— Да в рот ее нехорошо, вашу миссию! — снова заорал Гиркавый, но тут же взял себя в руки. — А ну-ка давайте быстренько, — процедил сквозь зубы, — давайте, товарищи офицеры, покиньте баню! Не банный день!
— Банщика покрутить надо… — посоветовал Китаец. — Он явно что-то знает…
— Да крутили его! — оскалился Гиркавый. — Другой бы уже копыта откинул! Наш это человек! Даже не сомневайтесь! И баня тоже наша, республиканская!
— А что значит, кстати, «Пятый Рим»? — спросил Китаец, пряча штык-нож в ножны. — Почему уж тогда не четвертый?
— Потому, что четвертому не бывать, — пояснил Гредис.
— А вы тут, как я погляжу, парни подкованные! — покачал грушник головой.
— Это точно! Чего тебе еще?! — осклабился Василий.
— Пропал наш спец! — сообщил Кука, выходя из-за укрытия и перекидывая автомат с укороченным прикладом себе за спину.
— Где он, банщик?! — Китаец смотрел на Сократа так, будто и в самом деле надеялся, что Гредис прямо сейчас выложит ему, что произошло вчера в «Пятом Риме» с одним молодым старлеем, спецом, неженатым героем России, и двумя наемниками постарше.
— Да ладно тебе, майор! — поморщился Гиркавый. — Ты лучше скажи, правда, что ли, к жукам на хутор на джипах катался, нет? Говорят, те жуки гнали тебя до самого города и за малым не догнали. Или напраслину люди возводят?
Мазай и Кука угрюмо переглянулись.
— Хорошо! — кивнул Китаец после секунды раздумья. — Так и быть, мы пойдем. Но имей в виду, Василий Яковлевич, разговор на этом не закончился!
Гиркавый подождал, пока не затихли на лестнице шаги бойцов «Лотоса», махнул своим, чтобы те тоже покинули зал, и сказал, не глядя на Гредиса:
— Пойдем, философ, потолкуем?!
— Пойдем, Василий Яковлевич! — смиренно вздохнул Сократ.
— Выпить имеется?
— Найдем! — Сократ прихватил пару пластиковых стаканов и закуску. Водка же у него в сейфе не переводилась. Завсегдатаи последнего времени часто требовали продать по любой цене и оставались недовольны, если выпивки на продажу не оказывалось.
В узкой, как пенал, комнате стоял терпкий аромат дубовых веников. Решетки на окнах и непрозрачные узкие высокие окна создавали дремотный сумрак. Гиркавый уселся в кресло Гредиса и внимательно наблюдал за тем, как банщик сервирует край стола, отодвинув в сторону книги и документы.
В должности министра здравоохранения и второго заместителя мэра города Василий Яковлевич иногда чувствовал себя немного неловко. Пройдя трудный путь от фельдшера, медбрата городского морга, затем студента института физкультуры, рэкетира и кидалы до небесных высот министерских кабинетов, Василий до сих пор с трудом находил верный тон при разговоре с Сократом. Его смущал профессорский интеллект и доброжелательный скепсис в печальных глазах собеседника. Выпив залпом сто пятьдесят, закурил, то поглядывая в окно, то изучая физиономию Гредиса.
— Ты ж не партизан? — внезапно поинтересовался министр. — Скажи мне, профессор, как брату! Точно не укропский диверсант? Поклянись мамой, в натуре!
— Б-б-боже мой, — проговорил Гредис, нервно подергивая щекой. — Какой из меня диверсант! Что вы такое говорите, Василий Яковлевич… Какой мамой?!
— Своей!
— Хорошо, клянусь! — устало кивнул профессор.
— Ну, вот это, по крайней мере, уже что-то! — после минутного молчания сказал Василий, энергично постучал пальцами по столу, но тут же поморщился. — В городе, понимаешь, Сократ Иванович, и без «Пятого Рима» проблем хватает! Жуки, укропы, призраки, марь, блуждающие здания, королева Макрель… — Он с видимым усилием пресек откровения, просившиеся на язык, помотал головой. — Ты вот что, профессор… Камеру наблюдения установи над входом, чтобы можно было реально глянуть, кто вошел, а кто и когда вышел. Понял мысль?
— Камера?! — пожал плечами Сократ. — Дорого и глупо! Ее в первый же банный день отстрелят к такой матери, Василий Яковлевич. Сам подумай, главный с бабами сюда наезжает. Прочие ваши тоже. Пьяные. Обдолбанные. Московские гости любят тут спинки друг другу потереть. Ты лучше меня знаешь, как они тут привыкли париться. И тут вдруг камера, сам прикинь.
— Тридцать восемь человек пропало в «Пятом Риме», профессор, за последние восемь месяцев, — Гиркавый закурил, поднялся и подошел к окну. — Получается четыре целых семьдесят пять сотых боевика в месяц убытку только из-за любви к чистоте. И ведь уходят не худшие люди, а профессионалы, имеющие за плечами опыт боевых действий. Твое счастье, нет никаких доказательств, что ты в этом замешан! Может, и в самом деле дезертируют, а? Что скажешь? Чужая душа — потемки, конечно, но смотри, профессор…
— Да я смотрю, Василий Яковлевич… — устало пожал плечами Сократ. — Можно закурить?!
— Кури мои! — Гиркавый кинул на стол пачку «Мальборо». — Ты пойми, в городе что-то идет не так! — Он махнул рукой. — Вообще-то все не так, если честно. Имеем конкретную чертовщину, которой названия нет! Это, как тебе сказать…
— Становление республики? — услужливо подсказал Гредис. — Ничего, дело молодое, наживное. Москва тоже не сразу строилась…
— Не парь мне мозги, профессор! — прикрикнул Гиркавый. — Знаю, как ты к ней относишься на самом деле!
— Лояльно! — поджал губы Сократ.
— А знаешь ли ты, что Z стал местом, из которого уехать нельзя?!
— В том смысле, что Украина блокировала? Ну, я думаю, что это меры временные, в дальнейшем…
— Все серьезнее! — перебил Василий. — И страшнее! Да-да, — он закивал головой, — мне страшно, Сократ Иванович, по-настоящему! И я ничего не понимаю! Некомпетентен, как говорил мой друг в законе Миша Черемша! Чем дальше, тем темнее. Что делать-то?! Надо ведь что-то делать?! Но что?! Кто подскажет?
— Может, руководство имеет какие планы? — неуверенно предположил Гредис. — Может, Главный контролирует…
— Я тебя умоляю! Ты же его видел! Он свой хрен не контролирует! Больше скажу. Вся сволота, которая тут рулит, за малым исключением, может только бухать и людей расстреливать. Есть пара-тройка военных, а у остальных мозги просто отсутствуют!
— Вообще нет адекватных?!
— Мелькал один человечек, — кивнул Гиркавый, налил водки, выпил, занюхал сигареткой. — Сегодня думаю зайти к нему в гостиницу. Давно надо было бы с ним потолковать, да пропадал он где-то. Вот, говорят, вернулся. Может, что разъяснит? — Василий накинул бушлат на плечи. — А ты, профессор, вот что. Душевно тебя прошу, постарайся, чтобы у тебя никто здесь не исчезал без суда и следствия, а?! Особенно из армейских. Ведь душу они из тебя вытрясут.
— Разве ж это от меня зависит?! — пожал плечами Гредис, но в глаза министру смотреть не стал.
— Не знаю, что и от кого зависит! — вздохнул Василий. — Все катится приблизительно в жопу, а мне об этом не с кем даже поговорить!
— А контрразведка, например? Как этого милейшего человека зовут, который меня осенью допрашивал? — наморщил лоб Гредис. — Скопец, если не ошибаюсь, Виктор Сергеевич? Он мне показался здравомыслящим человеком… — Сократ налил и себе немного водки, выпил, заел куском черного хлеба. — Москвич, интеллигент, две академии за плечами. Может, потому и не поставил к стенке, что не видел смысла? А это, Вася, признак рефлексии!
— Боится Скопец! — поморщился Гиркавый. — Спрыгивает с темы. Сколько раз я пытался и про то, и про се. Но он, как конь, — пропасть чует! До известного момента доходит — и дальше ни в какую. Ржет, удила закусывает. Сильный страх — вещь неконтролируемая.
— Серьезно?!
— Представить не можешь! Вертится, как хрен на сковородке!
— Чего ему-то бояться? — усмехнулся Гредис. — Жуков, что ли?
— Речь не о них! — махнул рукой Гиркавый.
— Кстати, — усмехнулся Сократ, — ты сам-то что, в жуков веришь? Серьезно, что ли?
— А ты будто нет?
— Даже не знаю, — скептически пожал плечами Гредис. — Как-то не очень, честно говоря. Впрочем, вот и Коля мой говорит: лично видел на базаре…
— Так и я тоже на базаре! — Василий передернул плечами, налил полстакана, выпил. — В том-то и дело, млять! В тот день я речь толкал перед раздачей гуманитарки. И всю эту красоту наблюдал перед собою, как тебя сейчас!
— Невероятно, — задумчиво проговорил вполголоса Гредис. — Уму непостижимо. Массовые галлюцинации, что ли? Но почему такие однотипные? Навеянные телевизором? Но у меня почему-то ощущение, что дело не только в стрессе и пропаганде… — Он заглянул Гиркавому в глаза. — Я не медик, к сожалению, диагноз поставить не могу, но тебе, как и Коле, кстати, пить бы надо поменьше!
— Да ладно из меня алкоголика лепить! У меня здоровья столько, что денатурат вместо воды употреблять надо. Нет, профессор, — он с отвращением покачал головой. — Я видел то, что видел. Кроме того, ребята на ферму мотались, где эти твари осели. Тоже разное говорят. Кто вернулся, конечно. На передовой жуки, кстати, тоже замечены неоднократно, когда, значит, мимо пролетали. Сразу решили: беспилотники натовские. Но потом присмотрелись — а это георгиевские жуки. — Василий помолчал. — Что сказать, мой друг, популяция растет! Сперва было четверо. А теперь летает с десяток тварей, не меньше. Четверо крупных и штук восемь таких, величиной со среднюю собаку. Молодняк, видно, пошел. В общем, наше счастье, что твари выбрали загород в качестве места компактного проживания. Вопрос в том, как быстро они станут размножаться и как скоро решат, что пора занимать Z.
— Какой исключительный бред, — задумчиво проговорил Сократ. — А чайку не желаешь, Василий Яковлевич?
— Давай полчашки, да поеду! Разговор, понимаешь, у меня на сегодня назначен… — Гиркавый печально подпер ладонью щеку, загрустил, наблюдая за тем, как Сократ заваривает в чашке чай, но не удержался, и сообщил:
— Z захлопнулся, профессор!
— То есть?! — поднял брови Сократ.
— Выхода, говорю, нет!
— Имеешь в виду блокпосты и все такое?
Гиркавый тоскливо и насмешливо посмотрел в глаза Сократа, хотел что-то добавить, но не стал. Принял чашку, стал греть ею руки, обжигаясь, прихлебывал, смотрел за окно.
— Вот, кстати, деньги за прошлый месяц, — Гредис положил на край стола пухлый конверт. — К сожалению, доходы падают…
— Не до жиру! У тебя падают, у других — вообще ноль! — Василий, не пересчитывая, засунул деньги в карман брюк. — Ладно, поеду. Да, можешь спасибо Славе сказать.
— В смысле?
— Если б она не отзвонилась мне на мобилу, кто знает, Сократ Иванович, с кем бы ты сейчас время коротал, а главное, где.
Сказки Вересаева
Кошка Клары
Выбираться из города или не выбираться? В иные дни становилось ясно, что бежать надо. В середине марта на митинге в центре города убит Дмитрий Чернявский, украинский патриот, совсем еще мальчик. Надежды все меньше, боевиков все больше. Их поддерживает местная милиция и СБУ. Большая часть сепаратистов вышла из криминала, как Горький из народа. Есть еще советники, кадровые сотрудники российских спецслужб, профессионалы-наемники и романтики процесса. Последних — невероятно жаль, что усиливает интеллигентскую раздвоенность Хомы.
Может, правы они, думает он тоскливо. Может, Запад во всем виноват? Может, и виноват. Но почему-то Запад по-прежнему оставался на западе. А вот с востока народу приезжало все больше. Бандиты и городские сумасшедшие вступили в свои права. По ночам стрельба и мародерство, днем лозунги, митинги и плакаты. Сушкин со страхом глядел на вооруженных людей. Они наглели от драйва, который придают оружие и власть. Чувствовали себя героями оттого, что громадный город взят ими без боя. Хому тревожила Европа, стоящая на пороге большой войны. Но глядя на пьяных гастролеров из Ростова, он думал о том, что инферно опознало своих. И во всем происходящем это пугало его сильнее всего.
Всю весну и начало лета беременное страшным будущим небо опрокидывалось вниз. Рыдало дождями. Изливалось беспощадно. В парке возле дома ползало столько слизней, что становилось не по себе. Улитки и выползки кишели кишмя. Тропинки то и дело перебегали крупные наглые серые мыши. За сорок пять лет проживания в этом городе Сушкин впервые наблюдал нечто подобное. Плодовые и неплодовые деревья выгнали цветы одновременно, совершенно не сообразуясь с положенными природой сроками. Цвели липа и вишня, черемуха и яблоня, каштан и сирень, рябина и абрикос. Настолько буйно и безостановочно, что хотелось плакать. Природа прощалась с жизнями тех, кому в ближайшие месяцы суждено лечь в землю. Компенсаторные механизмы бытия.
К любителям русского мира Хома не приближался. В их реальность он вжиться не мог. Они смотрели на него глазами аквариумных рыб. Проплывали мимо по волнам Леты, касаясь плавниками проспектов и улиц, зданий, деревьев, пробуя мягкими губами мозги прохожих. Откладывали черно-красную икру на стенки бытия, на липы и каштаны, стоящие в цвету. Размахивали натянутыми, как стальные канаты, нервами, пели песни, несли чушь, в которой иногда проскальзывали некоторые вполне здравые идеи. «Долой мудаков!» — прочитал как-то Сушкин на грязноватом транспаранте у здания областной администрации. В самом деле, растроганно подумал он, хорошо бы их долой. Вопрос в том, насколько это выполнимо в условиях оккупации.
А на площади — зычные голоса. Солнечный ветер. Запах цветущих лип. Мегафонное хриплое эхо. Гул громадных колонок. Стихи советских поэтов и песни военных лет. Сушкин ощущал странное узнавание и спустя недолгое время понял, о чем, собственно, речь.
Была империя и сгинула. Ее закат совпал с детством и юностью. Можно было иногда попечалиться, глядя в раскрашенные картинки слайд-шоу, именуемого памятью. Там мама и папа. Пляж на косе, лето в росе, руки в малине. Молоко в треугольных пакетах. Ряженка в стеклянных бутылках. Политбюро. Пластилиновые дятлы из кукольных советских мультфильмов. Сказка про то, как тридцать гондонов счастья себе добывали. Но маленькому человеку не надо бояться. Спи, сыночек, хули-люли, ты у мамы красотуля. Боевики, пришедшие этой весной в город, выглядели страшнее.
В митингах этой весны чувствовался знакомый аромат. Терпкое дежавю. То, что сейчас улавливалось в воздухе города Z, можно было сходу определить простым и теплым словом «лажа». Вспоминались красные галстуки, пионерские линейки, энергичные речевки. Мы ребята молодцы, пионеры-ленинцы. Кошмар, но, в сущности, скользящий, как ветер у виска. Мозги детей почти не задевает. Ведь для ребенка главное — огромное детство, а не тот печальный факт, что сионисты стакнулись с американской военщиной.
Да, это была она. Беспросветная, наглая, совковая. Не узнать ее вообще было невозможно. Она всегда оставалась здесь. За то время, которое понадобилось Советскому Союзу, чтобы пролитой кровью уйти в песок, эта лажа никуда не делась. В девяностых, когда акварельными мелкими лужами повсюду стоял медленно догнивающий коммунизм, в Z грянула криминальная революция. В город плотно, как черный пенис в белый гульфик, вошло инферно. Пульсирующей сетью упало на регион. Слилось с советской лажей, превращаясь в нечто третье.
С экранов телевизоров говорили о независимости Украины. А в Z зависимость становилась все сильнее. Она была тяжкая, почти наркотическая. Гибли люди, покидали регион выжившие, но сильно потрепанные бизнесмены и патриоты. Народ так просто не сдавался. Но
И только маковки церквей. Ранние, а также поздние литургии. Колокольный звон, набат, шабат да месяц Рамадан. Только молитвы праведников, которых таки имеется пока у Господа, держали Z-небо над городом и степью, напоенной полынной горькой сладостью, шумом ветра в траве да тихим пением родников.
Сушкин успокаивал Люсю, гладил ее волосы, целовал мохнатый, пахнущий мятой лобок и шептал в него. Все пройдет, все обязательно закончится. Это у нас карнавал. В жопу такие карнавалы, говорила Люся. Смотрела глазами большими и черными, как ночи над аннексированным Крымом. Ничего уже не вернется, и ничего уже здесь не будет.
Помнишь Славика и Клару? Ночью к ним приходили трое с автоматами. Предупредили, если еще раз они на своем сайте напишут что-нибудь нелестное о русской идее, схлопочут по пуле в живот. И что? Сушкин сел на диване и принялся щелкать зажигалкой. А что? Люся пожала плечами. Собрали вещи, утром уехали. Пока ты спал, я с Кларой по телефону говорила. Она ключи оставила у коллег. Просила взять кошку и поливать цветы. И какие-то документы надо забрать у нее из сейфа в офисе. Какие документы? Сказала — важные, пожала плечами Люся. Ну вот, помрачнел Сушкин. Твои подруги, как всегда.
Еще счастливо обошлось, добавила Люся. Могли бы ребят кинуть в подвалы бывшего СБУ. Мало ли там народа уже? И что б тогда стало с их детьми? Хома вздохнул, глядя на солнечные пятна, бегающие по стене.
Громко и весело скрипела карусель за окном. Лаял пес. Люся ждала, что Хома что-нибудь скажет, но не дождалась. Поднялась и ушла. Сушкин минут пять слушал журчание воды в ванной. Теплый ветер надувал паруса штор. На детской площадке кричали и смеялись дети. Болели глаза, и он думал о том, что которую ночь не может нормально спать. В центре по ночам стреляют. Знать бы, кто и зачем, а главное куда? А может, лучше не знать, внезапно подумал он. Слишком много грабят защитники русского мира. Банки, магазины, частный бизнес. Причем не всех. Как-то выборочно. И от этого еще страшнее. Ты больше не знаешь этот город. Понятия не имеешь, как в нем жить и чего от него ожидать.
Городской транспорт выходит на маршруты. Коммунальщики сажают цветы, убирают улицы, вывозят мусор. Не покинувшие Z ежедневно идут на работу. Удивительно много порядка, несмотря на то что им никто не озабочен. Люди остаются людьми. И город, полный, как чаша, журчащий ручьями, прудами, речушками, шумящий ярко зеленеющими деревьями, оглушительно пахнущий цветами, остается городом. Хотя все больше напоминает декорацию для спектакля.
Правительственные войска на подступах к Z, и скоро здесь будут бои. Сюда идет война. Вокруг давно уже гибнут люди, а здесь — фонтаны и цветы. Жизнь в зрачке у тайфуна. Синий немигающий глаз, последняя тишина.
Запах цветов слишком насыщен. Он мешает дышать и жить. Густой аромат учащает пульс. Испарина и духота. Усилился вкус самых обычных продуктов — хлеба и пива. Сахар излишне сладок, чрезмерно соленая соль. От пронзительной синевы неба саднит лобные доли, подрагивают зрачки и хочется пить. Чрезмерными, обособленными, как долгая боль, стали звуки, чувства. Невыносимы половые акты. Разговоры, улыбки, музыка, ветер. Прекрасный мир в отсутствии гармонии.
Вернулась Люся и села на диван, глядя в растворенную балконную дверь.
Сломалось что-то, сказал Сушкин. И это не восстановить никому. Ни гамлетам, ни офелиям, ни ОБСЕ. Хорошо бы сейчас в Копенгаген, сказала Люся. Сесть на лавочку в парке Тиволи и закурить. Мне так хочется жить, Сушкин! Ну, так мы и живем. Мы не живем, мы выживаем. И дальше будет хуже. Мы только в начале. Поверь моей интуиции.
Люся права, подумал Хома. Но ей легче уехать из Z. Кроме Сушкина, у нее никого. А вот у Хомы двоюродный дядя и девочка Лиза, приемная дочка погибшей сестры. Они никуда не поедут.
Остаться или бежать? Вот в чем вопрос. Когда бы знать, проговорил Сушкин, виновато улыбаясь, что из этого есть сон и где в нем начинается реальность. Люся утомленно пожала плечами, закурила, окуталась дымом. Когда ты решишься? Не понимаешь, что в городе оставаться нельзя?! Завтра поговорю с дядей. Стараясь не глядеть в Люсины сливовые глаза, Хома принялся одеваться.
За весь день времени перезвонить не нашел. Вернулся в сумерках. Звуки шагов раздавались эхом в пустом дворе. Окна квартиры темны. Поднялся, сварил кофе, набрал номер. Безрезультатно. Выпил три чашки кофе, съел бутерброд. Сел за журнальный столик в зале, закурил и позвонил двадцать четыре раза подряд. Вышел на балкон, отдышался и сделал три более результативных звонка другим людям. Затем вызвал такси. Приехал слегка помятый «Жигуленок». Прыгнул на переднее сиденье, назвал адрес.
А че вызывал-то? Таксист с досадой сплюнул в окно и хмуро посмотрел на Сушкина. Тут же два квартала. Ногами быстрее! Мне срочно! Срочно! Хома крикнул, сорвался в дискант и закашлялся. Можно, я закурю? Короче, водила неспешно достал из бардачка зажигалку и дал прикурить, даешь пятьдесят или мы никуда не едем. Хорошо, дам, тут же согласился Сушкин.
Где-то вдалеке, по звуку — за центральными городскими прудами, одна за другой стали бить автоматные очереди. В лобовом стекле прошла, слегка покачиваясь в теплом свете фонаря, нетрезвая парочка. Женщина хохотала, запрокидывая голову. Двумя пальцами держала сигаретку, искрами рассыпающуюся на ветру.
Оно, конечно, понятно, кивнул водила. Разворачиваясь, поглядывал в зеркало заднего вида. Такие времена наступили, что по центру вечером не погуляешь. Но ты меня тоже пойми. Да я понимаю. Во рту у Сушкина табак смешивался со слюной, в которой было слишком много кофеина. Немилосердно стучало сердце. Кисловато-сладкий привкус Бразилии. Отчаянно хотелось коньяка.
Ты это… Водила, закинул в заросший рыжей бородой рот помятую сигаретку. Если ненадолго… Короче, накинешь двадцатку, я подожду у офиса. Это же офисное здание? Да, это офис, облегченно закивал Хома. Офис, конечно, офис. Так лады? Таксист улыбнулся неожиданно тепло. Лады, бледно усмехнулся Сушкин, лады! А то, понимаешь, заговорил он лихорадочно, девочка моя пропала. На работу к подруге подъехала. Ее в здании видели час назад, но дома до сих пор нет. Звоню, не отвечает! Сушкин помолчал, сделал пару быстрых затяжек, вышвырнул окурок в окно. И больше негде ей просто быть. Понимаешь, у нее в этом городе, кроме меня, никого… Осекся, заметив, что водила слушает вполуха. Однако остановиться не смог. Закончил вяло, без настроения, остро чувствуя свою никчемность. Я снова звоню, а ответа нет. И опять, и опять… Мысли, конечно, разные…
Приехали! Водила смотрел терпеливо, но насмешливо. Выходишь или как? Да, конечно. Хома взялся влажной ладонью за ручку двери, оглянулся. Иди-иди, кивнул таксист, я подожду. Только быстрее, в натуре. Даю десять минут, не больше. Какой этаж? Третий, сказал Сушкин. Горит свет на третьем, кивнул таксист, посмотрев вверх. Иди, короче. Одна нога там, другая здесь.
На месте вахтера не оказалось никого. Коридор был пуст, как проза Мураками. Песни ветра в разбитых окнах. Каждый шаг отдается в висках. В туалете открыта дверь. Кто-то не закрыл кран, вода льется тонкой прерывистой струйкой. Сушкин зачем-то старательно его закрыл, выключил свет и плотно затворил дверь. Хотел подняться по лестнице, но нажал кнопку лифта.