Как-то утром я проснулся под кроватью. Да, прямо так, я не мог вспомнить, где нахожусь и как сюда попал. На самом деле, я не помнил ничего из того, что я делал в предыдущие дни, если я вообще что-то делал. Знаете, алкоголь забирает всего человека и не терпит какой-либо работы. Последнее, что у меня осталось в памяти, — как я возвращался откуда-то, когда мне позвонила одна из моих бывших жен и сказала, что у нее рак, и что она не знает, на кого оставить сына, врачи дали ей еще два-три месяца. Несмотря на то, что ребенок на самом деле не мой, она родила его через несколько лет после того, как мы расстались, я, вдруг, не раздумывая, без какой-либо веской на то причины, решил взять малого к себе и тут же напился. И кто знает, сколько дней я метался, короче, я проснулся под кроватью, у меня было чувство, что я заперт в сундуке. Кое-как я выкарабкался оттуда, осмотрелся в квартире. Значит, кто-то меня туда привел или мне самому это как-то удалось, черт его знает, и тогда я решил, что хватит. Я пошел на улицу Драйзера[2]. Когда входишь внутрь, за тобой закрываются входные двери — и выхода нет. Тут я и познакомился с Лидией. Время от времени я звонил своей бывшей спросить, как она, ей становилось все хуже и хуже, и мы договорились, что я действительно усыновлю ребенка. Она оформила бумаги, проблема была только в том, что характеристика опекуна не так уж и безупречна, но, я думаю, мы и с этим как-нибудь разберемся.
Июль приносит тяжелые, бредовые сюжеты. Пауки, лихорадка и свинец. Лидия только мягко улыбнулась.
— Да, — сказала она в какой-то момент. — Мы так решили.
И это все, что мы услышали от нее в тот вечер. Я не понял, это Стеван так решил, или они вместе так решили, или это Лидия поддерживает его в его решении. Я этого не спросил, мне казалось лишним требовать объяснений о вещах, которые приводят меня в недоумение, передо мной встала дилемма, как воспринимать все это — случается же, только и мог подумать я.
Мы расстались немного возбужденные, где-то после одиннадцати. Дунай, мутно поблескивая, тек так, как будто его ничего не касается. Ивона поцеловала брата, я обнял Лидию.
— Все будет в порядке, — сказал я Стевану. — В любом случае, держите нас в курсе.
— Обязательно, не беспокойтесь.
В квартире нас ждал ад; бетон в Новом Белграде начинает отдавать жар только спустя два-три часа после полуночи.
Я включил телевизор и убрал звук, переключал каналы, чтобы немного прочистить мозги. Певцы не перестали петь, актеры не перестали играть, порно-актёры не перестали совокупляться, военные не перестали стрелять, демонстранты не перестали устраивать шествия…
— Вот дела, да? — сказал я Ивоне. — Надо же, что может поджидать человека в жизни или просто застать его врасплох.
— Я не могу об этом говорить, — сказала она. — Я устала, пойду укладываться. Этот кретин решил заработать все деньги мира, постоянно повторяет, что ему не с кем их зарабатывать, и штрафует за любое опоздание.
— Я еще немного посижу, у меня пропал сон.
— О’кей, спокойной ночи, Милица, — она наклонилась, поцеловала меня и ушла в другую комнату. И оставила дверь приоткрытой, чтобы поступал воздух.
Несколько мгновений спустя я услышал, как она похрапывает. Это был изысканный, сдержанный женский храп, храп единственной женщины, которую я по-настоящему любил и которая любила меня, кто знает за что, она никогда не спрашивала, хочу ли я стать отцом.
Лягушка во мне сообщила, что завтра может стать немного прохладнее. Я открыл окно, где-то вдалеке сверкали зарницы. Пахло дождем.
Перевод
Евгении Шатько
Пять с половиной и пять с половиной
Один их тех дней, пустых, новобелградских, когда человек чувствует себя как полиэтиленовый пакет, причем рваный. Я смотрю на стену напротив. Ничего. Я гнил на дне канала, медленно, с периодом полураспада в сто лет, как и любой другой чертов полимер, придуманный в алхимических лабораториях Елены Чаушеску, уставший, заплесневелый, разведенный, отринувший сам себя, и мне было не до разговоров. И вот — телефон. Он (или она) был (была) упорным (упорной) (ненужное зачеркнуть). Я считал до одиннадцати, как в уличном баскетболе, и думал, эй, когда же этот (или эта) отступится, ну, нет меня. Я сосчитал еще до пяти с половиной и все-таки снял трубку:
— Да?
— Михайло, это ты?
— Я, а кто это?
— Ну, ты, чувак, вообще, ты куда пропал? Это Велибор.
— А, это ты… Что новенького? — сказал я просто для поддержания разговора, пытаясь вспомнить хоть какого-нибудь Велибора. Я знаком с десятью тысячами людей в этом мире, но в ту минуту в памяти не всплывал ни один, который откликался бы на это имя. Он же по моему голосу понял, что я не знаю, с кем разговариваю.
— Слушай, Микоян, ты вообще знаешь, с кем говоришь?
— Ну, не очень, — признался я, чтобы избавить нас обоих от неловкости. — Может быть, вы ошиблись номером.
Хотя… давно уже никто не называл меня этим прозвищем.
— Это Велибор, твой одноклассник по гимназии. Велибор Джугум, по прозвищу Джуле.
Велибор Джугум, целая вечность. Последний раз мы виделись одиннадцать лет назад (это явно мое число, и на баскетбольной форме, и вообще), на праздновании двадцатипятилетия выпуска, и тогда, из-за сутолоки и эйфории от встречи старой компании, мы толком не поговорили.
— Ну нет бы так сразу и сказать, это Джуле, тебя же никто никогда не называл по имени.
— Никто, кроме папаши, и то, когда он на меня злился. А он редко злился, добрейший был человек.
— Жив еще?
— Нет, умер два года назад, я приехал мать повидать. Живет одна, ну, я и подумал, а кто еще из команды тут остался. Набрал несколько номеров, везде новые жильцы. Дошла и твоя очередь, решил звонить до упора, прямо вот интересно было, кто ответит.
— Был занят делом, в котором я незаменим.
— Ха, ты совсем не изменился, ты так у училки по логике отпрашивался в тубзик. Можно выйти из класса? Мне надо сделать одно дело, в котором я незаменим.
— Память у тебя, как у слона. По голосу слышу, что всё путем.
— Это ты меня еще не видел. Я в Белграде еще три дня, может поужинаем? Ты, Дубравка, Свонси и я, хоть поговорим.
— Мы с Дубравкой больше не вместе. Разбежались.
— И вы!? Все мы поразводились. Что до вас с Дубравкой, я бы голову дал на отсечение, что вы — никогда. Такая была пара… Все бегали за ней, все бегали за тобой, а вы — ноль эмоций, и когда вы на экскурсии взялись за руки, мы знали: game is over. Мы вам завидовали.
— Не будем об этом, все проходит. А Свонси, это кто?
— Моя третья жена, англичанка. Пава мне дала отлуп, когда я решил уехать в Португалию. Ехать со мной не захотела, а мне и так было не очень, ну да ладно, детей у нас не было. А мне вот приспичило увидеть, как «…листья осыпают Лиссабон»[3]. Там встречаю Софи, немку, заселяюсь к ней, у нас рождаются две дочки, живем прекрасно, почти двадцать лет. Дочки уехали, однажды утром просыпаемся и смотрим друг на друга, как в несознанке, что такое, твою мать. И без драм расходимся, я переезжаю в Лондон. Здесь знакомлюсь со Свонси, она вполне себе о’кей, такая англичанка в веснушках, только немного моложе меня.
— Немного — это сколько?
— Одиннадцать…
— Мое число.
— В смысле?
— Да так, туплю… Ну, мы могли бы повидаться. Предлагай, когда и где, я могу, в любое время.
— Снимаю шляпу.
— За то и боролись. Ну?
— Можно в «Железнодорожнике», сегодня вечером. Знаешь, где это? Я давно там не был, надо бы проверить, как у них теперь с едой. Я бы съел чего-нибудь домашнего, стосковался. Когда мне эмигранты со стажем говорили, я думал, ерунда, ну, голубцы, шкварки, каймак, хлеб там кукурузный, чорба, сентиментальная дребедень. Ан нет, правда.
— Ладно, пошли в этого «Железнодорожника». Говори, как ехать.
— Это вообще-то бывший боксерский клуб, не знаю, может быть, и сейчас. Есть и ресторан, первый раз я там был два года назад, на отцовских сороковинах. Садишься на восемьдесят третий, проезжаешь мост, выходишь и по тропинке спускаешься, правее остановки, переходишь через рельсы и упираешься в два барака, не промахнешься. Один барак — боксерский зал, другой — ресторан.
— Понял. Во сколько?
— Давай в полдевятого, день еще длинный.
— Договорились.
В полдевятого я был в этом «Железнодорожнике». Весь день проспал, пытаясь залатать дыру в полиэтиленовом пакете, но, хрен вам, полиэтилен не заживает. Слабое утешение, что не гниет, но, где тонко, там и рвется. Джуле уже ждал в глубине зала, за накрытым столом. Рядом с ним сидела миниатюрная, на первый взгляд симпатичная англичанка по имени Свонси. Я огляделся, это было обычное заведение, но без запаха еды, кто-то явно старался, чтобы все выглядело лучше, чем, наверное, на самом деле было.
— Микоян, сто лет не виделись…
Мы обнялись.
— Ну, не сто, а только одиннадцать.
— А как будто вчера.
— Позавчера.
— Ну да, как-то так.
— Это Свонси, это Михайло. Не мучайся, — сказал он жене. — Зови его Майк.
— Хай, Майк.
— Хай, Свонси.
Мы сели и сделали заказ. Джуле требуху, Свонси чевапчичи, а я — греческий салат. С тех пор, как Дубравка съехала, а это было бог его знает когда, сбился со счета, во всяком случае, больше одиннадцати месяцев, я живу на салатах.
И мы разговаривали, легче сказать, о чем не разговаривали. В основном, это было хорошее, немного грустное, в «ню-ню-ню» упакованное прошлое, приключения, а где теперь этот, а где та, а ты слышал, нет, правда, да как это, да вот так, бывает, кто может угадать, что жизнь приносит и уносит. Разумеется, мы вспомнили победу на первенстве гимназии по баскетболу и проигрыш в финале городских соревнований. Я прошляпил два штрафных броска и не сравнял счет за несколько секунд до финала, и толку, что меня потом, в утешение, провозгласили лучшим бэком… У себя во дворе, в районе, я попадал двадцать из двадцати, а в финале — два, и в «молоко», так мы и продули. Давно было, страшно давно, еще не было правила «троек», а по Новому Белграду ходил троллейбус, под старым путепроводом. Мы выпили литр хорошего домашнего белого, Свонси только один бокал, мы с Джуле «фифти-фифти», и вдруг он, поднимаясь, говорит мне:
— Пойдем, посмотрим на этих боксеров.
По стенам были развешены фотографии прежних чемпионов в одинаковых рамках. Я не имел ни малейшего понятия о боксе, он меня никогда не интересовал, последнее, что помню, это бой Клея и Фрейзера. Еще в начальной школе мы вставали в три утра, чтобы посмотреть, комментировал Никитович, у нас в классе все просто фанатели, а я — ноль эмоций, свалка, пот, рев публики… Но, так и быть, мы немного выпили, посмотрим и на это чудо, постучимся в двери забытых героев. Свонси осталась за столом, по-прежнему улыбаясь. Я объелась, сказала она, не могу пошевелиться, никогда не ела такого вкусного мяса. И мы пошли вдоль стен, медленно, останавливаясь перед фотографиями молодых, слишком серьезных спортсменов, почти по стойке «смирно», и в зависимости от того, были они правшами или левшами, с одной рукой слегка выдвинутой вперед и занесенной над другой…
А потом Джуле застыл перед одной фотографией и стал внимательно ее рассматривать. Я остановился рядом. На фотографии навсегда замер в позе победителя, снятый крупным планом — Велибор, или молодой человек, на которого Велибор был похож, как Дуняша на Машу, русские матрешки, один в один, или как пять с половиной на пять с половиной, что, как ни крути, не случайно, и всегда выходит одиннадцать. Ага, мне хватило пяти с половиной секунд, чтобы начать соображать, хотя и медленно из-за вина.
Я ничего не понял. На фотографии совершенно точно был не Велибор. Он играл в баскетбол вместе со мной, но боксом и его отец не занимался — даже если вообразить, что он изменил физиономию, а я хорошо его помнил, — потому что офицерам (а Велибор, как и я, был сыном офицера), даже если бы им захотелось, было запрещено ходить с авоськами, зонтами и лупить по «груше». Да ну, я навсегда изгнал эту мысль. Старый полковник Джугум, серьезнейший, замечательный человек, которого я знал не один десяток лет, никак не был похож на кого-то, кто бы мог заниматься дракой под видом спорта. Да и Джуле на него не похож. И на мать тоже, скромную, застенчивую, не особенно привлекательную женщину. А мой школьный товарищ был красавчик, как картинка, и это за ним бегали девчонки из нашего района, а не за мной, хотя он, по-джентльменски, чего уж там, хотел меня представить, так сказать, более широкой аудитории.
— Слушай, это что? Не понял, — я повернулся к Велибору.
— Вот это я тебе и расскажу, собственно, поэтому я тебе и позвонил. Это мой отец.
— Полковник Джугум? Не могу себе представить. Невероятно, как он изменился в зрелые годы.
— Да нет, не тот отец.
— Как нет? А кто же?
— Это мой настоящий отец. В смысле, биологический.
— Что… — начал я.
— Это та еще история. Пошли, еще закажем «фифти-фифти».
Мы вернулись за стол, заказали литр белого и литр минералки, Джуле начал:
— Я поздний ребенок. Отцу было за сорок, матери под сорок, они уже потихоньку, но с трудом мирились с тем, что останутся бездетными. И вдруг, раз, и я в мамином животе, она расцвела, а старый Джугум сиял от счастья. Он, человек непьющий, после известия, что у него родился сын, три дня не вылезал из офицерской столовой. Остальное ты знаешь, мы выросли вместе. А теперь одна деталь. В нашей башне жила одна женщина, лет на десять моложе моей матери. Она на меня всегда ласково смотрела, и когда я был совсем маленьким, и потом, когда я рос, пошел в гимназию, учился в институте. Здоровалась со мной как-то по-особому, не так, как с другими, иногда покупала мне шоколадки, спрашивала, как дела, как в школе, потом, на каком я курсе. Жила одна, замужем никогда не была. Пока я был мальчишкой, мне было нормально, я был симпатичным, и не придавал ее вниманию никакого значения, потом, повзрослев, я понял, что она, возможно, видит во мне кого-то своего. Например, не рожденного ею сына. Проходит время, больше половины жизни, в позапрошлом году умирает мой отец, в преклонных годах, он почти до ста лет дожил, я прилетаю на два дня из Лондона, побыть с матерью, похоронить, как положено. И когда все закончилось, и когда от моего отца осталось только извещение в черной траурной рамке на входе в дом, встретилась мне эта женщина, которую я не видел, бог знает сколько, и она уже старушка. Поздоровалась со мной, выразила соболезнования и говорит: «Знаешь что, Велибор, есть один человек, который хотел бы тебя видеть. И просит, чтобы ты ему позвонил. Вот его номер, я ему обещала, что передам тебе его просьбу. Он живет в Париже». Короче, когда я вернулся в Лондон, подумав немного, набираю этот парижский номер. Ответил женский голос. Могу я услышать такого-то, спрашиваю на английском. Она не знает английского, я не знаю французского. Тишина. Потом слышу, как она с кем-то разговаривает и передает трубку другому, тому, с кем, наверное, разговаривала. Алло, отвечает какой-то старый дядька, я вежливо так, на сербском спрашиваю, а вы тот-то и тот-то. Опять тишина. Да, отвечает он после короткой паузы. Представляюсь, мол, я такой-то такой-то, госпожа такая-то такая-то из Нового Белграда дала мне ваш номер и передала вашу просьбу, и вот я вам звоню, хотелось бы узнать, в чем дело. А в Париже — тишина. Потом, как будто издалека, слышу какое-то шуршание. Еле-еле, сдавленным голосом, старик промолвил, что он настоятельно просит меня приехать во Францию, повидаться, его жизнь приближается к концу, а ему надо сказать мне нечто очень важное. Получается прямо какой-то рассказ, я уверен, ты его напишешь. Ни о чем не думаю, ни о чем не догадываюсь, просто понимаю, что ему действительно надо меня увидеть, как будто для него это вопрос жизни и смерти. Тогда я уже жил со Свонси. Объясняю ей, что меня пару дней не будет дома, покупаю билет на поезд, под Ла-Манш, и вот я уже в Париже. Нахожу этот аррондисман, адрес, нажимаю на кнопку интерфона, где рядышком две фамилии — сербская и французская,
Я молча слушал его, он снимал с себя тяжкий груз. И Свонси молчала, заторможенная и сонная после обильного ужина. Она не понимала ни слова по-сербски, но полагаю, что знала, о чем Джуле рассказывает. Ну, точно знала. Не может быть, чтобы не знала, no way.
— А мать? — единственное, что я спросил. — Ты сказал ей, что все знаешь?
— Видишь, из-за этого я и приехал. Подбить бабки. Она одна, все чаще болеет. Долго не протянет, и я думаю, что этот мир ей надо покинуть с легкой душой. Когда я ее, после всего, два дня назад спросил, не хочет ли она мне что-нибудь сказать, она ответила, что не понимает, что мне надо. Тогда я ей объяснил, открытым текстом. Она решительно отрицала, со старческим упрямством: кто тебе наговорил, это безумие, что бы на это сказал твой отец, ну, и так далее. Я не уступал, не упустил ни одной мелочи, которая не могла быть плодом даже самого больного или буйного воображения, например как после моего зачатия мать вежливо поблагодарила моего биологического отца, а потом сказала, что больше не желает его видеть, поскольку она его практически не знает. Можно подумать, спортсмена это как-то волновало. Но, в конце концов, она, давясь сухими слезами — давно уже все выплакала, — слава богу, только и сказала: я прожила жизнь, трясясь от страха, что твой отец узнает, а он действительно был настоящим и хорошим отцом. Днем с огнем бы лучшего не нашла, и за это ты ему должен быть благодарен, а меня прощать ты не должен. Я только прошу понять. Просто я хотела, чтобы ты у меня был, и это желание было сильнее любого греха. А как он тебя хотел… Заклинаю похоронить меня рядом с ним, когда наступит час. Это будет скоро, дни мои сочтены… Вот, друг мой Микоян, это я хотел тебе рассказать. Я не сразу про тебя подумал, мне был кто-нибудь нужен, чтобы полегчало, но хорошо, что однажды ты сделаешь из этого рассказ, я тебя знаю. И давай уже прощаться. Свонси совсем сонная, да и у меня язык слегка заплетается. Обещаю, мы скоро увидимся, не пройдет и каких-нибудь одиннадцати лет.
Он поднялся. Мы обнялись, как старые школьные товарищи. Да, и я поцеловал Свонси. Она слегка удивилась, у них отцы-то не целуют дочерей, а уж незнакомых женщин подавно, но все-таки улыбнулась. Вау, сказала она, ужин был прекрасный.
Я проводил их и вернулся за стол, выпить еще один бокал вина. Быстрее усну, не буду слишком долго думать о Дубравке или отчаиваться из-за того, что раны на полиэтилене не затягиваются. Ну да, подумал я, из этого действительно может получиться рассказ. Все абсурдно, и все, что для нас непостижимо, находится между незаинтересованным Богом, давшим нам свободу воли поступать, как нам угодно, и Божьим творением, не знающим, что делать с этой волей, но что захватывает и предопределяет практически всю жизнь, что бы ты ни пытался делать.
Я посмотрел в окно. В мутном вечернем свете набережной шли Велибор и Свонси. Свонси заметила, что я на них смотрю и улыбнулась мне.
Велибор — нет. Погруженный в себя, он удалялся походкой человека, только что сделавшего какое-то важное дело.
Перевод
Елены Сагалович
Везде какая-то жизнь
— Я бы тебя попросила не донимать меня дурацкими вопросами, — сказала Анна. — Откуда я знаю, придет Горан или нет.
Горан — ее бывший муж.
— Меня это не волнует, — добавила она, нисколько не рассердившись. — А если и придет, ну и что.
Я молчу. Небрежность в ее голосе свидетельствует о том, что она говорит чистую правду. Ее ничего не мучает. Меня — да. Я стою в дверях и жду ее, я всегда ее жду, когда мы куда-нибудь идем. Анна еще мечется по комнатам, смотрится в зеркало, выключает свет, ее обязательно одолевает какая-то суета, когда надо переступить через порог. Наконец она запирает дверь. Сделав несколько шагов, возвращается и проверяет, заперла ли.
На улице потихоньку стареет вечер. Наш дом стоит на холме. Внизу, под нами, насколько хватает взгляда, простирается город, летаргическое чудище, от которого, всю свою жизнь, я болен, потому что пребывание в нем проходит по большей части в стихии подлости и лицемерия. Я чувствую боязнь, если это боязнь — беспокойство, какое-то зудящее состояние, названия которому у меня нет, точнее, я делаю вид, что его нет.
Садимся в наш старенький автомобиль. Я не вожу машину, меня это никогда не интересовало, Анне все равно. Важно, что едет, говорит она иногда. Мы вместе уже,
Мы едем на ужин к друзьям. И это не просто ужин, а прощальный ужин. Михайло и Елена, наши друзья, из тех редких, кто у нас остался, получили переселенческую визу, уезжают в Новую Зеландию. Они завершили все дела, которые надо было завершить, вырастили и переженили детей, похоронили родителей, в профессиях достигли того, чего в их профессиях можно было достичь, и теперь потихоньку пакуются, уезжают на другой конец света, три улицы отсюда, немного направо, в двух шагах от Южного полюса, они нашли там новую работу. Можно сказать, невероятная история, в зрелые годы, вот так, ни с того, ни с сего, изменить жизнь, но таких историй в Новом Белграде сколько угодно. Достаточно позвонить в дверь ближайшего соседа.
В Новой Зеландии давно живет сестра Елены, а ее муж Джейми, наполовину маори, рассказывает своему шурину, Михайло, что новозеландские форели — самые умные форели во всей Вселенной, потому что форель — это не рыба, а инопланетяне с жабрами и плавниками, и, разумеется, этого более чем достаточно, чтобы такой человек, как мой друг, посвятил им остаток жизни.