Спустя несколько дней после переселения к дяде у Андреаса на Рыбном рынке, где он занял материно место, вышла неприятность со смотрителем компании. Когда смотритель приказал ему переносить корзины с рыбой на голове, а не на брюхе, как таскала его матушка, Андреас ответил, что мать его ходила с пузом. Когда же смотритель залепил ему оплеуху, Андреас высыпал ему всю рыбу под ноги и пустился наутек. На следующее лето дядя взял его с собой на «Веронику» в качестве сверхкомплектного юнги. Капитан совсем задергал парнишку, гоняя его туда-сюда. Однако малый на этот раз проявил выдержку, был неизменно вежлив, весел и послушен. Как-то — он уже в третий раз подносил ко рту кусок хлеба и не успевал откусить, как капитан посылал его с чем-нибудь на палубу, и вот, когда это случилось в третий раз, Андреас глянул на капитана и, улыбаясь, заметил, что у него сейчас полдник, за что капитан и врезал ему, как положено. Андреас стиснул зубы и склонил голову набок, как делал дома, чтобы увернуться от тумака, и, недолго думая, приставил свой ножик — на нем еще висел кусочек сала — к капитанову горлу. Тот взвился, но рыбаки, сидевшие за столом, так выразительно на него глянули, что, наткнувшись на это колючее заграждение, он отвернулся и захохотал.
На следующее лето Андреасу уже не было пути на «Веронику». Случайно и на очень тяжелых условиях устроился он на «Амалию». Рыбаки советовали Кеденнеку махнуть рукой на племянника, пусть катится на все четыре стороны, с ним неприятностей не оберешься, он только обуза и лишний рот в семье. Но Кеденнек отмалчивался и ничего такого Андреасу не говорил. Малый вел себя дома примерно, был кроток и услужлив. Что-то нависло над ним тенью, отчего движения его стали мягче, а голос тише, словно его подавляли заботы, которые он принес семье. Он держался ближе к детям, и кубики сала, которые жена Кеденнека раздавала к хлебу, — они уже сейчас, в октябре, были с ноготок — Андреас отдавал детям.
И надо же было Кеденнеку сейчас послать его к лодке за ведрами. Потерпело бы до утра. В ту минуту Андреас ненавидел дядю, он говорил себе, что тот, пользуясь своим положением, эксплуатирует его. Но гнев его быстро улегся. Ему взгрустнулось. Он был одинок. Мать он потерял, а любимой у него еще не было. Он не знал другого дома, кроме той комнаты в трактире, где сейчас полно его товарищей и откуда его услали. Но не прошло и четверти часа, как на душе у Андреаса посветлело. Он утешился простой мыслью, что скоро станет взрослым и не обязан будет слушаться каждого. Ему так хотелось познать радость — какая она хоть бывает? Может, только раз или два блеснула ему минутная радость — тогда на Рыбном рынке, когда он высыпал всю рыбу и пустился бежать через площадь: минуты две булыжники мостовой приплясывали под его ногами, серые стены складов искрились, но ведь когда это было, да и продолжалось оно всего минуты две. Второй раз — ножик еще вздрагивал в его руке, лицо горело от зуботычины — только что он был совсем одинок, как вдруг подле него, справа и слева, выросли товарищи, вскоре они, правда, опять понурились и замкнулись в себе, угрюмые, равнодушные, но было мгновение, когда все виделось ему по-другому.
Андреас вздохнул, он по молу дошел до причала для парусников, спустился по сходням и прыгнул в лодку Кеденнека. Пока он с ней возился, дождь утих, но справа и слева с такелажа соседних судов еще капало, там и сям мерцали фонарики, внизу на воде поблескивала нефтяная лужа, вдали, на складе, виднелся сиротливый огонек, и светились во множестве огни поселка. Андреасу не хотелось забираться в душную комнату, он предпочел растянуться на дне лодки. Все еще накрапывало, лодка чуть вздрагивала от его дыхания.
Сонливость разморила его, но он никак не мог уснуть. Он думал о Мари. Уже с прошлого года, ложась в постель, он всегда, засыпая, думал о ней. Он завидовал старшим товарищам. Заложив как следует, они словно бы между прочим пересекали комнату, спустя некоторое время возвращались обратно и как ни в чем не бывало подсаживались к своей компании. Андреас повернулся на бок и подтянул колени. Лодка покачивалась, откуда-то монотонно капало ему на плечо. Он уже засыпал, когда на причале, а затем и на пирсе послышались шаги. Это был Кеденнек.
Андреас протер глаза. Кеденнек сидел выпрямившись и равнодушно смотрел вниз, на племянника. Но хоть с виду Кеденнек был такой же, как всегда, Андреас почуял в нем что-то необычное. Пусть он и не догадывался о причине этой перемены, его поразило уже то, что Кеденнек способен в чем-то измениться. Он слегка приподнялся и оперся на локоть.
— Кое-кто поговаривал, будто он приедет, — начал Кеденнек, — а другие не верили, и все же он приехал.
— Да, — подтвердил Андреас, — он приехал.
— Теперь уж у нас перестанут строить планы, и это к лучшему, — продолжал Кеденнек. — Дело пойдет всерьез, по всему видать, раз он все-таки приехал.
— Да, — подтвердил Андреас, — чего уж лучше! — Он по-прежнему пристально вглядывался в дядю. Его почему-то тревожило, что тот пришел поделиться с ним, Андреасом.
— И всегда-то нам жилось несладко, а уж последние два года стало и вовсе невмоготу. Долю нам урезали и снизили расценки. С тех пор как нас так прижало, люди покоя не знают, носятся со всякими планами, тешатся пустыми надеждами.
Только чуть заметное движение дядиных плеч сказало Андреасу, что люди, о которых он толкует, не какие-то посторонние личности, — дядя вроде бы и сам принадлежит к пустельгам, которые строили несбыточные планы, утешались пустыми надеждами.
— Когда в порту Себастьян заварилось дело, — продолжал Кеденнек, сощурясь, — мы уже шли к Ньюфаундленду.
Андреас внимательно следил за своим старшим родичем. Ему еще не приходилось слышать, чтобы тот за один присест так много наговорил. Юноша встревожился не на шутку: то, что Кеденнек столько наговорил, означало для хмурого рыбака не меньше, чем для другого отважиться на необдуманный, рискованный поступок.
— Гулль, — продолжал Кеденнек, — нынче вечером подговаривал у Дезака народ разослать людей в Санкт-Бле, Вик и Эльнор — звать рыбаков на собрание.
Последние слова Кеденнек произнес тем же тоном, что и предыдущие, но Андреас даже привстал от волнения. Теперь он сидел против Кеденнека, лицом к лицу.
— Собрание, — пояснил Кеденнек, — назначено на первое воскресенье следующего месяца.
Оба помолчали, а потом Кеденнек, к изумлению Андреаса, опять заговорил и, главное, совсем уж про другое.
— И прежде-то жилось несладко, а нынче и вовсе невмоготу, на все про все одна компания, и хоть она прописана в Себастьяне, а попробуй до нее достучись! Прежде тягались мы с одним хозяином, и это было лучше — его по крайности можно было увидеть, и проживал он в своем доме, там, где теперь пирс. Когда я был мальчонкой в годах моего меньшого, хозяина звали Люкедек, он всю деревню держал в кулаке. В ту пору проживал тут моряк, Кердгиз его звали, и так ему осточертело это измывательство, что отправился он к Люкедеку на дом, поднялся по лестнице, зашел в помещение, где тот обычно сиживал, да и спрашивает: «Отдадите вы мне мою долю или нет?» Хозяин ему на это: «Нет!» Тут Кердгиз и всадил в него свой нож, вот сюда. — И Кеденнек указательным пальцем ткнул в это место на куртке Андреаса. — Какое-то время хоронился он в рифах, наши ему помогали, покамест его не выследили и не повесили. Зато Кердгиз хоть знал, в кого всадить нож.
Кеденнек вдруг осекся и замолчал. По лицу его видно было, что ему нечего больше добавить, что он отставляет всякие дальнейшие разговоры, так досыта поевший человек отставляет от себя тарелку. Он неожиданно встал и прыгнул на сходни. Но прежде чем уйти, снова повернулся.
— Захвати ведра и ступай за мной.
Подождав, пока его шаги не смолкнут на пирсе, Андреас снова разлегся, не закрывая глаз. Дождь перестал, огни вокруг бухты погасли, и только жалкая желтая полоска света бороздила небо — не то остаток прошедшего, не то предвестье грядущего дня.
Трактирщик поместил Гулля в боковушке, примыкавшей к жилой комнате. Комната лежала над трактиром, под самой крышей. Сам Дезак спал внизу на лавке. В жилой комнате спала Мари. Повстречав ее снова, Гулль схватил ее под мышки. «Не сейчас», — возразила Мари; он видел, она колеблется, но настаивать не захотел, человеку в его положении не годится выплясывать перед девицей. Он нырнул в свою берлогу, где имелся только один выход в жилую комнату да щель в потолке и откуда и краешком глаза не видно было моря. Он отчаянно устал, с апрельских событий в Себастьяне нет у него своего угла, вечно он на ходу, вечно готов скакать куда-то, он, правда, не придает этому значения, но за день выматывается, как бывало за десять.
Он прилег, до него все еще доносились шаги — вверх по лестнице, вниз по лестнице; рядом слышался треск и шорох — трактир держался на честном слове, при каждом резком движении Мари скрипела не только кровать, весь домишко содрогался сверху донизу.
Так он и уснул. И тут сон подложил ему под бок что-то мягкое, теплое. Он прижал его к себе и еще подивился, что Мари не такая уж костлявая и холодная, как он думал, а гораздо круглее и мягче. Но оказалось — это совсем не Мари, а этакая пухленькая смуглянка, он знавал ее тогда, на юге. Он схватил ее, но тут внизу отворилась дверь, он только подумал: «Бежать!» — как все умолкло, опять он повернулся к ней, но вдруг зазвучали голоса, раздался стук, он выпустил ее, и снова все улеглось, они обнялись, и снова стук, у него уж и желание прошло от напряженного прислушивания — ладно, пускай стучат, свершение было близко, но рядом что-то грохнуло, и дверь распахнулась.
Гулль присел в постели и стукнулся головой о потолок. Темно, хоть глаз выколи, глухая тишина в доме, на море отлив. Он подумал: «Что это все время меня будит? А не мешало бы выспаться как следует». Он лег навзничь и постарался сосредоточиться на том, о чем думалось всего охотнее — об апрельских днях в порту Себастьян. Это было после мятежа на «Алессии». Гулля хотели вывезти из города — его и товарищей, — во внутреннем дворе Кеделевых казарм ждали уже виселицы, он вырвался, ему прострелили ногу, он упал, и тут подоспели люди, длинными безмолвными шпалерами окаймившие улицу, они прикрыли его, подхватили и унесли прочь. С этого и началось. На следующий день весь город пришел в движение, пароходная компания «Бредель и сыновья» — ей принадлежали три четверти гавани — закрыла свои конторы, семейства служащих покинули город, гавань и рынок словно вымерли. В тот апрель были удовлетворены все требования последних десяти лет. Когда компания на первых порах пошла на уступки и в Себастьяне все улеглось, префект разместил Кеделев полк на острове Маргариты — рыбаки в ту пору еще не вернулись с осенней путины. Тогда-то и взялись за поиски, Гулля искали на пароходах, а он был тут же, на острове, можно сказать, у них в лапах. Стоило бы ему дать знак — и восстание захватило бы город, распространилось бы по всему берегу и, пожалуй, перемахнуло б в соседний округ.
Да только когда это было! Прошли, пожалуй, не месяцы, а годы. И сам он уже, видно, не тот, в ту пору в нем еще бурлила радость. Хорошо, когда человек радуется жизни, — во всем ему тогда удача. Не то сейчас! К нему уже не вернется былая беспечность, он бы и рад, да что поделаешь! От избытка сил и вздумалось ему тогда, чем воспользоваться представившейся возможностью бежать, переправиться сюда, в Санкт-Барбару. Не то сейчас, ныне все виделось ему в другом свете. Он уже не счел бы позором уехать. Не зря пришла ему вчера та мысль, ведь он и сам переменился, в нем уже не бьет ключом былой задор.
Гулль приподнялся в постели. До чего же тяжелая голова! Точно свинцом налита. Он потянулся за башмаками. Но что за глупость — шарить в темноте! И тут внезапно, словно она забилась в угол и только и ждала, чтоб он проснулся, на него навалилась тоска и схватила его за горло.
На утро между небосклоном над землей и морем протянулись лишь несколько косых прядей дождя. Небо и море были разодраны в клочья, в воздухе носился запах соли, ветер разбрасывал над Рыбным рынком пятна желтого солнечного света. В прошлом, когда Санкт-Барбара была самым крупным рыболовецким портом на побережье, на здешний рынок отовсюду стекались скупщики. А теперь Себастьян превосходил ее втрое, а Вик по меньшей мере с ней сравнялся. Судовладельцы занимали в то время оба нарядных дома с фронтонами, расположенных тут же на площади. Фронтоны эти, словно изогнутые крылья парящих в воздухе птиц, все еще реяли над рынком, да, пожалуй, и над всей бухтой, тогда как самые дома были давно сданы в аренду Транспортной компании. Акционерное общество объединенных пароходных компаний обосновалось в Себастьяне, а его отделение занимало квадратный дом, недавно построенный на том месте, где Рыночная площадь примыкает к пирсу для парусников. Для местных жителей и для округи поступали в продажу только остатки, основной улов прямо с рыболовецких шхун направлялся в глубь страны.
Поздно вечером пришла «Мари Фарер», запоздавшая на сей раз не на дни, а на недели. Ее уже числили затонувшей, пока с острова не пришло известие, что она с большим уловом объявилась за Роаком. И действительно, этой же ночью она пришла. С раннего утра перед дверью конторы выстроились женщины, искавшие работы по выгрузке и погрузке.
Уже в течение четырех лет за «Мари Фарер» держалась слава везучего судна. Как ни скудны были эти годы, она неизменно брала улов выше среднего, а как-то даже вернулась с рекордной добычей.
Далеко по площади разносился голос шкипера. Тягучим речитативом он без устали выкликал цифры своего ежегодного отсчета взятой рыбы. В завершение каждого такта этой своеобразной песни он двумя плоскими, смерзшимися в камень рыбинами, словно хлебными ломтями, хлопал друг о дружку и складывал их по две дюжины в ряд. Женщины суетливо перебегали от пирса к складу. Подошла и жена Кеденнека, она была беременна, но так худа, что живот торчком стоял на ее тощем теле, точно свиль на тонком корне. А ведь жена Кеденнека в свое время не хуже другой повязывала чепчиком нечто более заманчивое, чем острый подбородок и пара торчащих скул, и совсем еще недавно было у нее и женское лоно, и грудь.
Шкипер пропел на весь рынок последнее число отсчета, последний протяжный тон своей песни. Жена Кеденнека снова бросилась назад и остановилась, оглядываясь по сторонам, в поисках хотя бы крупицы работы. Шкипер Франц Бруйк, сосед и родич, окликнул ее:
— Послушай, Мари, когда у тебя срок-то?
— Под рождество.
— Ну и разнесло же тебя! Уж не двойню ли готовишь?
Жена Кеденнека не ответила, а только гневно сверкнула на него глазами. Но, отойдя немного, еще раз обернулась и сказала:
— У нас дома недаром говорят, что у счастливых дураков язык, что помело.
На пирсе сидели с десяток рыбаков. Двое встали, подошли к Бруйку и прикурили у него свои трубки.
— Скажи, Бруйк, это верно, — спросил один, — что твой малый на пасху едет в Себастьян поступать в мореходку?
— Верно!
— Небось капитан выхлопотал у старика Бределя?
— Он самый!
— Я бы на такое не пошел!
— Не пошел бы, говоришь, а я тебе скажу на это: мне известно, что вы здесь затеваете, так на меня прошу не рассчитывать, сами кашу заварили, сами и расхлебывайте!
— А я тебе вот что скажу, Бруйк, — вмешался другой рыбак, положив ему руки на плечи. — Оттого, что тебе малость повезло и твой сопляк поступает в мореходку, тебе хочется, чтобы у нас все провалилось.
Экипаж «Мари Фарер» драил палубу. Услышав спор, матросы высыпали на сходни. Подошли и рыбаки с пирса. Они стояли друг против друга примерно равными группами. Бруйк стряхнул с плеч руки рыбака. Рыбак двинул его кулаком в грудь. Спустя мгновение они сцепились клубком, отчасти на сходнях, отчасти в воде. Жена Кеденнека опустила корзину и остановилась, поддерживая обеими руками свисающий живот, чтобы отдышаться и поглядеть на дерущихся. Из конторы, чертыхаясь, выскочил смотритель.
Жена Кеденнека снова поставила корзину и воззрилась на смотрителя. Тот внезапно обернулся.
— Чего вы тут не видали? А ну-ка, проваливайте!
Жена Кеденнека не спеша подняла корзину, живот тянул ее вниз, лицо выражало раздумье.
На Рыночной площади возле Транспортной компании стояла небольшая свежеокрашенная гостиница. За начищенными до блеска раздвижными окнами, в низенькой гостиной, пропахшей песком и жидким мылом, сидело с дюжину постояльцев. Компания ежегодно присылала сюда служащего для заключения договоров с капитанами. На сей раз прибыл одни из младших Бределей, больше для удовольствия пообщаться с этой публикой. Он разлил по стаканам бутылку шнапса. Большинство участников встречи, особенно кто помоложе, сидели, точно аршин проглотив, и помалкивали, опасаясь сказать или сделать что-нибудь не так. Однако трое или четверо чувствовали себя как дома, они подхватывали карманными ножами кусочки белого хлеба, макали в водку и, зажмурясь, смаковали, чтобы захмелеть от драгоценного напитка. Когда же молодой Бредель, покончив с деловой частью, принялся рассказывать анекдоты, они, развеселившись, так и хлопали себя по ляжкам.
Среди капитанов был один, кого не причислишь ни к старшим, ни к младшим, да и держался он особняком. Это был Адриан Сикс с «Урсулы». Он и не пил, так как вот уже несколько лет воздерживался от спиртного, не бранился и спал только с собственной женой. Его бы больше устроило, если б Бредель заговорил о чем-нибудь путном, но это не мешало ему учтиво глядеть в глаза хозяину. Впрочем, Бредель вскоре и сам заговорил на другую тему. Гости отвечали ему осторожно, с опаской. Покалякав с ними о том о сем, Бредель сказал:
— Аванса, который мы выдаем, вполне хватило б здешним рыбакам до следующего лета, если б они всякий раз не транжирили его на троицу.
Сикс кивнул и даже склонил голову набок, чтобы лучше видеть хозяина; и тут ему бросилась в глаза жена Кеденнека, которая тащила корзину, водрузив ее на живот, как на подставку. Словно обнаружив что-то необычайное, Сикс встал из-за стола и подошел к окну. И здесь увидел то же, что давно ему примелькалось. Ветер гонял по залитой солнцем площади причудливые тени облаков. Даже вода у пирса пестрела белыми пятнами. Вымпелы на «Мари Фарер» развевались в воздухе, развевались женские юбки и завязки от чепцов, затейливо изогнутые фронтоны кирпичных домов развевались над Рыночной площадью. Сикс готов был подумать, что стоит снаружи и ощущает порывы ветра, если б не дыхание, исходившее из его открытого рта. Смотритель только что покинул поле боя, потасовка кончилась, но мужчины все еще стояли двумя группами друг против друга. Сикс повернулся и пошел к себе. Он поднялся в номер, который на эти двое суток делил с приятелем. Вытащил из кармана Библию. Сикс вырос в деревне в нескольких часах ходьбы от Санкт-Барбары. Мальчишкой он охотнее сидел за книгой, нежели ловил рыбу с ребятами; возможно, это и побудило пастора раздобыть денег, чтобы послать его в мореходное училище. Сикс не пользовался среди матросов популярностью, его презирали за ханжество и мягкотелость. Несколько лет назад он неожиданно для всех вышел из католичества и связался с какими-то сектантами. Еще до зачисления в училище и вступления в секту он всякий раз перед какой-нибудь жизненной переменой или же претерпевая горе и даже просто неприятность, раскрывал Библию, всегда на одном и том же эпизоде, от чтения которого в голове у него становилось просторнее и светлее. Вот и сейчас он открыл Библию на заповедном месте и стал водить указательным пальцем по знакомой строке. То была строка, где говорилось о горной теснине, по которой ехал на своей ослице Валаам. Сикс убрал со строки длинный палец и задумался. Он думал и думал, но, сколько ни старался, так и не нашел ни малейшей связи между той тесниной и рыбаками Санкт-Барбары.
Желтая точка дверной щеколды сверкала в темноте уже почти по-зимнему выглядевшей комнаты, где семейство Кеденнеков сидело за столом. Пахло людским дыханием, сыростью и бобами. Дети первыми выскребли свои тарелки и стали поглядывать на тарелку Андреаса. В ней еще лежал остаток бобов — ложки две, — он причитался им, ибо каждый раз, как ужин приходил к концу, такой остаток, как правило, выпадал детям — направо и налево. В нетерпении косились они на Андреаса, ему бы давно пора улыбнуться и подмигнуть им, но парень глядел неизвестно куда. Андреас за последнее время сам себе дивился: он опять сильно вытянулся, вымахнул чуть ли не с Кеденнека ростом. Голодать ему было, правда, невнове, но с некоторых пор стал его мучить какой-то другой, особый голод. Этот голод делал человека необычайно легким, а все окружающее — хрупким и пестрым; вот и сейчас он высекает из желтой дверной щеколды крохотные искорки. Весь день Андреас только и думал, что о бобах: он работал в порту, а потом долго бродил и все время думал о бобах, вспоминал их вкус, и вид, и запах, и вот наконец они перед ним — нет, эти две ложки еще принадлежат ему, Андреасу. Он быстро собрал их в кучку и проглотил.
Перед тем, как встать из-за стола, жена Кеденнека вдруг сказала — за последние недели она часто повторяла это, и все теми же словами:
— Теперь уже все: я в точности все поделила — жир, и бобы, и остальное. Чтоб хватило на зиму.
Дети посмотрели на мать, Кеденнек уставился перед собой неподвижным, суровым взглядом, устремленным куда-то вдаль, сквозь те нелепые помехи, которые кто-то нагромоздил вокруг него: четыре стены, брюхатая женщина, и бобы, и дети, и голод. Дети снова покосились на тарелку Андреаса — бобов как не бывало, те две ложки исчезли бесследно. Андреас отвернулся, дети гневно глядели ему в лицо. Андреас поежился, бобы он проглотил, но голод не утих, и ему стало стыдно.
В боковушке стояла ужасная духота. Андреас подумал: «Это все Клеве, от него чертовски несет — разлегся, точно собирается спихнуть меня с койки, а ведь скоро на вахту вставать». Он вскочил и сразу же понял, что он не в море и что это не его товарищ Клеве, а влажные тельца обоих малышей. И — мгновенный укол в груди: бобы! Такое не должно больше повториться. Он пощупал младшего, мальчик болезненно потел во сне, Андреас подумал, что его дети не будут так выглядеть, что цена им будет не две ложки бобов. Ему казалось, что все это изменить проще простого. Достаточно поднести руки ко рту и кликнуть громкий клич.
Однако Андреас придержал свой громкий клич. Он крепко стиснул губы, все еще спали. Там у стены спал Кеденнек, за его спиной, свернувшись калачиком, посапывала его жена. Духота в помещении ежесекундно сгущалась от пяти дыханий. Андреаса снова кольнула мысль о бобах, и стало противно, но уже опять заявлял о себе голод. Чертов голод! Он напоминал о себе то тут, то там. То забирался в голову и высасывал оттуда озорные голодные мысли, то в сердце, и оно горело и стучало, то в руки, и они становились мягкими, как масло, то ударяло в низ живота, промежду ног.
Андреас осторожно перелез через детей, оделся, слегка приоткрыл дверь, чтобы не дать ворваться ветру, крепко уперся ногами, чтобы устоять перед его натиском, и выскользнул наружу. Словно выстрелы в ночи, грохотало море, ударяясь о скалы. Лачуги на круче теснее сдвинулись в ряд. Андреас поднялся наверх, в трактир, здесь кое-кто еще околачивался. Он только спросил:
— Здесь она?
— Да, наверху.
Потом было совсем не так, как он вообразил себе заранее, — не так хорошо, но и не так плохо. Сперва она сунула ему что-то поесть, он сидел и поглядывал на нее, а потом сказала:
— Что это ты все вертишься вокруг меня, словно кошка вокруг горячей каши?
А потом пустила его к себе, и все у них обошлось просто и быстро. «Те, что много об этом треплются, — думал Андреас, — просто дурачье». К утру ему опять приснилось, что он спит с Клеве, а потом будто с детьми Кеденнека, и он невольно засмеялся, почувствовав в руках что-то чужое, колючее. Он еще помедлил в ее каморке. Мари он понравился, она сказала:
— Приходи еще, когда надумаешь.
Но надо было уходить, он отворил дверь и вышел, слегка погрустневший. Было в точности, как при возвращении из плавания, когда снова тебя обступают все те же стены, зима, дети, бобы. Андреас спустился по лестнице. Прежде он думал, что должно быть стыдно проходить через всю комнату, а сейчас ему было все равно. У стены стояли двое местных, деревенские. Впереди у окна сидел Гулль. Он повернулся спиной, но Андреас его узнал и застыл на пороге, не выпуская дверную ручку.
Накануне вечером Гулль убеждал рыбаков не откладывать собрание до следующего месяца, а назначить уже на ближайшее воскресенье. Гулль был спокоен и уверен в себе. Никто бы не мог его в чем-нибудь упрекнуть. Он мог остаться здесь или уехать, как захочет. Говорили, правда, что со следующей недели пароходное сообщение с островом отменяется на зиму и только однажды в месяц будет курсировать почтовый пароход, но Гулль решил остаться здесь по меньшей мере еще на месяц. Эту ночь он переспал внизу. Рано поутру пришли к нему оба рыбака, которым поручено было обойти всю округу и созвать людей на собрание. У них были к нему еще вопросы. И только когда они ушли, Гулль спохватился, что уже через несколько дней по всей округе станет известно, где он скрывается, и тогда его изловят и всему конец. А он не хотел конца, а хотел еще много чего другого, помимо Санкт-Барбары, моря, и товарищей, и женщин, и других портовых городов, и чтобы снова, и не раз, повторился для него апрель.
Рыбаки, затиснув свои шапки в колени, двигали в раздумье челюстями, словно пережевывая что-то, что не так легко было разжевать. Они терпеливо ждали от Гулля ответа. И Гулль снова стал убеждать их — непременно, чего бы то ни стоило, созвать людей из Бле, Эльнора, Вика и других поселков, хотя бы и под выдуманным предлогом. Наконец рыбаки ушли.
Андреас все еще стоял на лестнице. Он все еще пристально разглядывал спину Гулля. Гулль курил, уронив голову на руки. Он не видел, что кто-то сзади за ним наблюдает. «Ему-то что, — думал Андреас, словно прочитав это на спине у Гулля. — Ему небось не придется проторчать в деревне еще одну бесконечную зиму, не придется возвращаться в такую халупу, какая ждет меня».
Рыбаки из Санкт-Бле, Санкт-Эльнора и еще более отдаленных деревень до самой границы округа на северо-востоке и до порта Себастьян на юго-западе собрались в то воскресенье в Санкт-Барбаре, расположенной как раз посередине, чтобы поговорить о своих общих трудностях. Они вышли рано, чуть забрезжило, и большинство двинулось по тракту, который на расстоянии километра от моря вел вдоль берега. За мужьями увязались жены; у многих были родственники в Санкт-Барбаре, и они воспользовались случаем повидать своих. Кое-кто даже прихватил детей, а не то еще проревут весь день. Спереди им хлестал в лицо мокрый зимний ветер, позади постылым грузом тащились женщины. Рыбаки шагали сумрачно и недовольно, высоко подняв воротник. Они бы нет-нет перекинулись словом, кабы ветер не затыкал им рот при малейшей попытке его открыть. Где-то позади громко заплакал ребенок. Франц Кердек подумал: «Это мой!» Франц Кердек из Санкт-Эльнора подумал: «Это плачет мой младший, а к Новому году, глядишь, надо ждать нового. Нет, нам нужны не две, а по меньшей мере три пятых доли, да семь пфеннигов с килограмма рыбы, да новые тарифы». Антон Брук думал: «Хорошо, мои остались дома… По меньшей мере три пятых доли, да семь пфеннигов за килограмм, да новые тарифы. Проклятый дождь!» Эльмар из Бле думал: «Такое уже было в Себастьяне. Не это ли ожидается в Санкт-Барбаре? Нам нужны новые тарифы да семь пфеннигов с килограмма рыбы». Ян Дик думал: «Мать уже долго не протянет. Не мешало бы пропустить рюмку-другую. Добиться бы новых тарифов и трех пятых доли».
Среди дюн открылся небольшой распадок, здесь рыбаки задержались, хлебнули малость, один из них сказал:
— Что-то там задумали в Санкт-Барбаре?
— Да, но будет ли толк? — усомнился другой.
Они двинулись дальше, дорогу развезло, дождь зачастил, подбородки у них закоченели. Кто-то сказал: «Никак еще идут?» Все повернули головы. Из какой-то деревни в глубине, по направлению к дороге, двигалась полями темная группа, примерно такая же, как у них. Они дождались, обменялись кивками и молча зашагали дальше. Спустя немного показалось впереди еще одно черное пятнышко. Это были люди из Вика, подождали теперь этих и все вместе устремились дальше. Казалось, несколько деревень, от века дремавшие в дюнах каждая сама по себе, проснулись и сползаются в дождь, чтобы согреться друг подле друга. Им было непривычно чувствовать себя множеством и словно бы совсем ни к чему.
Дождь поредел, но теперь он покалывал веки, дети устали и скулили. Женщины ворчали, их утомило таскать за собою детей. Несколько мальчуганов, бежавших впереди, взобрались на холм и стали кричать оттуда: «Эй!» — и размахивать руками. К толпе присоединилось еще несколько человек, на этот раз жители побережья. Новые сказали: «Ну и народищу!» И в самом деле, рыбаки оглянулись и увидели, что составляют чуть ли не шествие. Потом они завернули в Вик и прихватили еще нескольких, им уже нравилось множить свои ряды. Наконец подошли к бухте. Внизу, под распростертыми крылами фронтонов, лежала Санкт-Барбара. С противоположной стороны приближалось к бухте еще одно такое же шествие. В толпе раздались приветственные возгласы, им не терпелось соединиться с теми. Итак, перед ними лежала наконец Санкт-Барбара; они и в самом деле соединились с другими рыбаками, которые так же, как они, тащились вдоль моря издалека, под неустанным дождем. Но если все пришли, то это уже не попусту, что-то должно и в самом деле произойти внизу, в Санкт-Барбаре.
Собрались на Рыбном рынке. Он, правда, был открыт в сторону порта, но благодаря каменным стенам в нем было укромно, как в комнате. «Стало быть, приехал?» — «Чего только не болтают!» — «Да нет, это чистая правда!» — «Поди ж ты, значит, он и впрямь здесь?» — «Вот и хорошо, что здесь!» — «Чего уж лучше!» — «В самом деле здесь, в Санкт-Барбаре?» — «То-то и есть, что здесь!» — «Три пятых и новые тарифы!» — «Значит, приехал?» — «В том-то и дело, три пятых улова и семь пфеннигов с килограмма». — «Да и новые тарифы и семь пфеннигов с килограмма!» — «И новые тарифы и три пятых улова».
Трактир был набит до отказа, в лавку тоже натискался народ, дверь в лавку сняли с петель.
Когда Гулль спустился вниз, здесь уже толпился народ. Шума особого не было, двое-трое говорили, кое-кто прислушивался. Гулль присоединился к ним и тоже заговорил, все больше народу стало слушать, воцарилась тишина, и все глаза обратились на него. Итак, это он. Он начал рассказывать про себя, и про «Алессию», и про порт Себастьян. Все это они уже слыхали, но только урывками, из третьих рук. А теперь слышали от него самого. Затем он обратился к ним, к условиям последних промыслов.
У него давно не было случая выступить перед массами. Слова казались ему убогими — скупые удары молота по каменной глыбе, но вскоре глыба стала ответно вздрагивать и крошиться, лица рыбаков выражали гнев и жадность, они неотрывно смотрели ему в рот, так, значит, это он, так вот он что говорит, то самое, что им нужно, они вырывали слова из его уст, они обжирались ими.
Выходит, стоит лишь захотеть, стоит лишь встряхнуться и взяться как следует, и люди на расстоянии двадцати километров стекутся на твой зов. Стоит лишь взять себя в руки и возвысить голос, и чуждая неповоротливая масса становится мягкой и послушной, и стены ширятся.
Гулль увидел вблизи лица Кеденнека. Он только сейчас его заметил, лицо Кеденнека было неподвижно, рот, как всегда, крепко стиснут. Гулль все говорил и говорил. А губы Кеденнека все плотнее сжимались в узкую полоску.
Гулль убеждал рыбаков вынести решение и твердо ему следовать. Текст постановления они возьмут с собой в свои деревни и вывесят на видном месте:
У рыбаков так и ходили желваки. Тем временем стемнело. Они то сдвигали головы, то раздвигали, некоторые обступили Гулля, дотрагивались до него руками, задавали вопросы. В конце концов постановление было принято единогласно.
Собрание близилось к концу. Рыбаки, обступившие Гулля, все еще переговаривались, кто-то позади выпивал, другие уже сидели по стенкам, сложив руки на коленях и уставясь в пространство.
Жена Антона Бруйка подышала на стекло, вытерла его до блеска и выглянула наружу.
— Все еще идут, — сказала она, оглядываясь на мужа.
— Пусть себе идут, — отозвался Бруйк.