Опыты мы ставили прямо на улице или у меня дома. Как памятник глупости и беспечности на крышке моего письменного стола еще долго красовалась отметина, выжженная вскипевшей серной кислотой. Мы довольно быстро прошли в своих домашних лабораториях реакции окисления и нейтрализации, с кипением и расплескиванием разнообразных ядовитых жидкостей. Наступило время взрывов. Кто-то раздобыл рецепт взрывчатки.
Против ожиданий, ничего сложного в нем не оказалось. Присутствовали всего два компонента. Мы все-таки проявили элементарную осторожность и съездили в магазин «Химреактивы» дважды: сначала один купил вещество *ий (в нынешние времена отнюдь не шуточных взрывов позвольте я сохраню название в тайне). На следующий день, когда работала уже другая смена продавщиц, туда отправился я и отоварился *ой кислотой. Нас, правда, спрашивали тетеньки продавщицы, а на что нам *ий и тем паче *ая кислота? На что мы на голубом глазу врали: «Для кружка «Юный химик» — и так как до того мы зарекомендовали себя вдумчивыми покупателями цинковой стружки и раствора серной кислоты, нам в итоге опасные химикаты отпустили без проблем.
Затем наступила пора проб и ошибок. Я до сих пор слегка холодею, когда думаю, а что бы с нами, всеми четырьмя, произошло, если б мы совершили ошибку не в меньшую, а в большую сторону?
Вещество *ий мы строгали ножом, а потом перемешивали с *ой кислотой в нужной пропорции. Далее следовало чрезвычайно аккуратно заполнить спичечный коробок получившейся смесью.
В середине крышки прорезалось отверстие, и в него помещался запал: четыре-пять штук серных головок. Потом наступала пора эксперимента: чиркнуть по головкам, торчащим из середки крышки, и отбросить коробок как можно дальше от себя.
Слава богу, ума хватило экспериментировать со взрывчаткой не в квартире. Рядом с моим домом тогда был заброшенный песчаный карьер, заполненный то ли грунтовыми, то ли канализационными водами.
Первые три-четыре опыта оказались неудачными: коробок отлетал, но не взрывался. Мы приуныли, но самый упорный среди нас, Коля К-в, продолжал экспериментировать и всякий раз производил работу над ошибками. И вот в один прекрасный день, когда мы уже ничего не ждали, — вдруг бабахнуло! Слава богу, не в руках. Слава богу, не когда кто-то наклонился над невзорвавшимся снарядом. Нет, бабахнуло ровно тогда, когда должно, когда коробок из рук одного из нас взмыл вверх и достиг высшей точки своей траектории. Бахнуло мощно: сначала появился ярчайший свет в небе, а через долю секунды, раздался оглушительный взрыв.
А потом — мы еще несколько раз повторили опыт, все происходило удачно, и нам вдруг наскучило. Ничего сравнимого с эффектом взрыва нам достичь не удалось. Ничем новым мы не заинтересовались. Поэтому мы с Димой потихоньку отпали от самодеятельного химкружка. А Колька с Витькой так увлеклись, что после восьмого класса дружно поступили в химический техникум, а потом, как я слышал, стали учиться в институте соответствующего профиля. Было соблазнительно написать в духе романов, что один стал великим ученым-химиком, а второй подрядился изготавливать взрывчатку для террористов и его пленили во время спецоперации, — но врать не буду. Жизнь неизменно оказывается сложней, богаче и непредсказуемей, чем книжные схемы. Витя, как я слышал, сейчас возглавляет небольшое туристическое агентство, а Колька работает в НИИ, который не имеет никакого отношения к химии.
Журнал «Кругозор»
Для двух поколений, следующих за нами, слово «вертушка» означало нечто совсем другое, чем для меня и моих друзей. Те, кто побывал в Афганистане или Чечне, участвовал в войнах, этим словом звали вертолет. Но для нас вертушкой был проигрыватель виниловых дисков. Давным-давно, когда еще не существовало айпэдов и айфонов, мобильников и планшетников, музыку проигрывали с помощью этого устройства. Оно пока не вымерло окончательно. Оно не забыто — но осталось, как самовар или раритетный ретромобиль. Как действующий экспонат домашнего музея меломана, шутка или прикол. Приятно, черт возьми, пригласить друзей (с седыми, как у тебя, висками) и поставить пластиночку с характерным похрустыванием. И гости, снедаемые той же ностальгией, наперебой припомнят, как именно на таком проигрывателе они впервые услышали «Deep Purple in Rock», «White Album» или «По волне моей памяти».
Да, вертушек мало, но они хотя бы есть. А вот чего я не встречал давным-давно — гибких, обычно синего цвета, маленьких пластинок — две песни на одной стороне, две на противоположной. Они были обыденными в семидесятых и напрочь сгинули нынче.
В ту пору издавалось также два журнала, в которых, кроме текстов, печатались грампластинки: взрослый — «Кругозор» и детский — «Колобок». «Кругозор» в лучшие времена издавался тиражом полмиллиона экземпляров, и в каждом из его номеров было аж шесть гибких мини-пластинок. Большей частью на них записывали всякую ерунду вроде: голоса комсомольцев разных поколений, или: звучит рояль в мемориальном клинском Доме Чайковского. Но хотя бы одну сторону из двенадцати делали забойной, иначе кто бы стал тот «Кругозор» покупать! То Джорджа Харриссона запись дадут, то Рэя Чарльза, то ансамбля «Цветы».
Помню, шел я однажды из поликлиники — Советская армия с четырнадцатилетнего возраста готовила нас к служению. Мы должны были уметь стрелять из винтовки и автомата и не иметь очевидных болезней. На медосмотры мальчишек таскали каждый год. И вот, помню, возвращаюсь я из очередного похода по врачам. Осень, золотые клены, молодые девятиэтажки — и откуда-то несется веселая, забойная мелодия. Я поднимаю глаза и вижу: распахнута створка окна на седьмом этаже, выставлен проигрыватель. Кто-то — наверно, такого же возраста, как я, — решил поделиться с микрорайоном своей радостью. Колонка наяривает, разносит по окрестностям:
Не знаю, как для кого, но для меня девятый класс был годом открытий: стихов, любви, музыки, дружбы. И они, эти открытия, шли одновременно, подпитываясь друг другом. Они были будто симфонией на многих колоссальных инструментах, когда звучит все, каждый голос то громче, то тише, но никогда не замолкая окончательно и дивным, волшебным образом переплетаясь.
Первым откровением стала музыка. Еще со времен
Советская пропаганда уже успела убедить меня, что «Битлз» — что-то яркое, вопящее, сопящее, грубое, вызывающее, неприличное. Я ставил пластинку на проигрыватель «Романтика» с внутренним трепетом и ожиданием разочарования. И что же я услышал? Яркая, неприхотливая, очень лиричная и запоминающаяся мелодия:
Кто мог бы предсказать мне, что в этой пластинке я встречу свою музыкальную любовь? И через двадцать с лишним лет услышу эту песню живьем на Красной площади в исполнении автора?
Концерт «Битлз» на Красной площади в семьдесят четвертом году представлялся гораздо менее вероятным, чем высадка на Землю марсиан с последующим рапортом зеленых человечков лично Леониду Ильичу Брежневу!
Мои открытия продолжались. И, как музыка может быть не скучной обязаловкой в Зале Чайковского или в Кремлевском дворце съездов, так и стихи, оказалось, могут задевать душу — и одновременно бередить ее и излечивать.
В нашем подъезде, этажом выше, проживал милый человек возраста моих родителей, которого все звали дядя Саша. У него была огромная библиотека — настоящее богатство. Однажды мы вместе с ним поднимались в лифте, и он вдруг спросил:
— Ты стихи пишешь?
— А почему вы спрашиваете?
— В твоем возрасте все пишут. Хочешь, я тебе дам почитать настоящие стихи? Современные?
— Ну, можно.
Я проехал свой восьмой этаж, зашел в квартиру дяди Саши на девятом. Его библиотека и впрямь поражала: все стены одной из комнат снизу доверху завешаны полками, заполнены книгами. Сосед порылся и откуда-то снизу вытащил маленькую черную книжку. Сборник Вознесенского, «Ахиллесово сердце».
— Держи. Прочитаешь, понравится — я тебе других поэтов дам.
Я стал читать прямо на лестнице, едва выйдя из квартиры дяди Саши.
И эти стихи меня — затащили, увлекли, затянули.
А дальше я уже начал выбирать поэтов сам. Книжками любезно продолжал снабжать меня сосед. Где Вознесенский, там и Пастернак. Где Пастернак, там и Маяковский — но не хрестоматийно-школьный, а иной, сдержанно клокочущий, времен «Облака в штанах».
Своими открытиями в стихах и музыке хотелось делиться. Потому необходимы стали друзья. Уже не для того, чтобы играть вместе, но обсуждать, пересказывать, сопереживать. Может, для настоящей юношеской дружбы даже слишком бывает тесно: встречаться каждый день, сидеть за одной партой, постоянно соперничать на контрольных и на гаревых дорожках. Может, чтобы дружба была крепче, юности нужна дистанция? Чтобы при встрече было что друг другу рассказать. Чтобы открытия совершать не вместе, одновременно, а каждый свое.
Как я уже говорил, семья друга Р-ва переехала в другой район, на «Октябрьское поле», и Дима перешел учиться в другую школу. Но мы продолжали встречаться. Тем более что был повод. Оба мы поступили учиться в физматшколу при Московском энергетическом институте.
В советские времена с большой серьезностью относились к физике и математике. Державе требовалось, чтобы летали самолеты — пассажирские, а главное, боевые, чтобы ракеты попадали точно в цель (а сами оставались невидимыми для радаров) и чтобы бомбы становились все меньше, а взрывались, нанося как можно больший урон живой силе и технике вероятного противника. Поэтому все, связанное с подготовкой будущих ученых-естественников, инженеров и конструкторов, организовано и отлажено было в СССР на высочайшем уровне. При всяком техническом вузе существовали подготовительные курсы (на них абитуриенты готовились к поступлению в течение лета) и подготовительные отделения (там занимались те, кто отслужил в армии или поработал на производстве). Во многих втузах[6] имелись к тому же свои физматшколы. Там читали лекции и вели семинары студенты и аспиранты на общественных началах.
Занятия проходили после уроков в обычной школе два, а то и три раза в неделю. Подобные замечательные образования существовали не только на естественно-научных факультетах. При журфаке, например, действовал ШЮЖ (о нем речь еще впереди). В седьмом классе я попытался было поступить в школу юного географа при геофаке МГУ — но потерпел фиаско. И тогда моя мама сказала: пойдешь в физматшколу при МЭИ, туда берут без экзаменов. Почему нет, подумал я. Математику с физикой я вроде любил — к тому же эти дисциплины давали настоящую профессию, не то что эфемерная география или литература. К тому же в Энергетический институт ездить близко — садишься на «Ждановской» в электричку, и через пять остановок — платформа Новая, а там пешком. Я пошел в физматшколу, а с собой, чтоб не скучно было, затащил Диму Р-ва.
После занятий в институте мы чувствовали себя почти взрослыми, почти студентами. Ведь учились мы в настоящих аудиториях, лекции нам читали аспиранты, а порой даже преподаватели, и называли они нас, почти своих коллег, на «вы».
И вот мы с Димой выходим из института в вечернюю темень и вместе шлепаем к станции Новая, а там разъезжаемся. Я отправлялся на свою окраину, Дима ехал в противоположную сторону, на Казанский вокзал, а потом пересаживался на метро. Обычно к электричкам мы следовали пешком, обсуждали все на свете. Пятнадцати-двадцати минут ходьбы нам обычно не хватало, чтобы обговорить насущное, и тогда мы решали, что каждый пропустит по одной электричке. Мы отходили в сторонку и продолжали беседу.
У нас и сейчас негусто с местами, где могут провести время старшие школьники. Но в те времена их не было вовсе. Вот и стояли мы, как два столбика, у платформы Новая, мерзли-леденели и все разговаривали, разговаривали…
Однажды, когда подходили к станции, Дима хлопнул меня по плечу (в те времена он стал уже повыше меня), повлек в сторону и довольно громогласно спросил:
— Ну, пропустим по одной?
Идущая сзади немолодая пара так на нас посмотрела!
Иногда я приезжал к Диме в гости на «Октябрьское поле» (приятеля у себя дома почему-то не помню). У него (в отличие от меня) имелось почти богатство: катушечный магнитофон «Комета» и запись целых восьми песен «Битлз», а также рок-опера «Иисус Христос — суперзвезда». Мы сидели в его комнате (квартира была коммунальная) на подоконнике и разговаривали под аккомпанемент магнитофона.
С некоторых пор у нас появился третий спутник в наших вечерних возвращениях из Энергетического института. Его звали Миша Б-н, и его характерной особенностью являлось то, что он был весь маленький: маленькие ножки с тридцать восьмым размером обуви, маленькие ручки с тонкими пальчиками — и очень красиво закинутая, важная, если не сказать, высокомерная, красивая головка. Миша очень неплохо, как тогда говорили,
Новый год Миша пригласил нас отпраздновать у себя дома. Это был первый Новый год в моей жизни, что я встречал без родителей; первый с выпивкой; первый с друзьями и девочками.
В то время тридцать первого работали все и всегда. Я сидел один дома и не мог дождаться, как тогда говорили,
Как ни рано я приехал к Мише, там уже были девочки — тоже наши, из физматшколы, трое: светленькая, черненькая и пухленькая.
Я недавно встречался с ними — после более чем тридцатипятилетнего перерыва. И как-то они все, на мой взгляд, улучшились. Несмотря на то что теперь они все три уже бабушки. Бывает такое — человек, как хороший коньяк, с возрастом только настаивается, наливается соком. Так и эти три имели нынче вид самый преуспевающий.
А тогда, тридцать первого декабря семьдесят четвертого года, мы все устраивали по лекалам больших: девочки резали салаты; мальчишки бегали за хлебом и приносили выпивку. Вскоре явился Дима Р-в, тоже не выдержав одиночества на своем «Октябрьском поле». Начал рассказывать, сразу стал центром внимания:
— Эти ваши Люберцы просто какой-то полюс холода, антарктическая станция «Восток»! Выхожу я из дому у себя на Народного Ополчения: тепло, солнышко светит, птички щебечут, вот-вот почки распустятся! Приезжаю на «Ждановскую», сажусь в триста сорок шестой автобус — все стемнело, нахмурилось, снежинки срываются. А приехал в Люберцы, вышел из автобуса — тут снег, буран, метель, холодина! Как вы здесь живете?!
Все хохотали. Девчонки особенно.
Пили мы какую-то самодельную настойку, пытались курить. Светилась гирлянда на елке, затеплились две или три свечи. Завели танцы под (опять-таки!) вертушку. Заголосил вокально-инструментальный ансамбль «Цветы»:
Я сделал шаг и пригласил на танец сидевшую в кресле светленькую.
— Нет, спасибо, извини, — сказала она.
А потом — черт возьми! — она взяла и пошла танцевать медленный танец с Димой! Ошеломленный и ошарашенный, я опустился в кресло, где только что сидела она. Довольно обиженно и непонимающе я смотрел на нее в объятиях друга. А оказавшись ко мне лицом, она, ясно артикулируя, но совершенно беззвучно произнесла какую-то фразу. Тогда я не понял — или не захотел понять, что она сказала. Теперь не сомневаюсь ни минуты, что это было.
Она сказала тогда: «Я — люблю — его».
О том вся ее дальнейшая жизнь свидетельствовала. Светленькая два раза была замужем, но первого сына назвала — Димой.
Прошло тридцать пять лет. Наш Дима Р-в лежал в госпитале, откуда уже не вышел, мы с ним перезванивались по мобильным. В палату к нему не пускали — в госпитале был объявлен карантин. И вот однажды друг мне стал рассказывать — легкое отношение к жизни и остроумие он сохранил до конца:
— Позвонила тут мне, — и назвал имя светленькой. — Мне многие звонят, расспрашивают, как я, что. Хотят навестить. Я им всем говорю: с гостеванием ничего не получится, в госпитале карантин, ко мне даже сестрицу мою, когда она из Нижнего приезжала, не пустили. Некоторые говорят: да ладно, мы проберемся — но не пробираются. Так и светленькая сказала: пробьюсь. Ну, думаю, тем же закончится. Никто еще не проникал. И вдруг, раз — я лежу тихо-мирно на койке, и она является. И, как всегда: пирожков принесла, бульона, компота.
— Везет же тебе! — вырвалось у меня от сердца.
— Ага, везет! — горько посетовал Дима, и то был едва ли не единственный раз, когда он попенял на свою болезнь. — В чем же это, интересно?
— Тебя, вон, девушка навещает, которая формально тебе никто. Не мать, не жена, не сестра.
— Хочешь, поменяемся?
— Не сейчас, — отказался я. — Чуть позже.
— То-то.
И в тот же день мне позвонила светленькая:
— Я была у Димки.
— Как ты туда попала?
— Ты же знаешь, что у нас сегодня деньги решают все.
— Как он тебе?
— Ох, Сережка. Плохо.
До тех пор я имел информацию исключительно из уст Димы. А тот беспечально говорил, со слов докторов, что с его болезнью живут двадцать лет, от нее не умирают, и он скоро выпишется, только ему поднимут гемоглобинчик… Но светленькая сказала мне в трубку:
— Все, Сережка. Сделать ничего нельзя.
Комок мгновенно подкатил к горлу, и вскипели слезы.
— Костного мозга у него, считай, уже нет. И селезенка отказала. Он живет только на переливаниях крови.
Я больше ни слова ей не смог вымолвить. И почти две недели не звонил Димке. Боялся, что меня выдаст голос.
…Когда-то, сто лет назад, я думал, что самое горькое в жизни — когда девушка предпочитает друга. Теперь-то я понимаю, что есть вещи куда пострашнее.
Но тогда, в первый день семьдесят пятого года, мы, юные, пятнадцатилетние, еще не знали, что с нами будет. Ни черта не понимали ни в себе, ни в окружающем мире.
О! Я помню, какая тогда бездна разверзлась от мысли, что девочка, в которую я влюблен, предпочла друга. Сейчас, кажется: подумаешь! Ха! Начни ухаживать за другой. Вот пухленькая, например. Милая и, верно, легкая добыча.
Но тогда-то мы — ничего не умели, ничего не знали, и никто не мог никому из нас ничего подсказать. Юность — самое одинокое время.
Стенгазета
Стенгазета нынче — это развлекаловка: «Скачай, распечатай, склей и раскрась стенгазету к Дню святого Валентина!»
Слово осталось прежним, а суть кардинально переменилась. Во времена Советов стенная газета, как и всяческая другая, служила коллективным агитатором, пропагандистом и организатором. Перо (и кисти живописцев) были приравнены к штыку. За каждый клочок бумаги, появляющийся на стене любого учреждения или учебного заведения, головой отвечал его руководитель, а также секретарь парткома и комсомольский вожак. Однако в газетах с приставкой стен— дозволялось много такого, чего ни в коем случае не пропускало иное печатное издание. Парторги и комсорги закрывали глаза на определенные вольности — лишь бы без антисоветчины.
В МЭИ, к примеру, на каждом факультете выпускали свою собственную стенную газету. Они между собой гласно и негласно соревновались: даже по метражу раскрашенных поверхностей. Помню газеты в пять, семь, а то и десять погонных метров. Листы сражались друг с другом в изобразительном мастерстве — дозволялись даже полуголые девы и легкий сюр, вроде копирования образов Дали. Соревновались и в забористости статей. В факультетской стенгазете мне впоследствии доводилось напечатать то, от чего категорически отказывались газеты другие, включая институтскую многотиражку. Например, отчет со встречи в нашем ДК с Андреем Тарковским. И интервью с Вознесенским.
Но в девятом классе обманчивая хмельная студенческая полусвобода сыграла со мной злую шутку. Привыкнув к институтской вольнице, к первому апреля мы решили пошалить. Пошутить. Совместными усилиями с Димой Р-ым и Мишей Б-м ко Дню дурака выпустить стенгазету. И — выпустили.
Не было в ней ничего противозаконного или антисоветского. Разве что шуточка в адрес директора ФМШ, уже не студента, но преподавателя Бориса Федоровича Р-ва, которого все называли не иначе, как БФ[7].
Первого апреля перед первой
К нему нас препроводили после первой пары. Тогда нашему директору было никак не больше тридцати, но он уже носил галстук и слегка раздался в талии. И нам, пятнадцатилетним, казался ужасно взрослым и серьезным. Он сидел за своим столом в комнатушке, которая называлась деканатом физматшколы, и выглядел очень серьезным и строгим.
— Ваше, значит, творчество, — сказал он утвердительно и тяжело приплюснул ладонью нашу газету. И зачитал из нее с выражением: — «Параграф первый. За допущенные ошибки в работе с первого апреля сего года уволить директора ФМШ тов. Р-ва БээФ, — он так произнес «БээФ», что мы сразу поняли: он, конечно, знает про свое прозвище и, пожалуй, гордится им. А он продолжал: — Параграф второй. Назначить директором ФМШ тов. В-ко Владимира (в скобках — партийная кличка Дуче)».
В-ко Владимир по кличке Дуче был наш соученик — умный, но слегка нелепый. Свою кличку он обрел с тех пор, как пришел однажды на занятия бритый под ноль. Тогда заучиха в очередной раз выгнала его из класса за хиповскую прическу, и Дуче в знак протеста побрился налысо.
— Что делать-то с вами будем? — обвел нас строгим взглядом БээФ. — Раньше за такие дацзыбао расстреливали. — Он выждал небольшую паузу, чтобы до нас дошла весомость его слов. — А теперь… Понимаете, друзья мои, я, как директор физматшколы, здесь отвечаю за все. И за каждый листочек на доске объявлений — тоже. И если там написано: уволить БээФ Р-ва и назначить В-ко по кличке Дуче — уж не знаю, как насчет назначить, а меня, значит, точно следует уволить. И ведь могут. Но пока не уволили, я тут посоветовался, как мне поступить с вами. Кое-кто предложил мне вас отчислить.
Директор сделал еще одну внушительную паузу и обвел нас взглядом. Во мне все оборвалось, а потом дернулось: «Как?! Отчислить?! Из физматшколы?! Я не хочу! Мне хорошо здесь! А что скажут родители?!» Я покосился на своих друзей. И Димка, и Мишка сидели чернее тучи.
— Но мы решили иначе. И сейчас вы сами скажете, правильно ли мы поступаем. Мы вас подумываем отправить на перевоспитание. Трудовое перевоспитание…
В очах БээФа заблистали веселые огоньки. Дима первым почувствовал, что суровых санкций не последует, и переспросил:
— Направить на воспитание? Куда?
Р-в, с долей пафоса, произнес:
— В студенческий строительный отряд Московского ордена Ленина энергетического института. Этим летом. В ССО МЭИ ТЭФ «Москва-75». Может, собственное чувство юмора там отшлифуете под руководством старших товарищей.
— Я согласен, — очень быстро промолвил я, опасаясь, что БээФ передумает. Помимо всего, я чувствовал вину перед друзьями за то, что втравил их в эту стенгазету.