Честертон когда-то заметил, что христианские добродетели обернулись безумием. И в самом деле, случается, что христианские добродетели обращаются помешательством. Оно может быть буйным. А бывает и старческий маразм. Христианское смирение — добродетель мужественная, предполагающая обоснованный выбор: отвергнуть или принять несправедливость. Мне кажется, он доступен далеко не всем. Чаще всего вместо смирения встречается этакое тупое равнодушие к чужому несчастью. В былые времена христианское смирение шло на эшафот и на костер с высоко поднятой головой, с огнем во взоре, спокойно скрестив руки на груди. Сегодня, безвольно опустив руки, пряча глаза, оно притулилось в уголке у огня, который его уже не согревает. О, знаю: эти актуальные истины не по вкусу пастырям, проповедующим такое смирение по примеру священников катакомб, что проповедовали мученичество. Что поделаешь! Когда они твердят нам: «Смиритесь!..» — как в свое время епископы и архиепископы, сторонники вишистского коллаборационизма, мы не попадаемся на удочку, мы-то понимаем, что это значит: «Смиритесь с тем, что у вас такие пастыри, как мы…»
Сказанное сейчас о смирении можно отнести и к надежде. Франсуа Мориак, который порой — изредка — благоволит посвятить мне очередной напев своей элегической волынки, как-то похвалился, будто он держит за руку маленькую девочку Надежду, о которой писал Шарль Пеги. Если знаменитый академик и впрямь водит малышку гулять от Ронпуэн на Елисейских Полях до Академии, невесело, должно быть, ей живется! Не дай бог ей вдобавок читать его статьи в «Фигаро». Думаю, она вмиг увянет, познакомившись с мориаковской казуистикой. Я вовсе не возлагаю на господина Мориака вину за то, что надежда — предмет всеобщего мошенничества: скорее, мой знаменитый коллега и сам стал жертвой надувательства. Охотно признаю, что он преисполнен благих намерений, даже переполнен ими: он готов поделиться всем, что имеет. Беда в том, что у него, кроме опасений, ничего нет. И каждый день в «Фигаро» он предлагает их всем. Мне не надо опасений господина Мориака. Я отказываюсь принимать за надежду эту готовность идти навстречу всем опасениям, это своего рода мрачное наслаждение. Меня не проймешь упреками, будто моя непреклонная позиция толкает людей к отчаянию. Я не толкаю людей к отчаянию, я хотел бы силой вырвать их из того смирения, где, в сущности, им вполне уютно, поскольку оно избавляет от необходимости выбирать. Вот это слезливое, пораженческое смирение и есть самое настоящее тупое отчаяние. Толкая людей к отчаянию, я делаю то же и из тех же побуждений, что должен был сделать добрый товарищ парашютиста Шумана, председателя Народно-республиканского движения[17], сочувствуя его колебаниям и терзаниям: толкнуть его в бездну. Господин Мориак на балконе «Фигаро», похоже, демонстрирует те же симптомы, те же терзания, что и его друг: стоя на краю, он взывает к нам, но не прыгает.
Надежда — добродетель героев. Люди думают, что надеяться легко. Но надеются только те, кто имел мужество отчаяться, отвергнув иллюзии и ложь, где иные находили прибежище, ошибочно принимая их за надежду. Знаю, вы думаете, что я слишком суров к господину Мориаку. У меня нет никаких оснований для личной враждебности к нему, и Господь Бог, коему открыты тайны совести, несомненно, знает, что писатель, измученный множеством книг, где на каждой странице изливается плотское отчаяние, точно грязная вода, стекающая по стенам подземелья, в самих своих заблуждениях достойнее меня, все понимающего. Но даже из любви к нему я не могу допустить, чтобы оптимизм путали с надеждой. Надежда означает необходимость идти на риск. Возможно, на самый высокий риск. Надежда — это не снисходительность к самому себе. Это величайшая и труднейшая победа над своей душой, которую может одержать человек.
Откровенно объяснившись насчет смирения и надежды, я могу вернуться к завтрашнему миру. Я не предлагаю вам ни смириться перед завтрашним миром, ни надеяться на него. Очевидно, это смирение, эта надежда могут сегодня помочь нам в работе. Не говорите мне в ответ, что вы не можете сами определять будущее, как не можете помешать камням падать с неба или земле содрогаться. Но простите меня! А если мы строим в мире, организованном таким образом, что построенное с неизбежностью оказывается постепенно разрушенным? А если мы строим на фундаменте, который никуда не годится? Вы каждый день слышите, что Франция уклоняется от усилий, что она против. А если наш старый, богатый опытом народ, возможно, в силу разности сформировавших его племен более чуткий, чем другие, начинает понимать или хотя бы смутно предчувствовать, что его завтрашняя историческая миссия будет состоять именно в том, чтобы первым из народов разоблачить и отвергнуть провалившуюся цивилизацию, которая является не этапом человеческой истории, а отклонением, ошибкой, тупиком? Тогда трагедия Франции обрела бы, призна́ем это, иной смысл, значительно более глубокий, чем тот, что способен увидеть поверхностный наблюдатель. Да, враги Франции явно или неявно обвиняют ее в том, что она не осмеливается смотреть в лицо будущему. Ну а если она как раз начинает прозревать то, что там вырисовывается? А если, повторяю, в истории будет однажды сказано, что она остановилась у последней черты, которую не переступают дважды, у рокового порога цивилизации, бесчеловечность которой стала притчей во языцех?
Францию предала ее элита, и самым тяжким было предательство ее интеллектуальной элиты, ибо она предала традицию и дух Франции, систематически выражая сомнение в том и в другом. Она увлекла страну на тупиковый путь, где капитализм и демократия в результате логичного и естественного их развития поглощаются марксизмом, где тресты, сокрушив государство, растворяются в супертресте, единственном и безответственном, именуемом современным государством. При условии, что мы согласны называть государством тоталитарный дирижизм, который лишь безжалостно приводит в исполнение все роковые приговоры экономического детерминизма. Преданная своей интеллектуальной элитой, Франция лишена возможности ясно понимать, какая опасность угрожает ей, угрожает вселенской традиции, самым высоким и чистым историческим выражением которой она является. Она должна предчувствовать эту опасность, вернее, ощущать ее лишь инстинктом, как стадо — приближение грозы. И вот, я тому свидетель. С 1940 года я достаточно откровенно говорил о своей стране и сейчас имею право высказать все мои размышления о ней. Я верю, горячо верю, что однажды мир отдаст ей справедливость. Наш народ в массе своей больше не верит в контрцивилизацию, которая растрачивает впустую все человеческие усилия, губит их в грандиозных катастрофах. Как ни пытаются техники убедить наш народ вкладывать в эту цивилизацию свои средства и труд, он позволяет ей забрать лишь то, что не может защитить. Говоря «наш народ», «масса», я имею в виду миллионы людей, которые воздерживаются от голосования или голосуют за какие-то программы и партии не потому, что поддерживают их, а потому, что эти программы и партии кажутся им достаточно слабыми, а значит, не представляющими для них непосредственной опасности. Когда мы заранее знаем, что дорога ведет к крутому обрыву и впереди — пропасть, нам ни к чему садиться в новейшую модель автомобиля, способную выжать все 150 километров в час. В случае надобности мы, пожалуй, предпочтем тачку. Так я объясняю успех Народно-Республиканского Движения. Усевшись в тачку под заунывный напев волынки господина Мориака, мы надеемся — впрочем, увы, ошибочно, — что у нас есть еще время, что мы еще успеем поразмыслить перед смертью.
За то, что я так говорю, интеллектуалы-марксисты обзывают меня (правда, не без робости: как-никак я написал «Великий страх благонамеренных» и «Большие кладбища под луной») реакционером. Сами они реакционеры. Они продолжают и намерены довести до конца эксперимент стопятидесятилетней давности, пусть это грозит миру рабством и превращением в экономическую каторгу. Ошибкой либерализма была вера в то, что система механизмов станет работать сама по себе. Коммунизм механику не меняет, он заставляет ее работать силой и будет заставлять, хотя бы в этой мясорубке погибли миллионы. Как и интеллектуалы-либералы XIX века, интеллектуалы-марксисты намерены устроить механический рай на земле. Для меня механический рай на земле неосуществим и непредставим, так же как механический человек. Для них за этим дело не станет! Не оставляя идею механического рая, они думают, что создать механического человека, робота, куда проще. Зачем они твердят нам, что некогда идеологи экономического либерализма требовали страшных человеческих жертвоприношений так называемому прогрессу? Подправленный марксистами миф о прогрессе по-прежнему алчет человеческой плоти и крови. За двадцать лет советского эксперимента только в России прогресс по Марксу сожрал больше людей, чем прогресс по Бентаму[18] за столетие. А впрочем, оба чудовища суть одно.
Стыдно признаться, я один из немногих католиков, которые осмеливаются говорить об этом публично. Все, включая самих католиков, прекрасно знают, что эксперимент, который продолжается несмотря на страх и ужас народов, именем и символом которого стала теперь атомная бомба, — все, говорю я, знают, что этот эксперимент необратим, что человечество ведет игру ва-банк, ставит на карту одной гипотезы Карла Маркса свою свободу, честь и даже жизнь. Все знают, что в основе этого уникального, решающего опыта — определенное понимание человека, абсолютно противоположное христианскому, поскольку оно игнорирует первородный грех. Раз мы верим в первородный грех, нас обвиняют в том, что мы не верим в человека. Но механический рай на земле никогда не будет возможен вовсе не потому, что человек причастен греху, напротив: потому, что в нем живет свобода, то есть Божественное начало. Марксизм отрицает или не принимает в расчет Божественное начало в человеке. Ради сохранения в нем этого Божественного начала мы будем приносить жертвы, которые потребуются. Зачем нужны совместные обсуждения справедливости, как будто это слово значит для всех одно и то же? Для марксиста, раба экономической необходимости, справедливость не может означать то же, что для человека, причастного Божественному началу. Зачем, например, эти спекуляции на теме бедного и бедности под знакомую мелодию волынки? Одни и другие по-разному подходят к проблеме бедности. Для марксиста естественно видеть в бедности лишь социальную язву, с которой важно покончить, так же как с сифилисом или проституцией. Но мы не можем допустить, чтобы идея бедности была столь унижена в сознании людей. О, без сомнения, если так говорить, у нас мало шансов сделать блестящую карьеру на выборах, скорее, мы рискуем не сегодня-завтра получить пулю в затылок. Но в Евангелии и впрямь есть нечто скандальное. Евангельская правда шокирует. Она возводит на крест самого Христа. Неразумно было бы надеяться, что она принесет нам крест Почетного легиона…
Наперекор всем проповедникам оптимизма, среди которых я со стыдом насчитываю так много католиков — сторонников того, что они называют меньшим из зол, мы вправе задаться вопросом, в чем нам следует сомневаться: в себе или в цивилизации техников, над которой они потеряли контроль, в чем сами техники — участники конференций и конгрессов — вынуждены ежедневно признаваться. Открыв газету, легко убедиться, что между ними ни в чем нет согласия. В Америке и не только заявляют, будто Европа пала. Дело в том, что она позволяет себе опускаться. Миллионы людей переживают унижение Европы, чувствуют себя униженными вместе с ней, но не теряют веры в Европу. Они думают, что последнее слово не сказано, что история самого прославленного континента не может кончиться этим хаосом. Европу опустошила чума тоталитаризма. Этих людей волнует вопрос: считать ли свирепствующую в Европе чуму болезнью европейцев, нельзя ли объяснить ее смертоносную опасность именно тем, что микроб этот для нас нов, как возбудитель туберкулеза для аборигенов Таити? Нам становится все яснее, что контрцивилизация, эта массовая цивилизация, не сможет продолжать двигаться к всемирному рабству, пока не покончит с Европой. Позволим ли мы ей уничтожить Европу или наберемся мужества и уничтожим ее самое? Позволим ли мы заботиться об устройстве мирной жизни людей системе, которая превращает человека в машину и не сулит ему ничего, кроме мирной жизни машин?
Те, кто полагает, будто христиане рано или поздно сумеют приспособиться к современному миру, не учитывают одного тягостного для человеческого духа факта: современный мир — это по существу мир без свободы. На гигантском механическом заводе, который должен быть отрегулирован как часы, свободе нет места. В этом легко убедиться, приняв во внимание опыт войны. Свобода — роскошь, и коллектив не может себе ее позволить, когда перед ним стоит цель вложить в дело все ресурсы для получения максимальной отдачи. В современном мире положение свободного коллектива относительно ослаблено, и чем свободнее коллектив, тем опаснее его слабость. Предположим, вместо того чтобы производить в умопомрачительном количестве машины, современный мир поставит целью создавать неприбыльные произведения искусства, займется обустройством гармоничных городов, возведением дворцов и соборов, — вот тогда у него, напротив, возникнет необходимость сформировать тип свободного человека… Современный мир признаёт лишь закон эффективности. Вот почему даже демократии опутали свое население сетью налогов. Мы видим, как во имя фискальной системы они с каждым днем лицемерно укрепляют власть государства. Диктаторы получали в дар свободу граждан, а в случае надобности отбирали ее силой. Позиция демократий скорее напоминает тактику еврея-ростовщика в старой России: будучи заодно и кабатчиком, он требовал от мужика при каждой попойке долговую расписку на небольшую сумму под проценты. В один прекрасный день мужик узнавал, что его земля, скотина, дом и все, вплоть до овчинного тулупа, на нем надетого, принадлежит его благодетелю. Для гражданина демократической страны попойке соответствует война. При каждой войне за свободу у нас отбирают 25 % сохранившихся свобод. Интересно, что останется от наших свобод, когда демократии обеспечат окончательную победу свободы в мире…
Цивилизация машин была бы немыслима без всегда доступного человеческого материала. Проблема социальной справедливости тесно связана с проблемой формирования человеческого материала, вот почему в ней так заинтересованы и диктаторы, и демократии. Человеческий материал следует содержать пристойно, как любой другой, а свобода, нисколько не стимулируя отдачу, напротив, сократит ее количественно и качественно.
О, знаю, сейчас это кажется смешным. Кажется, этот странный мир от нас далек. Вы уверены, что успеете заметить его приближение. Он уже пришел. Он в вас. Он формируется внутри вас. Вы уже так не похожи на тех, кто жил до вас, в былые времена! Насколько меньше цените вы свободу! Вы так терпеливы, так много готовы вынести! Увы, ваши сыновья будут еще терпеливее, смогут вынести еще больше. Ведь вы уже потеряли самую драгоценную из свобод, в лучшем случае сохранили лишь малую ее часть, и с каждым днем эта часть все уменьшается. Ваша мысль уже не свободна. Почти не замечаемая вами многоликая пропаганда день и ночь обрабатывает ее, как формовщик, разминающий пальцами кусок воска.
Дехристианизация Европы произошла не сразу. Этот процесс шел подобно девитаминизации организма. Человек, теряющий витамины, может долго сохранять видимость нормального здоровья. Потом внезапно проявляются самые тяжкие, самые яркие симптомы. Теперь уже больного не вылечишь сразу, дав ему недостающие вещества. Некоторые формы духовной анемии, по-видимому, столь же опасны, как та запущенная анемия, от которой, несмотря на уход, месяцы спустя после освобождения в конце концов умирали узники Бухенвальда и Дахау.
Если меня попросят назвать самый общий симптом духовной анемии, я с уверенностью отвечу: безразличие к истине и лжи. Сегодня пропаганда доказывает все, что хочет, и люди более или менее пассивно соглашаются с ее предложениями. О, конечно, за этим безразличием скорее прячется усталость, будто людям опротивела сама способность суждения. Но способность суждения неосуществима, если мы не берем на себя определенные внутренние обязательства. Кто судит, тот берет на себя ответственность. Современный человек не берет на себя ответственности, ибо ему нечем ее обеспечить. Призванный встать на сторону истины или лжи, зла или добра, христианин тем самым закладывал свою душу, то есть рисковал ее спасением. Метафизическая вера была в нем неисчерпаемым источником энергии. Современный человек пока еще способен судить, поскольку он сохраняет способность рассуждать. Но его способность суждения не работает, как мотор без горючего. Все части мотора на месте. Но нет горючего в баке.
Многие видят в безразличии к истине и лжи скорее комедию, чем трагедию. Я считаю его трагедией. Такое безразличие предполагает некую жуткую неприкаянность — не только духа, но личности в целом, включая и ее физический аспект. Тот, кто равно открыт для правды и для лжи, созрел для любой тирании. Кто горит стремлением к истине, тот горит и стремлением к свободе. Не случайно свободу мысли всегда считали самой драгоценной из свобод, ведь все другие зависят именно от нее. Я говорю не только о свободе выражать свои мысли. Многие миллионы людей в мире за последние двадцать лет лишились свободы мысли — и не только отдали ее, уступив силе, но и отказались и будут отказываться от нее добровольно, как в России, считая такую жертву чем-то похвальным. Вернее, для них это не жертва, а привычка, которая упрощает жизнь. И в самом деле, она чудовищно упрощает жизнь. И страшно упрощает человека. Из этих страшно упрощенных людей тоталитарные режимы рекрутируют убийц.
Но разве в странах демократии не существует по-прежнему свобода мысли? Она вписана там в программы. Однако только сумасшедший не заметит, что граждане демократий все меньше пользуются свободой мысли. Возьмите для примера нынешнюю партийную систему во Франции. Благодаря этой организации электоральных трестов, число которых весьма ограниченно, гражданин демократии привыкает мыслить не индивидуально, а коллективно. Точнее, за него думает его партия, пока государство не национализировало эту отрасль индустрии, как и все остальные, и не стало в конечном итоге думать за всех. Опять-таки здесь «думать» означает для меня «судить». Партия судит за каждого из членов партии. Например, партия решает, какая несправедливость должна возмущать, а какая — оставлять людей равнодушными. Их сознание восстает лишь по команде. К сожалению, христиане в этом отношении не отличаются от других. Только вчера христианские демократы выражали возмущение эксцессами (будь то правда или ложь), допущенными в Индокитае солдатами армии Леклерка в отношении лиц, истязавших женщин и детей; однако крайности, происходящие ежедневно в Центральной Европе и в Польше, похоже, их не шокируют. Или, скажем, они при всяком удобном случае клеймят (опоздав на сто лет) мерзавцев, которые в 1840 году, ссылаясь на экономические законы, оправдывали нищету, бич рабочего класса; однако они не возражают против неуклонного истребления во имя тех же законов мелкой буржуазии — гибнущих от голода и холода пенсионеров, в прошлом служащих, мелких рантье, бессовестно ограбленных государством, отнявшим у них пенсии и ренты. Сто лет тому назад утверждалось священное Право буржуазии именем Порядка. Сегодня утверждается священное Право пролетариата именем Социальной справедливости. Все дело в пропаганде. Именно с помощью пропаганды формируют тоталитарного человека. Воспитание тоталитарного человека предшествует формированию тоталитарного режима. Очевидно, удобнее управлять гражданами именно того типа, о котором я говорил, и демократические режимы находят, что такой человеческий материал во многом облегчает проведение самых нелепых, почти безнадежных экспериментов дирижизма. Посредством противоречивых регулирующих распоряжений демократии потихоньку создают человеческий тип, заранее прекрасно приспособленный к диктатуре.
Христианин не может отчаяться в человеке. На что я надеюсь? На всеобщую, вселенскую мобилизацию всех сил духа с целью вернуть человеку сознание своего достоинства. В этом плане Церкви предстоит сыграть огромную роль. Рано или поздно она ее сыграет, вынуждена будет сыграть. Ведь Католическая церковь уже осудила современный мир — тогда трудно было понять причины осуждения, которое ныне факты оправдывают каждый день. Например, знаменитый «Syllabus»[19], о котором никогда не осмелятся упомянуть современные христианские демократы, слишком трусливые, в свое время был воспринят исключительно как реакционное выступление. Сегодня он звучит пророчески. Тирания не позади, она впереди, и мы должны дать ей отпор, теперь или никогда. Все человечество больно. Лечить нужно человечество. Первая и неотложная задача — вернуть человеку духовность.
Революция и свободы
Отделаюсь тем, что поговорю с вами о революции. О демократии побеседуем как-нибудь в другой день, на Масленицу, например… а еще лучше, из уважения к религиозным традициям господина Шумана и тем наказаниям, которые нас ожидают (вселенский пост), сделаем это на Пепельную среду. Пепла в мире теперь немерено. Пепельную среду могли бы отмечать во всем мире.
Для нас, французов, слово «революция» еще не превратилось в феномен технического словаря, чисто технический термин. Мы верим, что революция — это разрыв, абсолют. Та революция, что нам предстоит, будет направлена на систему государственного устройства в целом — или не произойдет вообще. Я употребляю здесь слово «система», а не «цивилизация», поскольку с каждым днем становится все яснее, что система в том виде, в каком она предстает перед нами (или, точнее, которая нас мало-помалу поглотила), — это не цивилизация, но тоталитарно-концлагерное устройство мира, словно бы врасплох захватившее человеческую цивилизацию и приведшее к величайшему в истории человечества кризису. Две стороны этого кризиса — материальная и духовная — могут быть определены следующим образом: утрата человеком духовного начала в сочетании с завоеванием цивилизации механизмами, вторжением машин, заставших врасплох де-христианизированную и утратившую духовность Европу. Оказалось, Европа почти без борьбы способна принести в жертву невероятно гипертрофированному практическому уму (с его грубо-брутальным опытом) все остальные высшие формы деятельности разума.
Утверждаю, что эта организация изначально носила тоталитарно-концлагерный характер, даже когда она маскировалась под свободу и именовала себя свободой. Ведь либерализм превратил человека в раба экономики с тем, чтобы государство — точнее, тот своеобразный паразит, которому еще хватает наглости именовать себя государством, — могло присвоить себе в надлежащий момент и человека, и экономику. Трестовый капитализм прокладывал путь тресту из трестов, верховному тресту, единственному в своем роде тресту: обожествленному техническому государству, богу в мире, утратившем Бога. Я уже писал об этом в книге 1930 года «Великий страх благонамеренных» — последний акт этой драмы разыгрался в Виши.
Таким образом, либерализм проложил путь марксизму. Великие техники либерального толка, равнодушно приносившие в жертву миллионы человеческих жизней либеральной технике, способны в наши дни столь же равнодушно принести в жертву новые миллионы жизней какой-то иной технике — во имя прежнего мифа. Да, я абсолютно уверен, техники-либералы 1830 года ныне вполне могли бы превратиться в техников-марксистов. Чтобы сделать это, им понадобилось бы всего лишь поменять словарь. Они могли бы сохранить прежнюю трактовку человека как неизменно эволюционирующего человека-зверя. Я ставлю здесь проблему именно в той форме, в какой надлежит ставить ее романисту: мне глубоко наплевать на технику, в моем поле зрения находится исключительно человек. Я, например, хорошо представляю себе пролетария образца 1830 года и не нуждаюсь в том, чтобы копаться в каких-то статистических данных. Никто не убедит меня, что этот пролетарий испытал на себе кошмарную диктатуру закона спроса и предложения исключительно в силу своего невежества или своей трусости. Человек 1830 года не отличался большей трусостью по сравнению с крепостным XII века. А ведь мелкие интеллектуалы хотели бы убедить нас, что этот крепостной, ломая шапку, униженно представлял жену и дочь своему барину, сжимая ягодицы (поставьте-ка себя на его место, дамы!) при мысли о том, что тот, не дай бог, откажется от такого предложения и ему придется идти самому.
Когда в 1830 году рабочий принимал решение сдохнуть от голода, это означало, что ему в голову вбили: он умирает за прогресс. Он отдал жизнь за прогресс в мире машин, за механический рай, и именем этого рая он теперь готов укокошить других. Да, может быть, изменился музыкальный инструмент, но мелодия все та же!
Я пришел сюда не затем, чтобы кого-то в чем-то наставлять. К элитам я не обращаюсь — меня от них уже тошнит. Точнее, я обращаюсь к элитам, но лишь в качестве скромного представителя миллионов простых людей, которых я хорошо знаю — ведь я один из них. Да, я один из них, и вам не уговорить меня считать иначе; я один из середнячков. Но я принадлежу ко все более редко встречающейся разновидности середнячков: я — середнячок, сохранивший за собой свободу; середнячок, которого пропаганда еще не приучила прыгать через все предлагаемые ею обручи. Середнячок побаивается техника; середнячок перед техником — все равно что дрессированный пес перед дрессировщиком. Но я не поддаюсь дрессировке, я отношусь к прямоходящим. Я прямоходящий человек! Не претендую на то, чтобы выступать от имени избирателей. Избиратели выдрессированы для исполнения цирковых номеров. А цирковых площадок существует немало! Центральный французский цирк вчера назывался так, а сегодня называется сяк — какое это имеет значение? Избиратели выдрессированы для исполнения цирковых номеров. Но все же в каждом избирателе есть что-то человеческое, вы не находите? Ну вот, как раз от имени этого человека я и выступаю, или, по крайней мере, от имени того немногого, что от этого человека осталось. Людей я знаю получше, чем их знают техники, ведь дрессировщик знает дрессируемое им животное только с двух сторон: его страх и его голод. Я знаю людей получше, чем они. На страницах моих книг запечатлены живые люди, а если столь уверенные в себе техники попытаются последовать моему примеру — в большинстве случаев из этого выйдет полная нелепость.
Нет, я вовсе не утверждаю, будто они только и умеют, что пользоваться людьми в своих целях. Среди них встречаются и такие, кто полагает, будто любит людей; на самом-то деле они в них любят самих себя, идею, во имя которой они всегда готовы принести этих людей в жертву. Они предстают перед человеком со всеми своими приспособлениями, статистическими выкладками, тестами и психологическими методиками, будто другие техники — перед стихотворением Бодлера. Закончив же свою работу, эти бедолаги вдруг видят какого-нибудь подростка пятнадцати лет, которого, может, только что заставили пересдавать экзамен на аттестат зрелости, но который получил от Бога божественный дар поэзии. Он открывает глаза, созерцает, и в мгновение ока божественное стихотворение — разрезанное педантами на маленькие кусочки — чудесным образом складывается из этих разрозненных фрагментов и принимается петь на радость своему другу.
Увы! Я думаю о словах Иисуса, исполненных тайны и пронзительности: «В те времена окажутся ли среди вас мои друзья?» Несомненно, близок тот час, когда человечество, сделавшись пассивным объектом лабораторных исследований, подобно кроткому животному в руках вивисекторов, сможет насчитать все больше и больше спасителей с обагренными кровью руками — и ни одного друга!
До сей поры человечество являлось жертвой множества экспериментов, но в прошлом эксперименты эти носили эмпирический характер — их придумывали на скорую руку, иногда они противоречили друг другу. Теперь же оно впервые входит в превосходным образом оборудованную лабораторию, снабженную всеми техническими ресурсами; есть опасение, что выйдет оно отсюда безнадежно искалеченным. И тогда сотрудники лаборатории вытрут руки о свои алые блузы; и всему придет конец. Я имею полное право понаблюдать за деятельностью этой лаборатории. Лаборанты утверждают, что полностью уверены в себе. Но так ли они уверены в том, что именно распростерто на их операционном столе? А может, человек — не совсем то, что им кажется? А может, их определение человека в один прекрасный день будет опровергнуто или скорректировано? Вот, к примеру, они считают человека работящим животным, подчиненным детерминизму всего сущего и в то же время способным неограниченно совершенствоваться. А что, если человек и впрямь создан по образу и подобию Божию? Может, в него заложена какая-то толика — ну пусть совсем небольшая — свободы; к чему же тогда приведут все эти эксперименты, как не к повреждению основополагающего органа? А что, если в человеке заложен принцип саморазрушения, эдакая таинственная ненависть к себе самому, которую мы именуем первородным грехом; техники не преминули обратить на него внимание, ведь этот принцип объясняет все самые страшные разочарования в истории. Правда, они приписывают этот грех не человеку, а дурной организации мира. А ну как они ошибаются? А что, если неправедность соприродна человеку и всякое притеснение лишь усиливает ее дурное воздействие? А что, если человек может реализовать себя только в Боге? А что, если ампутация Божественного начала в человеке — или по меньшей мере его систематическое атрофирование вплоть до такого состояния, когда оно, иссохшее, само отпадет от тела — как какой-нибудь орган, в котором более нет циркуляции крови, — обратит человека в свирепого зверя? Или, что еще хуже, в зверя навечно одомашненного, ручного? Или, наконец, зверя с признаками аномального поведения?
Ведь господство машин — не просто социально-экономическая ошибка. Возможно, это еще и человеческий порок, сопоставимый с наркоманией, с зависимостью от героина или морфина, как если бы оба или все трое выказывали одно и то же отклонение в развитии нервной системы; двойной порок — воображения и воли. Отклонение от нормы у наркомана — это не сам факт его зависимости от яда, но постоянно испытываемая им потребность прибегать к этому яду; прибегать к извращенной форме бегства от действительности и от самого себя — подобно тому, как вор бежит из только что ограбленной им квартиры. Никакое лечение от наркозависимости не способно излечить несчастного от его лжи и примирить его с самим собой. Да, я отдаю себе отчет в том, что подобная аналогия многим может показаться на первый взгляд комичной. Но я вовсе не намереваюсь осуждать машины как таковые. Миру действительно грозит опасность погибнуть от машин, как наркоману — от столь любимого им яда; это означает, что современный человек ожидает от машин — не осмеливаясь сказать об этом вслух, а может, и признаться в этом себе самому — не помощи в преодолении жизненных трудностей, а обходных маневров по отношению к жизни, как обходят какое-нибудь непреодолимое препятствие. Двадцать лет тому назад янки хотели заставить нас поверить в то, что засилье машин — симптом исключительно высокого натиска витальной энергии! Если бы дело обстояло именно таким образом, мировой кризис уже завершился бы, а на самом деле он все ширится и принимает все более аномальный вид. Человек эпохи машин, отнюдь не олицетворяя собой исключительную витальную энергию, несмотря на весь грандиозный прогресс, осуществленный профилактической и традиционной медициной, скорее напоминает невропата, у которого состояние возбуждения регулярно сменяется депрессией; невропата, который подвергается двойной угрозе — впасть в безумие и лишиться способности действовать. Может случиться так, что в будущем техника станет иметь дело с индивидом, напрочь лишенным способности к самозащите, — вот что я имел в виду.
Так называемая цивилизация, продолжающая именоваться этим словом — и это притом, что по части разрушения она переплюнула всяческое варварство, — угрожает не только творениям рук человеческих; она угрожает и самому человеку; она способна глубоко изменить природу человека, притом ничего к ней не добавляя, но кое-что из нее изымая. Сделавшись (благодаря работе колоссальной пропагандистской машины) в той или иной степени хозяйкой нашего интеллекта, она (быть может, совсем скоро) окажется в состоянии употребить человеческий материал в своих собственных целях. Если вы настолько наивны, что верите, будто чудовищные эксперименты немецких ученых в один прекрасный день не будут продолжены там или сям, что они не соответствуют духу этой технической цивилизации, — мне остается только собрать свои листочки и попросить у вас разрешения покинуть трибуну. В этом случае я предоставляю вам возможность самим зайти в лабораторию и отдать себя в руки ее лаборантов!
Молодые люди из числа моих слушателей, которые рассчитывают, что зрелые мужи моего возраста помогут вам не переступать этот роковой порог, должны приготовиться к жесточайшим разочарованиям. Сегодня эти мужи советуют вам вернуться к вашей работе, как если бы человечество возвращалось с каникул — вместо того, чтобы выйти испепеленным из величайшей катастрофы в истории, во всех историях. Они нуждаются только в утешительных истинах. Но истина не утешает — она обязывает.
Несомненно, в моих словах не содержится ничего утешительного. В глубине сердца я полагаю, что произношу именно те слова, которые и должны быть произнесены гражданином моей страны — если он стремится говорить именно по-французски. Я всегда обращался к гражданам своей страны со словами правды. Даже в самое страшное, в самое безнадежное время я никогда не стремился оправдать Францию за счет лжи. Мне известно, что в 1940 году мы жестоко разочаровали тех, кто в нас верил. Может статься — да что там, это наверняка именно так, — мы и сейчас их разочаровываем. Но вскоре несущие ответственность за все это поколения исчезнут с лица земли — и мы вместе с ними. Ну и ладно! Мы рождаемся, как и умираем, не с теми, с кем хочется, но с кем придется. Те поколения французов, к которым принадлежу и я, будут нести перед историей ответственность — ведь история не занимается казуистикой, ее суждения носят абсолютный характер — за полное гражданское и военное поражение, при котором удар был нанесен и по престижу нашей мощи, и по ее инструментарию. Однако наша страна сохранила за собой ресурсы того огромного духовного престижа, который был аккумулирован Францией за многие столетия. Заявляю вам со спокойной уверенностью, что рано или поздно мы ввяжемся в новую войну — не во имя завоевания мира и его рынков, но во имя его спасения.
Самая мягкая констатация, какую можно сформулировать в отношении современной цивилизации, так это ее полное несоответствие традициям и духу нашего великого народа. Он пытался подчиниться этой цивилизации, чтобы выжить; но он проиграл, и проиграл по-крупному. Наш народ рискует потерять все в этом саморазрушительном, направленном против нашей собственной истории порыве. Тоталитарно-концлагерная цивилизация постепенно ослабила его, но она не сможет заставить его отказаться от самого себя.
В ту эпоху, когда цивилизация машин — мы можем назвать ее, никого при этом не задевая, «англо-американской», поскольку именно Америка придала ей окончательную форму, а родилась она в Англии (с первыми хлопкопрядильными машинами), — в ту эпоху, когда эта цивилизация только начинала завоевывать мир, Франция выпустила Декларацию прав человека, которая стала ее последним посланием миру. То был клич, исполненный веры в человека, в братство людей; но в то же время то мог бы быть крик проклятия в адрес грядущей цивилизации, которая попытается подчинить человека вещам. Пройдет время, и однажды историки станут утверждать, что Франция оказалась завоевана цивилизацией машин — той самой капиталистической цивилизацией, которая с самого момента своего рождения была обречена превратиться в цивилизацию тоталитарную — тем же способом, каким один народ завоевывает другой. Но и весь мир, или, по крайней мере, часть его, также оказался завоеван этой цивилизацией, был захвачен силой. Завоевание мира при помощи чудовищного союза обмана и машин когда-нибудь будет истолковываться людьми как событие, сопоставимое не только со вторжениями Чингисхана или Тамерлана, но и с величайшими нашествиями доисторических времен, все еще очень мало изученными.
Именно такую картинку я хотел бы запечатлеть в вашем мозгу. Прежде всего заметьте себе, что все мировые цивилизации наследовали некоторые составляющие друг у друга, передавали друг другу факел. Те из них, кто может утверждать, что они родились на той же земле, на какой и развивались, тоже имеют основания связать себя с другими цивилизациями — за счет глубинных параллелей и типологической близости. И даже цивилизация южноамериканских майя чем-то напоминает о цивилизациях, развивавшихся на берегах Евфрата или Ганга. Совсем иначе обстоит дело с завоеванием человеческой цивилизации машинами: в этом случае происходит рождение не какой-то очередной, обычной цивилизации, но цивилизации, напрямую не связанной ни с одной из своих предшественниц. То будет первая материалистическая цивилизация, первая из цивилизаций материи. Возникла она в мире, который не занимался ее подготовкой и не стремился к ее появлению — совсем наоборот, мир готовился к чему-то иному. Подумать только: вселенская тоталитарно-концлагерная организация общества! Вы с легкостью можете представить себе, что сказали бы по поводу этого кошмара Монтень, Паскаль или Жан-Жак Руссо. Цивилизация машин — событие, которое можно назвать непредвиденным, почти что случайным. Говоря о вторжении, я хорошо понимаю, что́ я имею в виду. Я уже сказал, что цивилизация эта родилась в Англии. Завоевание цивилизации машинами четко совпало по времени с основанием Британской империи. Англичане мне чрезвычайно по душе, и я даже обратился к ним с письмом, на которое они, правда, так и не ответили; но это еще не повод не высказывать своих соображений по их поводу. Гений обмана родился за пределами Англии; естественно, среди нас всегда присутствовали обманщики, из числа тех, кого еще в Древней Греции именовали людьми денежными. (В Евангелии сказано: «Бедные всегда будут с вами» — это одно и то же!) И пусть такого рода люди неизменно надеялись — в той или иной степени — сделаться однажды властелинами всего мира, но их чурались, к ним относились с подозрением. Вспомните, как в Средние века отзывались о ростовщичестве и ростовщике… В монархиях старого времени почти все толстосумы — от Жака Кера до Фуке — плохо кончили. Однако эти люди, возможно, ожидали своего часа. И вот наконец час их пробил — стал ли он для них урочным, неизвестно. С изобретением машин в их руках разом, вдруг оказался недостававший им инструмент. Конечно, машины никакой ответственности за случившееся не несут. Мне как-то не хочется посылать машины в Нюрнберг для участия в процессе — слишком велики были бы расходы. Количество машин возрастало не в соответствии с потребностями человека, но в соответствии с потребностями обмана — в этом вся суть. Невозможно спутать честную службу знакомств с публичным домом. Наука поставляла машины, а обман проституировал их; обман требует от науки все большего количества машин на нужды предприятия, которое он хотел бы распространить по всей планете. После этого современное государство взяло это дело под свой контроль. Увы, можно вообразить себе — это ничего не стоит — процветающие правительства, покровительствующих развитию наук правителей (как в былые времена множество государей покровительствовали развитию словесности и искусств), побуждающих инженеров к созданию новых механических конструкций. Тем самым машинный мир стал бы средством, а не целью; он не перевернул бы все бытие людей, не стал бы присваивать едва ли не всю человеческую энергию; он облегчил бы людям жизнь и даже украсил бы ее — ведь он и сам стал бы искусством. Но, повторяю, вселенский обман сразу распознал в машинах инструмент своего могущества. Здесь имел место не процесс медленной эволюции прежней цивилизации в направлении новой, но своего рода насильственный переворот. Мастера обмана оказались в положении вооруженного человека перед лицом безоружной группы людей. Повторяю, цивилизация машин поначалу чем-то напоминала банду. Она была организована с целью систематического вымогательства денег у всего мира, а затем — постепенно — упорядочила этот мир по собственному подобию. Она продолжает завоевывать его. Да, мы чересчур часто забываем, что она еще не полностью его завоевала.
Я хотел бы помочь вам пересмотреть некоторые условности. Миллионы людей, целые континенты не столь охотно, как принято считать, открывают объятия цивилизации машин. Они завоеваны ею или будут завоеваны ею — в точном смысле этого слова. Им будут навязаны машины — будь то силой или войной, как англичане некогда навязали китайцам опиум, чтобы на китайском рынке продолжился сбыт индийского опиума. Возьмем в качестве примера Японию — мне этот пример представляется типичным: за многие столетия в Японии сформировалась одна из самых выразительных и утонченных цивилизаций, когда-либо существовавших в мире; ее удалось превзойти лишь цивилизации Китая (еще более высокоразвитой). С начала XIX века европейская банда по производству машин постаралась заставить Японию открыть ей двери. Япония сопротивлялась на протяжении сорока лет, но было уже поздно: цивилизация машин всунула ногу между дверью и дверным косяком. Машинная зараза наводнила Японию; под действием пропаганды и европейского примера возникли новые потребности. Народ охватило горячечное стремление к обману; так возникла известная вам Япония. После чего прежние наставники и инструкторы стали лечить ими же напущенное на эту страну безумие при помощи атомных бомб.
Перед лицом этой цивилизации материи, перед лицом этой тоталитарно-концлагерной организации, поглощающей все — включая и сами демократические режимы, Франция выглядит одинокой. Ведь, как вам известно, демократические режимы соскальзывают к диктатуре; они изначально представляют собой экономические диктатуры. Демократические страны выиграли войну и проиграли мир, используя характерные для диктатуры методы. Идиоты утверждают, что поступить по-другому они не могли. На это я отвечу, что роль упомянутых стран как демократий заключалась в том, чтобы не вести войну, а вовремя предупредить ее. Они же вместо этого терпимо относились к диктаторским режимам, а то и всячески благоволили им — до той поры, пока они верили, будто им удастся воспользоваться этими режимами в своих целях. После этого они явились в Мюнхен в рубище и с вервием на шее. Именно мюнхенцам следовало бы расположиться на скамье подсудимых между господином Риббентропом и маршалом Герингом, когда выступал представитель маршала Сталина и, апеллируя к человеческой совести, рассуждал о священных правах человеческой личности. Что ж, перед лицом этой колоссальной тоталитарно-концлагерной организации Франция может показаться более слабой, чем Афины перед лицом Рима. Но если эта гигантская цивилизация заключала в себе прирожденный порок гигантизма? Вы скажете, что она располагает мощными средствами, против которых беззащитна подобная нашей цивилизация. Но что, если эта цивилизация представляет собой контрцивилизацию, своего рода монстра, обреченного со временем почти полностью утратить контроль над использованием имеющихся в его распоряжении средств? Что, если она мало-помалу оказалась перед необходимостью пользоваться этими средствами в ущерб самой себе? Ведь, в конце концов, среди нас нет никого, кому не привиделся бы в дурном сне порожденный плохо отрегулированной атомной бомбой апокалиптический взрыв, приведший к полному уничтожению всех континентов. Вы полагаете, что неслыханные разрушения, имевшие место во время последней войны, будут иметь перед лицом истории иной смысл, нежели тот, о котором я здесь толкую? Ценность цивилизации измеряется тем уровнем безопасности, которым она наделяет своих граждан; никогда за время существования цивилизаций люди не были еще низведены до жалких временщиков, оккупировавших собственную планету, которая завтра, быть может, окажется в полном распоряжении рядового техника…
Понимаю, разумеется, что принуждаю вас сейчас сделать над собой немалое усилие, чтобы, так сказать, приспособить свое мышление к новому взгляду на вещи, к необычному истолкованию событий, которые чересчур близки вам, и вам недостает временной дистанции, чтобы верно оценить их. Вы, конечно, держитесь за свое, за одну успокаивающую, простецкую и упрощенную мысль: не может существовать двух разных человеческих цивилизаций, все цивилизации всегда представляли и представляют собой лишь различные формы одной-единственной цивилизации. Но простите! Разве нельзя то же самое отнести и к варварству? Разве варварство не может точно так же принимать различные формы? И не станем ли мы в ближайшее время свидетелями расцвета технического варварства? Ведь варварство — совсем не то же самое, что невежество. Не следует путать варвара с дикарем. Варвар является таковым лишь в силу того, что ему неведомы — или он
Ну а вы, молодежь! Те из вас, молодых, кто меня слушает! Разные мошенники призывают вас клеймить меня как Кассандру, а вас порой похваливают за то, что вы с радостью и мужеством принимаете этот нынешний мир — как если бы он был вашим творением и вы не получили бы его из наших рук. Может, он и вправду ваш; может, он окажется вашей могилой. И если он еще какое-то время продержится и ничто не остановит его в своем неумолимом развитии, то вам выделят место в его оссуарии. Безмозглые христиане и убогие бессовестные попы, которых пугает мысль о том, что их сочтут реакционерами, — все они призывают вас христианизировать мир, который вполне сознательно и открыто мобилизует все свои ресурсы для того, чтобы обойтись без Христа, чтобы воцарилось правосудие вне Христа, правосудие без любви — то есть такое правосудие, во имя которого Христа бичевали и распяли на кресте. Думаю, среди вас, молодые люди, есть немало истинно верующих и живущих по закону веры. К ним апеллируют именем правосудия, и таким образом совесть каждого из них подвергается испытанию шантажом; перед шантажом этим трепещут ныне те несчастные, о которых я только что говорил, — трепещут вполне добродетельно и усердно, но бесхарактерно. Не отдавая себе отчета, они выказывают то же самое ослепление и совершают ту же самую ошибку, что и духовенство XIX века, во имя порядка в конечном итоге признавшее за буржуазией своего рода божественное право. Теперь право перешло в другие руки, и те, о ком я веду речь, наблюдают за реформированием другого божественного права — права пролетариата.
«Вы познаете древо по плодам его», — сказано в Писании. Мы признаем за плодами определенную правомочность, справедливость — даже если она именует себя «социальной справедливостью» (как мы некогда уже констатировали на Майорке во времена испанского Крестового похода наличие определенного порядка, также именовавшего себя «общественным»; к тому же он полагал себя «христианским»). Во имя «социальной справедливости» — подобно тому, как вчера это делалось во имя «общественного порядка», — убивают, депортируют, пытают миллионы людей; порабощают целые народы; перемещают их с места на место, будто скот. Убивают, а самое главное — лгут. Лгут столь необдуманно, что в данном случае даже не приходится говорить о намеренном обмане общественного мнения, ведь общественное мнение не поддается на эту ложь; просто люди утрачивают всякую потребность в истине и даже не стремятся познать ее.
Истина не от Бога, правосудие без любви — все это порождает Зверя. Безумием было бы считать, что правосудие, из которого изъяты религиозная, христианская основа и вообще всякое духовное содержание, все-таки сохраняет некую видимость истинного правосудия и может на что-нибудь сгодиться… Это как если бы вы заявили мне, что заболевший бешенством пес все-таки остается домашним животным, которое можно продолжать держать при себе. Правосудие без Бога выпустили в утративший Бога мир, и оно не остановится — да, скажу безо всяких прикрас; я бы хотел заявить об этом самым доходчивым образом — не остановится, пока не уничтожит весь мир.
Прежде чем требовать от современников, чтобы они отважно взялись за усовершенствование человеческой цивилизации, следовало бы помочь им преодолеть тот комплекс неполноценности, который вырабатывает у них своего рода заторможенность суждения и подавляет волю по отношению к происходящему. С самого детства вы были заворожены материальной мощью современного мира. День и ночь вы подвергаетесь исходящей от него мощнейшей пропаганде. Дело кончится тем, что вскоре вы уже не сможете представить себе какой-то иной реальности. Теперь уже не вы творите эту цивилизацию и поддерживаете ее существование — теперь она формирует вас, постепенно превращает вас в собственную вещь, непрестанно насилует ваш мозг. Прошу, умоляю вас прислушаться к сказанному мной и приложить необходимые (болезненные) усилия к тому, чтобы представить себе мир без нее. Быть может, для вас сделать это уже и теперь не менее сложно, чем мысленно вообразить себе четвертое измерение. Ну так постарайтесь, по крайней мере, убедить себя, что цивилизация эта может погибнуть, причем от собственной руки. Ведь она, эта оптимистическая цивилизация — заметим мимоходом, — не внушает особого оптимизма! Обратите внимание, например, какой безысходностью веет от литературы Америки — этой столицы, Мекки, главного святилища цивилизации.
Да, я точно знаю, о чем вы сейчас подумали! Вы думаете, назад возврата нет, так ведь? Ведь у нынешней цивилизации имеется собственная философия, причем в соответствии с первой аксиомой этой философии отрицается свобода человека, утверждается его подчинение истории (а та, в свою очередь, подчинена экономике). Молодые христиане из числа моих слушателей! Хотя вы не рассуждаете на марксистский лад, но все-таки некоторые из ваших умственных рефлексов носят марксистский характер. Человеческое общество видится вам как несущийся по рельсам локомотив; но не лучше ли сравнить его с произведением искусства, постоянно видоизменяемым по произволению его творца? Если художнику захочется вернуться к прежнему состоянию — все-таки это будет не вполне прежнее состояние. Здесь нет механического повторения, а есть обогащение, обновление пройденного за счет накопленного в промежутке опыта. Вот что вам приходит в голову: «Человечество не может забыть однажды выученный урок, и то, что уже было освоено наукой, освоено навсегда». Вслед за этим, смеха ради, вы предлагаете в виде гипотезы полное уничтожение всех машин. Но при этом вы упрощаете проблему до абсурда — с тем, чтобы не заниматься ее решением. Отметьте, ваша гипотеза абсурдна в логическом, но не в историческом отношении. Напротив, очень просто представить себе — вслед за трагически закончившимся экспериментом, который уничтожил бы человечество, — какую-нибудь Варфоломеевскую ночь для механизмов и даже для техников, которую могли бы устроить одержимые злобой и отчаянием людские массы. То обстоятельство, что человек негодует при мысли об уничтожении драгоценных этих машин, свидетельствует о глубочайшей деградации современного человека. Он обожает машины и одновременно бесстрастно взирает на уничтожение теми же самыми машинами миллионов людей…
Утверждаю: вы неверно ставите вопрос. Не в машинах кроется корень зла, он заключен (или будет заключен) в самом человеке, формируемом цивилизацией машин. Машина лишает человека духовного начала и одновременно многократно умножает его возможности. Здесь есть противоречие, заставляющее содрогнуться. Именно дехристианизированному человеку, более чем когда-либо склонному считать себя безответственным животным, недавно открылся секрет расщепления плутония и тем самым — способ уничтожить все человечество разом. Вы можете сколько угодно повторять мне, что это дар Божий, — я вам все равно не поверю. В Евангелии сказано: «Есть ли между вами такой человек, который, когда сын попросит у него хлеба, подал бы ему змею?» Возможно, мы недостаточно размышляем над этим последним предупреждением Провидения! Цивилизация машин обещала нам все больше и больше машин, и вот, откуда ни возьмись, появляется машина машин, Царь-Машина, в стальных боках которой скоро окажется заключено больше энергии, чем ее потребовалось для приведения в действие всех машин с момента их изобретения. Короче говоря, это будет такая машина, которая сможет в мгновение ока уничтожить все остальные машины… Неужели мы смиримся с тем, что однажды последний выживший после планетарной катастрофы выбьет ножом на каком-нибудь отполированном ветрами утесе надпись — то будет, разумеется, последняя из когда-либо созданных лапидарных надписей: «Человеческая цивилизация двигалась своим путем, но ее завоевали машины, они размножились и в конце концов уничтожили эту цивилизацию»? (Хорошо еще, если к тому времени автор надписи окажется способен составить ее на латыни!) Эту фразу можно было бы также приписать нарисованной каким-то американским карикатуристом обезьяне (да, я тоже почитываю американские журналы)… Человечество полностью истреблено в результате ядерной войны, за исключением двух летчиков из враждующих между собой лагерей, которые встречаются над необитаемым островом в Тихом океане. Разумеется, они начинают сражаться друг с другом; в этот момент на вершине кокосовой пальмы сидят взрослая обезьяна и обезьянка-малыш; они наблюдают за тем, как охваченные пламенем самолеты падают в море. Взрослая обезьяна задумчиво бормочет: «Ну вот, теперь придется все начинать сначала…»
Принять современный мир каков он есть означает покорно смириться с ролью пассивного объекта чудовищного эксперимента — эксперимента, который, по всей видимости, не может оказаться успешным, ведь доселе он неизменно приводил ко все более разрушительным катастрофам. Наверное, среди вас и поныне отыщутся те, кто полагает, будто машины их раскрепощают. Они раскрепощают их временно, только одним, вполне определенным образом, но и это чрезвычайно сильно впечатляет людей; они в какой-то мере освобождают их от неумолимого хода времени; позволяют «выиграть время». Только это, и ничего больше. Но выигрыш во времени не всегда является преимуществом. Например, когда вы направляетесь к эшафоту, лучше все-таки идти пешком.
Если вы лично владеете вашим персональным механизмом, который принадлежит вам и только вам, у вас может возникнуть иллюзия; однако в целом механизмы уже зависят и наверняка будут в еще большей степени зависеть от тоталитарно-концлагерной организации общества, окажутся сосредоточены в руках государственных техников. Вы можете держать у себя в доме хоть тысячу электрических осветительных приборов один хитроумнее другого (и один дороже другого), но если машина откажется поставлять вам электричество — вы окажетесь в темноте. Более того, если она запретит продажу свечей (буде воск понадобится ей для каких-то собственных целей), вам придется ложиться спать в темноте. Наряду с электричеством точно так же она может прекратить поставлять вам тепло.
Из газет вы узнаете, что почти во всем мире возникают лаборатории по расщеплению атома — по образцу сногсшибательных американских заводов; но вы продолжаете спать спокойно! Да это, позвольте сказать, просто непостижимо!.. Вы думаете, те, кто станет контролировать эти колоссальные энергоресурсы, никогда не будут злоупотреблять ими и не направят их против человека? Тем лучше для вас! Кстати, в случае злоупотребления властью вы всегда сможете подать жалобу в районный комиссариат полиции!
Мы стоим перед этим миром, а точнее, находимся на его пороге, и дверь за нами еще не захлопнулась. То есть я имею в виду, что он с легкостью обойдется без нашего одобрения, но все-таки еще побаивается нашего отказа. Он не просит, чтобы мы любили его; в любви он вообще не нуждается — ему надо только, чтобы мы его претерпевали. Утверждая, что он подчинил себе силы природы, он ожидает от нас, что и мы подчинимся ему, его техническому детерминизму, как мы подчиняемся самой природе, детерминизму сущего — холоду, теплу, дождю, землетрясениям и ураганам. Он опасается нашего суждения, нашего разума. Он не хочет быть предметом дискуссий. Он утверждает, что лучше нас самих знает, кто мы такие; он навязывает нам свое видение человека. Он предлагает нам производить, производить слепо и любой ценой — притом что он самым устрашающим образом только что продемонстрировал нам свою разрушительную силу. Он связывает нас по рукам и ногам, командует нами, торопит заниматься производством — чтобы не дать нам времени задуматься. Ему хочется, чтобы мы опустили взор свой и глядели только на производимые нами объекты — лишь бы не обращать свой взор на него. Потому что, как и все чудовища, он страшится прямого человеческого взгляда.
Колосс не так силен, как кажется. Нам уже известно по опыту — а вскоре это станет еще очевиднее, — что техническое варварство все больше тяготеет к тому, чтобы обратить на самое себя те чудовищные средства разрушения, которыми оно располагает. Нельзя не увидеть в катастрофах последнего времени симптомы суицидального помешательства. Мы вполне можем ожидать, что в скором времени это чудовище, под влиянием острого приступа одолевающего его невроза, выстрелит себе в голову из соразмерного ему револьвера — разумеется, заряженного атомной бомбой. Увы, в этом случае нам не удастся его пережить. У этой цивилизации есть одно уязвимое место: государство. И действительно, подобная цивилизация не в состоянии перенести существование истинных государств в том смысле, который некогда вкладывали в это слово. Современное государство тяготеет к превращению в трест, а трест этот руководствуется характерной для всех трестов моралью, как то: все средства хороши, чтобы укрепить собственную власть и набить закрома, государство это соединяет в себе исключительную мощь с уязвимостью — в силу своей необычайной, чудовищной, растущей усложненности. Современное государство — это административная диктатура, постоянно тяготеющая к превращению в диктатуру полицейскую. Поэтому противостояние граждан государству постепенно приобретает — во всяком случае, в некоторых странах — характер освободительного движения. Черный рынок во Франции — если рассматривать только один из его аспектов и учитывать исключительно основных его бенефициариев — может напомнить нам Америку времен сухого закона. Но есть и другой черный рынок: рынок миллионов граждан, которые поначалу искали в такого рода деятельности лишь мелкую выгоду и скромный профит, но мало-помалу вошли во вкус и стали находить удовольствие от постоянной борьбы с вездесущим государством, в саботаже, в неизменном обкусывании этой беспокойной инстанции, не имеющей ни идеологии, ни ответственности. Именно так всегда и начинались революции. Партии, именующие себя революционными, ныне уже полностью утратили революционный дух. Но мы должны двигаться дальше.
Я обращаюсь к молодым моим слушателям: порой вы утверждаете, что ничего поделать нельзя. Вы верите в это, чтобы избавиться от необходимости действовать. Революции подготавливаются в умах; революция становится реальностью благодаря революционным идеям. Революции начинаются в тот момент, когда они становятся желанными. Так и своеобразный бесчеловечный миропорядок, который нам сейчас угрожает, поколеблется, если вы перестанете в него верить. Тех, кто намеревается навязать его миру, на самом деле лишь жалкая горстка. Предположим, что Европа уничтожена. Предположим, что какой-либо катаклизм делает европейца (который сам же этот катаклизм и спровоцировал) совершенно беспомощным. И что же, неужели вы полагаете, будто весь остальной мир повторит этот опыт — или повторит его в той же форме? Неужели вы полагаете, будто цивилизация материи не исчезнет одновременно с исчезновением этих людей — ненасытных, одержимых гордыней и безумным культом техники, бесноватых из-за своего рода духовного авитаминоза, который я неустанно обличаю? Ведь европеец — не материалист по природе своей, а лишенный духовного начала человек, забывший дорогу в храм христианин. Его преступление — это преступление извращенной духовности. Диктатуры как правого, так и левого толка используют эту извращенную духовность в своих интересах — или как минимум заполняют ту пустоту, которую она оставляет в сознании людей. И неужели вы думаете, что остальное человечество — если, при благоприятном раскладе, ему удастся избежать диктатуры помешанного, способного за несколько лет уничтожить плоды многовекового труда, — смирится с подобной диктатурой? Ведь человек, который только что вселил панический ужас в население всей земли, — помешанный. Помешательство заменило у него веру.
Современный человек одержим страхом; страх пришел на смену религии. Все эти люди, утверждающие, что они реалисты, практики, материалисты, бешено рвутся завладеть благами мира сего. Нам совершенно неведома природа терзающего их недуга, ведь мы можем наблюдать исключительно эту их лихорадочную деятельность и даже не думаем о том, что она представляет собой сниженную, вульгарную форму их метафизического страха. Кажется, будто они бегут за своей фортуной, но на самом-то деле вовсе не за фортуной они бегут — бегут от самих себя. В подобной ситуации просто смешно — и с каждым днем становится все смешнее — слышать грозные речи несчастных, невежественных и праздных священников, которые со своих кафедр изрыгают проклятия в адрес этих одержимых гордыней вечных беглецов — недужных, чья жажда наслаждений утоляется лишь ценой колоссальных усилий; которые стремятся полакомиться всем подряд, потому что по существу ничего по-настоящему не жаждут.
Человек эпохи машин — существо аномальное. Те, кто заводит речь о нарушении баланса между духовными потребностями и умножением механизмов, рассуждают так, будто можно искоренить порождаемое этим дисбалансом зло, если заставить человека соблюдать более продуманное, более разумное расписание, выдержанное в соответствии с правилами педагогики: делать перемены короче, а уроки длиннее. Но увы! Эта логика школьных надзирателей здесь неприемлема. Современный человек — не какой-нибудь нерадивый ученик, который забавляется с машинами, вместо того чтобы учить уроки или молиться. Машины развлекают его — слово «развлекать» мы здесь используем не в его общепринятом значении, но в точном, этимологическом: distrahere. От машин этих он требует радикальной отмены прежнего, традиционного ритма человеческого труда; требует, чтобы ритм этот был ускорен до такой степени, когда устрашающие образы уже не смогут формироваться в их мозгу — подобно тому, как кристаллики льда не могут формироваться в воде, где имеются подводные камни. Кстати, мы ведем здесь речь исключительно о машинах утилитарного назначения. То есть о тех, которые всегда пользовались у человека машинной эры особенной любовью, ради которых он неустанно тратит все ресурсы своего изобретательного ума; о тех, чье совершенствование поглощает 80 % промышленных усилий человечества. Именно они в точности соответствуют и, так сказать, точно подогнаны под природные защитные рефлексы одержимого страхом существа: пьянящее ощущение движения, несущий утешение свет, дарующие успокоение голоса.
Я снова обращаюсь к молодежи. Вам говорят, что народы вновь обретут процветание, если снова примутся строить машины. В вашем воображении вновь возникает идиотская мечта ваших отцов, которые в 1900 году грезили о всеобщем мире на основе мирного соревнования торговли и промышленности. Эх, молодежь, молодежь! Не будьте вы такими наивными! Народ ваш, как и большинство других народов, будет созидать машины лишь до того момента, пока не достигнет зрелости гигантский экономический монстр, мощь которого возрастает и упорядочивается с каждым днем как на западе, так и на востоке лежащей в руинах Европы. В тот день, когда он достигнет зрелости — поверьте мне на слово, — ваша мечта о новом мире, который обновился бы по образцу только что рухнувшего, потеряет всякий смысл. В деле производства машин никакой потребности в нас уже не будет, да нам и откажут в праве участвовать в этом процессе. У нас останется одно право — приобретать, приобретать у тех, кто добился монополии на производство и подчинил себе рынки. Вся мировая техническая мощь предназначена перейти таким манером в руки наиболее могучей и технологически оснащенной экономической организации. И вы навсегда останетесь в плену тоталитарно-концлагерной цивилизации.
Нужно срочно спасать человека, ведь завтра он уже перестанет им быть — ибо не пожелает больше спасения. Ведь свихнувшаяся цивилизация плодит помешанных. Мои молодые слушатели! Вам кажется, что вы сохраняете свободу по отношению к ней. Но это не так. Как и я, вы живете в воздухе этой цивилизации и дышите им, она проникает в вас через все поры. Вам говорят: «Свобода бессмертна». Но она может умереть в людских сердцах. Вспомните, как многие тысячи похожих на вас ребят внезапно потеряли всякий вкус к свободе — как теряют сон или аппетит. Разница в том, что потерявший сон или аппетит хотел бы вновь обрести то или другое. Те, прежние, не утратили своей свободы — они, напротив, даровали, вернули ее людям. Они гордились тем, что даровали ее, и даже — необыкновенное, поразительное терминологическое противоречие — гордились тем, что от нее освободились… Освободились от свободы! Нет, молодые люди, те ребята не были дикарями. То были сыны древней, славной, христианской немецкой нации; то были ваши соседи, которые при другом повороте событий могли бы оказаться вашими приятелями; то были законные наследники одной из наиболее высокоразвитых культур в истории человечества. И все же они стали обожествлять всем известного человека; шли за него на смерть, чтобы засвидетельствовать: свою свободу они передали в его руки. Их смерть — не аргумент в пользу свободы, а аргумент против нее. Знаю, Германия, возможно, больше других народов была предрасположена к подобным заблуждениям. Как вам известно, Пеги характеризовал немецкий опыт как «неудавшееся христианство». Но никто не убедит меня, что зло пришло исключительно из Германии, было ее собственным достоянием; нет, оно не менее глубоко затронуло и другие народы — и по сей день несет угрозу миру. Германию разложила цивилизация, которую я обличаю; никто из нас не может быть уверен в том, что не окажется в свою очередь жертвой этого разложения.
Дело не только в том, чтобы слать проклятия в адрес всех заблудших, чьи трупы теперь переполняют братские могилы, оставшиеся после этой — столь желанной для них — войны. Дело в том, чтобы выпестовать людей, способных отдать служению свободе все то, что эти несчастные обратили против нее; отдать всю силу рук своих, весь пыл сердец своих, неумолимую ясность мышления и несгибаемую волю. Дело в том, чтобы завтра, да что там — уже сегодня приступить к революции свободы, которая одновременно (и по сути своей) окажется взрывом духовной энергии во всем мире — подобно тому взрыву, который имел место две тысячи лет назад. И дай бог, чтобы призыв к этой революции раздался именно из моей страны, ныне оказавшейся в столь униженном состоянии! И дай-то бог, чтобы моя страна обратилась с этим посланием к напряженно ожидающему его миру — посланием, которое разнесет повсюду весть о воскресении Духа!
Европейский дух и мир машин
Нужно создавать мир для свободных людей.
В сущности, у меня нет сколько-нибудь обоснованного права рассуждать вместе с вами о духе Европы — до сих пор эта серьезная тема оставалась прерогативой немногих теоретиков и государственных деятелей. Я не государственный деятель — думаю, это ясно с первого взгляда. Я и не теоретик, не преподаю никаких доктрин и никоим образом не принадлежу к числу тех авторитетных экспертов, что превращают агонию этого мира в мрачный фарс. Мольеровские лекари у одра агонизирующего мира — эту картину вы наблюдаете каждый день и так к ней привыкли, что, быть может, завтра сочтете вполне естественным, если и вам придется умирать в окружении этих паяцев, подобно старому господину с больным сердцем, которого смерть настигла в карнавальную ночь в каком-то злачном месте. И пока носилки спускают по лестницам из салона, во всех зеркалах отражается его последняя гримаса… О, наверное, как-то неловко с самого начала предлагать вашему вниманию столь неприятный образ, но не мне хвалиться умением обходить острые углы.
Да, не мастер я на словесные уловки, к тому же хочу, чтобы вы сразу приготовились к обороне, а я теперь же начну вести счет, сколько лиц, поначалу открытых, по мере моих рассуждений станут постепенно закрываться, медленно, беззвучно, как дверца сейфа, сколько взглядов, в какой-то момент отведенных в сторону, ускользающих верх или вниз, наконец снова устремятся на меня, но уже с непобедимым равнодушием.
Неважно, пусть! Нам не нужно производить друг на друга впечатление, что-то строить из себя. Нам нужно твердо усвоить: над всеми нами нависла угроза — угроза не просто смерти, но дурацкой смерти. Конечно, есть основания воспринимать трагически надвигающуюся катастрофу, тень которой уже легла на живых, поскольку она увенчает нашу гибель. Но ни один свободный ум, ни один из тех, кто действительно воспитан в свободном подчинении духу, не согласится настолько унизиться перед ней, чтобы воспринимать ее всерьез. Она станет концом, но не заключением и даже не развязкой истории. Последняя точка — это всегда лишь последняя точка: точка — и все, даже если эта точка — взорванная на Бикини бомба. Последний день этого мира, если ему суждено настать, будет достоин именоваться «днем одураченных» с куда большим основанием, чем 11 ноября 1630 года[20].
Вот и вся правда — не думаю, что она вам понравится. Что поделаешь! Мы живем среди обмана, мы одурачены. Это главная примета, общая для всех нас, и мы должны это признать, прежде чем пытаться ответить на какой-либо вопрос, в частности, на вопрос, здесь поставленный. Слишком давно разыгрывает сам перед собой комедию этот мир, который Пеги с душераздирающей наивностью назвал новым, не найдя другого определения (да, по правде говоря, он, возможно, еще не заслужил никакого определения): он периодически берется за решение проблем, которые все менее способен ставить, вероятно, из-за недостатка смелости, но прежде всего из-за недостатка времени. Ибо время — это то, чего ему больше всего не хватает, словно он дьявольски сузил границы времени — настолько же, насколько сблизил, с помощью нелепых летающих механизмов, границы пространства. О, нас одолевает ложь, но нет худшей лжи, чем ложно поставленная проблема. Нас одолевает ложь, но мы давно уже потеряли способность определить в каждой лжи ту часть, что принадлежит нам самим, ведь мы поневоле вынуждены пускать ее в оборот, мы по двадцать раз на дню расплачиваемся — была не была — этими необеспеченными чеками.
Мы одурачены, но, перефразируя жестокий ответ Колло д’Эрбуа на просьбу пощадить юную семнадцатилетнюю маркизу де Леви: «Среди аристократов нет невиновных», я утверждаю: среди одураченных нет невиновных, не найдется ни одного обманутого, который не нес бы никакой ответственности за обман, так как почти всегда он одновременно и жертва, и соучастник. Есть некий принцип обмана, объединяющий обманщика и обманутого. Короче говоря, кто поддается на обман, тот несет в себе задатки потенциального обманщика. Да, как правило, одураченный паразитирует на том, кто его надувает, вот что полезно знать. Но нам придется пойти еще дальше и замкнуть круг.
Люди обманывают друг друга, но они не могут долго обманывать других, не обманывая самих себя; без сомнения, этот самообман в конечном счете является тайным двигателем их лжи. Так с каждым днем уменьшается число людей, сохраняющих чистоту души, то есть способных распознать в себе нечестность или — увы — хотя бы пытающихся ее обнаружить, пусть даже страшась этого. Никогда не говорили так много о честности, и никогда не была она таким редким качеством, а со временем и вовсе станет для нашей заскорузлой совести чем-то вроде невозможного упражнения в гибкости. Такое окаменение, ожесточение, склероз совести, иссушение глубинных источников души — явление повсеместное, но вот уже тринадцать долгих месяцев я наблюдаю его в родной стране, среди своих, с тревогой глубоко личной, почти религиозной, со священным ужасом. Бог уходит, Бог покидает нас, какими пустыми и одновременно тяжелыми Он нас оставляет!.. Та внутренняя свобода, что была нашей наследственной привилегией, в которой враги наши, не без основания, усматривали какую-то неисправимую легковесность (а она действительно придавала нам легкость, свободу и легкость даже в заблуждении, в грехе, в беззаконии, ибо мы были легче, чем они, мы парили над их основательностью), та внутренняя свобода — то был Он сам: мы потеряли ее, а вместе с ней потеряли Бога, но вернуть ее не помогут ни желание снова ею обладать, ни стенания о своей потере, ни попытки обрести своего рода алиби в фарисействе социальной справедливости — Бога не проведешь.
Прежде чем дерзать говорить о социальной справедливости, начните заново создавать общество, глупцы! Вы похоронили под бомбами цивилизацию, основу которой уже успели разрушить в сознании людей, а социальная справедливость для вас лишь предлог уничтожить то, что еще осталось от этого мира, и все разграбить, не брезгуя грудами трупов.
Не думайте, что, говоря вот так, я отклоняюсь от темы нашей встречи. Конечно, мало шансов, что мы доведем нашу работу до конца, но надо выяснить, есть ли у нее вообще конец, а если их несколько, что, увы, вероятно, нам следует подступиться к ней с нужного конца. Сказав сейчас, что самая худшая, самая грязная ложь — это неправильная постановка проблемы, я думал именно о той проблеме, которую мы собираемся совместно исследовать, потому что это типичный образец неверно поставленной проблемы. Когда-то давно существовала Европа, то есть европейская цивилизация, и в те времена не говорили или старались говорить поменьше о европейском духе, это было ни к чему, это могло принести несчастье Европе. В те времена великие демократии еще не придумали национализм, и если у народов уже было не слишком много причин для взаимной любви, им была пока еще известна лишь малая часть причин друг друга ненавидеть. Повсеместное наступление демократического национализма нанесло европейской цивилизации роковой удар — эти чудовища ее раздавили, не в силах выдержать такое бремя, она начала тонуть. Пусть дураки говорят, что она была недостаточно крепкой. Если бы я имел желание им отвечать, то ответил бы, что цивилизация всегда была именно искусным распределением нагрузок, которые необходимо нести, или задач, требующих решения. Человеческая цивилизация не могла бы выдержать что угодно, устоять под любым давлением. Цивилизация — не только творение человека, она и есть сам человек. Даже под предлогом справедливости нельзя требовать от нее больше, чем разумно требовать от человека. Но техников такие пустяки не смущают. Они перегружают человеческую цивилизацию, как инженеры перегружают несущую арку моста, подвергая испытанию точку слома. Когда точка слома будет найдена, техники, вероятно, сочтут, что они добросовестно выполнили условия контракта, и предъявят нам смету.
Европейская цивилизация, по примеру всех ее предшественниц в истории, была компромиссом между добрым и дурным в человеке, системой защиты от инстинктов. Нет человеческого инстинкта, который не мог бы обернуться против самого человека и уничтожить его. Инстинкт справедливости, возможно, самый разрушительный из всех. Когда, к примеру, идея справедливости, покинув разум, переходит на уровень инстинкта, она обретает огромную разрушительную силу. Впрочем, тут перед нами уже не справедливость (ведь точно так же сексуальный инстинкт — это не любовь) и даже не жажда справедливости, а звериная похоть и одна из самых действенных форм ненависти человека к человеку. Инстинкт справедливости, располагая всеми ресурсами техники, готовится опустошить Землю.
Загнивающие цивилизации порождают мифы. В первую очередь нужно разрушить эти мифы, уничтожить монстров. Смешно намереваться что бы то ни было строить или реконструировать в мире, где мифы разгуливают на свободе и земля содрогается под их ножищами. Если вы и вправду верите в возможность построить цивилизацию под стать этим чудищам, тогда мне непонятно, что мы здесь делаем. Если предположить, что совершенно новый тип цивилизации — массовая цивилизация — рождается сейчас из нравственной и интеллектуальной анархии общества, едва ли не полностью утратившего духовность, то зачем мы дискутируем о европейском духе? Дух старой европейской цивилизации обречен безвозвратно. А что касается духа новой цивилизации, о нем пока и речи нет. Пока что речь идет только о технике. Мы отнюдь не техники. Техники в нас не нуждаются. Вопрос в том, чтобы выяснить, имеет ли история смысл или смысл придает ей техника. Или, выражаясь еще яснее, нужно решить: история — это история человека или это только история техники? Но мы вернемся к этому чуть позже.
Эти два слова: «европейский дух» — не смею утаить от вас — всегда вызывают у меня в памяти эпоху не столь отдаленную, о которой обычно я предпочитаю не думать. Ведь между 1920-м и 1930 годом — возможно, вы помните — ряд интеллектуалов также пытались определить этот дух, но, не найдя ему определение, они великодушно наградили себя завидным в то время званием европейцев. Тогда быть европейцем ничего не стоило! Достаточно было искренне заявить, что вам чужды национальные предрассудки. Увы! Никто так не опасен, как раб своих национальных предрассудков, разве что человек, который в силу своего рода поверхностной открытости впал в иллюзию, будто он действительно от них отрешился! Открытость не стоит путать со свободой, а поверхностность — с естественностью, так же как легковерие нельзя путать с верой. Они пытались прийти к взаимопониманию, как будто для взаимопонимания достаточно обмениваться между собой мыслями: так люди показывают друг другу семейные фотографии дождливым летним днем в холле маленькой гостиницы у моря, явно удрученного скукой, хотя его пока не обобществили вместе со всем прочим. Они принимали за чистосердечность некое любопытство, сродни умственному зуду: недалекие интеллигенты со смешной самоуверенностью похваляются этим зудом и заботливо поддерживают его в себе с целью, я полагаю, получить удовольствие от взаимного почесывания. На розовых страницах «Ларусса» вы найдете эту мысль, выраженную по-латыни[21]…
Человек, действительно наделенный интеллектом, большая редкость, а огромное, бесконечно растущее число интеллигентов, пожалуй, убеждает нас в том, что две эти категории необходимо различать. Ну да ладно! Те представители интеллигенции, о которых я говорю, потерпели крах. По крайней мере, как ни парадоксально, они ни в чем не пришли к единству, кроме (если можно так выразиться) своих различий, и эти различия оказались непреодолимы именно потому, что они не затрагивали сути вещей, это было просто несходство. Кстати, оно не имело отношения к исторической трагедии Европы, которая не разделилась в общепринятом смысле слова, но распалась, как разлагается на составные части органическое соединение, — Европы не разделившейся, а разложившейся.
Драма Европы — это духовная драма, драма Европы есть драма духа. Бывают духовные драмы разного рода. Самая значительная и решающая — несомненно, та, что происходит рано или поздно, но только единожды с каждым человеком, когда отнимается от него дыхание духа. Переживает ли еще Европа эту драму или уже пережила ее? Трудно сказать, поскольку здесь нельзя доверяться видимым материальным признакам. Разумеется, труп — это по существу предмет неодушевленный, лишенный души. Но не безжизненный. Напротив, он трепещет, вибрирует, кишит множеством новых соединений, абсурдное разнообразие которых отражают радужные переливы красок гниения. Однако все эти отдельные истории не составляют единую историю. Разлагающийся труп похож (если только труп может быть на что-то похож) на мир, где экономика решительно возобладала над политикой, мир, ставший всего лишь системой непримиримых антагонистических интересов, то и дело теряющей равновесие, точка которого опускается все ниже. Труп куда нестабильнее, чем живое существо, и, будь у него дар речи, он, конечно, похвалялся бы своей внутренней революцией, ускоренной эволюцией, которую сопровождают впечатляющие явления, бесконечные выделения и бульканья и общее растворение тканей в полнейшем равенстве. Он пристыдил бы живого за относительную устойчивость, обозвал бы его консерватором и даже реакционером, поскольку для трупа, надо отдать ему справедливость, никакая реакция по сути невозможна… Да, много, очень много всего происходит как внутри, так и на поверхности трупа, и если бы спросить мнение червей, будь у них способность отвечать, они сказали бы, что участвуют в необыкновенном, самом смелом, всеобъемлющем приключении, в необратимом эксперименте. И тем не менее факт остается фактом: у трупа нет истории, или, если хотите, это история, которая удивительно согласуется с материалистической диалектикой истории. Здесь нет места для свободы ни под каким видом, здесь царит абсолютный детерминизм. Ошибка червя в том, что, пока труп его кормит, он принимает уничтожение за историю.
Цивилизации смертны, они умирают, как и люди, и все же они умирают по-другому. У них, в отличие от нас, разложение наступает не после смерти, а предшествует ей. Поэтому, говоря, что Европа не просто разделена, но разлагается, я все еще не отчаиваюсь в ее спасении. Я пытаюсь тем самым как можно яснее, как можно убедительнее подчеркнуть основное отличие, истину, на первый взгляд простейшую, совсем незначительную, которая, однако, представляет собой истину жизни или смерти. Если бы Европу разделяло лишь некоторое количество недоразумений, достаточно было бы прояснить эти недоразумения. Казалось бы, стоит, согласно академической формуле, тщательно разграничить общие и частные интересы — и, едва они будут разграничены, сразу же многие миллионы средних людей, положа руку на сердце в знак веры, другой рукой хлопнут себя по лбу, с веселым удивлением вспоминая былой страх, и хором воскликнут: «Боже, куда мы шли! Давно бы так!» О, без сомнения, они только и хотят разграничить общие и частные интересы, они нам весьма признательны за облегчение для них этой задачи, но, поверьте, они вовсе не намерены жертвовать частными интересами ради общих, не будьте так наивны! Они хотят хорошенько, досконально знать, в чем заключаются их частные интересы, но это нужно им, дабы удостовериться, что они не теряют время зря, служа по ошибке общим интересам, и без промаха, без промедления изо всех сил ухватиться за частные интересы, милые сердцу частные интересы, вцепиться в них когтями и зубами, как утопающий — в обломок корабля, как хищник — в живую добычу.
История издавна насчитывает некоторое число великих европейцев, выдающихся людей, прославившихся тем, что они думали о Европе, мыслили, рассуждали, действовали, так сказать, в европейском масштабе. Но эти люди всегда составляли меньшинство, ничтожное меньшинство. Они думали о Европе, потому что тогда существовала Европа, я хочу сказать: Европа как отчетливое понятие. Современная Европа — нечто невразумительное. Если бы еще жили люди, о которых я говорил, они оказались бы сегодня ненужными, и нелепо хныкать на их могилах — мы только понапрасну потревожим их сон. Если бы они чудом воскресли, они оказались бы так же бессильны перед современной Европой, как виртуоз перед развороченным бомбой роялем, роялем без струн, в отчаянии берущий аккорды на немой клавиатуре. Великих европейцев создала Европа, но Европу создали не великие европейцы. Так критики прибавляют славы великой литературной эпохе, но великие литературные эпохи создавались не критиками. Кстати, о государственных деятелях можно сказать то же, что о критиках: не они делают государство. Вот вам пример (ибо, возможно, вы пришли сюда не для того, чтобы все услышать, но я-то здесь именно для того, чтобы высказать все): мы вынуждены признать, что у генерала де Голля высокое, очень высокое, традиционное представление о государстве. Но его высокое представление о государстве, к несчастью, никак не может повлиять на глубокую, возможно, непоправимую деградацию современного государства. Чтобы отчасти вернуть престиж современному государству, обесчещенному в наши дни жульничеством, шантажом, контрабандой и ростовщичеством — будничными грязными делишками, недостаточно говорить от его имени (впрочем, скорее по школьной традиции, чем по истинному убеждению) языком Людовика XIV, как будто причина такой дискредитации государства только в том, что граждане разучились его уважать, — тогда как граждане перестали уважать государство по той причине, что оно утратило право на уважение и напоминает скорее Скапена, чем Людовика XIV, импровизируя бесконечные фокусы с расчетом наполнить вечно пустую котомку. Тут генерал де Голль бессилен. Современное государство — узурпатор и лжец, а вернее, это предприятие, занятое эксплуатацией и полицейским контролем, непомерно разросшееся вследствие вырождения всех прежде независимых общественных организаций. Между современным и традиционным государством нет преемственности, как нет ее между раком и тем органом, который он постепенно подменяет своими чудовищно разрастающимися клетками. Современное государство обезобразило Европу, если можно так выразиться; навалившись на нее всей тяжестью, всем этим мертвым грузом, оно душило и отравляло ее своими ядами. Тоталитарное государство было тоталитарным с самого своего рождения, точно так же рак, едва проклюнется его первая почка, это уже рак. Если бы сегодня Людовик XIV захотел повторить свою знаменитую формулу, ему пришлось бы немного изменить слова: «Рак — это я!»
Не будем, однако же, обманываться. Тоталитарное государство — не столько причина, сколько симптом. Не оно уничтожает свободу, но оно организуется на развалинах свободы, и, если можно добавить еще один образ, я представляю его в виде гигантского гриба: он безгранично наращивает мощь и размеры, впитывая все гнилостные соки разложения свобод. Их разложение — не новость, хотя в последние годы этот процесс сильно ускорился. Напрасно мы делаем вид, будто верим, что тотальные войны похожи на все остальные, с той разницей, что в них гибнет больше людей вследствие совершенствования технических средств поражения. Как бы мы ни старались прославить самоотверженность павших в этих гигантских катаклизмах, все прекрасно знают, хотя не всегда осмеливаются сказать вслух, что современные войны — это не просто военные действия, это кризисы, с каждым разом все более жестокие, истинной природы которых мы еще точно не знаем, — их невозможно ни предотвратить, ни взять под контроль, их даже невозможно закончить, что с очевидностью доказывает провал так называемых мирных переговоров. Увы! Это все равно что вести переговоры об окончании эпидемии чумы! Ибо эти войны и в самом деле больше похожи на эпидемии, чем на войны; эпидемии, от которых гибнут лучшие, как если бы человечество стремилось посредством какого-то антиотбора постепенно сформировать достаточно грубый, примитивный человеческий тип, чтобы любой ценой выжить после всемирного краха прав личности и всех свобод.
Вот что такое трагедия Европы. Дело не в том, что европейский дух в последние полвека с небольшим слабеет или меркнет; дело в том, что деградирует европейский человек, вырождается европейское человечество. Вырождается и грубеет. Оно может стать достаточно толстокожим, чтобы выжить в любом эксперименте по испытанию технологий порабощения, то есть не просто выдержать их применение, но и без ущерба к ним приспособиться. Ибо распад, о котором я сейчас говорил, очевидно, будет иметь конец. Теперь у нас на глазах разлагаются самые ценные и, стало быть, самые хрупкие элементы цивилизации. К несчастью, можно представить себе цивилизацию, лишенную этих элементов в процессе регрессивной эволюции и наконец достигшую стабильности в низшей ее точке. Эта стабилизация в низшей точке раньше была бы невозможна по той причине, что масса обычных людей отказалась бы жить в такой цивилизации, забившись, как зверь в капкане. Вероятно, не сумев улучшить положение, они бы ввергли эту цивилизацию в хаос. Сегодня стоит вопрос о том, способна ли современная техника воздействовать на общественное мнение достаточно мощно и длительно, чтобы со временем уничтожить один за другим нравственные рефлексы, из-за которых в прошлом для среднего человека было бы невыносимо общество, дошедшее до предела бездуховности.
Знаю, что предлагаемое мной объяснение многих из вас должно шокировать: мягко говоря, оно и вправду не слишком обнадеживает. Принято говорить, что новое капиталистическое общество сменило прежнее, но на самом деле это совсем не так. Капиталистическое общество еще не дало себе труда реально организоваться, оно развивалось, паразитируя на старом обществе, ценой огромных катастроф, так как единственно возможная для капитализма организация — тоталитарная, и для того, чтобы она стала осуществимой или только мыслимой, нужно было ждать появления тоталитарного человека. Итак, не изобретение машин создало машинную цивилизацию: просто оно захватило человечество врасплох и так резко перевернуло экономическую структуру, что тем самым сразу же непоправимо исказилась социально-политическая организация общества. Люди сделали вид, будто верят, что это мимолетный кризис, что наступит день, когда покачнувшееся традиционное общество вновь обретет равновесие. Этот день так и не настал. Впрочем, ждать его не стоило. Цивилизация, одолеваемая паразитом, не могла залечить свои раны, напротив, они все углублялись под невероятным натиском внезапно разбушевавшихся желаний, из-за которых трещала по швам вся ее нравственно-религиозная основа. Нет, не изобретение машин нанесло роковой удар старому миру, но обрушившийся на него гигантский шквал, вздымающий, одну за другой, все более высокие и могучие волны, которые смели все авторитеты и привилегии, кроме власти денег, посеяв в христианском обществе дух паники, в силу иллюзии прогресса принимаемый за трепет воодушевления.
Обличать деньги как причину всех зол — тоже обман. Вот уже полтора столетия деньги воспринимают как знак и символ крушения духовных ценностей и скрытого отчаяния людей, вдруг проявившегося в войнах без начала и конца. XIX век сумел создать иллюзию процветания, которое похоже на счастье, как грохот грузовика, наполненного железными балками, похож на музыку. То был век отчаяния, но не осознанного, а медленно затоплявшего человеческую душу. Романтизм выражал это отчаяние на полурелигиозном языке, реализм странным образом его превозносил, не распознав, не называя, а символизм бежал от него, совершая сальто в театральные небеса и уверяя нас, будто это и есть небо. Леон Доде — человек XIX века до мозга костей, еще в детстве перенявший от горячо любимого отца образ чувств, склад мыслей, присущие той странной среде, литературному полусвету, настолько яркому и блистательному, что нам он кажется сейчас настоящим светом по сравнению с нашей суровой интеллектуальной бюрократией. Леон Доде назвал свой век глупым. И вправду, только таким он мог быть в глазах человека, который чуял в нем этот могильный запах и для которого оптимизм был почти физической необходимостью, витальным защитным рефлексом от реальных или воображаемых расстройств из-за болезненной, вызывающей безумный страх наследственности. Глупость сродни оцепенению. XIX век вынашивал свое отчаяние в непостижимом оцепенении, свойственном эпилептику в преддверии приступа. Человек XIX века, уже отсеченный от своих духовных корней, продолжал жить их соками, исчерпывая этот запас до конца, как сорванный с ветки плод, как срезанный цветок в вазе. Эти фанатичные поклонники прогресса сохраняли для своего идола лишь такую веру, еще способную наполнять храмы и зажигать костры, но уже бессильную питать сердца. Могло ли быть иначе? Могли человек эпохи 1900-х, современник последней Всемирной выставки, не предчувствовать — пусть смутно, в глубине души — невероятных событий, тень которых уже нависала над ним, — ведь ко времени открытия этой ярмарки Сталин и Гитлер уже успели родиться? Но факт их рождения не имел значения. Подлинная драма, единственная трагедия — зарождение в то же самое время нового человеческого типа.
О, я знаю, что такие истины опаздывают. Слишком поздно предупреждать вас о появлении определенной разновидности людей — она уже существует, теперь вам придется испытать ее силу, и, говоря откровенно, я считаю маловероятным, что вы легко с ней справитесь, поскольку, если ограничиться самым поразительным примером, она одолела даже Гитлера.
Нет, речь не вдет о приведении в порядок мира и Европы подобно тому, как эксперт-бухгалтер приводит в порядок счета: здесь ошибка не в вычислениях, здесь сами числа несочетаемы, они сошли с ума. Если мир не достигается переговорами, виноваты не переговорщики: дело в том, что мир, который нащупывают вслепую, вовсе не соответствует сложившемуся представлению о мире, и единственно возможный мир будет соответствовать образу или, по крайней мере, духу деградировавшего человечества, этот мир узаконит и увековечит его существование. Тоталитарная война может разрешиться лишь тоталитарным миром, а тоталитарный мир откроет историю тоталитарного человечества, он будет означать крах европейской цивилизации и гибель европейского человека.