— Да? Отчего?.. — рассеянно отозвался Дживан: он задумался и на минуту забыл, что тётю Шуру следовало игнорировать.
— Та-а, отчего в Колыванове умирают. Нябось не покормили, и умер. Три недели как перевели… У нас сколько он был? лет пять?.. Какой пять! Он у нас был лет восемь, девять вожжались с ним, а в Колыванове, видишь как: раз — и… Заманал дрызгать! Обдрызгал мне всё тут! Пошёл! — вдруг рявкнула она на Дениса. — Выключил воду давай, пшёл, мордва!
— Я же помогаю… — опешил Денис.
— Помощники, млеть… поговорить не дадут… блюдолиз…
Колываново, упомянутое тётей Шурой, когда-то считалось отдельным медучреждением, интернатом для хроников — и фактически таковым оставалось. Но де-юре оно теперь входило в состав центральной больницы Подволоцкого района, ЦРБ. Первое психоневрологическое отделение (в котором работал Дживан и которым заведовала Тамара), второе (женское) и третье (наркологическое) размещались в усадьбе Пучкова, а четвёртое (Колываново) — в восемнадцати километрах: по шоссе, потом вбок и вниз по грунтовке, заброшенная деревня, и на задворках — барак.
Дживан был опытным медиком — не просто медиком, а психиатром, и многое повидал. Но после того, как ему пришлось в первый раз побывать в Колываново, Дживану стал время от времени сниться сон.
Дживана вроде казнили — непонятно за что; впрочем, важна была не причина, а сам процесс, напоминавший повешение, — хотя не было ни петли, ни верёвки. Дживана ставили на что-то твёрдое — может быть, на ту самую табуретку, с которой он в детстве, как полагалось, читал стихи, — а потом это твёрдое из-под него выбивали. Вот и вся казнь.
Физической боли не было: Дживан не ушибался, его ничто не душило, — но он испытывал необъяснимое потрясение оттого, что из-под ног исчезала опора. Один миг под подошвами оставалась тоненькая, как плесень на мягком сыре, плёночка — под человеческим весом сразу же прорывалась, и Дживан — очень медленно, постепенно, почти неподвижно — проваливался во что-то блёклое, почти бесплотное, вроде мягкой-премягкой ваты, немного влажной, или пуха с какими-то слизистыми паутинками, волосками.
Ужас — тусклый, бескровный — заключался именно в том, что в этой мягкой вате не за что было схватиться, не на что опереться: нельзя было остановить падение или замедлить. Последним истошным движением Дживан делал попытку вырваться, вывернуться — и просыпался.
Никто не хотел идти работать в четвёртое отделение. Даже в первое, со времён Владимира Кирилловича считавшееся во всей ЦРБ образцовым, уже больше месяца не могли найти санитара — а от Колыванова как от огня шарахались последние деревенские забулдыги. Заведующий «четвёркой» сам превратился в забулдыгу — все в ЦРБ это знали. Дживана дважды вызывал замглавврач, рисовал хитроумную комбинацию, в результате которой Дживан, медицинский брат без диплома о высшем образовании, делался исполняющим обязанности завотделения с зарплатой как у Тамары, со льготами и соцпакетами… Но, во-первых, горой вставала Тамара — а главное, сам Дживан отказывался наотрез.
В родном отделении тоже бывало несладко. Бывало страшно. Бывало физически неприятно — хотя по сравнению с тем, как пахло в «четвёрке», первое отделение могло сойти за альпийский луг: вернувшись из Колыванова, Дживан немедленно снял с себя и перестирал всю одежду, и сам мылся, мылся, извёл всю горячую воду в колонке, не мог отмыться. В первом психоневрологическом отделении тоже что-то могло напомнить — и порой напоминало Дживану — ту скользкую и морщинистую сырную плесень, кожицу, плёнку физического отвращения, но здесь под этой плёнкой ещё прощупывалось нечто твёрдое, осязаемое, ещё теплилась жизнь. А в Колыванове под плёнкой была пустота.
— …Вишь как, Дживан Грандович, мы тут с ними возимся, канятелимся, а в Колыванове по хрену, ел ты — не ел ты; не ел — и не надо. Вон, три недели, и это… Михална — помнишь, меня подменяла? — я ей говорю: что ж вы там за нашими не глядите?..
Дживан не слушал. Он наблюдал и фиксировал: вот Нурик из третьей палаты замер и вглядывается в притолоку. Что-то там видит своё. Хотя утверждал, что галлюцинации прекратились… А если бы голоса приказали ему поджечь дверь — послушался бы? Свободно. Нурик у нас получал трифтазин… дозировка?.. Так, у Нурика дозировочку посмотреть…
Вон Гася еле идёт: ноги такие тяжёлые, что он их не поднимает, а переволакивает, как на лыжах… Гася? Нет, у Гаси этой ночью был приступ…
Костя Суслов, наоборот, поднял длинную ногу, как аист: высматривает, куда наступить. Решился! Быстро, на цыпочках, перебежал коридор, как будто реку по льдинам, и встал навытяжку перед последней, пятой кроватью.
На дальней койке спиной к Дживану полусидел пациент: было видно коричневую щеку, плечо в яркой футболке, квадратное лоснящееся от загара колено. Костя сделал несколько замысловатых, возможно магических, жестов. Донеслось нечто вроде «ми-ло-сти-по-ве-ле-ва…» Коричневое колено описало в воздухе полукруг, лежавший легко приподнялся, опустил ноги на пол и оказался в профиль к Дживану. Уже одно это плавное перемещение — взмах-подъём-поворот, — исполненное лениво и в то же время компактно и точно, выглядело необычно по сравнению с неуверенно-скованными движениями большинства мизераблей. Обладатель коричневого колена и внешне разительно отличался от остальных, жёлто-пергаментных и бледно-синюшных. Это был юноша лет восемнадцати, невысокий, но пропорционально сложённый, с красивым восточным лицом.
Дживан почувствовал, как внутри шевельнулась та самая ярость, которая несколько дней назад заставила его бушевать в минимаркете; та же ярость, с которой он час назад мечтал с хрустом сломать нос младшему скобарю. Дживана всегда возмущало неравноправие. В стационаре было положено находиться в пижаме. Денису Евстюхину разрешили собственную рубашку с карманчиками — как особую привилегию, за общественную активность. Гасе оставили собственные штаны — просто за неимением, не выпускали пижамных штанов такого размера. А на малолетнем паршивце, с которым сейчас разговаривал Кардинал, вообще не было никакой больничной одежды: цветная футболка и шорты. За какие такие заслуги, позвольте спросить? С какой стати?
Красивого юношу звали Амин. Его родного отца, Миро Шамоевича Шамилова, весь город Подволоцк знал по имени — Миро или просто Мир. Ему принадлежали торговые центры «Мебельный мир», «Дачный мир», «Электронный мир», «Мегамир» и несколько магазинов поменьше, «миры» плитки, обуви и т. д. Пожилой и — по меркам Подволоцка — несметно богатый отец никогда не навещал сына в больнице. Мать время от времени забегала. Она совсем не была похожа на мать взрослого сына — в лучшем случае, на сестру-близнеца. По городскому преданию, Миро выкрал её прямо с конкурса красоты, когда ей было не то семнадцать, не то пятнадцать. Жениться — нет, не женился, зато подарил трёхкомнатную квартиру. Рассказывали, что Миро предлагал сыну отдельную жилплощадь и долю в бизнесе, но тот остался с матерью, к которой относился скорее как к бестолковой подружке. Вместе с ней зашибал. А также нюхал, курил и глотал всё подряд. Уже трижды попадал сюда, в психоневрологическое отделение…
На сей раз дело не ограничивалось абстиненцией. Будучи, как обычно, под кайфом, Амин с дружками угнал чужую машину. Подобное с ним случалось и раньше, сходило с рук: Миро умел делать дела, умел и заминать. Но сейчас — по сплетням, «не ту машину угнали»: якобы «ауди» была набита какой-то спецсвязью, и с перепугу обдолбанные угонщики её сожгли. С дружков уже снимали показания в городском СИЗО, а Шамилова-младшего оперативно упрятали в дурку. Скорее всего, Миро договорился с директором ЦРБ; может быть, и Тамаре кусочек перепал. Дживану претило не то, что все, кроме него, заработали —
Сейчас, после того как Костя отвесил ему поклон, будто обмахнув линолеум невидимым плюмажем, Амин что-то поднял со своей койки и дал Кардиналу. Схватив добычу, тот перебежал коридор, уселся на стул рядом с надзорной палатой, почти напротив Дживана, и напустил на себя светский вид, словно он на бульваре де Монпарнас: забросил нелепую голенастую ногу за ногу, откинул нелепую голову с выставленными ушами, и на прямых руках раскрыл перед собою журнал.
Это был именно тот журнал с испанским принцем на обложке. Дживана кольнуло: он сам, взрослый сорокалетний мужчина, квалифицированный медицинский работник, дежуривший по двенадцать, а иногда все пятнадцать смен в месяц, не позволил себе купить… а паршивец шутя подарил первому встречному — настолько для него были ничтожны эти двести с чем-то рублей, таким они для него были плевком…
«А вот ты, милый мой, и поджёг!» — вдруг осенило Дживана.
В следующее мгновение грузная санитарка с удивительной для её комплекции резвостью вскочила со стула и, как могла, вытянулась во фрунт: дверь распахнулась, в лечебный отсек вошла заведующая отделением.
— Уже разносим, Тамара Михална, готовимся к ужину… — залепетала тётя Шура.
Не удостоив её взглядом, Тамара бросила:
— Дживан Грантович, идём.
Очевидно, Тамара ещё раньше успела понять, что санитарка под мухой, но, как Дживан и просчитывал, не имела возможности сказать это открытым текстом: пришлось бы уволить, а заменить было некем, и т. д., и т. д., — поэтому тётя Шура временно перестала существовать. Широким печатным шагом заведующая прошла до конца коридора, Дживан за ней.
— Видал безобразие?! — провозгласила Тамара, указывая на пятно сажи. Вставила ключ и открыла свою высокую дверь с резными филёнками.
Больше тридцати лет комната принадлежала Владимиру Кирилловичу. Считалось, что это лучший кабинет в ЦРБ. Здесь пахло именно так, как должно было пахнуть в старорежимном, давным-давно обустроенном кабинете: кожей и книгами, — хотя шкафы были заставлены по большей части папками с историями болезни, а просторный диван был обит не кожей, а дерматином. Вот кресло действительно было начальственное, настоящее — и заскрипело так, как скрипит натуральная кожа, когда Тамара со стонами облегчения принялась стаскивать сапоги. Юбка слегка задралась, мелькнули сильные икры.
Дживан сделал движение к двери:
— Я подожду в коридоре, Тамара Михайловна?
— Сядь, некогда, — прокряхтела Тамара из-под стола, надевая туфли. И сразу принялась жаловаться: — Ножкой на меня топнул, ты представляешь?! Ну я ему дала прикурить… — с этими словами Тамара и вправду вытащила из сумочки свои тонкие сигареты и прямо здесь же, сидя за столом, закурила.
— Что это вы себе позволяете, Тамара Михайловна?
— Безобразие, Дживан Грантович. Плохо себя веду. Будь лапой, открой окно: ноги гудят…
Дживан, немного помедлив, встал и приоткрыл оконную створку. От «лапы» его покоробило так же, как давеча от «целую». Не будь Тамара его начальницей, Дживан, может, и не стал бы возражать против «лапы»: Тамара держалась в форме, только в самое последнее время в её гардеробе появились твёрдые жилетки, вроде жокейских. В ней вообще было что-то конноспортивное: она бы отлично смотрелась берущей препятствие за препятствием.
— Что это за мужик вообще?.. — продолжала Тамара немного спокойнее. — Прямо руки трясутся…
— Из-за пожара в Новгороде?
— Да, да, да! У вас, говорит, перегружено отделение, немедленно разгружайте. А куда я их дену всех? Я вообще не обязана… Ножкой на меня будет топать…
«Обязана, уважаемая, кто же обязан, если не ты?» — подумал Дживан, но промолчал. Нельзя было женщину ставить начальником. Вот она фыркает — а разве при Владимире Кирилловиче такое бывало? В палатах койки стоят вплотную, еле протиснешься; коридор заставлен, как в полевом госпитале. Так что фыркай не фыркай…
Психиатрия всегда отличалась слабой ротацией пациентов. Больные здесь жили долгими месяцами, а некоторые — годами. Кого-то родственники отказывались забирать. Кому-то некуда было деваться: вот Виля, в сущности, бомжевал. Бесперспективных больных — таких, например, как Полковник — разрешено было переводить в Колываново простым внутренним распоряжением за подписью замглавврача. Дживан хорошо представлял себе этот росчерк, напоминавший пружинку: вжик, дзынь, — закутанного Полковника вывели бы на крыльцо, посадили в «буханку» — и освободилась бы койка в первой палате…
Всё бы так, но Полковник принадлежал к разряду коммерческих пациентов. Родственники за него немного приплачивали. И не вчёрную, как за инфанта, а через больничную кассу. Благодаря таким платным больным Тамара могла выписать санитарам премию, заменить сгоревший компьютер, вне очереди докупить матрасы или бельё: больные рвали что под руку попадалось, а новое выдавали на складе раз в год… В общем, прежде чем отказаться от «платника», — требовалось хорошенько подумать.
Не только деньги мешали переводить больных в Колываново. За Славика и за Гасю никто не платил. Старшая медсестра Ирма Ивановна намекала, что многие месяцы состояние без изменений… Дживана бесили такие намёки. Выжившие из ума старики — пусть. Когда деменция на продвинутой стадии, может, и впрямь уже почти всё равно… Кто может знать достоверно. Но молодых людей — заживо похоронить в Колыванове?! Учитывая, что к Гасе «похоронить» относилось бы совершенно буквально: у него был запущенный инсулинозависимый диабет, он и в первом-то отделении, образцовом, терял сознание, приходилось откачивать, — а в Колыванове просто загнулся бы через неделю, как этот, как его… ну, про кого рассказывала тётя Шура… Ковтун.
В итоге оказывалось, что отправлять в Колываново некого. Этих по-человечески жалко, за тех деньги платят. Правда, в последнее время по отделению прошёл слух: якобы Ирма Ивановна составила список — и этот список кто-то уже завизировал…
— Дживанчик, ты лучше скажи: кто поджёг мою дверь?
Дживан многозначительно промолчал.
— Нет, нет, ты знаешь! Ты всё знаешь, Дживанчик. Ты чювствуешь… — У многих русских встречалась эта загадочная манера: разговаривая с кавказцем, они пытались изобразить акцент. — …Чю-ювствуешь… Знаменитая интуиция — неужели молчит?
— Лестно слышать, Тамара Михайловна. Боюсь, вам моя интуиция не понравится.
— Почему? Очень нравится, всегда нравится, говори!
— Интуиция мне указывает на Шамилова.
Заведующая поскучнела и отвернулась к окну.
— Шамилову-то это зачем?
— Разве пироман знает, зачем? Пироман поджигает, вот так, — Дживан щёлкнул пальцами, — это импульс…
— Так вот не импульс здесь, ты понимаешь, не импульс! Если я пироман, я хочу, чтобы горело, — ну правильно? Значит, я собрал в кучу, что лучше горит, одежду, не знаю, мусор! матрас… А здесь — смотри, какое странное поведение: я поджигаю что́? Подоконник. Зачем? Он же бетонный. Раз поджёг, два поджёг — какая-то ерунда, я же вижу, что не горит, зачем я это делаю?..
«Если всё сама знаешь, зачем меня вызывала?» — с досадой подумал Дживан. Зря пришёл. И зря сел на диван, надо было остаться стоять, разговаривать сверху вниз. Зря откинулся на мягкие дерматиновые подушки: сразу потянуло в сон…
— А может, — не унималась Тамара, — я таким образом привлекаю внимание? Предупреждаю о чём-нибудь, посылаю сигнал? Или поиздеваться хочу: пусть побегают, пусть подёргаются?.. Или это какой-то протест? Дживанчик Грантович, ты всех их знаешь: у кого может быть скрытый протест? Скрытый гнев?
Дживан подавил зевок:
— У любого.
— И эта пьяница, — переключилась Тамара, — глазами хлопает: «Я ня спала! Что вы, что вы, Тамара Михална, ня спала», а у самой вся щека в этих красных… И больные молчат! Дживан, я работаю двадцать пять лет: все всё знают — всегда! Что было, знают и чего не было, знают. Не скроешь вообще — ни от кого, ничего, никогда. А здесь — кто поджёг, неизвестно, как выбрался, как прокрался… Это вообще что такое?
— По моему скромному разумению, Тамара Михайловна, не иначе как… сумасшедший дом.
Тамара расхохоталась. Вот смех у неё был приятный, грудной.
— Если моё мнение интересно, я предлагаю двигаться в двух направлениях. Во-первых, подробно опрашивать. Всех по очереди вызывать. Раньше, позже — что-нибудь мы услышим. И одновременно — конфисковать спички и зажигалки. Все до одной.
— И скажи: кто не сдаст, немедленно отправляется в Колываново!
— Всё устроим как нужно. Но я считаю, это мера больше психологическая. Зажигалку мы ещё сможем найти, а несколько спичек и чиркалёк — спрячут под простынёй, в обоях, за батареей… И даже если найдём — на свиданиях новое передадут, за каждым не уследишь…
— Свидания, — закивала Тамара. — Ты слышал, грипп ходит какой-то плохой? Во втором отделении половина болеет. Может быть, карантин на недельку? Почему всегда всё одновременно, Дживанчик?
— Тамара Михайловна, я ещё что подумал: давайте Филаткина переведём на пролонги?..
В дверь кто-то поскрёбся.
— Да! — недовольным тоном сказала Тамара, выпрямившись за столом.
Никто не входил.
— Александра Степановна!
Дживан подошёл к двери, открыл. Вместо тёти Шуры за дверью обнаружился маленький Нурик.
— Ты что тут забыл? — грозно спросила Тамара. — Ты как здесь оказался? Дживан Грантович, что больной делает во врачебном отсеке?
— Я пришёл… рассказать… — прошелестел посетитель.
— Что? О чём?
— Кто испортил вам… дверь…
— Ты знаешь, — вмешался Дживан, — кто поджигал эту дверь? Так, садись.
Дживан бросил победный взгляд на Тамару. И проскользнуло секундное разочарование: всё так буднично разрешилось.
— Я знаю, — закивал Нурик, — я знаю, знаю… — шептал он всё тише, при этом наклонял голову и выгибался, сползая со стула, словно его тянули за ухо вправо и вниз.
— Нурик! — окликнула его Тамара.
— Да? — с готовностью встрепенулся маленький человечек. — Да, Нурик.
— Ты пришёл рассказать, кто испортил мне дверь. Так?
— Так, так, так. Кто испортил мне дверь… вам дверь… — Нурик сполз ещё ниже, как будто пытаясь рассмотреть под столом Тамарины ноги.
— Кто? Фамилия?
— Фами… ли… Фамилин. Фамилин фамилия. Кто испортил. Фами… лов. Фамилов.
— Фамилов?
— Да!
— Может, Шамилов? — подсказал Дживан, уже понимая, что торжествовать было рано.
— Шамилов. Фамилов. Шамилов.
— Или Шумилов? Швальной? Матюшенков?
— Да… нет…
— Может, Нурик?
— Нет, не Нурик… Шамилов, Фамилов… А почему у вас точка?..
— Что?
— Здесь под столом, почему у вас эта чёрная точка?
5
Ха-ха, смешной коротышка.
Пыжился, делал значительное лицо, стоял украдкой позёвывал. Воображал себя Шерлоком Холмсом.
Признаюсь: были минуты, когда становилось не по себе. Помню, как подхожу, беру стаканчик с лекарствами — он пристально смотрит. Обычно я оставляю дрянь за щекой, потом выплёвываю в туалете — или в палате спрячу в карман, а потом уже выброшу… Но под взглядом — пришлось проглотить…
Выслеживал меня, мерзость? Искал меня, самовлюблённая гнусь? Подбирался? Кусай теперь локти! Вскакиваю на фальшборт — восхитительно ловкий, упругий, как акробат, — пружинисто, с силой отталкиваюсь — лечу руками вперёд, с восьми метров — строго перпендикулярно вонзаюсь в воду — и открываю глаза!..
В морской толще мутно, как в моей голове от лекарств. Внизу что-то тёмное опускается, тонет… Помнишь, как Минька облокотился на леер — на тонкий трос, огораживавший балкончик-спонсон, — и провалился, потому что трос не был закреплён? Это действительный случай, я его позаимствовал из морских мемуаров: видишь, у меня всё идёт в дело, некогда рассусоливать, подушка быстро горит, остаются минуты.
Так вот, Минька сорвался с высоты третьего этажа: не умел плавать, в жизни не прыгал в воду, ушибся, прогарные башмаки потянули его в глубину… и мог нелепо утонуть прямо в гавани, в считаных метрах от берега, — как вдруг сверху белый бурлящий столб! — Миньку обхватывают железной хваткой, что-то острое упирается ему под вздох, в солнечное сплетение, — и толчками, раз, два, его выдёргивают, выталкивают на свет! — рядом шмякаются спасательные круги, двухцветные, «Цесаревичъ», брызги!.. Почему-то особенно выпукло представляю, как планирует и, помедлив, углом въезжает в воду длинный матрас, ныряет, болтается на волнах… Ты помнишь, чем набит этот матрас? Я уже говорил, пробкой, толчёной пробкой. Не тонет, легко выдерживает на воде человеческий вес.