Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Начала любви - Константин Викторович Новиков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Такие вот ходы ценил Фридрих: одним махом — несколько задач сразу. Если у шахматистов проявлением особого таланта считаются ситуации — «вилки», когда одним ударом разрешаются сразу две задачи, то именно такого рода ходам отдавал король предпочтение в политике. Тут ведь как, тут не одна только выгода — столько-то и столько-то талеров — шла в расчёт; куда большую роль играла получившаяся в результате гармония, этот редкостный гость политических решений. Мало кто понимал Фридриха, но ему оказывалась особенно дорогой именно эта музыка, невидимый простым глазом изящный рисунок собственных манипуляций.

Собственно, Фридриху-Вильгельму и его семейству принадлежали в замке пять комнат в верхнем этаже северного крыла, уставленные скромной мебелью. В рабочем кабинете его величества и вовсе царила нарочитая скромность. Ещё не так давно здесь стояла другая, куда более роскошная мебель, но Фридрих по минутному настроению распорядился перетащить её в подвальные помещения. И теперь несколько сожалел о содеянном: в большинстве своём мебель, отобранная для кабинета, оказалась неудобной.

Для подыскания новой обстановки (прежнюю втащить на место не позволяло самолюбие: отказался — значит отказался) Фридрих собственной персоной спустился в подвалы, превращённые за последний год в огромные мебельные склады. Более подходящего стола для кабинета он не отыскал, зато в аккуратных, имевших подробные описи мебельных завалах обнаружил он сгоряча когда-то убранное удобное кресло и несколько среднего размера картин. Свои находки король приказал немедленно перенести наверх, где опять-таки собственноручно нашёл им места. С креслом произошла забавная история: однажды убранное с насиженного места и ненадолго заменённое креслом походного образца, вещь как бы отказывалась вписываться на прежнее своё место. Любопытный феномен, подумаем на досуге... Одна из картин с изображением полуфигуры покойного отца так и не нашла своего места, и, чтобы тотчас не убирать её в подвал (сплетники скажут, мол, родителю места не нашёл), Фридрих прислонил её к стенке. Вечером того же дня портрет родителя был повешен на место пейзажа, который после освобождения полотна от золочёной рамы был отослан в подарок близкому другу Леопольду Ангальт-Дассау[17]. В дополнение к посылаемому полотну Фридрих присовокупил короткую записку дорогому другу, покорнейше прося не отказать в любезности принять означенный подарок и выслать за сей подарок двенадцать талеров. Собственно, друзья уже давно привыкли к тому, что Фридрих-Вильгельм требовал с них платы за всякий присылаемый подарок, будь то картина, сделавшаяся королю ненужной, подсвечник или даже часть свежей туши кабана или лося, подстреленных его императорским величеством. Значительно хуже приходилось тем подданным, кто получал из королевских хранилищ уникальные драгоценности: так из скаредности Фридрих подчас делал закамуфлированное наказание, а величина проступка напрямую соотносилась с ценностью подарка.

Чтобы не отвлекаться больше на перестановку мебели, король скорым шагом обошёл все комнаты, заметил на каминной полке излишне громоздкий подсвечник с подставкой из двух бронзовых рыб и тут же принял решение подарить также и подсвечник. Тому же Ангальт-Дассау или, например, давнему своему знакомому — ныне командующему гарнизоном в Штеттине принцу Ангальт-Цербстскому Христиану-Августу. Король чуть было не кликнул слугу, но вспомнил о том, что на прошлой неделе уже послал в Штеттин столовый прибор, и оставил подсвечник на месте.

Покончив с делами, Фридрих-Вильгельм отправился в столовую, где поджидал его нелимитированный (как шутил сам король) сытнейший обед — его слабость, страсть и беда — всё в одном. С некоторых пор Фридрих начал замечать, как ниоткуда, буквально из пустоты берущаяся грузность всё больше наваливалась, всё заметнее одолевала его. Он и прежде испытывал тихое блаженство от возможности и способности почревоугодничать — так ведь крупный мужчина и должен обладать хорошим здоровым аппетитом. Другое дело, что если в прежние годы выпитое и съеденное шло ему во благо, то ныне торс и особенно ляжки начали разбухать как бы даже вопреки количеству и объёму съедаемых блюд: чем более смирял он аппетит, тем больше распухал. Сама мысль о необходимости установить более жёсткий контроль за своим питанием, чтобы, значит, подозрительная полнота не обернулась какой-нибудь болезнью и не вынудила переменить государственные заботы на больничную койку, — сама эта мысль возбуждала у него подозрительный, какой-то буквально зверский голод. Попытки робкого самообмана принципиальных корректив не вносили. Если Фридрих-Вильгельм, допустим, приказывал уменьшить количество подаваемых за столом блюд, то сторицей возмещал сие увеличением порций, сам себе подчас напоминая этакого Пантагрюэля[18], короля Дипсодов.

Неумеренность в еде всё больше переходила в тривиальное обжорство, которое неизбежно сопровождалось ночными кошмарами, а от кошмаров, как известно, нет лучшего средства, чем свежее светлое пиво на тощий желудок. Порочный круг, таким образом, замыкался. Ситуация грозила обернуться настоящей катастрофой. Что бы там про него ни говорили, но ведь он был умеренным, волевым, целеустремлённым человеком, по праву гордился бытовой неприхотливостью, равнодушием к телесному комфорту. К женщинам равнодушен: замечал их существование разве только по мере гигиенической необходимости. Но вот еда, еда... Одолевая воинственных соседей, он, условно говоря, пасовал перед телячьим окороком с грибами, луком и тушёными овощами. Комедия, и только, если бы не было так грустно...

3

Рождение дочери смяло в одночасье весь прежде налаженный распорядок в доме Христиана-Августа. Чуть только улеглись естественные волнения и новый порядок начал приобретать подобие формы, как определились контуры очередных проблем, проистекающих в прямом и переносном смысле вместе с криком крошечной Софи-Августы-Фредерики (таково было полное имя малышки).

Началось неожиданно: Иоганна отказалась кормить дочку.

На скорую руку прослушав застольную, под красное итальянское вино, лекцию фон Лембке о послеродовой горячке, принц готов был проявлять по отношению к жене практически безграничную снисходительность и сам намеревался заговорить о возможном приглашении какой-нибудь кормилицы. Но его покоробила форма. Супруга вынашивала, страдала, рожала, на тот свет едва не угодила — всё это понятно...

— Хочешь из меня старуху раньше времени сделать?! Рожала столько суток, а теперь ещё и кормить?!

Кормилицей взяли жену одного из солдат штеттинского гарнизона. Искать в городе было накладнее, и потому принц вынужден был использовать служебное положение: поднятый по тревоге солдат примчался с женой в дом фон Ашерслебена, и почти тотчас наступили три часа блаженной тишины. Христиан-Август, Иоганна, девочка — все моментально заснули. Только лишь кормилица, прежде чем улечься на стульях в проходной комнате, подъела остатки господского ужина: не потому, что проголодалась, но чтобы добро не пропадало...

Преодолев естественное смущение, чуть обустроившись в доме Христиана-Августа, сдобная розовая кормилица незамедлительно показала себя во всей красе. Молодая, злая и языкастая, она покрывала разницу между ожидаемым и выплачиваемым жалованьем при помощи неуёмного злословия. При встречах принц против желания вспоминал народные обороты, такие, например, как «язык бабий без костей», «баба хуже чёрта». Приходила на память и неувядающая пословица: «Если нечем ударить женщину, ударь пустой рукой». Временами принц задумывался о том, что, раз уж прислуга начинает дерзить, — это явный и существенный признак его персонального неблагополучия. Из радикальных мер ему были известны лишь две, могущие существенно улучшить его домашний статус: однако войны в обозримом будущем и, стало быть, ратных подвигов и трофеев не предвиделось, ну а руку поднять на мать своей дочери он, что называется, в принципе не мог.

Проблем с женой у Христиана-Августа в определённом смысле не было вовсе. Иоганна днями напролёт лежала в своей комнате, зачастую даже не раздвигая оконные шторы. В разговорах с мужем предпочитала отделываться короткими, предпочтительнее — однословными ответами. При мало-мальски продолжительной тираде Христиана принцесса демонстративно поворачивалась к стене и закусывала губу. Принц как-то слышал вскользь о том, что в роду супруги какая-то из дальних родственниц действительно наложила на себя руки. Он трусливо спрашивал себя, как бы отнёсся к гипотетическому самоубийству жены — и не находил ответа. На всякий случай распорядился убрать из комнаты Иоганны все ножницы, спицы, иголки, ножи и прочие опасные в такой ситуации предметы. Ведь, собственно, чем чёрт не шутит...

Целый пласт проблем оказался связанным с переменой квартиры. Вскоре после появления Софи на свет и в связи с поименованием девочки в честь горячо любимого Фридриха-Вильгельма, равно как и за многолетнюю добросовестную службу, король расщедрился на очередное повышение: приказом за высочайшей подписью Христиан-Август был назначен на должность губернатора города Штеттина с одновременным же сохранением за ним обязанностей коменданта крепости. Фридрих в те месяцы бредил экономией по линии совмещения должностей, заставляя за одно жалованье исполнять различные обязанности. Христиан-Август не роптал. Столь долго ожидавшееся повышение оказалось для него как бы и вовсе неожиданным решением. Да и потом, всегда приятно сознавать, что рвение, исполнительность и организаторский талант не остались без внимания в далёком Берлине. Принц не мог бы категорично сказать, что было ему в этой ситуации более приятно: увеличение жалованья или внимание любимого монарха.

Молодые супруги, не без удовольствия расплатившись с фон Ашерслебеном, при помощи гарнизонных солдат в два приёма совершили переезд на служебную квартиру, которая помещалась на верхнем этаже левого крыла штеттинского замка: в давние времена тут располагались покои померанских герцогов. Это вам не арендованные комнаты и даже не собственный дом.

Фактически то был самый настоящий средневековый замок, высоченный, массивный, из серого, чуть замшелого камня, с островерхой вертикалью колокольни на стыке двух основных крыльев, со стороны близрасположенных речных причалов. Дармовые просторные комнаты даже при скудности обстановки отдавали явным комфортом, вид на реку с высоты наполнял душу восторженной лёгкостью. Столько уже времени беспрерывно проживая в Штеттине, Христиан-Август подспудно испытывал этакую унизительную приземлённость, в том числе и сугубо геометрическую. И лишь теперь, взлетев одним махом на высоченный третий этаж и сделавшись одновременно хозяином города, заметил он красоту недавно расширенных причалов, возле которых застыли многомачтовые, с поднятыми парусами корабли. Нечто подобное, этакий венецианский вид, он уже видел на небольшом полотне в брауншвейгском дворце: матовая серебристо-голубая водная рябь, тянущаяся даже не, до горизонта, но до самого что ни на есть бледно-голубого с прожелтью редких облаков неба. Если очень пристально смотреть, перестаёшь угадывать, где именно заканчивается река и начинается воздух, лёгкий, призрачный, искристый в эту пору, как детские сны. Когда бабахал рядом расположенный колокол, комнаты наполнялись до краёв медным, золотистым по своей тональности, прямо-таки медовым гулом, а работавшие на причале моряки, грузчики и мальчишки как по команде дружно поворачивали головы в сторону губернаторских окон.

Не было слаще минут у принца, чем рано утром, после хорошего сна, хлебнув загодя приготовленного морса из клюквы и черники, любоваться акварельным пейзажем из спальни. И через неделю после своего водворения в замок, и даже через месяц он так и не сумел привыкнуть к скоплению кораблей под самыми, казалось, окнами, к лекарственному портовому запаху, лёгким промелькам гладкокрылых чаек и золотистой туманности пейзажа. Герцоги померанские не случайно прослыли сибаритами: они умели жить и знали, где и как следует обустраиваться.

Часы на замковой башне бездвижно показывали четверть третьего, остановившись ещё лет семь назад, после того, как Штеттин был отвоёван у шведов[19]. Получалось так, что викинги покинули эти края и время остановилось, причём никто прежде как будто не обращал внимания на нехорошую метафору. Христиан-Август решил с этого и начать. Как бы ни сложилась его дальнейшая судьба, починка замковых часов почти наверняка будет способствовать занесению его имени в местные скрижали; имя могут позабыть, но запомнят губернатора, «который часы сделал».

И ещё нравилось Христиану-Августу наличие внутреннего дворика, где новая нянька выгуливала Софи, пышность парадного входа и окружавший замок самый что ни на есть средневековый ров. Поначалу принц хотел ров засыпать, но вовремя передумал, распорядился расчистить от сорняков, укрепить — и теперь в декоративном по сути своей канале плескались мутные воды Одера.

Услаждая собственное самолюбие, принц рассчитывал в кратчайшее время прослыть хозяином рачительным и аккуратным. Что ни говори, а штеттинское губернаторство при определённом везении может сделаться превосходным трамплином, обеспечивающим куда более головокружительные высоты будущей карьеры.

Едва обустроившись в замке, принц с удовольствием отписал старшему брату: «Сам удивляюсь, дорогой мой брат и друг, насколько взволновало и наполнило душу гордостью моё нынешнее повышение. Расстояние со второго этажа, где располагались арендуемые прежде комнаты, до третьего этажа штеттинского замка я проделал, испытав сильнейшую эйфорию. Усматриваю в том слабость и серьёзный душевный изъян. Иногда после службы, выходя на свежий воздух поразмяться, чувствую я почти зримо смиряемую гордыню. Но затем, как правило, следует новая вспышка безотчётной надменности, за которую всегда бывает стыдно. Правду говорят, что испытание властью и славой — из наиболее трудных. Ведь, съезжая с Домштрассе, я даже не нашёл в себе силы дружески попрощаться с домохозяином, который подобного отношения, пожалуй что, не заслужил... Слаб человек. А устроились мы на новом месте хорошо, против нашенского прежнего прямо-таки роскошно. В ясную погоду из окон вижу далеко вверх по течению. Тут во всякое время полно кораблей, рыбацких лодок по утрам и на заре целые россыпи. А когда вижу на фоне розово-изумрудного занавеса одинокий заблудившийся парус, душа переполняется таким ликованием, что иной раз нет-нет да и слезу пустишь. Маленькая Софи, слава Господу, здорова, хорошо кушает и — если распеленать ножки — вовсю уже колотит папку по носу. Отсюда мораль: не подставляй носа...»

Как ни пыталась искусственно взвинчивать себя Иоганна-Елизавета, радостное возбуждение мужа передавалось также и ей. Она злобной тенью, с неопавшим животом (словно и не рожала вовсе) бродила по комнатам, против воли сверкая иногда улыбкой — от новой ли геометрии жилья, от заоконного ли вида. Хотя дел тут предстояла уйма. Вот немного оправится — и займётся делами вплотную. Как ни грустно это сознавать, но, если она не сделает, никто ведь не сделает. Этот дурак распихал по углам мебель и воображает, что вселился...

ГЛАВА III

1

За пять лет с момента рождения Софи, то есть с 1729-го по тридцать четвёртый год, в семье Христиана-Августа произошло немного запоминающегося. Размеренная жизнь в провинциальном городе не располагала к новациям, но, напротив, подобно матери-природе, отбирала всё наиболее устойчивое и консервировала это последнее. День и ночь — сутки прочь... Зима — весна, лето — осень... Городские работы, инспекции, военные смотры, холостяцкие пирушки... Если бы не эпизодические смерти горожан (по глупости, по возрасту или спьяну) да не взросление собственных детей — так и думали бы, что время остановилось. Когда фон Лембке однажды в шутку предложил совсем ещё непьяной компании вспомнить что-нибудь запоминающееся из событий прошлого лета, удалось припомнить, что была жара. «Кажется», — неуверенно подкорректировал кто-то из мужчин, и показательная эта корректировка была молча принята... Среди семейных метаморфоз Христиан-Август мог бы ещё выделить предельное, как ему казалось, дистанцирование от супруги. Он и Иоганна разошлись на максимальное расстояние, при котором, однако, ещё оказывалось возможно сохранять в глазах штеттинского общества видимость единой семьи.

В одном из писем своей крёстной в Брауншвейг несокрушимая и, по мнению иных, даже не ведающая, каким местом женщина плачет, Иоганна-Елизавета со слезами на глазах (слёзы отпечатались историческими расплывами на бумаге) сообщала о горькой своей судьбе. Принцесса особенно упирала на арифметические подсчёты: с момента рождения Софи, то есть за неполные семьдесят один месяц, пробыла она в беременном состоянии восемнадцать месяцев и девять дней, дважды рожала, причём в последний раз не менее чудовищно, чем, когда рожала Софи; за то же самое время перенесла две послеродовые горячки. «Такое чувство, что меня сильно избили, а после во все места насовали пылающих головешек», — натуралистично сообщала принцесса. Старший сын Вильгельм-Христиан, названный в честь обожаемого монарха, страдал неизвестно отчего проистекающей сильной хромотой, что делало мальчика практически бездвижным. У младшего Фридриха-Августа, совсем ещё крошечного малыша, наблюдается подозрительная вялость в сочетании с регулярными судорогами.

Если это не кошмар, то что же такое кошмар?

Сделавшись матерью троих детей, она потеряла покой: за двумя няньками и плутовкой кормилицей требовался глаз да глаз, как бы чего не утянули. Отправив на полагающийся раз в неделю выходной няньку старшей дочери и подсматривая в замочную скважину за кормилицей маленького Фридриха, принцесса ни на секунду не могла быть уверенной, что в эту самую минуту нянька Вильгельма не отсыпает в потайной карман орехов или же изюма. Положение Иоганны осложнялось ещё и тем, что ни одну из нанятых женщин пока ещё не удалось поймать на месте преступления, да и следов преступлений пока не находила принцесса, что её особенно раздражало. Потому как не бывает порядочных слуг, но есть невнимательные хозяева. Иоганна вновь была в положении, и заметно выпирающий живот делал и без того унизительные розыски да подглядывания сущим наказанием. Попробуйте на шестом месяце, присев и прилепив жадный глаз к дверному глазку, бесшумно следить пять, десять, двадцать минут, пока не сделаются одеревеневшими ноги или не закружится голова. «И беременность осложнена, — сообщала она тётке, — а потому тайком ото всех я плачу и плачу горчайшими слезами, взывая к Господу о милосердии и скорейшем разрешении от невыносимого бремени».

В промежутках между беременностями, родами, недомоганием и прочим женскими штучками Иоганна-Елизавета была похожа на игрушечного чёрта, которого нередко демонстрируют на праздничных балаганных представлениях: чуть приподнимешь крышку ящика, раскрашенный чёрт выскакивает из своего игрушечного убежища и забавно гак, пока не ослабеет пружина, скачет в разные стороны, пугая обступивших фокусника детей и вызывая у мужиков звучную отрыжку и не менее звучный пивной гогот. И раз, и другой раз, и третий, получая пощёчины, оступаясь, проглатывая оскорбления и оскорбляя в свою очередь, энергично и целеустремлённо протаптывала Иоганна-Елизавета дорожку из Штеттина в Берлин, ко двору. В 1734-м ей уже было полновесных двадцать три года: не так и мало, чтобы это афишировать, хотя и не так много, чтобы оставлять равнодушными большинство заинтересованных мужчин. Определённую, а по мнению принцессы, так и вовсе главную роль сыграл тот факт, что большинство приближённых к императору и наиболее влиятельных сановников, будучи мужчинами в возрасте, имели жён, которым сплошь оказывалось очень и очень за сорок. Причём одно дело, когда приходится (пускай и незначительно) рисковать ради нескольких минут гигиенической любви с плутоватой служанкой, и совершенно другое дело, если вдруг нагрянет как снег на голову молодая, бойкая, смышлёная принцесса, готовая охотно пойти навстречу естественным мужским желаниям. Причём свои просьбы умела она формулировать таким образом, что и просьбами-то в прямом смысле они не выглядели, так, ерундой какой-то. А для того чтобы отказать в пустяке столь приятной женщине, нужно быть человеком без сердца. Кроме того, зачем же плевать в колодец, вдруг да пригодится воды испить и в другой раз?

Не страдавшая излишней брезгливостью, Иоганна-Елизавета могла полюбить практически любого мужчину, даже старого, с дурным запахом изо рта и снежными заносами перхоти на плечах, даже в каком-нибудь малоподходящем для любви уголке осеннего парка, где пропитанные дождевой влагой опавшие листья так омерзительно прилипают к телу и где половину дефицитнейшего времени приходится тратить на борьбу с собственной одеждой (чтобы уж совсем не перепачкаться с ног до головы). Она просто-таки ненавидела весну и осень, эти жуткие сезоны прохладной земли и воспалённых придатков. Но именно весной и особенно почему-то осенью подворачивались ей такие случаи и такие знакомства, манкировать которыми без ущерба для выбранной цели оказывалось проблематично. Да, много пришлось ей унижаться, много встречалось ей нечистых на руку мужчин, почти сплошь думающих только лишь о собственном удовлетворении (она пусть как хочет), но ведь и определённые дивиденды были, этого у принцессы не отнимешь.

Во время своих горячечных разъездов по германским землям, завернув однажды в небольшой город Киль, где также имелись дальние родственники, познакомилась Иоганна-Елизавета с молодым, наглым, красивым Оттоном Брюммером, который в ту прекрасную пору выполнял обязанности воспитателя при Карле-Петре-Ульрихе, троюродном брате детей Иоганны-Елизаветы[20]. С этим (подумать только!) лупоглазым тщедушным мальчиком, двоюродным своим племянником, рождённым от русской принцессы и покойного ныне двоюродного брата Иоганны, она ещё связывала некие абстрактные планы. Её мечты основывались на некоторой связи маленького Петра— через мать — с русским двором. Теперь же, поговорив с косноязычным подростком, она поняла безосновательность своих былых надежд: мальчик, судя по всему, имел некий серьёзный психический изъян. Тьфу, тьфу, тьфу: забыли... Для приличия Иоганна-Елизавета поговорила с Брюммером — хоть одна общая тема — о воспитаннике: на её вопрос, не тяжело ли обучать и воспитывать мальчика в таком возрасте (а собственно, в каком таком возрасте? Сказала первое, что в голову пришло...), Оттон Брюммер страдальчески закатил глаза и сдержанно прорычал.

Подобное, хотя и нечасто, всё же случалось: совершенно не рассчитывая на какую-либо помощь со стороны Брюммера в будущем и даже не задумываясь о меркантильной стороне поступка, прельстившись белокурыми его локонами и нахальным взглядом, принцесса позволила себе маленькую кокетливую разведку боем и — была неприятно поражена последовавшим вежливым, но весьма категоричным отказом. Как будто ей очень уж нужно! Хотя, может, ему женщины вовсе не требуются; она дважды, причём оба раза в Гамбурге, уже нарывалась на подобного рода особей. Более опытные женщины определяют таких на расстоянии, но ей, как видно, подобного дара не дано. А Брюммер между тем как ни в чём не бывало продолжал светский разговор: поистине нахальство — второе счастье. Посетовал на несносность нынешних детей, на отсутствие подходящих для раннего возраста методик обучения, на хроническую нехватку денег. Пропустив мимо ушей всё предыдущее, Иоганна-Елизавета на слова о нехватке денег отреагировала сочувственной мимикой:

   — Особенно когда недостаёт на самое необходимое, а люди, во власти которых тебе помочь, оказываются бесчувственными идиотами.

Брюммер потупился и тотчас же, не поднимая лица, вскинул на собеседницу глаза, напомнив вдруг давнишнего её друга Бецкого.

— У вас дети есть? — спросил Брюммер.

Принцесса вежливо улыбнулась, не произнеся, однако, ни слова.

   — А супруг у вас кто?

   — О! Почему это вы решили, что я замужем! — затанцевала она, невольно подключив руки, глаза, лицевые мускулы, при этом крошечный сувенирный веер принялся вдруг перелетать из одной ладони принцессы в другую, причём свободная рука тотчас принималась незаметно так поправлять сборки платья, незаметно скользя по животу: нет, ещё не заметно, не должно быть заметно... Против воли, иначе говоря, инстинктивно, Иоганна-Елизавета вдруг повела себя так, словно перед ней оказался обыкновенный настоящий кавалер. Её разум подавал сигналы опомниться и прекратить, но глаза—руки—ноги сигналы начисто игнорировали. Наконец пришла в себя, успокоилась и попыталась сосредоточиться на том, что говорит её собеседник. Брюммер гладко и довольно-таки занятно, с вкраплениями тактичного юмора рассказывал о своём подопечном и его детской непонятной жестокости: утопил полузадушенную мышь в чашке с бульоном, чтобы никто не догадался о причине смерти.

   — А почему именно полузадушенную? Откуда сие известно?

   — На то и существуют замочные скважины, — без обиняков сказал Брюммер, причём голос его был самым что ни на есть обыденным.

Это и позабавило Иоганну-Елизавету, которая ото всех скрывала своё домашнее шпионство, и ещё больше расположило её к нахальному симпатяге-воспитателю.

Когда пришла пора прощаться и Брюммер склонился поцеловать ей руку, принцесса отметила тщательную промытость длинных, как у какого-нибудь живописца, жёстких волос и ещё раз пожалела о собственном альтруистическом порыве. Немногие мужчины могли бы сказать, что принцесса навязывала себя им. В случае с Оттоном Брюммером её желание было совершенно, безукоризненно бескорыстным. Что ж, впредь она будет умнее.

2

Бог знает почему, но только славная германская земля оказывалась малопригодной для немецких женщин. Парадокс, и тем не менее.

Вот, скажем, мужчины, если, конечно, не изводили себя вином и не предавались излишествам, рано взрослели, набирали силу и вплоть до весьма и весьма солидного возраста оставались крепкими, энергичными, с ясной головой и преданным королю сердцем. Из германских мужчин получались толковые командиры, знатные врачи, талантливые инженеры и архитекторы. Если немецкий мужчина был гордостью страны, немецкая женщина — её позором.

По тонкому наблюдению фон Лембке, германская женщина всем хороша, только вот изнашивается слишком быстро. Даже наиболее достойные в физиологическом отношении экземпляры в двадцать пять делались разбухшими от родов мамашами, в сорок лет — чопорными бабками, а далее никто не считал.

А стало быть, требовалось дебютировать как можно раньше. С трёх лет девочек начинали учить, с двенадцати — выдавали замуж, почти что по Шекспиру.

Обязательное для немочек из порядочных семей обучение сообразовывалось, понятное дело, с материальными возможностями. Потому Иоганна-Елизавета из всех возможных остановилась на самом дешёвом варианте: такими в ту пору были воспитатели-иностранцы. Не так важна была принцессе квалификация учителя, как именно величина его жалованья; из этих соображений после соответствующего зондажа понятие «иностранцы» сузилось до французов, среди которых требовалось отыскать женщину, так как французу пришлось бы согласно штеттинским неписаным законам платить на десять процентов больше. После недолгих поисков Иоганна-Елизавета выбрала молоденьких сестёр Кардель.

Семейство Кардель принадлежало к довольно-таки многочисленной армии французских эмигрантов, наводнивших в означенное время Пруссию. Месье Кардель, профессор математики, благодаря природной общительности, некоторому знанию немецкого языка и в силу поистине универсального (вроде шахмат и музыки) характера своего предмета вскоре после отъезда из Франции сумел подыскать себе место во Франкфурте. Его дочерям, бойким темноволосым козочкам Мадлен и Элизабет, после начального обустройства пришлось несколько раз повторить, что их дорогой реrе будет во всякое время рад принять у себя в доме, обогреть и приласкать своих любимых дочурок, прежде чем девушки догадались о нежелательности их присутствия в родительском доме. Раздосадованные подобным оборотом событий, обиженные на отца, несчастные во многих иных отношениях, сёстры тем не менее оказались в числе так называемых счастливчиков судьбы или же попросту везунчиков. Держась друг около друга, девушки за восемь месяцев перебрались от Франкфурта через Кюстрин, Цорндорф, Кёнигсберг, Шведт и Штаргард в оказавшийся более гостеприимным небольшой Штеттин, причём за время их долгого путешествия сестёр ни разу не изнасиловали, да, собственно, и происшедший на окраине Штеттина эпизод нельзя без улыбки назвать ограблением. Рыжебородый, с неприбранной шевелюрой, в очках, полосатых гетрах и линялой рыбацкой куртке человек неопределённого возраста (никак не бандит, в лучшем случае пародия на бандита) вежливо поинтересовался, не располагают ли девушки некоторым избытком денег. То была не вежливая угроза, но самый обыкновенный вопрос, и лишь скопившейся усталостью можно хоть как-то объяснить, почему Мадлен, стеснявшаяся своего произношения, молча отдала шуту полновесную монету.

— Больхаген, — с непонятной издёвкой произнёс грабитель, подмигнув молодым путешественницам.

Приняв неизвестное слово за выражение благодарности, сёстры заученно пискнули «битте», опасливо (чего опасались-то?..) с двух сторон обогнули встречного и засеменили в сторону видневшихся домов южной окраины, к своему, как впоследствии оказалось, тихому счастью.

В небольшом Штеттине всякий чужестранец наперечёт. По истечении двух-трёх дней с момента появления сестричек Кардель каждая вторая хозяйка умудрилась не только услышать новость о появлении в городе француженок, но и позлословить насчёт последних. В воскресный день их выделил и придирчиво оценил прогуливавшийся на городской площади фон Лембке. Вечером того же дня в гостях у Христиана-Августа врач посчитал своим долгом обмолвиться о встрече, буквально через несколько дней Иоганна-Елизавета устроила сёстрам этакие смотрины и, не найдя в них ничего от гетер или соблазнительниц, решила давнишнюю проблему к обоюдному удовлетворению.

Принцесса ещё подумала, что везение — как рыба, косяком ходит. Не имея в городе знакомых и привыкнув за два десятка лет находиться друг возле друга безотлучно, сёстры не расстались и теперь, так что, наняв воспитательницей к Софи одну только Мадлен, Иоганна получила младшую Элизабет своего рода бесплатным приложением. В конечном пересчёте выходило, что каждая из девушек обходилась семье губернатора, почитай, даром. Никого другого в комнату к Мадлен принцесса и так не подселила бы — для Элизабет лишь поставили вторую кровать, а сумма за фактически полный пансион Элизабет исправно вычиталась Иоганной-Елизаветой из жалованья старшей сестры.

Расчёт оказался безупречен, поскольку ситуация у француженок была безвыходная: маленькое жалованье, что ни говори, всё-таки лучше грозившего им безденежья, крыша над головой лучше отсутствия всякой крыши, да и в остальном жизнь губернаторского дома не оказывалась девушкам в тягость. Пока Мадлен пыталась обучать маленькую Софи элементарным началам французского, Элизабет помогала по хозяйству; после обеда сёстры бывали предоставлены сами себе. Подобно девушкам их возраста и положения, сёстры, разумеется, опасались, что за кров и стол хозяин будет их бесплатно «использовать», и были приятно удивлены благочинством и пуританскими отношениями в губернаторской семье.

Из разговоров с ними принцесса сделала вывод, что девушки достаточно умны, покладисты и скромны, что правильнее называть их бойкими, нежели образованными. Ухарство, с которым Мадлен ничтоже сумняшеся принялась обучать маленькую принцессу французскому, лучше всяких свидетельств доказывало, что девушка взялась за преподавание впервые в жизни. Но ведь опыт, как известно, дело наживное: коли сама умеет говорить, и других языку научит. Тут Иоганна-Елизавета не вмешивалась. Но вот когда принцесса заметила, что Элизабет в свободные часы по собственной инициативе помогает кухарке, когда попробовала приготовленные младшей сестрой паштеты и заметила, с каким удовольствием Христиан эти паштеты уминает, — от кулинарных упражнений попросила девушку воздерживаться.

   — Да, но я только хотела... — смущённо пробормотала Элизабет.

   — У нас есть кухарка, — сухо напомнила принцесса. — Или вас не устраивает, как она готовит?

   — Устраивает, но я просто... — подняв на Иоганну-Елизавету робкие глаза, Элизабет их тотчас опустила. — Да, конечно, извините.

Принцесса про себя улыбнулась при звуках произнесённого «naturellement»[21]. Что-то всё же есть у французов и даже у француженок. Как ни свободно говорила принцесса на их языке, но никогда не могла с таким музыкальным изяществом произнести вот хотя бы это простенькое «naturellement». За какие такие заслуги Господь дал этим французам такой язык звучный...

Первые уроки французского для крошечной Софи напоминали некоторую игру: рисуночки, картиночки, стишки, песенки, а также велеречивые комплиментарные тирады, оказывающиеся понятными прежде, чем выучены составляющие их слова. Когда у Мадлен учительство не заладилось, — а не заладилось оно главным образом из-за регулярных ночных свиданий с молодым адвокатом Колхардом, — старшую сестру подменила Элизабет. Приблизительно так в бою, видя смертельно раненного знаменосца, ближайший к стягу солдат подхватывает начинающее падать древко.

После того как Мадлен придумала свою беременность и тем самым вынудила добропорядочного адвоката сделать ей предложение, маленькая Софи совершенно естественным образом перешла под крыло младшей Кардель. Легко подружившаяся с новой mademoiselle[22], девочка в знак своего благорасположения придумала Элизабет домашнее имя — Бабет. Для ушедшей из замка и как бы канувшей в небытие Мадлен никакого специального имени не было вовсе, иначе говоря, нужно быть Элизабет, чтобы сделаться Бабет, да простится автору сия версификационная попытка.

3

Немного внимания обращавший на маленькую Софи в первые годы её жизни да и нечасто видевший дочь, Христиан-Август запомнил тот скучноватый вечер, когда в залу, где собрались десятка полтора приглашённых по какому-то поводу, вдруг вбежала (босые ножки, длинная рубашка, волосы на ночь распущены) отказывавшаяся укладываться толстощёкая девочка и звонко, словно бы продолжая разговор, закричала:

   — C’est la meilleure mademoiselle possible![23]

Вбежавшая за Софи, смущённая такой неожиданной похвалой, Бабет взяла на руки и скоренько так унесла девочку.

   — Надо же, совсем уже взрослая, — сказал, как подсказал, фон Лембке, прошедший к тому времени стадии лёгкого подпития, заметного опьянения, сильного опьянения и вновь казавшийся трезвым, если бы только не избыточный румянец на щеках.

От неурочного явления дочери с картинно раскиданными по плечам кудряшками, от слов готового рухнуть фон Лембке, ну и, пожалуй, оттого ещё, что время подоспело, Христиан-Август как бы даже опомнился: и вправду дочь! Причём большая такая, взрослая... Не меньшее изумление Христиана-Августа вызвал её французский щебет, поскольку сам принц за всю жизнь так и не овладел этим чужеродным наречием и для того, чтобы фактическое отсутствие языка не слишком бросалось в глаза, придумал целую систему, состоящую из превосходно заученных французских словечек и сложной мимической игры. В сочетании с умением понимать французскую речь эта система позволяла ему выглядеть вполне достойно и несколько даже загадочно, как выглядят, скажем, маскарадная маска, заштрихованный оконным стеклом женский профиль или одинокий прочерк вороньим крылом по снегу...

Да и гордость была, несомненная гордость: родная дочь-стрекоза обскакала-таки увальня-папашу!

Радость свою принц выражал как умел: обкармливал Софи конфетами, весело хохотал над её серьёзнейшими ответами, с чувством гладил по голове. Большая отцовская ладонь, утюжившая голову дочери, безжалостно сминала множественные тонкие кудряшки, об искусственном происхождении которых принц едва ли догадывался и на приготовление которых у Бабет уходила уйма времени.

Но всё это, разумеется, мелочи.

Принц, что более важно, вдруг полюбил свою некрасивую, несколько похожую на него лицом, ловкую, смышлёную дочь, с одинаковым проворством научившуюся лопотать на языке Мольера и взбираться к отцу на спину. Это последнее было совершенно восхитительным. Девочка не просила отца останавливаться, но подлавливала его идущим, с криком подбегала и, цепляясь за что попало, то есть за одежду, за волосы, если случалось, так и за ухо, в считанные секунды забиралась к родителю на спину, подобно тому как зверёныши взбираются на дерево. Замешанная на бесцеремонности, эта ловкость дочери умиляла и восхищала принца, хотя и раздражала Иоганну-Елизавету. Но это уж как водится.

Не без успеха продолжалась программа экономного обучения Софи, приправленная определённым везением. С назначением пышнотелой, темноволосой, лицом похожей на еврейку младшей Кардель девочка приобрела гувернантку и подругу — в одном лице; там, где материнские истерики и угрозы оказывались недейственными, на помощь приходила дружеская мягкость Бабет, и совершалось очередное маленькое чудо: Софи позволяла вымыть себе голову, или без разговоров укладывалась спать, или даже принималась уплетать овсяную кашу (от вида которой у самой Бабет подступала тошнота). Под стать Элизабет оказались и другие учителя. Преподаванием родного языка и каллиграфией с девочкой занимался добропорядочный старик Вагнер, музыке пытался научить дородный, похожий в профиль на принца добряк Реллиг; география, светская история и религиозное воспитание были отданы на откуп капеллану штеттинского гарнизона пастору Дове. Заручившись любовью Софи и некоторыми симпатиями Христиана-Августа, Бабет осторожно подсказывала принцессе, кого именно из учителей имеет смысл дополнительно пригласить к девочке. Именно с подачи Кардель то одному, то другому из осевших в Штеттине французов удавалось подкормиться от гостеприимного стола губернатора. Дольше иных милостями такого рода пользовались учитель французского чистописания Лоран и проповедник Перар. Последнего девочка ненавидела и какое-то время терпела исключительно из любви к Бабет. Ради мадемуазель стерпела бы и не такое!

Собственно, Бабет оказалась её единственной и в силу этого лучшей подругой. Обладая редким даром не снисходить до Софи, как это делали практически все остальные взрослые, но естественно перенимать лексику, интересы и даже, казалось, сам возраст своей воспитанницы, Кардель всегда оказывалась на одном с Софи уровне и от строительства песочных домиков, игры в куклы или беготни «кто скорее» испытывала не меньшее удовольствие.

Девочка обожала Элизабет. Девочка любила (это на полтона пониже, чем «обожать») своего отца, с большой симпатией относилась к жирному Реллигу и Вагнеру, обладающему изумительной способностью написать Софи-Августа-Фредерика, не отнимая каллиграфического пера от бумаги. Даже Перара терпела Софи, но, когда Бабет говорила ей, что ко всему прочему и даже превыше всех других девочка должна любить свою мать, — возникала недоумённая пауза. Тем более Софи неоднократно могла убедиться в том, что сама Бабет не выносит принцессу, что называется, на дух. Иоганна-Елизавета платила француженке взаимностью. Не менее, а может быть, даже и более француженки Иоганну раздражала Софи. Спрашивается, зачем же заставлять Софи любить собственную мать? И как, каким образом возможно полюбить её? Да и за что, за какие такие дела? Может, за то, что перемежает истерики резкими, искромётными пощёчинами?

Причём какую моду взяла: снизу, без подготовки, ударяла Иоганна-Елизавета дочери по лицу, используя при этом тыльную сторону ладони, так что многочисленные кольца оставляли миниатюрные синяки и царапали кожу. И вообще обидно. Тем более что в присутствии матери Софи не имела права плакать: Иоганна требовала от дочери безусловного соблюдения galanterie frangaise[24], а если вдруг от пощёчины дочь заходилась плачем, не более щадящие пощёчины переносились на Бабет — за недостаточную выработку у своей подопечной подобающих манер. Чтобы не подставлять таким образом свою любимую мадемуазель, маленькая принцесса приучалась молча сносить материнские побои. И если вдруг ей удавалось удержать слёзы во время незаслуженной экзекуции, как сладко бывало затем влететь к Бабет, упасть к ней в объятия и от души разрыдаться.

Элизабет жила через стену от Софи. Лишь с переездом необыкновенной своей мадемуазель в замок почувствовала девочка среди старых и вечно холодных стен некоторое успокоение. Подруга находилась рядом, в нескольких сантиметрах. Они свои постели специально расположили таким образом, чтобы иметь возможность перестукиваться через стену. В любое время ночи и дня, почувствовав дурноту, страх или попросту соскучившись, Софи условными тремя ударами в массивную стену призывала к себе терпеливую и безотказную Бабет. А забраться ночью под тёплое одеяло с головой, вдыхать запах тела своей подруги и слушать размеренный шёпот Бабет — о, это казалось райским удовольствием.

   — Только, Бабетик, давай договоримся, что ты никогда меня не бросишь, — со взрослой серьёзностью в голосе говорила Софи.

Щекотка и беспорядочные поцелуи были ответом.

О качестве получаемого девочкой воспитания приходилось судить по её поведению и качеству французского языка. Если с первым, по мнению принцессы, дела обстояли весьма средне (впрочем, Иоганна опасалась худшего), то писклявый девочкин французский с течением времени оказывался не то чтобы свободным, но правильнее было бы сказать — безупречным, с обильным вкраплением галльских, зачастую непонятных Иоганне-Елизавете идиом. До чего бывает обидно чувствовать себя глупее собственной малолетней дочери! Разговаривая в присутствии Элизабет Кардель с Софи на языке Лафонтена, принцесса вдруг с ужасом поняла, что из писклявого детского лепета не понимает доброй половины. Не привыкшая таить свои чувства, принцесса потребовала ответа у Элизабет, чему, мол, научила девочку.

   — Живому французскому языку, — ответила мадемуазель. — С вашего разрешения.

В свой черёд Иоганна-Елизавета припомнит данную ситуацию и находчивый ответ.

4

Всякий день маленькой Софи (Иоганна-Елизавета пробовала называть её Fighen[25], однако имя не прижилось) начинался, как у монашенки, под звук церковного колокола. Мощный медноречивый гул из соседней колокольни легко проходил сквозь массивную кладку стен, заставляя подвешенную на стене игрушечную обезьянку подрагивать лапами-пружинками. Если в первые дни девочка пугалась такого рода пробуждений, то скоро привыкла и даже перестала реагировать на мощный звук: чтобы её добудиться, Бабет вынуждена была как следует подолбить стальной линейкой в общую стену, прежде чем с той стороны доносился ответный удар, означавший, что Софи хоть и с трудом, однако проснулась и теперь лежит на спине, выдумывая для своей мадемуазель очередные каверзы.

Причём лежит, глупышка, и не ведает, что не отыщет своих чулок, покуда не распахнёт дверцы платяного шкафа: тут-то аккуратненько пристроенный хитрой Бабет уличный башмак и угодит ей по голове...

До обеда, с одним получасовым перерывом, девочке надлежало ежедневно выдерживать двух учителей. После того как мольбами, лестью и угрозами Софи получила от матери разрешение заниматься в присутствии Бабет, жизнь сделалась куда более весёлой. Особенно полюбила маленькая принцесса уроки танцев, когда можно было два часа кряду скакать по классной комнате в обнимку с Бабет, — и называлось это учёбой. Танцевальные занятия сделались настоящим отдохновением, оказавшись на шкале детских предпочтений рядом с грушевым пирогом и ночными шепотливыми и пахнущими телом Бабет разговорами. На другом конце той же шкалы, где было место шерстяным рейтузам, материнским пощёчинам и мытью головы, отыскалось место для занудных нравоучительных бесед пастора Дове и не менее скучных проповедей отца Перара. Фике, как иногда называли маленькую принцессу, жаловалась своей мадемуазель:

   — Они оба такие противные, и все бубнят, бубнят...

   — Они желают тебе добра, — терпеливо поясняла Бабет.

   — Сто раз уже слышала! — парировала девочка.

   — А кроме того, если они перестанут сюда приходить, то капеллан не сможет после урока поболтать с твоим отцом, ну а месье Перар останется без денежек, не сможет купить себе необходимой еды и будет голодать.

   — Ну, если ты настаиваешь... — с сомнением в голосе отвечала девочка, вовсе не желавшая занудному месье Перару голодной смерти, но ещё менее желавшая дважды в неделю встречаться с ним за ученическим столом.

   — Видишь ли, — поправила её Бабет, — я не могу в данном случае настаивать. Я ведь твой друг, так?

В полдень бывал обед, после которого Софи под присмотром мадемуазель должна была всякий день выходить на прогулку. Причём склонная к точности принцесса определила продолжительность гулянья: до четырёх часов в холодную погоду или при дожде, до сумерек в тёплую пору. Иоганна-Елизавета избавлялась таким образом от двух источников непреходящего раздражения, Бабет и Софи обретали временную гарантированную свободу, с лихвой умещавшуюся в треугольнике между замком, причалами и устьем Домштрассе. Элизабет с энциклопедической полнотой преподавала девочке все ей известные игры: с куклами, прыгалками, картами, монетой и проч. Их прогулки фактически превращались в этакую антологию детских забав и развлечений. После того как все известные Элизабет игры оказались заучены, наступил ещё более увлекательный период выдумывания, когда мадемуазель комбинировала условия различных трёх-четырёх потех. Да и в масштабах отдельного игрища существовали многие вариации. Например, после того как сходил лёд, Бабет и Софи подолгу швыряли пляшущие по воде камни, «пекли блинчики»: сначала с условием «у кого больше», затем «у кого нечет», затем до пятнадцати в сумме из трёх бросков... Когда же и рука от изнеможения отказывалась бросать, Софи узнала, что пляшущими камушками ещё и гадать можно.

   — ...А вот сейчас ты что загадала? — поинтересовалась Софи, глядя, как Бабет, пустившая голыш по вечерней воде, поспешно зажала большой палец левой руки в кулак.

   — Разное... Чтобы домой к себе вернуться.



Поделиться книгой:



Регистрация