщикам – тщетно: все считали его виноватым и не могли предложить ничего, что ослабило бы подозрение. Миссис Браун избегали наравне с ее мужем, причем к бойкоту присоединились даже немногие подруги ее девичества, жившие в Оксбридже. Рождение дочери, которое при иных обстоятельствах принесло бы радость, только добавило мучений: как таким родителям было облегчить ребенку жизнь? В отчаянии они нарекли ее Кэтрин, боясь, что ее колесуют, как святую Екатерину Александрийскую. Заводить второго ребенка в этом беспросветном мраке они не стали, сочтя это легкомыслием и жестокостью. В те времена, при их убеждениях, это означало прекращение интимных отношений между мужем и женой. Любовь выжила, но совершенно безрадостная.

Шли годы, но улучшения не происходило. Миссис Браун неумолимо чахла и в конце концов умерла. Кэтрин, никогда не слышавшая смеха, уже к пяти годам обрела спокойную, молчаливую неподвижность 80-летней старухи. Отправлять ее в школу было нельзя: другие дети ее затравили бы. Ее учили сменявшие друг друга гувернантки-иностранки, приезжавшие из-за границы в неведении об особой ситуации и увольнявшиеся, едва в ней разобравшись. Скрыть от девочки факты было невозможно: смолчали бы родители – дали бы волю языкам слуги. Ее отец, особенно после смерти жены, не жалел для нее ласк в напрасных стараниях хотя бы отчасти скрасить ее изоляцию в обществе. Она отвечала ему горячей привязанностью, какую обычный ребенок делит между несколькими людьми. Достигнув возраста благоразумия, она воспылала страстью отомстить за отца, показать всему миру, с какой бесчеловечной свирепостью поступили с ним самозваные судьи, в чьей несправедливости она нисколько не сомневалась. Но дочь была так же бессильна, как и отец. Их взаимная любовь в тех тесных пределах, куда их заточил враждебный мир, не могла быть теплой и утешительной; оба терзались от страданий, оба чувствовали – хотя не произносили этого вслух, – что зрелище мучений другого делает их жизнь еще нестерпимее.

Эту историю я узнавал постепенно, навещая Кэтрин, пока у нее заживала нога. Я не находил сил подвергнуть сомнению ее версию, но и опровергнуть обвинение против ее отца мне было нечем. Если он и впрямь, как она утверждала, был невиновен, то это была загадка, указывавшая на некоего оставшегося неразоблаченным злодея. Я бы предпринял расследование событий, произошедших во время выборов, если бы придумал, как выявить некие скрытые события, но по прошествии стольких лет это казалось немыслимым. Однако внезапно мое замешательство оказалось рассеяно полным, поразительным и страшным торжеством правды.

III

Вскоре после выздоровления Кэтрин ее отец скончался. Удивляться не приходилось: несчастливая жизнь подточила его здоровье. Удивительно было другое – кончина спустя всего несколько дней самого непримиримого его противника в колледже доктора Гриторекса, профессора пасторской теологии. Удивление переросло в крайнее изумление, когда оказалось, что профессор покончил с собой, приняв яд. Всю жизнь он оставался непреклонным борцом с грехом и столпом незыблемых нравственных устоев. Он вызывал глубокое уважение у старых дев с несколько прокисшей добродетелью и пользовался признанием среди академических светил, не затронутых смягчением морального кодекса, характеризующим наш дряхлый век. Все догадывались, что именно благодаря профессору в университете сохранились стандарты, заставляющие родителей считать, что их сыновья попали в надежные руки. Накануне выборов главы колледжа профессор выступал самым непримиримым противником Брауна и яростным сторонником Джонса. Когда же объявили об избрании Брауна, именно доктор Гриторекс настоял на проверке, это его усилиями все поверили в виновность победившего. Когда глава колледжа умер, никто не мог заподозрить, что доктор Гриторекс сильно опечалится. Тем более невозможно было вообразить, что этот светоч незапятнанности закончит свои дни, совершив смертный грех. Некоторые его почитатели были, правда, потрясены его проповедью в церкви колледжа в первое воскресенье после смерти Брауна. Он взял за ее основу слова из Евангелия: «Где червь их не умирает и огонь на угасает» (Марк 9:44). Некоторые невнимательные читатели Евангелия, сказал он, воображают, что Бог готов прощать грешников, и даже намекают, что Он не обрекает их на вечное проклятие. Ученый муж указал, что цитату, вокруг которой он построил проповедь, непременно следует учитывать при всякой честной попытке уяснить смысл Евангелий. До этого места его проповедь встречала одобрение, но слушатели сочли дурным вкусом и даже были покороблены его удовлетворенностью вечными муками грешников и, что еще хуже, явно содержавшимся в его словах намеком на почившего главу колледжа. Все решили, что теология теологией, но заботу о сохранении приличий никто не отменял, и, расходясь после проповеди, поеживались. Джонс, никогда не усердствовавший в осуждении своего удачливого соперника, решил нанести профессору Гриторексу визит и напомнить ему, что поздно клеймить покойного. Вечером он постучался в профессорскую дверь, но ему никто не ответил. Он постучал снова, громче, а потом, увидев, что у профессора горит свет, и заподозрив неладное, вошел. Мертвый профессор сидел за письменным столом, перед ним лежал пространный манускрипт, адресованный коронеру. Сочтя неприличным читать эту исповедь самому, Джонс передал страницы в полицию, и они были зачтены на дознании. Профессор Гриторекс написал:

Труд моей жизни почти завершен. Остается только оповестить мир, что я послужил орудием кары за грех, и объяснить, как это произошло. Мы с Брауном в юности были друзьями. Он в те времена был смелее и безрассуднее меня. Мы оба собирались принять обет и посвятить себя академической карьере, а пока позволяли себе увеселения, неподобающие после рукоположения. У владельца табачной лавки, куда мы оба захаживали, была красавица дочь по имени Мюриель, иногда помогавшая отцу, – ясноглазая, озорная, живой соблазн. Она охотно шутила со студентами, но я угадывал в ней способность к глубокому чувству. Я без памяти в нее влюбился, но знал, что брак несовместим с академической карьерой, к тому же женитьба на дочери торговца запятнала бы меня в любом другом избранном мной поприще. Я и тогда, как на протяжении всей дальнейшей жизни, был полон решимости воздерживаться от плотского греха и совершенно чужд мысли о безнравственной связи с Мюриель. Браун же не ведал таких предрассудков. Пока я колебался, разрываясь между честолюбием и любовью, он действовал. Своей беззаботной веселостью он завоевал сердце бедной девушки и склонил ее к грехопадению. Об этом знал один я, и то, как я мучился при виде падения Мюриель, не описать словами. Я совестил Брауна, но напрасно. Мюриель, зная, что я посвящен в тайну ее позора, взяла с меня клятву молчать. Через несколько месяцев она пропала. Я не знал, что с ней случилось, но подозревал, что Браун не разделяет мое неведение. Однако я ошибался. Спустя некоторое время, на протяжении которого я света белого не видел, пришло ее письмо, написанное из какой-то жалкой конуры в трущобах, в котором она признавалась мне, что беременна, но слишком любит Брауна, чтобы ему мешать, поэтому скрывает от него свое состояние и местопребывание. Напомнив о моей клятве молчать, она спрашивала, не смогу ли я ей помочь, пока не родится ребенок, что непременно произойдет. Я примчался к ней и застал ее в отчаянной нужде: она не посмела сознаться во всем отцу, человеку не менее твердой нравственности, нежели моя. К счастью, дело было в каникулы, и я мог отлучиться из Оксбриджа, не привлекая внимания. Я помог ей, а когда пришло время, добился для нее места в больнице. Мать и ребенок умерли. Мне оставалось тщетно оплакивать свою прежнюю осторожность. Из-за клятвы, которую она вновь заставила меня дать, я не мог разоблачить подлость Брауна. Он так и не узнал о ее судьбе и, уверен, не интересовался ею.

Не имея права его разоблачить, я решил посвятить свою жизнь наказанию Брауна теми способами, какие будут предоставлены обстоятельствами. Возможность сделать это подвернулась в виде соревнования за место главы колледжа. Я всеми силами поддерживал Джонса и сумел бы добиться его избрания, но разочарование Брауна из-за проигрыша никак нельзя было бы сравнить с муками Мюриель. Поэтому я задумал более изощренную месть. Я проголосовал за Брауна. Такое никому в голову не могло прийти, и на разбирательстве мне не пришлось прикладывать больших стараний, чтобы все решили, что мой голос ушел Джонсу. Как я и предвидел, Браун победил, потому что проголосовал сам за себя. Я позволил себе слова, настроившие всех против него. Все получилось, как я задумал. Начались годы его страданий – как мне хочется верить, куда более длительных и горьких, чем все выпавшее на долю Мюриель. Я наблюдал, как щеки его жены теряют цвет, как она впадает в безразличие и отчаяние, и радостно думал: «Мюриель, ты отмщена!» У меня был дагеротип Брауна, сделанный в годы его цветущей молодости. Каждый вечер, прежде чем приступить к молитве, я брал эту карточку и сравнивал изображение с тем, каким Браун стал: ввалившиеся щеки, затравленный взгляд. В последующие годы я наслаждался тем, как яд изоляции разъедает его любовь к дочери. Его несчастье стало смыслом моей жизни, ничто не могло сравниться с этим по важности. На фоне моей всепоглощающей ненависти мелкие чувства коллег выглядели сущей безделицей. Я не познал радостей любви, зато мне были ведомы радости ненависти; кто отважится судить, что перевесит? А теперь мой враг мертв, и мне больше незачем жить. Однако я черпаю надежду в вере. Я сам отниму у себя жизнь и навечно попаду в ад. Там, надеюсь, я отыщу Брауна, и если в аду торжествует справедливость, мне откроются способы сделать его вечные муки еще ужаснее. С этой надеждой я умираю.

Бессилье светского суда

I

Пенелопа Колхаун медленно поднялась по лестнице, вошла в свою крохотную гостиную и устало опустилась в неудобное плетеное кресло.

– Тоска, тоска, тоска! – громко произнесла она с глубоким вздохом.

Без сомнения, у нее были основания для таких чувств. Ее отец служил викарием в отдаленном сельском приходе Суффолка под названием Кьюкомб-Магна. Деревня состояла из церкви, дома викария, почты, паба, десятка домиков и – единственная отрада – старинного помещичьего дома. Вот уже полвека деревню с внешним миром связывал только автобус, трижды в неделю ходивший в Кьюкомб-Парву, гораздо более крупную деревню с железнодорожной станцией, откуда, согласно молве, люди, впереди у которых была долгая жизнь, рассчитывали добраться до станции Ливерпуль-стрит.

Отец Пенелопы, овдовевший пять лет назад, принадлежал к почти иссякшей категории людей: набожный приверженец «низкой церкви», он отвергал любые удовольствия. По его мнению, его жена полностью отвечала предъявляемым к супруге требованиям: покорная и терпеливая, она неустанно трудилась на благо прихода. Он ничуть не сомневался, что Пенелопа пойдет по стопам этой святой. Не имея выбора, дочь старалась не разочаровать отца. Она украшала церковь на Рождество и на праздник урожая, председательствовала на собраниях матерей, навещала старушек и справлялась об их недугах, корила церковного служителя, если он пренебрегал своими обязанностями. В ее повседневной жизни не дозволялось ни единого проблеска радости. Викарий хмурился на женщин, пытавшихся прихорашиваться. Его дочь носила шерстяные чулки и темные юбку и жакет, когда-то новые, но теперь изрядно потрепавшиеся. Волосы она гладко зачесывала назад. Об украшениях не могло быть речи, так как отец считал их адским измышлением. Единственной подмогой ей служила поденщица, являвшаяся на два часа по утрам; ей приходилось самой стряпать и выполнять все домашние обязанности в дополнение к трудам в приходе, обычно лежащим на плечах жены викария.

Все ее попытки получить хоть капельку свободы кончались неудачей: у отца всегда была наготове цитата из Священного Писания, исчерпывающе доказывавшая нечестивость дочерних помыслов. Особенно он ценил Екклесиаста, отлично подходившего, как не уставал он твердить, в назидание, а не как догма. Однажды – дело было вскоре после смерти ее матери – в Кьюкомб-Магну нагрянула передвижная ярмарка, и она попросила разрешения взглянуть на эту невидаль хотя бы одним глазком. Отец отвечал:

– Преданный сердцем удовольствиям будет осужден, а сопротивляющийся вожделениям увенчает жизнь свою[4].

Как-то раз она осмелилась перекинуться парой словечек с проезжим велосипедистом, спросившим дорогу до Ипсвича. Глубоко шокированный отец промолвил:

– Наглая позорит отца и мужа, и у обоих будет в презрении[5].

На ее возражение, что беседа была совершенно безобидной, он сказал, что, если она не исправится, он больше не отпустит ее в деревню одну, и подкрепил угрозу цитатой:

– Большая досада – жена, преданная пьянству, и она не скроет своего срама[6].

Она любила музыку и мечтала о пианино, но отец считал это излишним и говорил:

– Вино и музыка веселят сердце, но лучше того и другого – любовь к мудрости[7].

Он без устали распространялся о том, как за нее тревожится.

– Дочь для отца, – говаривал он, – тайная постоянная забота, и попечение о ней отгоняет сон… Ибо как из одежд выходит моль, так от женщины – лукавство женское[8].

За пять лет, прошедших после смерти матери, Пенелопа достигла предела терпения. Наконец, когда ей исполнилось двадцать лет, в стене ее тюрьмы появилась трещина. В помещичий дом, пустовавший несколько лет, въехала хозяйка, миссис Ментейт, состоятельная американка. Ее муж, не пожелавший прозябать в Восточной Англии, уплыл на Цейлон, она же вернулась оттуда, чтобы отдать сыновей учиться и выгодно сдать помещичий дом. Викарий не мог ее одобрять, потому что она была весела, хорошо одевалась, ценила жизненные блага. Но поскольку от усадьбы поступало больше всего средств на церковные нужды, он отыскал у Екклесиаста текст о неразумности оскорбления богатых и не запрещал дочери знаться с хозяйкой.

Лишь только Пенелопа перестала сетовать на скуку, раздался стук старинного молоточка во входную дверь, и, спустившись, она увидела на пороге миссис Ментейт. Той хватило нескольких ободряющих слов, чтобы девушка расчувствовалась и тронула ее сердце. Глядя на Пенелопу понимающим взглядом, гостья увидела возможности, о которых не подозревала ни она сама, ни кто-либо в приходе.

– Милочка, – молвила она, – вы хоть понимаете, что, немного постаравшись, могли бы стать сногсшибательной красавицей?

– Вы шутите, миссис Ментейт! – воскликнула девушка.

– Нет, – возразила добрая леди, – не шучу. Если мы сумеем перехитрить вашего отца, я это докажу.

Разговор продолжился, был составлен план. Тут появился Колхаун-старший, и миссис Ментейт сказала:

– Дорогой мистер Колхаун, не могли бы вы доверить мне вашу дочь всего на один денек? У меня много утомительных дел в Ипсвиче, и мне будет невыносимо скучно одной. Вы окажете мне огромную услугу, если разрешите дочери поехать со мной в машине.

После долгих уговоров викарий неохотно уступил. Настал великий день, и Пенелопа не могла скрыть воодушевления.

– Ваш отец – старое чудовище, – сказала ей миссис Ментейт. – Я подумаю, как освободить вас от его тирании. В Ипсвиче я наряжу вас с ног до головы в самую лучшую одежду, какую только смогу там найти. Сделаем вам подобающую прическу. Думаю, результат вас удивит.

Так и вышло. Когда Пенелопа увидела в высоком зеркале себя и довольную миссис Ментейт, она не могла не подумать: «Неужели это я?» От неведомого ей раньше чувства тщеславия закружилась голова, она едва устояла на ногах от наплыва незнакомых эмоций. Новые надежды и уверенность в немыслимых ранее возможностях заставили ее принять решение: с жизнью рабочей лошадки пора кончать. Но нерешенной проблемой оставался способ побега.

Миссис Ментейт повела размечтавшуюся девушку в салон делать прическу. Там, дожидаясь своей очереди, Пенелопа полистала журнал «Брачные новости».

– Миссис Ментейт, – сказала она, – вы столько для меня делаете, что мне неловко обратиться к вам еще с одной просьбой. Что проку быть красивой, если никто меня не видит? В Кьюкомб-Магне, бывает, за год не встретишь ни одного молодого человека! Вы позволите мне дать объявление в этом журнале, указав ваш адрес? Там, в Мэнор-Хаус, я бы беседовала с претендентами, которые покажутся подходящими.

Миссис Ментейт, наслаждавшаяся всей ситуацией, сразу согласилась. С ее помощью Пенелопа сочинила следующее объявление:

Молодая женщина, красавица, непререкаемой нравственности, живущая в изоляции в отдаленном сельском округе, желает познакомиться с молодым человеком с целью заключения брака. Просьба приложить фотографию. В благоприятном случае будет прислана фотография молодой женщины. Обращаться по адресу: мисс П., Мэнор-Хаус, Кьюкомб-Магна.

P.S. Лицам духовного сана не обращаться.

Отправив это объявление, она претерпела манипуляции в салоне красоты, а затем сфотографировалась во всем вновь приобретенном блеске. На этом захватывающие мечты пока что закончились. Пришлось снять все обновки и по-старому сурово зачесать волосы назад. Обновки миссис Ментейт забрала с собой, пообещав, что Пенелопа сможет представать в них перед претендентами.

Дома та прикинулась утомленной и пожаловалась отцу на скучное ожидание в приемных юристов и агентов по недвижимости.

– Пенелопа, – сказал ей отец, – ты сделала для миссис Ментейт доброе дело, а добродетельные люди никогда не скучают, творя добро.

Она приняла эту сентенцию с подобающим смирением и набралась терпения, чтобы дождаться ответов на свое объявление.

II

Ответы на объявление Пенелопы посыпались градом, и все самые разные. Одни были откровенны, другие игривы; в некоторых утверждалось, что отправитель богат, или умен, или скоро разбогатеет; кое-кто, как можно было заподозрить, надеялся, что брака удастся избежать; другие напирали на свой покладистый характер или, наоборот, на властность. Пенелопа старалась находить предлоги, чтобы бегать в Мэнор-Хаус за ответами. Но всего один из них показался ей достаточно многообещающим:

Дорогая мисс П.,

меня заинтриговало ваше объявление. Редкой женщине хватило бы смелости назвать себя красавицей и при этом указать на свою непререкаемую нравственность. Я пытаюсь совместить это с вашей неприязнью к духовному сану, дающей некоторую надежду, что ваша нравственность непререкаема ровно в той степени, в какой это подобает молодой женщине. Меня съедает любопытство. Если вы дадите мне шанс его удовлетворить, то подарите мне блаженство.

Полный надежды Филипп Арлингтон P.S. Прилагаю свою фотографию.

Она тоже была заинтригована. Полное молчание автора письма о собственных достоинствах позволяло предположить, что они настолько велики, что он считает их само собой разумеющимися. На фотографии он выглядел умным весельчаком, даже проказником. Она ответила ему одному, приложив собственную фотографию во всей красе и назвав день, когда они могли бы встретиться за обедом в Мэнор-Хаус. Он согласился. Назначенный день настал.

Мэнор-Хаус и присутствие за столом миссис Ментейт повышали респектабельность и социальный статус Пенелопы. После обеда они остались вдвоем и продолжили знакомство. Он начал со слов, что по части красоты в ее объявлении не было преувеличения, и выразил удивление, что она прибегла к такому способу найти мужа, ведь для нее – как ему приятно это говорить! – нет задачи легче. В ответ ей пришлось объяснить положение у нее дома и основания неприятия духовенства. С каждой минутой его наполовину шутливое, наполовину серьезное сочувствие становилось ей все приятнее, и в ней росло убеждение, что жизнь в роли его жены была бы во всех отношениях противоположностью жизни в роли дочери своего отца.

К концу второго часа их тет-а-тет она уже была в него влюблена, и он, насколько она могла судить, был к ней по меньшей мере неравнодушен. Тогда она заговорила о проблеме, не дававшей ей покоя:

– Мне только двадцать, и замужество без отцовского согласия для меня невозможно. Он никогда не позволит мне выйти за человека без духовного сана. Когда я вас ему представлю, вы сможете убедительно притвориться священником?

При этом вопросе его взгляд стал насмешливым, вызвав у нее удивление, но ответ обнадежил:

– Да, думаю, у меня получится.

Пенелопа была рада втереть отцу очки в паре с таким партнером, с которым как никогда чувствовала себя самой собой. Она сказала отцу, что он – знакомый миссис Ментейт, которого она случайно повстречала в ее доме. Отец был, естественно, огорчен перспективой утраты бесплатной рабочей лошадки, но миссис Ментейт поддержала Пенелопу, убедив его в безупречной набожности молодого человека и в том, что он находится в процессе избрания духовной карьеры. В конце концов старик нехотя согласился взглянуть на этот образчик благочестия и дать согласие на помолвку в случае положительного результата инспекции. Пенелопа не находила себе места от страха, что Филипп окажется не на высоте и отец разоблачит подлог. Какова же была ее радость, когда все прошло как по маслу! Молодой человек разглагольствовал о приходе, где якобы служил вторым священником, описывал своего викария, объяснял, что принял сан ради поддержания традиции своей семьи, патриарх которой достиг возраста 90 лет, и, сияя, распространялся о важности и святости трудов, которым будто бы надеялся посвятить жизнь. Пенелопа только безмолвно ахала, но при этом радостно наблюдала, как мнение отца о Филиппе скачкообразно растет; когда молодой человек принялся цитировать Екклесиаста, оно достигло апогея.

Все сложности были устранены, и по прошествии нескольких недель состоялось венчание. Молодожены предприняли свадебное путешествие в Париж, поскольку Пенелопа объяснила, что ей опостылела сельская жизнь, она стремится к удовольствиям и предпочитает природным красотам увеселения в людской гуще. Медовый месяц стал для нее долгим восторженным сном. Муж был очарователен и ничуть не возражал против ее легкомыслия, долгие годы копившегося под спудом. На горизонте висела всего одна тучка. На свой собственный счет он был очень уклончив и скупо объяснял, что по финансовым причинам вынужден жить в деревне Попплтон в Сомерсете. Из его рассказов о большом соседнем доме, жилище сэра Ростревора и леди Кенион, она делала вывод, что он подрабатывает их агентом. Иногда она удивлялась, почему бы ему не поведать ей больше, но каждое мгновение их медового месяца было так упоительно, что у нее не было времени как следует пораскинуть мозгами. Он предупредил, что в одну из ближайших суббот должен быть в своем Попплтоне. До Рей-Хаус, где он жил, они добрались уже в темноте, и она слишком утомилась, чтобы помышлять о чем-либо, кроме сна. Он отвел ее наверх, и она, едва прикоснувшись головой к подушке, провалилась в сон.

III

Утром ее разбудил звон церковных колоколов. Открыв глаза, она уставилась на мужа, надевавшего сутану. От этого зрелища с нее мигом слетел сон.

– Зачем ты это надеваешь? – воскликнула она.

– Что ж, моя дорогая, – услыхала она в ответ, – пришло время кое в чем сознаться. Прочитав твое объявление, я сначала испытал только удивление и предложил встретиться, скорее, в шутку. Но, увидев тебя, я влюбился. В Мэнор-Хаус мое чувство становилось глубже с каждой минутой. Я решил тебя завоевать, а поскольку честными способами это было неосуществимо, я прибег к обману. Не стану больше тебе врать: я приходской священник. Мой якобы обман был на самом деле правдой. Меня извиняет только сила моей любви и невозможность заполучить тебя другим способом.

Спрыгнув с кровати, она крикнула:

– Я никогда тебя не прощу! Никогда! Никогда! Никогда! И заставлю тебя каяться. Ты проклянешь тот день, когда подло обошелся с бедной девушкой. Я превращу тебя и как можно больше твоих сообщников-церковников в такое же посмешище, в какое ты превратил меня.

Филипп уже успел завершить облачение. Пенелопа вытолкала его за дверь, заперлась и весь день просидела в одиночестве.

Он не давал о себе знать до ужина, когда постучал в дверь с подносом в руках и сказал:

– Если ты намерена меня наказать, то должна жить, а чтобы жить, надо есть. На подносе еда. Разговаривать со мной необязательно. Я оставлю поднос на полу и уйду. Приятного аппетита!

Сначала Пенелопа хотела проявить гордость, но голод брал свое: она не завтракала, не обедала, не пила пятичасовой чай. Поэтому она жадно проглотила все, что он ей принес. План мести от этого ничуть не пошатнулся.

Подкрепившись, она посвятила вечер сочинению достойного письма с описанием modus vivendi в ближайшем будущем. Письмо далось ей нелегко, понадобился не один черновик. В конце концов она осталась довольна. Окончательный вариант гласил:

Сэр,

вам, без сомнения, ясно, что ввиду вашего подлого поведения я никогда больше не скажу вам лишнего слова. Я не разглашу вашего поступка со мной, ибо это значило бы обнажить мое собственное безумие; но я дам понять всем, что не люблю вас, что это вы потеряли голову и что так произошло бы с любым мужчиной. Я стану с наслаждением скандалить, потому что это скажется на вас. Если я сумею очернить этим духовенство, тем будет для меня радостнее. Теперь единственной целью моей жизни будет унизить вас не менее сильно, чем унизили меня вы. Ваша жена, впредь только номинальная,

Пенелопа.

Она положила письмо на поднос, который вынесла за дверь.

Наутро появился новый поднос не только с вкусным завтраком, но и с запиской. Сначала она хотела порвать ее на мелкие клочки и выбросить в окно. Но трудно было совладать с надеждой, что он опечален и пристыжен и рассыпается в подобающих ситуации извинениях. Поэтому она открыла письмо и прочла:

Браво, дражайшая Пенелопа! Твое письмо – шедевр достойнейших упреков. Вряд ли я смог бы его улучшить, если бы ты спросила моего совета. Что до мести, дорогая, то это мы еще посмотрим. Возможно, выйдет не совсем так, как ты думаешь. Твой обожатель-клерикал

Филипп.

P.S. Не забудь про прием в саду.

Прием – Филипп говорил о нем в свадебном путешествии – устраивали в тот самый день сэр Ростревер и леди Кенион в своем чудесном елизаветинском особняке Мендип-Плейс. Дата была назначена отчасти исходя из намерения представить прекрасную новобрачную лучшим людям графства. Сначала Пенелопа колебалась, идти ли ей туда: постскриптум мужа склонял к отрицательному ответу. Но, поразмыслив, решила, что прием предоставит возможность начать мстить. Она тщательно продумала свой наряд. Возмущение придало ее облику дополнительное искрение и сделало ее еще неотразимее. Она решила, что правильнее будет скрыть ссору с мужем, поэтому они появились на приеме честь по чести, рука об руку. Ее красота была так ослепительна, что все мужчины при виде ее забыли обо всем остальном. Она, впрочем, повела себя просто, без всякого кокетства и, не обращая внимания на видных персон, желавших быть ей представленными, посвятила почти все свое внимание викарию прихода. Тот, носивший фамилию Ревердли, был весьма моложав и, как обнаружила Пенелопа уже через несколько минут, страстный любитель местной археологии. Он охотно поведал ей, что могильный курган по соседству буквально нашпигован ценнейшими доисторическими реликтами, но они представляют интерес только для него, и он никого не может убедить там покопаться. Глядя на него расширенными глазами, она воскликнула:

– О, мистер Ревердли, какой стыд!

Он был так впечатлен, что поздравил своего второго священника с безупречным выбором спутницы жизни.

Викарий сумел уговорить Пенелопу (он воображал, что с немалым трудом) уже назавтра посетить с ним, в его коляске, кое-какие любопытные археологические объекты на расстоянии десяти миль от Попплтона. Их видели едущими вдвоем через деревню: он что-то ей рассказывал с большим воодушевлением, она была как будто вся внимание. Разумеется, не осталось никого, кто не наблюдал бы этот проезд. Особенное любопытство проявила некая старушка по имени миссис Куигли, давно превратившая сплетни в главное занятие своей жизни. У миссис Куигли имелась дочь, которую она прочила в жены Арлингтону, и теперь у нее были причины усомниться в мудрости его решения проигнорировать эту достойную старую деву. Проводив викария и Пенелопу взглядом, она сказала: «Ого!», и все, кто ее слышал, поняли, что она имела в виду. Дальше было и того хуже. Назавтра, в тот момент, когда Арлингтону полагалось заниматься приходскими делами, викария видели направляющимся в Рей-Хаус с большим фолиантом по археологии Сомерсета под мышкой. Более того, он пробыл там гораздо дольше, чем требовалось для вручения книги. Сплетники донесли миссис Куигли, а через нее всей деревне, что молодожены спят в разных комнатах.

Бедный же викарий, еще не знавший о деятельности миссис Куигли, всем твердил о красоте, уме и добродетельности жены второго священника своего прихода. С каждым произнесенным им словом добавлялось пунктов в обвинении против него самого, как и против нее. В конце концов миссис Куигли утратила способность сдерживаться и сочла своим долгом письменно обратиться к сельскому благочинному Глассхаусу: она писала, что для блага дражайшего викария следовало бы перевести второго священника в другой приход. Глассхаус, знавший цену миссис Куигли и не склонный принимать это дело всерьез, решил обойтись душеспасительной беседой с викарием. Тот заверил его, что его немногочисленные дела с миссис Арлингтон – воплощение невинности. Правда, ее невинность он отстаивал с излишней горячностью, которую благочинный счел не вполне подобающей. Так у Глассхауса появилось намерение встретиться с этой женщиной лично.



Поделиться книгой:

На главную
Назад