Борис М-ов встретил нас у входа в зоопарк.
Мальчик из Орехова-Зуева приехал в Москву с мечтой стать журналистом и подал документы в приемную комиссию, не заметив, что машинистка сделала типичную ошибку в рядом расположенных клавишах З-Х; на собеседовании председатель заглянул в дело земляка и, обнаружив нецензурную опечатку в названии милого града, с треском вышвырнул за порог вуза, о котором мечталось. Мол, раз подает на журналиста, должен был считать за машинисткой до строки — такой урок мастерства, запомнившийся на всю жизнь. Работал полотером, коридорным в гостинице, дворником. Учился, играл в «Что? Где? Когда?» еще в первом его составе, когда Володя Лутовинов был председателем, а Саша Бялко делал первые шаги, писал в газеты про передачу золотую, справедливо почуяв, что вот оно — его золотое дно, лез из кожи вон в эфире, опережая «знатоков» в прыти, но не в эрудиции, ложился под Ворошилова и так и этак, тот гонял его, как собачку домашнюю, к себе на дачу в Переделкино, выстроенную на куске земли литфондовской, отрезанной с какой-то булды у покойного Катаева (кто кому платил? какие деньги? все знали, но молчали, набрав в рот воды, попискивая по углам переделкинских дач, родственникам Катаева на улице грозили неизвестные), лизал, лизал всем жопы на ТВ, без особого, впрочем, успеха, не хватало московской наглости, московского напора, цинизма. Теперь кормит животных в ЗOO, чистит клетки, выгребает какашки за тиграми и слонами и находит свое положение экзотичным. Раз в год беру его в команду шкотовым, и мы гоняем месяц в Эгейском, чтоб потом в Москве в его тесном закутке на Баррикадной пить сухое, закусывать греческими оливками и вспоминать, как мы гоняли в Эгейском. Скотник в ЗOO — не то же самое, что на колхозной ферме, так он считает. Из своей зарплаты подкармливает кой-каких зверей. Недавно помогал принимать роды у слонихи и зебрихи. Дружит со слоном, который очень радостно трубит, приветствуя его, когда он появляется после отпуска, и обнимает хоботом за шею, как соскучившийся приятель приятеля. Говорит, что испытывает в этот момент волнение, даже слезы наворачиваются. Слоны очень памятливы на людей и чувствительны, как малые дети. Со своими детьми-женами не сложилось, где они, что они — не знает, зато со слоном идиллия полная.
— Где ты, такой некрасивый, оторвал такую чудную девушку? — спросил прямо при девушке. На дворе глубокая осень, регата в Эгейском позади, можно и покуражиться над капитаном (пившим кровь целый месяц и гонявшим по судну, как сидорову), посмотреть, как он дергается. До весны с ее заботами об отпуске еще далеко. В окружении рогатых лиц зверей Борис выглядел поважневшим и значительным. Заталкивая мизинцем оправу очков под надбровные дуги, рассказывал энергично и заученно о питомцах, перемежая свою речь шутками и отступлениями.
Загон для ягуара состоял из двух половин — внешней, с травкой-деревцем, и внутренней, отгороженной от посетителей толстым плексом. Я прижался к этому плексу, расплющив о него нос, как в детстве об оконное стекло, когда уроки не выучены и на улицу не пускают, постучал кулаком по перегородке, нервируя ягуара — пятнистого светло-шоколадного зверя с безумно горящими глазами и скверным характером, отвечающего взрывом на малейшее вторжение. Про характер я знал. Великолепно бросившись на меня всем телом, ягуар ударил по плексу лапой, бессильно клацнувшей когтями в сантиметре от эпидермы. Алина вскрикнула, прижав руки к лицу. Борис хмыкнул. Хохма была старая, давно проверенная. В очередной, бесчисленный раз убедившись в непроницаемости клетки, в которую заточен, ягуар улегся у самой перегородки, не слишком огорченный, что охота не удалась.
У загона для белого тигра-бенгальца я уселся на поребрик спиной к плексу. Лежавший в дальнем углу тигр припал к земле и медленно пополз к нам — целью была моя спина, которой я привалился к загородке. Пока мой намазанный тигриным медом загривок рождал в подкрадывающемся хищнике необузданные инстинкты, Алина следила за ним со всевозрастающей тревогой. Он крадется к тебе, смотри, смотри! Я знаю, спокойно отвечал я. Бросок подкравшегося вплотную тигра завершился грохотом железных когтей о прозрачную загородку и женским криком. Хватит издеваться над нервной девушкой, взмолилась Алина.
Борис объяснял: это выше его сил, тигр не может спокойно видеть спину человека, для зверя полезен гормональный выброс, тренировка инстинкта преследования. А для нас что полезно, спросила Алина. Тренировка инстинкта самосохранения, ответил Борис и поучающе поднял грязный палец, которым он орудовал во влагалище слонихи, принимая у нее роды, а также зебрихи и многих других влагалищах — человечьих и звериных. Иногда я думаю: почему мы не брезгуем пожимать руки друг другу и даже целовать их (дамам), представить только, в каких клоаках и непотребных телесных местах они бывают, какой-нибудь обормот ковыряет в носу, ушах, зубах, извлекая остатки гниющей органики, а потом протягивает тебе руку, а какие бумаги приходится некоторым подписывать — доносы, расстрельные списки, убивать, мучить, если разобраться, рука — самый нечистый член нашего тела…
У клетки со снежными барсами мы остановились. Ирбис неустанно и безостановочно, словно мучимый зубной болью, ходил из одного угла вольера в другой, бросая на нас косые взгляды без тени малейшего интереса, леопард с мягким серым мехом, местами покрытым темными черно-коричневыми пятнами. Лапы, мощные и большие, кончались широкими подушечками, как хорошие снегоступы. Хвост пушистый, непропорционально толстый, ритмично раскрашенный Создателем, как палочка регулировщика. Занявшись кошками, Господь бог, кошатник в душе, увлекся и создал котов на любой вкус. Мой кот Франц ничем не отличается от тигра, разве что мурлычет.
Борис вывалил в кормушку мясо, и мы посмотрели, как снежный барс деликатно ведет себя за трапезой. Манера есть роднит барса с малыми кошками, выклянчивающими у хозяина подачку, исступленно вытирая бока о его ноги. После еды Борис почесал ирбису шею, потрепал за уши, чутко реагирующие на малейшее прикосновение, как растение «не-тронь-меня». Алина последовала его примеру и провела рукой по густой красивой шерсти с подшерстком, помогающей прекрасному зверю устраивать свои лежки в снегу. Ирбис под ее чуткими руками замурлыкал, придя в хорошее настроение. Единственный из леопардов, умеющий мурлыкать. Большие кошки мурлыкать не умеют — только рычат и скалят зубы. Алина ему определенно нравилась.
— У вас дома кошка, — полуутвердительно сказал Борис.
Оказалось, он угадал. Да, кошка — большой мейн-кун по кличке Герда. Скоро мы с ней подружимся. Крупная, с золотистой, как руно, шерстью кошара с кисточками на ушах, приносящая в хозяйский подол до десяти котят в год. Снежный барс в зоопарке почуял кошачьи феромоны и потянулся к Алине. Универсальный язык запахов влечет одних кошачьих к другим и позволяет скрещивать кошек разных видов. Уже давно выведен гибрид льва и тигра — львотигр, настоящее чудовище, от которого отказываются и те и другие животные, не признавая за своего, преследуют, как ублюдка, и успокаиваются, лишь изгнав из стаи.
Я смотрел на Алину и видел, как они похожи — две кошки, льнущие друг к другу; этой смелой женщине приятно гладить зверя, побеждая свой страх, она торжествует над дикой природой, но какой прок заточенному в клетку барсу от нашей ласки?
В соседнем вольере из будки вылез еще один ирбис и, по-кошачьи потягиваясь, распахнул зубастую черную пасть в зевке, ни одно движение не казалось лишним или случайным — хищники всегда точны, пластичны.
— Накинь капюшон, — негромко сказала мне Алина, и я вдруг понял, что меня давно поливает моросящий дождик. Накрыв голову капюшоном, поблагодарил ее, удивившись тому, что мы уже, оказывается, на «ты». Ирбис под дождем покрылся бусинами капель, словно куст росой, густая шерсть с подшерстком защищала горного леопарда от снега и воды.
Борис уже вел нас в свой чулан. Он выгородил себе подобие кабинета, закрывшись фанерной перегородкой от подчиненных ему зверей и людей. За перегородкой вздыхал какой-то невидимый, фыркал тревожно, стучал копытами. Пахло конюшней, базом родного деревенского дедушки, запах моего каникулярного детства — высушенного на солнце кизяка, сена.
Алина взяла в свои руки сервировку и в три минуты накрыла стол. И так это ладно и с толком у нее получалось, что мы с Борисом, вдруг присмирев, сидели и молча следили за тем, как она, мягко и округло двигаясь, нарезала хлеб, раскладывала по тарелкам салаты, делила вилки, салфетки, котлеты. Два холостяка сидели и завороженно следили за женщиной, как она сотворяет чудо уюта из ничего, выразительная и певучая в каждом движении. Это сладкое, идущее из детства чувство отрока, сомлевающего в кресле парикмахерши от близости большой, набухшей от любви и молока груди, от ласковых рук с щелкающими ножницами. Что мы пили и что говорили при этом, уже не имело значения — главным оказалось то, что запомнилось сразу и надолго: слабость под ложечкой, ощущение робости, вдруг навалившейся невесть с чего, снующие красивые руки, яркие губы, низкий грудной голос, кокон женского внимания, заботы, покоя и услады, в котором мы оказывались, почему-то связанные по рукам и ногам.
Сын живет в Нью-Йорке, вместе с учебой и квартирой обходится очень дорого. Сын от первого брака, малышом его усыновил муж от второго, с мужем недавно развелась, теперь проблема — а ну как скажет сыну, не подозревающему об усыновлении, а ну как прекратит оплачивать учебу и жилье? Человек благородный, бездетный, любит мальчика, но, пока тот учился в Америке, отвык от него. Она менеджер в его медфирме, пока терпит бывшую свою, не выгоняет на улицу, потому что, оказалось, слишком многое в их бизнесе завязано на нее, в общем — партнеры.
Рассказала и пригубила стакан, покрывшись красными пятнами то ли от вина, то ли от смущения. Двое незнакомых мужчин сидели и молча переваривали чужую историю, где личная драма подавалась с улыбкой, с кокетливым жестом ладони у виска, отводящей прядь.
Допив вино, отправились с Алиной гулять по зоосаду. У пруда все так же стоял пластиковый куб с щелью для сбора пожертвований в фонд зверей. Этот ловчий кубик, настороженный на посетителей, с дном, покрытым слоем в одну-две мелкие купюры, я хорошо помнил. Дочка бросала в него рублевки, когда была маленькой. Скоро она приведет своего сына, и тот тоже будет бросать денежку в щель копилки, проникаясь и гордясь собой. Жители Ясенева отказались принимать в своем микрорайоне зоопарк, решение о переносе зверинца на Юго-Запад сорвалось из-за протестов жителей. Кому бы хотелось, чтоб экзотические звери под окном будоражили сон криками ярости, отчаяния, любовного томления, призыва, — все эти птицы, львы, гиены, бегемоты, слоны? Оказывается, в их отношении к нам очень много эротики: дельфины играют с человеком в любовные игры, видя в нем объект, барс мурлычет по той же причине. Отдельных зверей можно брать на содержание. Фамилию спонсора пишут на клетке, суммы доходят до десяти-пятидесяти тысяч долларов в год.
— Между прочим, — сказал я, — на этом пруду до революции был городской каток. Толстой описал его в «Анне Карениной». Помнишь, как Кити каталась на коньках и завлекала Левина в сладкие сети своими буквенными шарадами?..
— Я не читала роман. Зачем читать, если есть фильм. Даже коллоквиум по Толстому умудрилась сдать, ничего не прочитав.
В метро мы доехали до радиальной и постояли у поезда, идущего до ее «Речного вокзала». Я любил эти места, парк Дружбы, причалы набережной с белыми теплоходами. Когда-то, рассорившись с женой, я перебрался к Ольге N, корреспондентке центральной газеты, в 72-м доме по Ленинградке прожил несколько месяцев; от нас по Тимирязевской ходил автобус до «Водного», шел томительно долго, с остановками, я ерзал на заднем сиденье «икаруса», прикрывая сумкой предательский холмик на тугих слаксах, наконец доезжал, шел через дворы и парк, поднимался по крыльцу министерской башни желтого кирпича (покойный отец занимал пост), взлетал на лифте на ее этаж, Ольга встречала в прихожей в мордовском сарафане, под которым ничего не было, молодые игры двадцатилетних, с природным ароматом подмышек, какого не встречал больше ни у кого, пока не случилась эта неприятность со стафилококком, окончившаяся проклятиями, цефамизиновой блокадой в ползарплаты, палатой 50-й больницы на краю Тимирязевского парка, — девушка сходила налево, — с высокой грудью бомба и высокой ногой, на улицах оглядывались и пожирали глазами, что мне сначала нравилось, а потом — нет.
Вечером в постели, вытягиваясь под одеялом, вспоминая Алину, дружественный хлопок ее ладони о мою ладонь у вагона метро, низкие грудные гармоники голоса, я подумал: а ведь день удался. Сегодня меня, черт возьми, ударили лапой две великолепные кошки: тигр и ягуар. Нет — даже три.
Завирусованный комп тормозит, черт — кроме мамбы, слишком много окон открыто: Facebook, «Одноклассники», армейский форум однополчан «Служили Байконуру»… Когда я сажусь работать, открываю все окна, такое лекарство от одиночества. Сижу за ноутбуком, делаю свое, а окна лежат свернутые — вдруг кто-нибудь постучит? Окликнет, вступит в переписку?
Сейчас у меня перед глазами Москва, Лондон, Берлин, Париж, Япония, Гонконг. Весь мир играет… В 17.30 откроется Уолл-стрит — вот тогда и начнутся американские горки.
Я, конечно, разработал свою систему — здесь все от старого до малого помешаны на системах, — но она далась мне большой кровью и подходит только мне. Заточил реакцию на десять-пятнадцать параметров, передо мной всегда: скачки фьючерсов нефти, индекс форекс доллар-евро, индекс S&P 500 (свод котировок 500 крупн амер компаний) и, конечно, графики Евр-Азия-Америка... Все это надо иметь перед глазами, как пианисту ноты, и играть по этим цифрам, меняющимся ежесекундно… При этом под ухом должен бормотать «Бизнес FM», каждые пятнадцать мин сообщающий сводку и мировую стату. СТАТА, или статистика мировая, — вот что определяет тренд. И прежде всего американская. У них число заявок на получение пособий по безработице подали на 10 тыс больше, а наша биржа сразу — хоп! — и просела, мгновенно отрабатывая эту новость гэпом вниз… Я полумедведь-полубык. Есть тут медведи и есть быки, соревнуются на поле изо дня в день — кто кого. Медведи гнут котировки, как заломленную осинку, книзу, играя на шортах, а быки работают на восходящем тренде — ударом рогов подбрасывают котировки кверху. Игра умников, игра идиотов, несчастных игроманов, безработных, казенных растратчиков, благонамеренных отцов семейств, отчаявшихся должников, бойцов и трусов.
Не люблю пассивное инвестирование — короткие позиции предпочитаю всем прочим. Я «ловлю ножи». Термин такой, почти цирковой номер: поймать внизу лой, чтоб потом сбросить на подросших хаях. Прямой путь к неврастении, разорению и сумасшествию. Когда курс ползет вниз — солнце жизни закатывается, поникают головки цветов, мир полнится дурными предзнаменованиями… Когда же он начинает подрастать, чувствуешь, сволочь такая, как карманы твои набухают прибытком — неверным, низким, пустым, готовым каждую минуту растаять, как сон, как утренний туман… Эти перепады настроения, эти два полюса, на которых распято, как белка на колке, твое трепещущее существо, эти две голимые эмоции алчности и отчаяния положены в основу механизма биржевой игры — грубого, варварского, необъективного, но другого пока не придумано. Всякая вещь стоит столько, сколько за нее дадут. На определение этого «сколько» и нацелена биржа — как некий фильтр, где брокеры процеживают ценности и цены сквозь кулачок своего сжатого страхом ануса. Равнодействующая цены всегда составлена из многих страхов и вожделений. Словно березовая опушка грибницей, цивилизация оплетена нервами трейдеров, расходующих свою жизнь во имя утверждения закона стоимости. Биржевые игроки говорят: цена учитывает все. Биржевой индекс пуглив, как растение «не-тронь-меня», и каждую секунду стремится к солнцу, ветру и орлу, благодарно отвечая ростом на каждую каплю позитива и трусливо съеживаясь в ответ на обратное, в цене каждой акции заложено дождливое лето в Европе и засуха в Южной Африке, катастрофа «Челленджера» и успешный полет «Союза» на МКС, запятнанное платьице Моники и соло Билла на саксе, подрыв трубопровода радикал-суннитами и рекордный урожай зерновых на Кубани…
Недавно робот-трейдер на РТС уже больше 700% заработал с 15 октября — вот как тягаться с такими, скажите? Он же каждую секунду пару сделок делает — до 10 тыс сделок за дневную сессию! С небольшим отрывом от текущего лидера находится
Люблю посидеть в трейд-центре в вечернем чате, когда сессия закончилась, народ отужинал и ближе к полуночи стягивается на разговор. Бойцы вспоминают минувший день, делятся впечатлениями и интуициями — что там, впереди? Веселятся или грустят, хвастают профитом или жалуются на убытки, долги, обрушенные плечи, сорванные стоплосы. Днем еще бодрятся, затачивая себя на успех. Разные люди из разных мест, известные друг другу по никам. Некоторые встречаются друг с другом в реале. Фотографий нет — одни ники, так что остается только гадать, что за лик скрывается за ником
Смартфон заиграл «
В десяти метрах притормозила японка. За рулем ее сидела дама в затемненных очках, не скрываясь, рассматривала меня, как голенького на пригорке, сквозь стекло машины, я предполагал, что дорогой, но не думал, что настолько. Наконец посигналила. Я продолжал стоять. Она помахала рукой — я ответил, подняв два пальца к виску, не двигаясь с места. Наконец поняла и подъехала вплотную. Опустила боковое, подняла очки на лоб. Я заглянул в салон через окошко и поздоровался, как через порог, что, как известно, тоже примета. Ничего особенного — так, хорошие губы, глаза, лоснящееся от злоупотребления кремами загорелое лицо, глянец на лице, глянец на веснушчатых руках, вот веснушки мне понравились, веснушки были — везде.
Сел и поехали. Ехали в молчании, игра такая с первой минуты: кто кого перемолчит и заставит заговорить первым. Посмотрела на меня. Улыбнулась. Я ответил тем же. Наконец спросил: что вы думаете, Ольга, о ситуации на рынке, будем расти или нет? Почему вы решили, что я — Ольга, спросила она. Ну не Ольга, что вы думаете, не-Ольга, о будущем? Хорошо, пусть Ольга, тогда вы — Степан. Согласен, пускай Степан. Так что вы думаете? Мне нельзя проигрывать, долгов много. У всех много, сказала
Квартира оказалась съемной. Стандартный евроремонт, безликие линогравюры на стенах, мебель из ИКЕА. В углу уснувший компьютер с тремя панелями мониторов, расставленными на столе, как зеркальный трельяж.
Здесь все чужое, сказала
Мы лежали на диване и медленно, не торопясь, осваивали территорию друг друга — губами, руками, глазами, всей кожей тела, льнущего к телу. Я спустил бретельки с ее плеч и высвободил аккуратную небольшую грудь, быстро накрыл ее ладонью, как готовящуюся взлететь птицу или рыбу, не давая ей возможности ускользнуть меж пальцев. Мы лежали лицом к лицу, я видел перед собою ее расширенные глаза, две голубые точки, как два далеких, светящихся в сумерках окна, ранние лапки выявленных кварцевым загаром морщинок в уголках глаз. Во время ласк она глаза не закрывала, как другие, не отдавалась своим ощущениям, погружаясь в полузабытье, а словно следила с застывшей, ничего не говорящей улыбкой за партнером, не произошло ли подмены и все ли правильно у нас происходит.
Вдруг сказала:
— Степан, гэп вниз, мы падаем!..
Я замер — но не обернулся. Обернуться на монитор значило бы все равно что умереть. Поставить на себе крест. После секундного замешательства продолжил заниматься тем, чем занимался, чувствуя за спиной трельяж из мониторов, ползущий график осцилляции с рухнувшим курсом акций, словно вытянутым вперед и вниз корнем растения, заснятого в рапиде, как в научно-познавательном ролике National Geographic, ощупывающего щупальцем рыхлую податливую материю по имени будущее… Смартфон мой в брошенной на пол куртке заиграл
— Степан, отскок вверх!..
Я не останавливался, ворочая тяжелые плицы своего парохода, воображая увиденную когда-то в раннем детстве на Волге металлическую сетку машинного отделения в трюме, за которой ходят старинные валы, сочленения тяг, бегают штоки, колеблются масляные шатуны, вертятся колена валов, а под ними мечутся невидимые поршни в цилиндрах, нагоняя пар… Конечная пристань прибытия была уже совсем близко, еще одно усилие, еще десяток-другой ударов плиц по выглаженной воде, как вдруг
— Мы растем, растем, Степан, — крикнула она. — Стата пришла отличная, я месяц ждала этого дня!
Я лежал, уткнувшись лицом в подушку. Куртка валялась на полу рядом с диваном, — оставалось натянуть штаны и поднять куртку с пола, больше меня в этом доме ничего не держало, шагнуть за порог и посильней хлопнуть дверью, ведь не ругаться же матом, мата я не терплю, последнее дело — крыть матом женщину, которую минуту назад любил, я должен был на ней умереть, чтобы воскреснуть для жизни новой, но умереть не получилось, а значит, и воскрешение откладывалось…
На первом году службы я попал в караул на этот «Чардаш». Там было хорошо: два солдата живут две недели как хотят, спят до отвала, читают книжки, дуются в карты и шахматы, занимаются приготовлением пищи, солдатский санаторий, да и только. В пустой казарме нашел кипу старых газет, самые свежие датировались серединой 60-х — временем свертывания дивизиона, рассортировал их по датам и утро начинал с чтения прессы, просматривая две-три пожелтевшие газеты с портретами первых космонавтов, прежде чем отправить их в печку. Мы толкли сухую картошку в брикетах, варили и мешали с тушенкой. Вода была в цементном закрытом бассейне, странно, но она казалась нормальной, не цвела, хлоркой не пахла. Под казармой жила змея — большая, желтая, вся в пятнах от старости, толщиной с кулак, грелась на солнце и нас совсем не боялась. Обмотав руку снятой с себя гимнастеркой, пробовал змею кормить тушенкой, как собаку, прямо из рук, да она не ела — недовольно отворачивала голову с неуловимо мелькающим язычком. Родилась такая идея от скуки: приручить змею, научить ее за подачку выделывать трюки — чем не мечта? Напарником был повар дивизиона, мой земляк с литературной фамилией Живаго, отпросившийся со мной за компанию отдохнуть от ежедневных борщей-гуляшей. Два центровых львовских
На закате забирались на крышу казармы — самое высокое место, играли в карты (проигравший на следующий день варил-убирал) и провожали солнце. Вокруг тишина, ни огонька, степь да степь весенняя в оживших травах, тюльпанах, будоражащих запахах и красках, долго еще не хотелось в караулку, долго не спалось. Аэродрома «Юбилейный» еще не было — его построят позже для одного-единственного полета «Бурана», все эту местность займет аэродром. Садящийся в автоматическом режиме «Буран» задумчиво пролетит мимо полосы и уйдет на большой круг над Казахстаном, в ЦУПе панически бросятся к кнопке самоподрыва, но машина опять зайдет на посадку и успешно сядет — встречный ветер помешает сесть с первой попытки, система окажется умней своих создателей. Перед стартом к «Бурану» бочком подберется солдат и, улучив момент, нацарапает пряжкой на термоплитке обшивки: «Дмб-88. Урал!!!», обессмертив себя на все времена. Прилетевшая по тревожной шифрограмме высокая комиссия из Москвы будет срочно решать, что делать — отдельно с «Бураном» и отдельно с солдатом. «Буран» взлетит с корявой надписью на борту, а солдата выпрут из комсомола. (http://buran.ru/htm/firstext.htm
Наша караульная смена запаздывала, мы не рассчитали с продуктами и несколько дней набирали на свалке высохшие буханки ржаного, обрубали топором корку, мякиш размачивали и ели с чесноком, больше ничего не было. Долго потом не мог чуять запах чеснока. Напарник-повар ходил в степь, ловил молодых черепашек, варил их с диким луком и лопухами со вкусом щавеля, мудрил-колобродил над кастрюлькой, беспокоил запахами, запахи были противней варева, которое ели, разжевывая безвкусное мясо аборигенок Байконура, защищенных панцирем от всех напастей, но только не от солдатского голода. В караулке валялся затрепанный томик Сэлинджера с репродукцией картины Уайета на обложке — фермерский мальчик на пороге сарая, выцветшие брови, волосы, конопушки на лице, совсем рязанский хлопчик, Холден Колфилд, по мысли худреда, макетировавшего обложку той самой первой книги «Над пропастью во ржи» — «Молодая Гвардия», 1965. Если б кто-нибудь сказал в эти дни, что спустя годы буду работать в этом издательстве и этот худред будет моим худредом, я бы решил, что этот человек спятил.
Я навешивал с утра подсумок с двумя обоймами, третью загонял в патронник и, закинув карабин за спину, заткнув Сэлинджера за пряжку, уходил бродить по позициям дивизиона, чтоб залегшие за холмами казахи-мародеры видели, наворачивая кругами, кругами, как готовящийся идти в отрыв спутник, пропадал в степи на полдня. Падал в ковыли, сгребал вокруг себя тюльпаны охапками и читал историю про нахального колючего американского подростка, уже в свои немногие знающего цену всему и все расставляющего как надо, в единственно правильном и пригодном для жизни порядке. Степь цвела тюльпанами, желтыми и красными, встречались еще гибриды в пятнах; вот как стекала талая вода с холмов, унося с собою семена, так и цвела цветными промоинами и островками в низинах, зелень была какой-то несмелой, серо-зеленой, степной, готовящейся уже к недолгой борьбе с навалом палящего солнца, сжигающего все дотла, до сухого былья.
Заблудился раз и сделал остановку на склоне пологой сопки. Прилег, чтоб отдохнуть. Пригревшись на солнце, не заметил, как задремал. Проснулся от пинка, громкой команды над ухом:
— Встать! Кто такой?
Увидел дуло наведенного автомата, один солдат, два офицера, две пушки в петлицах, черных, всё, как у меня. Ракетчики! Объясняю: караулил по степи вокруг дивизиона и не заметил, как заблудился. По их требованию вывернул карманы, снял ремень с подсумком, отдал военник, книгу и СКС. Меня отвели за гребень сопки в караулку с башенно-пулеметной установкой на крыше. Если б я под нее попал — под бессонные зрачки светодиодов, ничто бы меня не спасло, система поражения срабатывала автоматом. Я понял, что забрел к нашим соседям — стратегам. Меня быстро допросили, потом стали дозваниваться в полк на 37-ю, дозвонились наконец.
— Ну что, воин, — сказал офицер в чине полкаша тоном, не предвещавшим ничего хорошего, — залетел ты нехило! Готовься к большим неприятностям — отклонился от маршрута, отдал оружие без боя...
Офицер раскрыл мою книгу и полистал страницы, долго листал, задержался на одной, другой, третьей, что-то прочитал, заулыбался, потом сказал мне:
— Сэлинджера, значит, читаешь? Изучаешь вероятного противника? А книгу-то как замызгали, в руки взять противно…
— Изучаю, — сказал я, — уже прочел и изучил.
— Понравилось?
— Очень понравилось.
— Ну раз понравилось — дуй отсюда, пока цел. И карабин свой забирай.
Офицер отдал мне военник и занялся своими бумагами. Не веря своим ушам, я переспросил:
— Я могу идти?
— Иди. Повезло тебе. Моя дочь по Сэлинджеру писала дипломную работу. Она филолог — неделю назад защитилась, твоя ровесница. Скажи спасибо Сэлинджеру.
Я вышел из караулки и на негнущихся направился к выходу за колючку, огораживающую позиции соседей. Сияло солнце, ветерок веял, нежно овевая лицо, пахло травами, степью весенней, Холден Колфилд торчал за ремнем, мы с ним шагали по сопке, в которой глубоко сидела, как семечка в яблоке, как игла в Кащеевом яйце, крылатая межконтинентальная смерть — двести тридцать Хиросим, поставленная на БД с готовностью к пуску с автопрограммой
Сэлинджер был ни при чем. Легче было прогнать меня вон, чем устраивать переполох и заморачиваться, заводить дело о задержании у периметра, шить губу. Неприятности ждали не меня — что с меня, солдата, взять, кроме суток, — моих командиров, а командиры командиров по-соседски щадили и выгораживали, при малейшей возможности спускали все на тормозах, выручали, обменивались ЗИЛами и ГСМ, углем, хлебом, самовольщиками.
Я вошел в Вики-мапию и отыскал эту площадку баллистиков, на которую забрел когда-то. На месте ракетной шахты зияла громадная многометровая воронка, шахта по договору была взорвана, позиции снесены, надпись с натовской разведкарты гласила: Site 163: ex R-36 O silo. Что в переводе на русский означало:
wikimapia.org/#lat=46.0134682&lon=63.1696486&z=18&l=1&m=b
На втором году службы замполит майор К-й прибрал мои рисовальные таланты к рукам, научил шрифтам, работе с редисом-плакатными и вручил ключ от канцелярии, а я прибрал к рукам библиотечку дивизиона в шкафу канцелярии, куда складывал раз в два-три месяца привезенные из полка с 37-й площадки свежие книги взамен прочитанных, главным образом мною и еще двумя-тремя офицерами и сержантами, — солдаты не читали, деды были заняты приготовлениями к дембелю, подпольным самогоноварением, преферансом по копеечке (ракетные это вам не мотопехота), а молодые и годки, может, и рады были бы почитать, да кто ж тебе дасть?.. Уже потом протягивал нити от книжек к людям и поражался прихотливому рисунку. Словно судьба забрасывала из будущего один крючок за другим и пробовала: на этот — клюнул, а на этот — нет, подставляла другой, третий, озабоченная моим трудоустройством, что-то надо было с этим головастиком в солдатском хабэ, панаме, бананах на пуговицах и гэдавах из свиной на шнурках делать, пристраивать, отдавать в науку, мараковала надо мною, словно инспектор из службы занятости, куда я таки приду, когда страна вместе со штатом пойдет прахом… Так мне попал в руки Сэлинджер, изданный в «Молодой Гвардии», потом томик военных повестей Бакланова (у которого буду учиться в семинаре), потом «Образ жизни» Битова (у которого тоже), выпущенный в той же «МГ» Сережей Ш-вым, с ним мы подружимся и, как Балаганов с Паниковским, поделим страну на две неровные и неравноценные половины. Казахстан я возьму себе — как отдавший все-таки два года молодых этой земле, поневоле полюбивший ее, как ссыльный декабрист любит сибирские просторы, еще Украину родную, многописучую невыносимо, возьму, Грузию любимую, Азербайджан гостеприимный, Белую Русь, языку которой на удивление быстро обучусь, потому что, зная укр-польский, обнаруживаешь недостающую лакуну белорусского и удовлетворенно киваешь: ну да, так и есть — между русским и польским на призвуках и полутонах уместились мова и говорка эта. Молдавия тоже отойдет мне — но с ее латынью при формировании редакторского темплана придется работать втемную, на веру, прислушиваясь к рецензентам и откликам. Все остальное отойдет Сереже Ш-ву, самые лакомые куски — Прибалтика, Армения, Киргизия с ее Чингизом и чингизятами. Пролетая потом в самолете из Москвы в Ташкент на съезды писателей и обратно, всякий раз буду вспоминать, как мы во время контроля функционирования техники вели самолеты московских рейсов, и представлять себе, как сидят сейчас мои лейтенанты в кабине «У» и ведут меня по экрану, а приводы включены, ракеты на пусковых синхронно так следуют за штурвалами офицера наведения и грозно смотрят концами обтекателей БЧ мне под самую задницу…
Виктор Шкловский, по счастью, написал большую и толстую очень книгу о Льве Толстом. С помощью самой толстой книжки из моей дивизионной библиотеки, изданной в «МГ» в серии ЖЗЛ, я буду оборонять свои ребра и почки, когда меня заблокируют разъяренные деды в канцелярии за провинность — послал дедушку-сержанта по адресу, совсем оборзел черпак. Кто-то с ходу ударит в дверь канцелярии сапогом, требуя открыть, это было ошибкой, на стук бы открыл, мне все сразу станет ясно, и я затаюсь. Сделаю вид, что меня нет. Одни будут ломать замок, но замки в армии тогда делали крепкие, другие пробовать открыть окно снаружи, посвечивая себе фонариком, обиженный дедушко будет изрыгать ругательства, а я буду невидимый лежать на кушетке с Толстым в руках, как пружина на взводе, готовясь отбиваться толстой книжкой Толстого до последнего, зажав том всею кистью и отмахиваясь ребром книги. Дивизион в спальном помещении после отбоя будет прислушиваться к происходящему и болеть за меня. Ничего им с дверью и забранным решеткой окном сделать не удастся, и деды, ругаясь, уйдут спать. Среди ночи, когда все стихнет, высунусь из канцелярии. Молодой дневальный на тумбочке кивнет, мол, все спокойно, и я через кухню ускользну на позиции, где меня им уже будет не взять, где я в кабине «У» хозяин и куда стартовики сиволапые нос сунуть не посмеют. Кунг Запросчика в капонире — мой рай и берлога, переступать порог имели право только я и мой лейтенант — в блоках сидели сов-секретные коды
Утром пришел в дивизион получать коды в «секретке», позавтракал. Деды походили кругами, но тронуть не посмели, — избить оператора с кодами при исполнении встало бы дорого. Ночевал две ночи в кунге на позициях — приходил только за кодами, читал и читал о Толстом рублеными фразами Шкловского до одурения, с тех пор Толстой свяжется с запахом опасности и тревоги за шкуру, впечатается навсегда, а на третий день вернулся в казарму. Лишь один любитель пошугать молодых лениво погрозил кулаком — фельдшер дивизиона, к которому я приходил зимой с температурой. Он уложил меня на одну из четырех коек, меж которых грела раскаленная электропечка — локус жизни, зима была лютая — сорок на улице, сорок под мышкой. Пургой заметало домик санчасти по самое окно, ватерлиния снежного наста гуляла по стеклу туда-сюда, вверх-вниз, как по иллюминатору подлодки, идущей на погружение, когда оставалась совсем малая щель, я в горячке начинал чувствовать себя задыхающейся рыбиной, стремящейся к свету, воздуху, жизни. Кто-то спер у меня свежеполученный бушлат, пока я ходил за хлоркой, чтоб пометить своей фамилией, вел, сука, от самой каптерки и, выждав, пока отойду от кровати на три минуты, приделал новенькому бушлату ноги, поэтому всю зиму я пробегал в шинельке. Из-за аварии на теплотрассе дивизион спал в обмундировке, не раздеваясь, укрывались матрасами, всю зиму в казарме держалось около пяти градусов. Пролежал в домике санчасти два дня, а на третий пришел еще один хворый боец, все койки были заняты, так чтоб освободить ему место, фельдшер устроил конкурс температур: у кого меньше. Меньше буквально чуть оказалось у меня, и он выбросил меня «долечиваться» в ледяную казарму.
В кунге Запросчика на моей книжной полке вперемешку с технической стояли рязанский Холден Колфилд со следами пальцев офицера-баллистика на конопушках, «Пядь земли» моего лейтенанта Бакланова, с которым скоро вступлю в диалог сначала мальчиком, а потом и мужем, Толстой двух сортов — «Хождение по мукам» красного графа и томики повестей графа белого — детство, отрочество, юность, колониальные очерки «Набег», «Рубка леса», повесть «Казаки» — вся эта кавказская киплинговщина, написанная жадно, бурно, взволнованным пером восторженно взирающего на жизнь молодого человека, с красками и запахами, говором, типами и образами. Впервые в его повестях кавказских почувствовал это дыхание и переогромленность русского
Родившийся и выросший на окраине империи — на самой западной ее части, раздувающимися ноздрями я чуял эту границу русской истории и истории остального мира, на этом перекрестке-пограничье, возможно, и скрывалась истина, рождалась разница, высекалась энергия из взаимодействия потенциалов, как в биметаллической пластине в холодильном агрегате, деформируемой температурой и задающей режим работы в ту или иную сторону. Спустя годы я превращусь в баскака, буду летать по окраинам империи — литературный визирь и московский подьячий, — верный проводник ее политики, сканируя встречающихся авторов по принципу
Начитавшись в кунге Толстого, переполненный волнением, уходил среди ночи бродить по дивизиону, отвечая: «Запросчик!» — на оклики караульных на позициях и у спецукрытия Панцирь для А-изделий; устремленные за горизонт раковины антенн кабины «П» немотствовали, привычно отыскивал мою — определяющую воздушную цель «по углу», приласкивал взглядом, ракеты на пусковых выглядывали из профильных окопов под 45, посеребренные луной, добавляющей невесомого серебра в дюраль; из темноты вдруг выдвигалась неразлучная парочка, сайгак Байк и его верная тень — немецкий овчар Дембель, тыкались в руки, ожидая гостинца, совал Байку сигарету прямо в его пасть с болтающимся губчатым носом, которую он с привычным удовольствием сжирал, Дембель обходился поощрительным похлопыванием по холке. Два зверя сопровождали меня в прогулке под звездами — прибившийся к дивизиону хромой сайгак, научившийся выпрашивать подачки, и жизнерадостный пес по кличке, ласкающей ухо солдата. Зимой сайгаки мигрировали на юг, обтекая дивизион с двух сторон, как приливная черная волна обтекает скалу, я с вышки звонил в караулку, начкар командовал —
Байк дружелюбно бодался рогами в бок, требуя вторую, третью, на третьей сигарете удовольствие заканчивалось, оставшиеся в пачке три, поделившись по-братски со зверем, оставлял себе до утра; из-за горизонта доносился гул очередного пуска, подсвеченный заревом, и невидимая ракета уносилась кометой, растворялась в звездном небе, отмечая крестообразной вспышкой отстрел боковушек ускорителя (когда прошивала невидимое облако — промоина озарялась изнутри, облако вспыхивало вдруг все разом, до последнего кристалла, перемножая их отраженным светом), словно превращалась в одну из этих бесчисленных оспин на небосводе, прилипая к нему и меняя карту неба хоть на грош, чиркали падающие метеориты спичками, неслышно тарахтя, проплывали по орбитам точки спутников. Звездное небо жило своей жизнью, дышало, шевелилось, прирастало огнями и зорями, казалось городом, огнями города, — навалившееся звездным брюхом прирученное небо Байконура, откуда впервые в истории человек шагнул в черную дыру космоса и, обогнув шарик за 108 минут, вернулся невредимый. Все мое детство прошло под знаком этого неба, от первого спутника в 57-м, следы которого, задирая головы, мы искали в ночном галицийском небе подростками, взобравшись вместе с отцами на крышу нашей гарнизонной трехэтажки, словно эти лишние десять метров добавляли зоркости нашим глазам, до апреля 61-го, взрыва всенародного. Отец говорил, что так радовались только в последний день войны, как радовались полету этого майора Гагарина с такой улыбкой и неустоявшимся детским голосом. На этой улыбке кончилась война с послевоенной разрухой, голодом, холодом, бытовой скученностью, вереницами ранбольных, слепых-увечных на тележках с подшипниками, безвременными смертями угасающих отцов с рваными отметинами на телах, война тянулась еще долгие шестнадцать лет и доподлинно известна дата, когда она окончилась, — 12 апреля 61-го. Год за годом история
В домике Гагарина на 2-й площадке крохотая комната спальни, тумбочка, радиоприемник, несоразмерный портрет Ленина, нависающий над кроватью — узким казенным ложем с панцирной сеткой и подушкой уставным уголком, на которое он ляжет лейтенантом, а встанет майором, перепрыгнув через капитана (Гагарин никогда не был капитаном — не носил самое бравое звание и самые звонкие погоны в четыре звезды!), на двери распишется, положив начало традиции (дверей скопилось уже с полдюжины, исписанных сверху донизу), сядет в скафандре в автобус, по пути попросит остановить в степи и помочится впрок, положив начало традиции — распечатав в скафандре гульфик, мочить колесо автобуса перед стартом, махнет рукой и скажет «Поехали!». Из переговоров Гагарина с ЦУПом:
Космонавт номер два Герман Титов едва не попал под поезд: капсула с космонавтом опустилась в тридцати метрах от идущего на всех парах экспресса. Вот был бы анекдот. Андриана Николаева за четыре дня до старта укусила на рыбалке щука, рука стала нарывать, хирург удачно вскрыл нарыв и, после некоторой заминки, Николаев был допущен к полету. Фильм «Белое солнце пустыни» смотрят за день; если старт переносят на день, на два, на три, — строго ритуально смотрят и раз, и другой, и третий. С тех пор как красноармеец Сухов поселился в просмотровом зале, ни один космонавт не погиб. Меня призвали в мае 71-го, а в июне из-за клапана нелепого в спускаемой капсуле погибли Добровольский, Волков, Пацаев, огромный полигон погрузился в траур, хмурые офицеры, сердитые сержанты, отпечаток катастрофы на всем — вялых разговорах в курилке, в Ленкомнате перед ТВ, падении аппетита, интереса к кино, книгам… А «Белое солнце пустыни» байконурцы любят за натуру: пески, солнце проливное, жара, восток — все, как на Байконуре, вот в чем секрет. Федор Сухов — байконурец и солдат пустыни.
Как-то замполит вызвал меня в кабинет и в присутствии командира вручил необычное письмо — простой тетрадный лист, сложенный в виде фронтового треугольника. Ни он, ни командир не смогли отказать себе в удовольствии — посмотреть на реакцию солдата, получившего треугольное письмо. Никто ни о чем не спрашивал и ничего не говорил — все было ясно и так: написанный корявой старческой рукой адрес, пляшущие буквы, сложенный особым манером листок, который я машинально развернул, как бумажного голубя, вызывающий лавину памяти, памяти исторической — не такой уж далекой. Брошенное в почтовый ящик приволжской деревеньки бабушкино письмо достигло внука. А что без марки — так письмо-то солдатское, они все шли без марок. Видно, не нашлось в тот момент конверта под рукой, вот и свернула бабушка письмецо внуку таким же манером, каким складывала сыну — по старой памяти. Больше таких писем бабушка мне не слала, к радости моей, копеечных конвертов хватало. Надо было, наверное, сохранить то письмо, я это понимал, что — надо. Не сохранил.
Я хорошо помнил похоронку на дядю Ивана, лежавшую в божнице. Без конца рассматривал ее, перечитывал несколько писем-треугольников, пришедших с войны. В них дядя Иван просил прислать теплые носки и ножик перочинный, этот ножик мне запомнился больше всего — из письма в письмо просьба прислать перочинный, как будто в военном разоренном селе ножички эти на грядках росли, на деревьях соком наливались. Мальчишка увидел у кого-то ножик красивый и до помрачения захотел такой же. Дядя Иван погиб на Украине в сорок четвертом под Каменец-Подольским.
На сайте «Мемориала» набрал его, и на раскрывшейся странице с отсканированным листом подлинного Донесения о безвозвратных потерях, заполненного рукой писаря подразделения, прочел, что рядовой стрелок Константинов Иван Яковлевич погиб 4.03.44, похоронен на окраине села Браженцы. Там же увидел донесение начальника трофейной команды с нарисованной от руки схемкой захоронения: «Схема могилы № 13, похоронено 8 человек юго-западнее высоты 277,4 в одной братской могиле. Лейтенант такой-то. Подпись».
obd-memorial.ru/html/info.htm?id=3826763
obd-memorial.ru/html/info.htm?id=3826688&page=38
Очень сильное впечатление.
Не вставая из-за своего стола, я разыскал могилу погибшего в бою брата моей мамы, о котором она так тосковала перед своим уходом. Ему не исполнилось и двадцати, совсем был мальчишка.
Той дембельской весной все внутри меня дрожало и рвалось куда-то, дни были наполнены книгами и живописанием; днем я рисовал моих лейтенантов и Сережку Есенина «на бис», потом уходил с этюдником в степь далеко за позиции дивизиона — в сторону красноватых отрогов на горизонте, куда манило неодолимо, и писал акварелью тюльпановые поля, такырные пустоши, холмы и дали, присев на кочку, читал прихваченных «Казаков», лучшие воспоминания связаны с этими походами в степь — Толстой, акварели, стартующие белоснежные ракеты на горизонте раскалывают небосвод гулом, наполняя сердце мальчишки восторгом и гордостью, цветущая степь в тюльпанах и ирисах, если это был не рай, то что же рай?
Спустя годы без стука, как свой, войду в комнату редакции, из-за стола поднимется правнук Володя, похожий на рязанского Холдена, такой же белесый пастушок с льняными волосами, пожмет руку, мы усядемся пить чай, тут откроется дверь и войдет Илья, присядет к нам, только разольем чай по пиалам, как появится художница Наташа с готовым макетом, я окажусь за чайным столиком в компании сразу двух правнуков и одной правнучки Толстого, впору загадывать желание, в журнале «Ясная Поляна» (а как еще?) я буду публиковать свои материалы и дружить с одними потомками Толстого против других потомков, а потом наоборот, и все это будет как-то странно переплетаться в сознании и казаться нормальным, а потом в Питере познакомлюсь с последним правнуком Достоевского по прямой, Дмитрием, и задумаю шутливую интригу: как Наташу подружить с Дмитрием и положить начало роду Толстоевских?.. (смайл).
…Смотрю с орбиты на фотоснимок вырванного с корнем из степи дивизиона и вспоминаю, как в «Молодой гвардии» мы рвали волосы на себе в восемьдесят пятом, когда выяснилось, что в нашу книжку о подводниках вкралось это слово, составлявшее воинскую тайну: слово
Перед дембелем мы готовили парадные мундиры — это была песня, это было не горюй — не грусти! Погончики со вставками из текстолита, добываемого из баллистической шахты, потом — фестончики-окантовка по краям погонов из черных-красных-голубых проводков в изоляции в зависимости от рода войск, аксельбанты для совсем уж подвинутых из расплетенных и вываренных добела бельевых веревок, набор значков обязательный, за которые солдат душу мог отдать — за какой-нибудь знак ГТО (Готов к Труду и Обороне) 1-й, а не 2-й или уж, не дай бог, позорной 3-й степени… Где-то на форуме прочел воспоминания офицера, как он лихо подкупил солдат, работавших в оранжерее Ленинска, дюжиной значков и получил охапку роскошных цветов к празднику для жен комсостава. Офицерская смекалка в соединении с солдатской. Ракеты Р36М, стоявшие в этих шахтах, назывались Сатана. В наших погонах из текстолита скрывались крылышки Сатаны. Ни западные разведки, ни наши спецслужбы не догадывались, что ежегодно с полигона разлетаются тысячи солдат, унося в погонах секретный материал. Мы разлетались по стране на этих крылышках Сатаны, как дьяволы, как маленькие бесы. У ангелов свои крылья, у бесов — свои.
Это была целая культура — подготовка к увольнению в запас, со своими правилами, обрядами, тотемными символами и артефактами, ждущая своего исследователя и коллекционера. Как бы иронично-снисходительно ты ни относился к этому, считая себя выше, все равно заболевал, завирусованный тем же поветрием, только, может быть, в более легкой форме — служба была трудной, календарный срок, на который молодой человек вырывался из личной жизни, большим, казавшимся неподъемным вначале, календарики под сердцем носили все, иглой прокалывая дни, ритуально отмечая сто дней до выхода приказа и сам приказ министра об увольнении в запас.
В комплект дембеля входили: а) дембельский украсно-украшенный фотоальбом; б) лакированная пепельница из черепахового панциря; в) сайгачьи рога на подставке; д) патрон от ДШК, рассверленный и приспособленный под авторучку; е) наборные шариковые ручки из цветного плексигласа; ё) чемодан новый стильный, оклеенный изнутри красавицами гэдээровскими переводными; к) на эбонитовой подставке макет ракеты с надписью
А еще: волосы красили хной, ногти полировали и красили, вставляли латунные зубы, шнуровали сапоги шнурками белого цвета на внешней стороне, петлицы сажали на металлическую окантовку, каблуки вытачивали несусветно высокие двойные с подковами титановыми, шинели вычесывали металлическими щетками и превращали в шубы с ворсом до пяти см, шевроны, петлицы окантовывали белым проводом…