Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Мир Чарльза Диккенса - Энгус Уилсон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Неумение и нежелание разобраться в женской психологии оборачиваются еще одним недостатком, и гораздо более серьезным: по логике романа тяжба Джарндисов губит всех, кто оказывается к ней причастным, но логика тоже оказывается опрокинутой, как скоро мы узнаем, что позорный проступок миледи и ее роль истицы в процессе нисколько между собой не связаны. Это тем более бросается в глаза, когда полоумная просительница мисс Флайт рассказывает, как ее сестра пошла по плохой дорожке: семья втянулась в судебную волокиту, обеднела, потом и совсем распалась. Но сестры мисс Флайт в романе нет, и о ее грехопадении сказано глухо; провинность же миледи Дедлок образует центральную интригу романа — но миледи прекрасна; и Диккенс демонстрирует полную глухоту к природе женщины, решительно отказываясь анализировать досадное пятно на прошлом миледи или хотя бы толком объяснить, как все было, — неважно, что на этой тайне держится книга. Но не будем слишком придирчивы: Эстер гораздо симпатичнее и живее вечной хлопотуньи Руфи Пинч; да и миледи Дедлок, лишившаяся скучного и неприступного декорума, — характер куда более жизненный, нежели другая гордячка и красавица, Эдит Домби. Даже ахиллесова пята Диккенса вроде бы не так уязвима в этом беспощадном романе-приговоре.

Однако в чем же спасение, по Диккенсу? К концу романа подбирается несколько положительных личностей и содружеств. Самое замечательное здесь — мистер Раунсуэлл и все, что стоит за ним. Это своими силами пробившийся в жизни «железных дел мастер» из Йоркшира, где фабрики и кузницы шумно и радостно гомонят о процветающем мире труда и прогресса, поют отходную по дряхлому миру Чесни-Уолда с его парализованным владельцем. В Йоркшир и уезжает Эстер со своим мужем, Алленом Вудкортом; он несет людям руки и сердце врача — это осязаемая помощь, не то что смутная филантропия в ранних романах Диккенса.


Забастовка.

И не ирония ли судьбы, что инициативный промышленный Север, аванпост английского капитала в викторианскую эпоху, принял на себя очередной сокрушительный удар Диккенса? В 1854 году вышел роман «Тяжелые времена».

Закончив публикацию «Холодного дома», Диккенс в обществе своих молодых друзей, Уилки Коллинза и художника Эгга, уехал в Италию. Приятно было отдохнуть от Англии, работы, семьи, хотя молодые спутники порою раздражали его, чему виной отчасти были их скромные средства, конечно мешавшие им всюду поспевать за Диккенсом.

Вернувшись в Англию, он сделал первый вклад в дело грядущего десятилетия, устроив настоящие платные публичные чтения в Бирмингеме; выручка с выступлений шла в пользу Института Бирмингема и Средних графств. На всех трех чтениях, прошедших с огромным успехом, присутствовали его жена и свояченица{111}. Однако до поры до времени он игнорирует нахлынувший поток приглашений. Трудно сказать, сколько еще продолжалась бы сулившая депрессию передышка в работе, если бы упавший спрос на «Домашнее чтение» не вынудил Диккенса приняться за новый роман, а точнее, не поторопил бы его с ежемесячной данью, поскольку идея нового произведения уже вызрела. Возможно, недавняя поездка в Бирмингем разбудила в его душе ужас перед доменными печами Мидленда, впервые с такой силой выразившийся в кошмарном видении адских печей и обезумевшего, глухо ропщущего люда в «Лавке древностей». На помощь художнику подоспел журналист, взбудораженный двадцатитрехнедельной забастовкой и локаутом на хлопчатобумажных фабриках в Престоне — в январе 1854 года Диккенс едет в Ланкашир, чтобы быть свидетелем битвы между владельцами предприятий и рабочими. Уже в апреле выходит первый выпуск романа «Тяжелые времена». Успех романа вернул «Домашнему чтению» блеск его славы и материальное процветание.

«Тяжелые времена»

В романе «Тяжелые времена» Диккенс наиболее полно и с особенной остротой раскрыл свое отношение к викторианскому обществу. Здесь он ополчается на идею прогресса, как его понимали трезвые капиталисты-викторианцы, исповедовавшие принципы laissez faire{112}. Начиная с «Оливера Твиста», он постоянно критикует тот аспект утилитаризма, который видит в человеке отвлеченную статистическую единицу{113}; порицает образование, которое губит воображение слепым преклонением перед фактом; утверждает веру в честность и трудолюбие простого английского рабочего; выступает в защиту бедных и угнетенных. В «Тяжелых временах» возникает, однако, и новый момент: умение обойтись без чьей-либо помощи и тяжелым трудом, во всем ограничивая себя, выбиться в люди Диккенс отказывается признать безусловной добродетелью. Правда, этот выпад отчасти ослаблен тем обстоятельством, что хвастовство задиры-фабриканта Баундерби, якобы собственными силами «выбравшегося из канавы», на поверку оказывается враньем; ему помогли, его поддержали в жизни скромные любящие родители, и тем не менее Баундерби действительно человек, который упорным трудом, ценою лишений, на одном честолюбии выбился из низов. Однако эти достоинства не украшают его, ведущего представителя бездушной системы эксплуатации.

Руки мистера Раунсуэлла, «железных дел мастера» из «Холодного дома» (и в равной степени это можно сказать о его рабочих), «жилистые и очень сильные». Еще они «немножко закопчены», но, несмотря на возможные недостатки, всем обязанный собственным трудам йоркширский мир мистера Раунсуэлла обещает в конце романа целительный прогресс; а мир мистера Баундерби, тоже, казалось бы, творение его собственных рук, несет окружающим только нищету и смерть. Таким образом, в этом романе Диккенс расстается с одной из своих самых живых надежд (а их у него оставалось немного) — с надеждой на самостоятельность, честолюбие и способность утвердиться в обществе. На этом зиждется успех его собственной жизни, но это совсем не подтверждалось опытом других членов общества. Благожелательные старички его ранних произведений все принадлежали к числу людей, пробившихся в жизни своими усилиями: Пиквик, братья Чирибл, возродившийся к новой жизни Скрудж, Гарленд, старый Мартин Чеззлвит. Но мистер Баундерби их всех упраздняет. Отныне честолюбивые устремления будут вызывать у Диккенса откровенную неприязнь, единственный ответ на социальную несправедливость — устраниться, уйти в душевный покой и христианское смирение, вести сугубо частную жизнь, посильно украсив ее добрыми делами.

И конечно, никаких бунтов. «Тяжелые времена» — книга резкая, но это далеко не социалистический трактат, каким его хотели видеть некоторые современники. Забастовщики здесь все положительные люди, введенные в заблуждение преследующим свои цели ловким подстрекателем Слекбриджем. Левых критиков, одобрявших обличение капитализма у Диккенса, неизменно ужасал отвратительный, исполненный желчи портрет предводителя забастовщиков. Действительно, картина разительно отличается от изображения забастовщиков в Престоне, которым Диккенс посвятил очерк в «Домашнем чтении» в начале февраля 1854 года, всего за два месяца до публикации первого выпуска романа. Диккенс пишет, что митинг забастовщиков (если не ошибаюсь, он побывал только на одном) оставил у него самое благоприятное впечатление своей сознательностью, организованностью: «Если сравнить это собрание с заседанием в палате общин с точки зрения тишины и порядка, то достопочтенный спикер отдал бы предпочтение Престону»{114}. Он специально обращает внимание на то, что стачечный комитет решил не заслушивать манчестерскую делегацию Рабочего Парламента{115}, когда выяснилось, что делегаты намерены выступить не по поводу данной стачки, а с широкой программой политических требований. Подобной сдержанности, умеренности и просто порядка нет и в помине у распоясавшихся демагогов, выведенных им в романе «Тяжелые времена».

И все же, мне кажется, радикально настроенным читателям не следует удивляться разнобою в мнениях Диккенса. Действительно, в своей статье «О забастовке» Диккенс рассказывает, как в поезде защищал бастующих от нападок господина преклонных лет, заявлявшего, что «их надо хорошенько проучить… привести в чувство». Примечательно, однако, что Диккенс выступает только против локаутов, проводимых нанимателями, но не в поддержку самой забастовки, хотя и считает ее оправданной.

Три года назад, во время железнодорожной забастовки, он еще так не думал. Он не хотел, чтобы к забастовщикам были применены репрессии, зато настоятельно рекомендовал им вернуться к работе, поскольку они не имеют права использовать свою силу во вред обществу и уж тем более во вред железнодорожным компаниям, которые не пожалели своих капиталов, чтобы дать им работу: «Совершенно очевидно, что, если бы директора и решились на уступки, они сочли бы недостойной сделку с теми, кто выступает против общественной пользы и безопасности».

И все-таки между карикатурным портерном лидера забастовщиков в романе и благожелательной картиной в статье о Престоне действительно лежит пропасть. Может быть, Диккенс погрешил взглядами, угождая мелкобуржуазному читателю? Нет, это был, в общем, тот же читатель, которому предназначалась и статья. Мне кажется более вероятным другое: роман потребовал множества деталей, и все они укрупнены, тогда как в описании митинга Диккенс ограничился тем, что выразил, основываясь на собственных резонах, свое пренебрежительное отношение к наиболее активным чартистским руководителям, выказал страх перед разгулом толпы и тем, разумеется, угодил среднему классу, которому предстояло принимать живейшее участие в обсуждении социальных реформ на страницах «Домашнего чтения».

Какое место занимает этот роман в творчестве Диккенса? Стремительный успех романа все же не сделал его любимым чтением широкой публики. Однако у него были горячие поклонники из числа очень авторитетных лиц: Бернард Шоу, вообще многим в своем творчестве обязанный Диккенсу, и Ф. Р. Ливис, в последние десяток-другой лет создавший роману чрезвычайно высокую репутацию в академических кругах, которые, надо признаться, к Диккенсу не особенно благоволят. Поскольку читателю возвращают роман забытый, но интересный, предприятие это заслуживает похвалы; но при этом читателю не открывают подлинных шедевров Диккенса, а это достойно решительного осуждения. Относить же «Тяжелые времена» к шедеврам Диккенса — дело рискованное. Чем обычно мотивируют столь ответственный вывод? Краткость, ясная мораль, простота фабулы и характеров, отсутствие юмористических диалогов и побочных сюжетных линий. Да ведь эта пресловутая сжатость объясняется исключительно режимом издания еженедельника, и эту форму работы сам Диккенс считал «губительной», он не возвращался к ней более двенадцати лет — такими выпусками выходил только «Барнеби Радж», но там были более развернутые эпизоды.

Однако ни эта вынужденная краткость, ни спешка, в которой издавался, роман, еще не могли помешать ему стать шедевром. Скорее, наоборот. Но шедевр не вышел.

Мораль романа «Тяжелые времена» сформулирована уже в первых двух главках, где идет рассказ об утилитаристской школе мистера Грэдграйнда, когда дочь циркача Сесси Джуп, ко всеобщему негодованию, не может определить, что есть лошадь, зато образцовый ученик Битцер сразу дает правильный ответ: «Четвероногое. Травоядное. Зубов сорок, а именно: двадцать четыре коренных» и т. д. Противопоставление мертвого мира фактов (мистер Грэдграйнд) миру воображения (Слири и его цирк) дано совершенно четко. Редкий у Диккенса случай, когда удивительно простой сюжет с самого начала подчинен замыслу всего произведения в целом. Но этим, пожалуй, и исчерпываются достоинства романа (хотя еще останется много хорошего и интересного чтения), поскольку недостаток места вынудил автора скомкать и попросту смазать другую общественную проблему, занимавшую Диккенса, может быть, еще сильнее, чем первая, — проблему бракоразводных законов, исключительно жестоких в Англии.

Об этом приходится пожалеть, поскольку и сам роман, и особенно образ Луизы Баундерби, обещавший стать одним из самых интересных женских характеров у Диккенса, приоткрывают новые глубины. Воспитание «фактами» засушило душу Луизы, дочери мистера Грэдграйнда, навязало ей предельно упрощенный, сугубо деляческий, прагматический взгляд на жизнь; по настоянию отца и желая помочь брату лучше устроиться в жизни, а более всего — так и не успев пробудиться от духовной спячки, она выходит замуж за грубого мужлана; потом чуть не падает жертвой пустого лондонского остряка и соблазнителя, поскольку принимает его цинизм за смелое осуждение бессмысленной, как она теперь видит, жизни. Перед нами характер и тема в духе Джордж Элиот. В последующих романах Диккенс даст самостоятельную и глубокую разработку этих психологических аспектов. Но в «Тяжелых временах», как нигде нуждаясь в просторе для размышлений и анализа, Диккенс вынужден обрывать себя и сбиваться на скороговорку до такой степени, что история Луизы лишь намечает проблему, ждущую более глубокого исследования. А дочь циркача Сесси Джуп, своевременно подоспевшая со своей незамутненной ясной моралью и любящей душой и спасшая Луизу, — она слишком долго (даже для такой маленькой книги) отсутствовала, чтобы мы могли составить представление о ее духовном развитии и, главное, поверить в него.

И потом, место действия — индустриальный городок в Северной Англии, где Диккенс вовсе не чувствует себя дома. Кокстаун был бы очень хорош в публицистической статье. Вообще Диккенс умел дать характеристику даже малознакомых мест, но характеристику эпизодическую. Например, после своих многочисленных поездок по Франции ему удалось в одном-двух абзацах убедить нас в реальности городка Шалон-сюр-Сон в романе «Крошка Доррит»; но городок этот увиден глазами путешественника, это просто место, где оправданный Риго скрывается от преследующих его мстителей. Кокстаун — в центре романа «Тяжелые времена», и, однако, он не органичен ему, сколько бы ни старался Диккенс поправить дело хорошей публицистикой — например, параллель фабричных машин с сумасшедшими слонами; и поскольку роман не сосредоточен вокруг единого центра — лишь это привносит в романы Диккенса дыхание подлинной жизни, — то очень часто возникает чувство, что слабой прозы непомерно много, а хорошей мало. Существование мистера Баундерби на страницах романа состоит из бесконечного кружения в сфере чванливой трескучей демагогии; зато драматическое сосуществование старого аристократического правящего класса Англии с новым жестоким миром мистера Баундерби превосходно намечено уже тем обстоятельством, что Баундерби берет в экономки пожилую даму с аристократическими связями, но без средств.

По поводу этого далеко не полюбовного сожительства между деньгами и знатностью мистер Баундерби закатывает одну из своих самых нелепых рацей, над которой, однако, имеет смысл задуматься.

«В ту пору, когда кувыркаться в уличной грязи на потеху публике было бы для меня сущим благодеянием, счастливым лотерейным билетом, вы сидели в Итальянской опере. Вы, сударыня, выходили из театра в белом шелковом платье, вся в драгоценных каменьях, блистая пышным великолепием, а мне не на что было купить пакли, чтобы посветить вам». — «Разумеется, сэр, — отвечала миссис Спарсит со скорбным достоинством, — Итальянская опера была мне знакома с весьма раннего возраста». — «И мне, сударыня, и мне, — сказал Баундерби, — но только с оборотной стороны. Можете мне поверить — жестковато было спать на мостовой под колоннадой Итальянской оперы. Такие люди, как вы, сударыня, которые с детства привыкли нежиться на пуховых перинах, и понятия не имеют, каково это — улечься спать на камни мостовой. Это надо самому испробовать».

Попутно заметим, что этот прелестный разговор касается времени, когда и Баундерби и миссис Спарсит жили в Лондоне (а это уже мир романов «Холодный дом» и «Крошка Доррит»), а вовсе не в туманном Кокстауне.

Итак, в список обвинений, предъявленный Диккенсом викторианскому обществу, включаются (впрочем, только временно) и подводят ему черту промышленный прогресс и добродетели laissez-faire и борьбы за «место наверху». В середине пятидесятых годов, когда были написаны «Тяжелые времена» и «Крошка Доррит», отчаяние писателя в связи с положением в Англии достигло предела; на эти настроения наложилось, как мы увидим позже, растущее разочарование в семейной жизни, завершившееся уходом от Кэтрин. К холере и ужасающим жилищным условиям, к невежеству, рождающему преступность, при совершенной бездарности и бездеятельности правительства, теперь прибавилась Крымская война, которая велась так же бездарно, бестолково и без малейшего чувства ответственности, обрекая солдат на страдания. Именно в эти годы впервые в жизни Диккенс с головой уходит в откровенную политику — настолько отчетливо он сознавал, что существующая система требует безотлагательных преобразований сверху донизу.


Карикатура на лорда Пальмерстона.

Журнал «Панч».

О некоторых несуразностях в ведении войны имел определенное мнение очевидец Лэйрд, в прошлом археолог, нашедший и раскопавший Ниневию, а ныне радикал, член парламента. Лэйрд настаивал на реформе всей английской системы управления и в поддержку своих парламентских требований создал общество, призванное выражать общественное мнение. Диккенс принимал деятельное участие в создании Ассоциации по проведению реформы управления страной, даже выступал на ее собраниях. В письме Лэйрду (апрель 1855 года) он высказывает свой достаточно мрачный прогноз создавшегося положения и малоутешительные надежды на его исход.

«Ничто сейчас не вызывает у меня такой горечи и возмущения, как полное отстранение народа от общественной жизни… Все эти годы парламентских реформ народу так мало приходилось участвовать в игре, что в конце концов он угрюмо сложил карты и занял позицию стороннего наблюдателя. Игроки, оставшиеся за столом, не видят дальше своего носа. Они считают, что и выигрыш, и проигрыш, и вся игра касаются только их одних, и не поумнеют до тех пор, пока стол со всеми ставками и свечами не полетит вверх тормашками… Ведь точно такое же настроение умов было во Франции накануне первой революции, и достаточно одной из тысячи возможных случайностей — неурожай, очередное проявление наглости или никчемности нашей аристократии… проигранная война… и вспыхнет такой пожар, какого свет не видел со времен Французской революции.

Тем временем что ни день, то новые проявления английского раболепия, английского подхалимства и других черт нашего омерзительного снобизма… Мне кажется, что руководить общественным мнением в ту пору, когда это мнение еще не сформировалось… немыслимо… помогать народу, который сам отказывается помочь себе, столь же безнадежно, как помогать человеку, не желающему спасения… Я могу лишь неустанно напоминать ему о его обидах».

Что он и делал в своем журнале и в следующем романе — «Крошке Доррит». И конечно, без особого успеха. Предприятие Лэйрда с треском провалилось в парламенте. Система управления претерпела некоторые изменения только в год смерти писателя. Не прошло и года после падения Севастополя и победы англичан в войне, когда он писал мисс Кутс 13 августа 1856 года:

«Они умудрились все испортить после заключения мира. Впрочем, я всегда твердо знал, что лорд Пальмерстон — пустейший шарлатан, какого только можно вообразить, тем более опасный, что это видят не все. Не прошло и трех месяцев после заключения мира, а главные условия договора уже нарушены, и весь мир смеется над нами! Я так же не сомневаюсь в том, что в конце концов эти люди добьются того, чтобы нас завоевали, как не сомневаюсь в том, что в один прекрасный день умру. Долгое время нас ненавидели и боялись. И стать после этого посмешищем очень и очень опасно. Никто не может предугадать, как поведет себя английский народ, когда он наконец пробудится и осознает происходящее».

И еще через год, теперь после восстания сипаев в 1857 году, он с той же безнадежностью смотрит на положение страны:

«Я бы хотел быть главнокомандующим в Индии. Первым делом я бы потряс эту восточную расу, объяснив им на их собственном языке, что считаю себя назначенным на эту должность по божьему соизволению и, следовательно, приложу все усилия, чтобы уничтожить народ, запятнавший себя недавними жестокостями…»

В том же году он пишет рассказ «Страдания некоторых английских заключенных», где отдает должное храбрости английских леди во время восстания сипаев, хотя действие рассказа происходит на пиратском побережье Южной Америки, а Индия даже не упоминается. В следующем году его целиком поглотят личные проблемы. Он останется другом бедняков, будет столь же скептически относиться к парламенту, но никогда уже, если не считать одной смелой речи, не будет принимать политические вопросы близко к сердцу, да и вообще столь прилежно заниматься политикой, как это было в середине пятидесятых годов.

«Крошка Доррит»

В «Крошке Доррит», выходившей ежемесячными выпусками с конца 1855 до лета 1857, отразилось отчаяние Диккенса по поводу некоторых социальных проблем, но то было не отчаяние «Холодного дома». Разумеется, эксплуатация, наглость и черствость богачей, снобизм и самодовольство среднего класса нашли свое место в романе, однако все это отступает на второй план перед той страшной болезнью, от которой никому нет спасения. Никому. Ни в одном романе Диккенса не было такого числа «серых», а не «черных» или «белых» героев: в «Крошке Доррит» есть несколько отъявленных негодяев, а один персонаж — абсолютное воплощение зла, но почти во всех отрицательных героях есть что-то хорошее, а у положительных — немало пороков. Единственный безупречный герой романа — изобретатель Дойс: этот образ — дань творческой силе, силе искусства, которому Диккенс посвятил свою жизнь. Примечательно, однако, что Дойс может найти покупателей для своего изобретения только за границей, в Санкт-Петербурге, этой цитадели деспотизма; сильнее выразить скептическое отношение к парламенту просто невозможно, поскольку в это самое время Англия и русский самодержец, которого Диккенс откровенно презирал, находились в состоянии войны.

Даже яростно обрушиваясь на социальный строй Англии, на преуспевающих и власть предержащих, Диккенс никогда не упускал случая пройтись и по адресу подонков и тунеядцев. В «Крошке Доррит» Диккенс направил свой гнев против тех, кого цинизм, отчаяние, уязвленность и упоение благородной бедностью и неудачами в жизни делают молчаливыми, отчужденными, ожесточившимися, а то и приятно увлеченными соучастниками творимой в мире несправедливости.

Никогда еще из-под пера Диккенса не выходила столь многолюдная, многоликая галерея неврастеников. Прикованная к креслу нервным параличом миссис Кленнэм, призывающая громовые ветхозаветные проклятья на греховный мир, по отношению к которому она и сама весьма не безгрешна; мисс Уэйд, оскорбленная положением гувернантки, полная ненависти соблазненной женщины к семейному очагу, старательно, чуть ли не извращенно распаляющая мстительное чувство социального неравенства у другой девушки-сироты; Фанни Доррит, выходящая замуж без любви и смысла, только чтобы унизить блестящим положением гордую красивую свекровь, относившуюся к ней свысока в годы ее бедной юности; Генри Гоуэн, неудачник, испорченный человек, компрометирующий всех художников своей причастностью к искусству, а в жизни старающийся низвести до своего уровня людей порядочных и благородных; его великолепно показанная мать, вдова, тонко и деликатно жалящая всех, кто подвернется, в отместку за одолжение, которое она делает Хэмптон Корту, живя в нем; наконец, Эдвард Доррит, как считают, самый великолепный драматический герой Диккенса, старейший обитатель долговой тюрьмы, «отец Маршалси», превративший свою убогую, затхлую тюремную камеру в тронный зал, где он принимает других должников, а те оказывают ему знаки уважения, посмеиваясь за его спиной, и одаряют его крохотными взятками, которые он изволит милостиво принимать. Все персонажи романа составляют вместе неповторимую симфонию — симфонию соучастия в делах мира, который, как им представляется, оттолкнул их, отверг. Даже единственный настоящий злодей, дьявольский персонаж в духе Диккенса, Риго-Бландуа, и тот вплетает в этот общий хор свои «джентльменские» притязания, стараясь, чтобы мир понял свою обязанность участвовать в его преступных махинациях. Перед нами кунсткамера с множеством невыразительно серых или причудливо разукрашенных насекомых, пригвожденных собственными мелкими обидами.

И все же печаль и отчаяние не могут окончательно заглушить юмор Диккенса в «Крошке Доррит»: в романе происходит слияние ужасного, абсурдного и просто фарсового начала, достигающее патетических высот, неведомых другим произведениям писателя и вообще редких в искусстве (ведь пафос, как правило, клонит в односторонность, хотя и выпрямляет душу). Раньше Диккенс негодовал по поводу лучших условий в Ньюгетской тюрьме по сравнению с долговой. И вот теперь он наконец возвращается в тюрьму, где сидел его отец, в старую тюрьму Маршалси, чтобы развеять иллюзии о мучиническом венце должников. В детстве он возмущался, что его отец вынужден сидеть в тюрьме, теперь эти чувства владеют Крошкой Доррит, и, право, они единственное пятнышко, оставленное тюрьмой, на ее благородном характере: «А что он терпит нужду, бедненький, так разве он в этом виноват? Четверть века прожив в тюрьме, трудно разбогатеть». Но как ни преданна Крошка Доррит своему отцу, она понимает, что неправа: «Да, я знаю, не следует так рассуждать. Не думайте обо мне дурно, это выросло со мной здесь».

Чудовищная атмосфера претенциозного самомнения, порождаемая долговой тюрьмой Маршалси, поразительно высмеяна в сцене, где мистер Доррит принимает у себя в камере старого рабочего, мистера Нэнди, которого на один день отпустили из работного дома. Разоренный заключенный повелевает угостить чаем честного нищего, словно какой-нибудь атаман шотландских разбойников из романа Вальтера Скотта, покровительствующий горемыке-фермеру; так Диккенс, в свое время обрушившийся на ньюгетских баловней, защищая права должника-отца, теперь развенчивает аристократические замашки плаксивого тунеядца и нахлебника. В сцене же музыкальной вечеринки, где мистер Доррит председательствует на правах «отца Маршалси», Диккенс безжалостно изобличает потуги обитателей долговой тюрьмы на духовную утонченность и беззаботную праздность.

«Порою чей-нибудь могучий бас, перекрывая прочие голоса, хвастливо уверял слушателей, что плывет по волнам, или скачет в чистом поле, или преследует оленя, или бродит в сердце гор, или вдыхает аромат вереска; но смотритель Маршалси не смутился бы этими уверениями, зная, как прочны тюремные замки́».

Образ мистера Доррита в романе — триумф комедии, комедии горькой, а в иные минуты, когда он близок к пониманию своего положения, — страшной. Речь мистера Доррита на изысканном приеме у миссис Мердл в Риме, когда, забыв, что он теперь знатный, богатый английский милорд, мистер Доррит переходит на жаргон тюрьмы, — эта сцена не уступает по силе «скандалам» — например, благотворительному вечеру у губернаторши в «Бесах», — которых так много в романах Достоевского.

В «Крошке Доррит» есть персонаж, воскрешающий более привычный, необузданный мир диккенсовского юмора. Это Флора Финчинг, один из его невразумительных оракулов, по праву соперничающая с миссис Никльби и миссис Гэмп. Флора — следствие глубокого разочарования, которое Диккенс пережил в 1855 году, встретившись со своей старой любовью. Марией Биднелл, вновь посетившей его жизнь в образе дородной и очень разговорчивой матроны — и как раз перед тем, как ему сесть за новый роман! Флора, бывшая любовь Артура Кленнэма, — заурядным образом глупа, каждое ее слово — профанация романтического мироощущения. Не случайно книга, которую Артур не вернул Флоре, когда двадцать лет назад родители разлучили их, — «Поль и Виргиния», библия романтического пиетета перед простой жизнью{116}. Словоизвержение Флоры не просто поток плоских романтических пошлостей, в ее уста Диккенс вложил и некоторые свои курьезные предрассудки, особенно когда Флора пересказывает мнения своего покойного здравомыслящего супруга «мистера Ф.». Каждое слово Флоры — готовая цитата, но, пожалуй, будет достаточно привести отрывок из ее итальянских впечатлений: в них вся Флора, а в последней абсурдной фразе сказывается еще и собственное брезгливое отношение Диккенса к классической скульптуре:

«Ах, неужели в Италии? — воскликнула Флора. — В этой стране грез, где запросто растут повсюду виноград и инжир, и ожерелья из лавы, и браслеты тоже, и огнедышащие горы, живописные до невозможности, хотя если маленькие шарманщики бегут от них подальше, чтобы не изжариться заживо, ничего нет удивительного, они же еще совсем дети, и как человечно, что они и своих белых мышек забирают с собой, неужели же она в этой благословенной стране и вокруг нее одна небесная лазурь, и умирающие гладиаторы, и Бельведеры, хотя сам мистер Ф. относился к ним с недоверием и, бывало, говорил под веселую руку, что как же это так, на одних целые штуки полотна наверчены и даже в складках все, а другие вовсе без белья, а середины нет, и в самом деле непонятно, почему такие крайности, хотя, может быть, там изображены только самые богатые и самые бедные».

Мария Биднелл в глазах юного Диккенса была чудом совершенства, воплощением прелести и грации; но она обошлась с ним жестоко. Миссис Винтер (под этим именем она появилась на его горизонте в 1855 году) предстает в образе Флоры, тучной, непроходимо глупой, неповоротливой женщиной, лезущей не в свое дело, у которой, однако, есть качество, Марии не знакомое, — золотое сердце. Что ни говорите, а Флора — одно из самых привлекательных созданий Диккенса. Однако в период работы над романом его обуревали столь мрачные настроения, что он навязал Флоре, воплощению романтической любви, вопреки рассудку и приличиям, общество тетушки мистера Ф., — еще один замечательный комический персонаж; это живое наследство былого брака, пребывая в состоянии старческого маразма, преследует Артура Кленнэма, старую любовь Флоры, необъяснимой и упорной ненавистью, равной по силе преданности Флоры. Нет нужды обращаться к фрейдизму, чтобы обнаружить в этой странной паре воплощение едва ли излечимого болезненного начала, расщепляющего личность, разлучающего людей, отдающего их во власть самообмана.

И однако, Диккенс провидит некоторую надежду и для этого больного мира, мира неврастеников. С того момента, когда разбогатевший мистер Доррит теряет рассудок и вновь видит себя в камере долговой тюрьмы, а самоубийство Мердла разоблачает перед всеми этого мошенника, завеса тайны до некоторой степени спадает и на некоторых героев нисходит дар самопознания — даже миссис Кленнэм в одно мгновение излечивается от многолетнего паралича, в который ее повергли грехи и гордыня. Это освобождение узников показано тонко и убедительно, но, сколько бы ни говорилось в последнее время в защиту писательской техники Диккенса, кульминация, к сожалению, весьма ослаблена запутанным сюжетом. Мы расстаемся с героями романа под впечатлением последних строк, как бы разрешающих бремя зла, бремя скрытых и коварных болезней, обнаруженных и диагностированных Диккенсом:

«Как только с подписями было покончено, все расступились, и Крошка Доррит с мужем вышли из церкви вдвоем. С минуту они помедлили на паперти, любуясь далью, залитой светом ясного осеннего дня; потом пошли своей дорогой.

Пошли туда, где ждала их скромная и полезная жизнь, полная радости и труда на благо ближнему… Спокойно шли они вперед, счастливые и неразлучные среди уличного шума, на солнце и в тени, а люди вокруг них, крикливые, жадные, упрямые, наглые, тщеславные, сталкивались, расходились и теснили друг друга в вечной толчее».

Эти строки — как бы проникновенное переложение Нагорной проповеди, но при всей их искренности они беспомощно звучат в мире, насквозь пронизанном серыми мерзостями жизни, так впечатляюще показанными на страницах этого романа Диккенса.

Любительские спектакли

Личный тон, громко прозвучавший в «Крошке Доррит», доказывает, что ни политика, ни социальные обличения и общественные преобразования не могли целиком заполнить жизнь Диккенса. С той же энергией и страстностью борца за правое дело отдавался он и личной жизни — мы уже говорили о его частых поездках в Европу, о продолжительной жизни всей семьей в Париже и Булони. Впрочем, он и не делал особых различий между общественным и личным.

Основным увлечением его в эти годы стали любительские спектакли, где он выступал актером и режиссером. Спектакли эти давались с благотворительной целью, для вспомоществования литературе и искусству. Сборы от многих спектаклей шли в пользу бедных писателей или их семей, оставшихся без средств.


Труппа артистов-любителей с Диккенсом.

Большие гонорары самого Диккенса, Джордж Элиот или Булвера-Литтона, состояние, оставленное Теккереем (и это все были не даровые деньги, а заработанные каторжным трудом и напряжением всех сил), заслоняют от нас бедственное положение большинства писателей викторианской эпохи. В это время были и очень богатые художники, например, Милле{117}, и несколько процветающих актеров, но основную массу людей свободной профессии, как и всех викторианцев-профессионалов средней руки, что-нибудь да подстерегало — если не болезнь, то невезенье. Писатели — современники Диккенса — зависели от рецензий в журналах, художники зарабатывали на жизнь иллюстрациями, а это было очень капризное благополучие. Оба главных иллюстратора Диккенса, от которых — хотим мы того или нет — в огромной степени зависит наше восприятие диккенсовских героев, Крукшенк и Физ, под старость вынуждены были довольствоваться пенсией.

Стремление помочь собратьям по искусству поистине было безграничным у Диккенса. Любительский театр тешил его тщеславие, но и позволял быть щедрым на деле. Он остро сознавал необходимость общественного института, который устроил бы достойную старость труженикам искусства. Именно с этой целью он и Булвер-Литтон основали «Гильдию литературы и искусства», намереваясь построить городок для престарелых писателей в поместье Литтона в Небворте. Первые любительские спектакли для сбора средств были даны в Большом зале великолепного, псевдосредневекового небвортского замка в 1850 году. Сборы со спектаклей составили внушительную сумму.

Литтон, член парламента, добился признания Гильдии в палате общин в 1854 году, но по закону нужно было семь лет, чтобы ее члены могли включаться в цивильный лист{118}. Когда же эти семь лет прошли, то — с людьми искусства наперед ничего не угадаешь — всего несколько человек пожелали воспользоваться предложенной помощью, и великолепный замысел, разумеется, провалился. Не увенчались успехом и атаки, которым Диккенс в течение целого десятилетия подвергал Комитет Королевского литературного фонда, выбрасывавший деньги на административные нужды, вместо того чтобы помочь нуждающимся писателям. «Я полон решимости изменить его деятельность или покончить с ним», — писал Диккенс Макриди в 1857 году, однако этим угрозам так и не суждено было исполниться.

Назначение любительских постановок Диккенса, его искреннее желание помочь тем, ради кого они устраивались, меркнут перед радостью, которую они приносили ему как актеру, а еще больше как режиссеру. (Удовольствие стало полным, когда пьесой Булвера «Не так плохи, как кажется» из эпохи Георга II труппа начала гастроли в провинции.) Пожалуй, главную радость составляла для Диккенса просто возможность общаться с приятными людьми; если в молодые годы в любительских спектаклях участвовала вся его семья, то теперь он втянул в это дело всех своих друзей. (Откровенно говоря, их и не приходилось особенно уламывать.) Порой бывали разочарования, неудачи; актеры плохо разучивали роли, нерегулярно репетировали, а в итоге вспыхивали мелкие ссоры, но в основном Диккенсу удалась роль строгого руководителя; трений, в общем, было мало, а это, безусловно, говорит о его обаянии, организаторском таланте и — чего от него не всегда можно было ожидать — выдержанности. Но решающим было его великое умение любить и ценить друзей.


Афиша спектакля «Не так плохи, как кажется».


Спектакль для ее величества.

Диккенсовские любительские спектакли можно разделить на два основных цикла. В первый (1845–1851) войдут постановки старых пьес: «Всяк в своем нраве» Бена Джонсона и «Виндзорские насмешницы» Шекспира, а также одна костюмная пьеса Литтона; каждое представление сопровождалось обычно коротким водевилем, в котором Диккенс мог тряхнуть стариной — временами Мэтьюза и Сэма Уэллера. Женская половина семьи — даже у Кэтрин и Джорджины были небольшие роли — тоже участвовала в домашних спектаклях, отменными декорациями для которых служили Рокингемский замок или Небворт. В гастрольные поездки на женские роли приглашались профессиональные актрисы. В конце пятидесятых годов театральная деятельность Диккенса возобновилась, были поставлены две мелодрамы, в которых он сам играл, — «Маяк» (1855) и «Замерзшая пучина» (1857) Уилки Коллинза. Этот новый молодой друг появился несколько лет назад как актер в пьесе Литтона. В двух последних спектаклях Диккенс эффектно сыграл трагические роли. На постановках исторической пьесы Литтона и «Замерзшей пучины» присутствовала королева; первый спектакль давался в лондонском особняке герцога Девонширского, второй — в Картинной галерее на Риджентс-стрит. Не последнее удовольствие, которое Диккенс извлекал из любительских спектаклей, заключалось в том — пусть эта черта достойна иронии, но, как знать, может, и уважения? — что здесь он встречался с людьми высокого ранга, не поступаясь чувством собственного достоинства. Здесь он по-настоящему сдружился с герцогом Девонширским, здесь вежливо отклонил честь быть представленным королеве, мотивируя отказ тем, что-де не успел переодеться, а в театральном костюме предстать не смеет. В худшем случае это утонченный, хотя и безвредный, снобизм, а в лучшем, что вероятнее всего, то была определенная позиция в борьбе за общественное признание его профессии.

Как бы то ни было, целиком поглотившая его театральная деятельность не представляла бы сегодня такого интереса, если бы во время гастролей с «арктической мелодрамой» «Замерзшая пучина» он не встретил в июле 1857 года в Манчестере очаровавшую его (хотя и совершенно непреднамеренно с ее стороны) молодую профессиональную актрису Эллен Тернан — что ускорило уход от жены, если не послужило его главной причиной.

«Неудавшийся буржуазный брак»

Полную правду о причинах неудачно сложившейся семейной жизни Диккенса (не ту, разумеется, правду, на которой настаивали главные виновники развода или их ближайшие родственники) нам вряд ли доведется узнать. Все суждения, высказанные по этому поводу, до некоторой степени пристрастны. Некоторые критики, преклоняющиеся перед Диккенсом-писателем, весьма не одобряют его порывистый, неуравновешенный характер, его склонность жалеть себя и втайне рады видеть в нем мужа, грубо помыкавшего женой, или человека, вульгарно выносившего на всеобщее обозрение свои семейные неурядицы. Другие почитатели его творчества, напротив, очарованные его характером — энергией, чувством юмора, щедростью, обаянием, — склонны полагать, что женщина, заставившая Диккенса испить чашу горечи и разочарования, сама должна была быть существом угрюмым, флегматичным, или ипохондрическим, либо исключительно глупым, а то и все вместе. Причины развода также мало проясняются, если принять во внимание аргументы супругов, поскольку мы располагаем слишком большим числом версий Диккенса, объяснявшего, когда и почему отношения между супругами осложнились, и слишком мало знаем о мнении Кэтрин на этот счет. Джорджина, сестра Кэтрин, принявшая целиком сторону обожаемого зятя, не смогла в достаточной мере оправдать его еще тогда, а сейчас ее позиция вызывает даже симпатию к покинутой сестре.


Что касается детей Диккенса, по крайней мере старших, кого он настойчиво выставлял как свидетелей неспособности их матери вести дом, немногие из них делали какие-либо признания тогда или позднее, но и в этих случайных заявлениях чувствуется какая-то недосказанность. Будет лучше, если краткую историю весьма печальной судьбы большинства детей Диккенса (у него было семеро сыновей и две дочери) мы изложим в последней главе его биографии. А пока можно только отметить, что, хотя они и полностью находились под его влиянием и, естественно, испытывали благоговение перед его величием, только одна Мэйми, старшая дочь, кажется, искренне его любила. Кэйти, вторая дочь, восхищалась отцом и в то же время во всем ему противоречила. Старший сын, Чарли, возможно, и любил его, но был очень угнетен тем, что разочаровал своего отца. Джорджина, которую Диккенс представлял как подлинную мать семейства, на протяжении всей своей долгой жизни была очень привязана к Генри, ее самому умному и удачливому племяннику; теплые отношения были у нее также с двумя племянницами. И все же события, развернувшиеся после смерти Диккенса, дают основание полагать, что Чарли испытывал явную неприязнь к своей тетке, а другие племянники питали к ней безразличие и просто не замечали ее. Но положение Кэтрин, что бы она ни говорила о внимании и любви к ней детей, было немногим лучше. Невозможно отделаться от мысли, что разлад в доме Диккенса почти у всех детей породил угнетенное состояние, решительно возобладавшее над положительными эмоциями.

Мнения друзей мало помогают понять истинные причины происшедшего. Сам Форстер в своей почти безукоризненной книге{119} только и приводит что подборку из филиппик Диккенса против жены. Он недооценивает роль Кэтрин в жизни Диккенса точно так же, как умаляет и важность дружбы Диккенса с Коллинзом. На основании всего этого биографы и писатели склонны верить намекам и высказываниям самого Диккенса, что его брак был ошибкой с самого начала. Чтобы подкрепить это утверждение, раздувают и подчеркивают любые колкости, которыми обменивался писатель с женой или отпускал на ее счет, любые вспышки ревности или ссоры, свидетельствующие якобы о разладе в их отношениях с первых дней совместной жизни вплоть до окончательного разрыва.

Я совершенно не убежден, что этот печальный фаталистический вывод можно целиком принимать на веру. Как я уже отмечал во второй главе, между Диккенсом и его супругой было определенное несовпадение во взглядах на ведение домашних дел. Еще в дни помолвки Диккенс выражал некоторые сомнения насчет того, сумеет ли жена неукоснительно исполнять составленный им заранее свод требований. Однако не следует забывать, что мужья викторианской эпохи требовали от своих жен беспрекословного повиновения. Зная же характер Диккенса, трудно предположить, чтобы он был чрезмерно суров, тон его писем скорее отеческий, нежели тиранический, он не забывал похвалить свою супругу, когда считал, что она хорошо справилась со своими обязанностями, и был с нею столь же строг, когда она не выполняла их. При всем том уже эти характерные для ушедшей эпохи приметы выглядели бы достаточно непривлекательно, если бы только ими дело и ограничивалось.

Высказывания Диккенса в этой связи нельзя рассматривать вне соответствующего контекста. Многие биографы цитировали постскриптум его письма к Кэтрин из Генуи: «Держи вещи на своих местах. Я не выношу, когда они разбросаны». Эти слова, безусловно, характеризуют его как человека, одержимого диктаторской манией порядка, о чем ему самому хорошо было известно. Несправедливо было бы, однако, упускать из виду, что за этим грозным постскриптумом незамедлительно следует другой, в значительной мере смягчающий обстановку: «Мне показалось, что я видел Роша спящим в карете на плече у дамы. Я не могу поклясться в достоверности этого факта, да и освещение могло ввести в заблуждение, но думаю, что не ошибся».

Начиная, кажется, с первых дней семейной жизни у Диккенса проскальзывают упоминания о рассеянности Кэтрин, порой он этим раздражен, но чаще растроган. Вот пример (1841 год): «Кэт написала тебе благодарственное письмо, но допустила ничтожную оплошность — забыла отправить его». А вот более резкая вспышка недовольства (год 1854): Кэтрин на выставке французской живописи нечаянно услышала, что к какому-то человеку обратились как к «мистеру Фэрберну из Манчестера», и заполучила его лондонский адрес, введя таким образом Диккенса в заблуждение: из-за ее оплошности он пригласил на званый обед совсем не того мистера Фэрберна из Манчестера. Часто ссылаются на высказывания Диккенса по поводу поездки в Америку, во время которой с Кэтрин постоянно что-нибудь случалось. Как бы в подтверждение сказанного добавляют еще, что в 1847 году ей не удалось присутствовать на торжественной церемонии в Глазго из-за выкидыша, что в 1850 году она была вынуждена отказаться от роли в небвортском спектакле, так как повредила связки на ноге, упав со сцены. Все это может быть представлено в виде длинной цепочки утомительных и нелепых происшествий — так оно, видимо, и бывало, — только есть ли такая семья, где вовсе обходились бы без приступов взаимного раздражения?! Диккенс не раз подчеркивал свою благодарность Кэтрин за ее самообладание, выдержку и дружескую помощь во время американской поездки, а что касается способности Кэтрин попадать во всякие переделки, тут стоит вспомнить, что и Уилки Коллинз сломал ногу, путешествуя с Диккенсом по Озерному краю в 1857 году: «Мистер Коллинз, с которым вечно случаются какие-нибудь несчастья, когда он путешествует со мной…» — уж не само ли присутствие Диккенса навлекало несчастья на окружающих? Что действительно раздражало Диккенса в жене — так это неуклонное прибавление семейства. Рождение детей он с самого начала рассматривал как домашнюю неприятность, как помеху его напряженным, тщательно спланированным трудам. В дальнейшем рождение очередного ребенка он расценивал как посягательство на свою творческую энергию, уходившую на зарабатывание денег. «Мать и сын в превосходном состоянии, — писал он по поводу появления на свет последнего ребенка, — хотя я не уверен, что хотел последнего». Он страстно полюбил этого сына, он очень любил всех своих детей, особенно когда они были маленькими. Но отношение к деторождению как исключительно женской привилегии в браке — досаднейший мужской эгоизм — не могло не огорчать Кэтрин.

Итак, Кэтрин не удалась роль подруги баловня славы (да и едва ли нашлась бы такая счастливица), а его деспотическое властвование тем более мешало ей взять с мужем верный тон. Его систематическая проверка порядка в детских накаляла и без того напряженную обстановку в семье. Мне представляется также, что пример образцового ведения хозяйства, подаваемый Джорджиной (хотя ее нельзя за это осуждать), едва ли помогал Кэтрин в роли хозяйки дома. К 1851 году Кэтрин уже страдала от головокружений на нервной почве. Состояние ее еще ухудшилось после неожиданной смерти грудной дочери Доры, когда Кэтрин сама лечилась в Малверне. Все же в то время Диккенс был еще к ней предупредителен и нежен: «Кэт чувствует себя хорошо, насколько это возможно в ее положении. Хотя я не знаю пока последствий, которые пережитое потрясение окажет на ее психику, она совершенно смирилась со случившимся и может уже говорить об этом спокойно. Она так хорошо держится со всеми, что, я надеюсь, несчастье не оставило в ней слишком глубокого следа». За всем этим, однако, не слышно горячо любящего человека. Если миссис Диккенс действительно надеялась, передавая своей дочери Кэйти подобные письма мужа, на то, что «мир узнает, как он когда-то любил меня», то она горько ошиблась. Однако по крайней мере до 1854 года эти письма дышали привязанностью. Весьма важно и то, что в них выражены чувства, которыми Диккенс мало делился с кем-либо из своих корреспондентов. Особенно показательны несколько писем, датированных уже 1853 годом, когда Диккенс, Коллинз и Эгг совершали поездку по Италии. У нас нет других диккенсовских материалов, где бы он так словоохотливо и живо писал об англичанах, живущих в Генуе, Неаполе и Риме: в этих, отчасти желчных, письмах много радости от встречи со смешным в людях. В письмах к Джорджине он часто приписывает коротенькие сплетни специально для Кэтрин. Если вспомнить, какое важное место занимает в искусстве Диккенса чувство абсурдности человеческого поведения, то можно предположить, что общество жены явно помогало ему и бесконечно его стимулировало. Это только и можно противопоставить тому очевидному факту, что брак не пробудил в нем достаточного понимания женской психологии, оставив невыявленными чувства, связывавшие главных героев почти всех его произведений.

В пятидесятые годы его разочарование обществом, неприязнь к Англии и Лондону, приступы гнетущих сомнений в смысле жизни с неизбежностью усугубили и неудовлетворенность союзом с Кэтрин. Вероятно, инициатива исходила уже не от него одного — разочарование было взаимным. Его беспокойный нрав, частые и длительные поездки за границу, должно быть, подорвали и без того слабые способности Кэтрин к ведению хозяйства, а детям мешали получить систематическое образование. В этом Диккенса обвинять нельзя — его темперамент, характер его дарования требовали именно такой жизни; но жена и дети также неповинны в том, что такая жизнь их не устраивала. Я думаю, что к 1855 году брак стал, безусловно, досаждать ему, как и все остальное. Во время самого длительного проживания семьи в Париже (1855–1856) Джорджина, а не Кэтрин сопровождает его в веселых прогулках и поездках. Но действительным предвестником беды стало появление на сцене его прежней любви — Марии Биднелл.

Есть все основания полагать, что потеря Марии оставила в его душе незаживающую рану. Умолчание о ней в автобиографическом фрагменте и то, что вместе с Кэтрин она послужила прообразом Доры в «Дэвиде Копперфилде», заставляют предположить, что Диккенс одновременно испытал досаду первого разочарования в жене и чувство горечи при встрече с Марией. Такие воспоминания не обязательно должны преследовать постоянно, достаточно и того, что они являются в тяжелые минуты. Примечательно, что именно в январе 1855 года он пишет Форстеру: «Почему так происходит, что, когда я впадаю в уныние, меня, как и бедного Дэвида, преследует чувство, будто я однажды упустил в жизни счастье, отказавшись от друга и товарища?..» Но вот в его жизни снова появилась Мария, чтобы заполнить это одиночество. Каждому, казалось бы, ясно, что со времени тех чудесных и томительных дней миновала уже четверть века. Тем не менее как раз это, видимо, и объясняет восторженные письма Диккенса, его пылкие воспоминания — ведь Мария была его прошлым, его юностью. Вспоминая те времена, он чувствовал себя вечно молодым и думал, что и Мария пребудет вечно юной. Бедняжка миссис Винтер, конечно, предупредила его, что располнела и уже далеко не романтическое создание, но он не верил этому, пока не встретился с ней. Диккенс увидел словоохотливую, манерную и тучную жену коммерсанта, которую он довольно безжалостно заподозрил в тайном злоупотреблении бренди. Он не слишком тактично вышел из положения, старательно восхищаясь ее маленькой дочерью. По всей вероятности, он простил Марии перемену: Флора Финчинг — привлекательнейшее создание, пусть смешное, вульгарное, зато доброе, в то время как настоящая Мария была талантлива, красива и любительница помучить. Эта бессмысленная и грустная встреча другого, может, и образумила бы и примирила с действительностью, но для семейной жизни Диккенса подобных последствий она не имела.

В апреле 1856 года Диккенс жалуется Форстеру на жизнь. Осуждая отшельничество Макриди в Шерборне, Диккенс говорит, что уединение не для него: «Лучше терзаться, но идти вперед, чем терзаться, не двигаясь с места. Есть люди, для которых отдыха на этом свете не существует». Угнетенное состояние быстро сменяется у него тоской по молодым годам: «Да, было время, было время… Кто возвратит покой моей бедной душе?!» Теперь во всех неприятностях он готов винить несчастливо сложившуюся семейную жизнь: «Я вижу, что моя семейная тайна становится для меня совершенно невыносимой…»

Диккенс впервые открыто жалуется Форстеру на то, что его брак оказался неудачным, в сентябре 1857 года, через месяц после встречи с Эллен Тернан; однако нет оснований считать одно следствием другого, хотя растущее чувство к Эллен обострило его недовольство Кэтрин и подготовило решение расторгнуть брак. Форстер пытался убедить друга не забывать о многих годах семейной жизни, о глубоких узах, связывавших супругов, обо всем том, чем он был обязан Кэтрин. Диккенс в ответ продолжает говорить о разрыве как невозможной, но заветной мечте:

«Ради нее самой, как и ради меня, я буду вынужден что-то предпринять…

Мы с бедняжкой Кэтрин не созданы друг для друга, и тут уж ничего не поделаешь… Да, она действительно такова, какой Вы ее знаете, незлобива и покладиста, все же мы оба странным образом не подходим для этого союза… Я часто с душевной болью думаю: как жаль, что ей было суждено встретиться именно со мною. Все это было не так уж важно, пока нам приходилось думать только о себе. С тех пор обстоятельства изменились, и теперь, пожалуй, бессмысленно даже пытаться наладить что-либо. То, что сейчас происходит со мною, случилось не вдруг. Я давно видел, как все это постепенно надвигается, еще с того дня, — помните? — когда родилась моя Мэри; и я слишком хорошо знаю, что ни Вы, ни кто-нибудь другой не сможет мне помочь».

В этом письме еще ничего не говорится о разводе, однако здесь впервые серьезно намекается на перемену «обстоятельств» — на ту провинность Кэтрин-матери, на которую он будет пенять ей после их разъезда. Сейчас трудно говорить о том, насколько справедливо было это обвинение. Позднее Диккенс скажет мисс Кутс, вставшей на сторону Кэтрин, что видимость любви между его женой и детьми была фарсом, разыгранным напоказ, и что от этого пострадали дети. «Она не заботится и никогда не заботилась о детях, а дети были и остаются равнодушны к ней». Это явно жестокое преувеличение отчаявшегося человека; не удивительно, что мисс Кутс охладела к нему после этого. Конечно, люди редко представляют свои семейные отношения окружающим в истинном свете, и в этом случае дело, очевидно, не обошлось без некоторой доли показной любви, однако фальшь, о которой говорит Диккенс, едва ли может быть доказана ссылкой на натянутые отношения, сложившиеся между Кэтрин и детьми уже после развода. Последний факт наводит, впрочем, на мысль, что ни мисс Кутс, ни другие не имели достаточно верного представления о семейной жизни Диккенса. Джорджина подтвердила достоверность обвинений против Кэтрин, но и она слишком пристрастная сторона, чтобы выступать надежным свидетелем. Как бы ни было все на самом деле, Кэтрин занималась детьми не так, как хотелось мужу. Постоянные ссоры с женой с самых первых дней женитьбы Диккенс назвал основной причиной развода. Я очень сомневаюсь в правоте этого утверждения. Диккенс-романист соотносил свою жизнь с определенными выверенными им схемами, и это заявление, видимо, нужно рассматривать как запоздалое раздумье писателя о своей жизни и попытку объяснить ее смысл себе и людям. Хотя Диккенс и называет, как и раньше, свое положение непоправимым, он тем не менее уже пытается объяснить действия, которые предпримет в будущем. То, что он сделал в следующем месяце, можно рассматривать как символ неудавшегося брака — символ, общий для всех семей из среднего класса вплоть до первой мировой войны. Он попросил горничную Энн Браун — единственное доверенное лицо из числа прислуги — устроить ему спальню в бывшей туалетной комнате, отделив ее «простой, легкой, белой дверью» от спальни жены.


Гэдсхилл-Плейс.

Весной следующего, 1858, года он пишет Форстеру: «Все кончено раз и навсегда… Меня постигла горькая неудача, с этим нужно смириться, это конец». Диккенс начал новую жизнь как сельский джентльмен, владелец Гэдсхилл-Плейс, поместья, менее всего связанного с Кэтрин, и как чтец-гастролер, исполнитель собственных произведений, — это его основное занятие в последние годы жизни.

В довершение всего произошли два отвратительных инцидента, по-видимому не случайно завершившие неудавшееся двадцатидвухлетнее супружество. Первый, о котором мы узнаем из признаний его второй дочери, Кэйти, сделанных уже в преклонном возрасте, снова выдает в нем типичного буржуа-викторианца. Речь идет о страданиях, пережитых Кэтрин, которая из-за оплошности ювелиров получила браслет, предназначенный Диккенсом для Эллен Тернан. Он и раньше делал подарки участникам любительских спектаклей, но Кэтрин несомненно почувствовала тут нечто иное. Дочь нашла мать в слезах, потому что (вот он, буржуа-викторианец!) Диккенс приказал ей отправиться к Эллен Тернан. «Ты не поедешь», — разгневанно сказала Кэйти, но ее мать подчинилась воле мужа. Нет сомнения в том, что Эллен Тернан если и стала любовницей Диккенса, то лишь несколько лет спустя; скорее всего (свидетельство тому — его страстные публичные высказывания), Диккенс в то время отрицал самую мысль об ухаживании за ней. Однако слухи упорно ползли.

Миссис Хогарт и ее младшая дочь Элен уговаривали Кэтрин уйти от Диккенса. Диккенс стойко придерживался того мнения, будто Кэтрин давно хотела оставить его, чувствуя себя неспособной на роль жены и матери. Это могло быть и правдой — хотя у нас нет иных доказательств, кроме слов самого Диккенса, — но не это, конечно же, стало причиной ее ухода. Она наотрез отказалась сохранять разъезд в тайне и выбрала своим доверенным лицом их старого друга Марка Лемана из «Панча». Она должна была жить отдельно, получать пожизненно 600 фунтов в год и поселиться со своим старшим сыном Чарли, хотя последний написал отцу, чтобы тот не оделял его никакими преимуществами перед другими. Приличия могли быть сохранены, по крайней мере внешне, если бы Диккенс случайно не услышал о сплетнях, якобы распускаемых миссис Хогарт и Элен относительно истинной виновницы развода — кстати, считалась ли ею Эллен или Джорджина, до сих пор остается неизвестным. Имя Джорджины было на устах многих клеветников, и не без основания: она ведь заявила о своем твердом намерении поддерживать зятя. Такое поведение родственников привело Диккенса в бешенство. «Мой отец вел себя так, будто у него помутился рассудок», — рассказывала Кэйти много лет спустя. В ярости он решил сделать публичное заявление, обратившись к своим читателям, без которых не мыслил жизни. Все истинные друзья отговаривали Диккенса от этого шага, но его поддержал Дилени из «Таймс». Диккенс отказался материально обеспечить свою жену до тех пор, пока миссис Хогарт и ее дочь не выступят с опровержением своих заявлений.

На первой странице «Домашнего чтения» 12 июня 1858 года появилось разъяснение причин его развода. Своему импресарио в Америку Диккенс послал еще более пространное письмо, где восхвалял Джорджину за все хорошее, что она сделала для его детей, и упомянул «двух злопыхателей» и некую молодую особу: «Я знаю, что она так же чиста и невинна, как и мои любимые дочери». Тон приписки{120} в постскриптуме фактически толкал к публикации этого письма, и тем не менее он был взбешен, когда оно появилось в нью-йоркской «Трибюн». Он неизменно называл это письмо оскорбительным и через своих адвокатов принес извинения Кэтрин за его обнародование. Многие газеты резко отозвались об этих публичных обсуждениях семейных дел. Как справедливо отмечала одна из них, гласное обвинение Кэтрин в забвении материнских обязанностей — поступок некрасивый, а прозрачный намек на ее умственную ограниченность — вообще ниже всякой критики. И сколь безвкусны все эти сведения о том, как он обеспечил жену: «Что касается денежной стороны дела, то, по моему мнению, все улажено с такой щедростью, как если бы миссис Диккенс была знатной дамой, я же — человеком со средствами».

Очевидно, он чувствовал себя попавшим в западню и был готов на все, только бы добиться освобождения. Самое печальное, что особой необходимости в этом и не было. Вопреки иным утверждениям выставление напоказ семейных дрязг не повредило его репутации — так велика и незыблема была всеобщая любовь к Диккенсу; впрочем, охлаждение одного соратника и открытый разрыв с другим способствовали перемене образа его жизни в следующем десятилетии{121}.

Глава VI

В повседневных трудах. 1858–1870

осле разрыва с Кэтрин, в оставшиеся ему десять лет, Диккенс круто меняет образ жизни. Он перевозит семью за город. Новых романов публикует все меньше, радикально меняется порывистый, вдохновенный метод его работы над ними. Дилетантская благотворительность и любительские спектакли уступают место иной, теперь уже профессиональной и доходной деятельности — публичному чтению собственных произведений. От прежнего осталось, может быть, постоянное общение с читателями на страницах журнала, хотя и журнал сменился и даже принадлежал ему лично.

Анализируя все эти перемены, мы в первую очередь должны посмотреть на Диккенса — хозяина Гэдсхилла. Наиболее ясное представление о том, что значил для него этот дом, дает письмо к Сэржа, его швейцарскому другу, написанное в январе 1857 года.

«В Гэдсхилле близ Рочестера, графство Кент — в том самом шекспировском Гэдсхилле, где Фальстаф занимался грабежом{122}, — стоит небольшая причудливая усадьба времен королевы Анны. Года полтора тому назад случилось мне проходить мимо с моим помощником по „Домашнему чтению“, и я сказал: „Видите тот дом? Он необычайно влечет меня к себе, потому что еще мальчишкой я считал его (вероятно, благодаря знаменитым старым кедрам) самым красивым домом на свете. Мой бедный отец часто приводил меня сюда и говорил, что если в будущем из меня выйдет толк, то мне, возможно, будет принадлежать или этот, или другой такой же дом. Теперь, проходя — мимо него, я вспоминаю об этом и смотрю — вдруг он сдается внаем или продается; другого такого дома я не видел, и он совсем не меняется“. Мы вернулись в город, мой друг ушел обедать. Утром он является в величайшем волнении и говорит: „Самой судьбой вам предназначен этот дом в Гэдсхилле. Дама, которую я вчера пригласил обедать (миссис Линн Линтон, постоянная сотрудница „Домашнего чтения“), стала рассказывать о тех местах. „Вы их знаете? — спросил я. — Как раз сегодня я там был“. — „Конечно знаю, — сказала она, — и очень хорошо. Я выросла в том самом доме, который называют Гэдсхилл-Плейс. Мой папа был пастором и жил в нем много лет. Он недавно умер и оставил дом мне в наследство, а я хочу его продать“. — „Итак, — говорит мой помощник, — вы обязаны его купить. Теперь или никогда!““ Я купил и надеюсь провести в нем лето, хотя потом, возможно, время от времени буду сдавать его».

После разрыва с Кэтрин эти первоначальные планы изменились. В 1860 году Диккенс продает свой огромный дом на Тэвисток-сквер в Лондоне. Его главной лондонской резиденцией становится квартира над редакцией журнала, и в течение последних десяти лет он лишь изредка снимает в городе дом, потакая своей дочери Мэйми — та любила общество. Поскольку здоровье Диккенса (хотя он и старается этого не замечать) ухудшается, ему иногда приходится избегать светских развлечений. Все же любовь к общению с людьми у него не ослабевает, растет лишь отвращение к английским высшим, кругам.


Форстер.


Диккенс с дочерьми Кэйти и Мэйми.

Судя по его романам, в пятидесятые годы Лондон все сильнее отталкивает Диккенса. Если в 1846. году в письме к Форстеру из Лозанны он жалуется, что скучает по городу и что ему «трудно писать день за днем без этого волшебного фонаря», то Булвер-Литтону в 1851 году он пишет:



Поделиться книгой:



Регистрация