Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Евреи в царской России. Сыны или пасынки? - Лев Иосифович Бердников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Плютуют.

– Зачем же они так недобросовестно поступают?

– Нузда, – ну и хоцели назить более гросей.

Далее следует развернутый комментарий автора: «Едва мы поместились в сквернейшем номере корчмы, как нас осадила толпа факторов с предложениями: кто разведать о чем угодно, кто посредничать при покупке, продаже чего бы то ни было, а кто с вопросами: «цаво пан хоцет?». На вопросы, кто побуждает их именно факторствовать – все отвечали одно и то же: «более зить нецем». Впоследствии мы убедились, что они правы: производительности никакой нет, и масса евреев целый день бегает из города в крепость и обратно за какие-нибудь 5-10 копеек, на которые содержат семейства из 6-8 членов».

Положение иудеев в заключении очень точно охарактеризовал один сиделец-старожил: «Нам, русским, в арестантах жить, впрочем, еще можно, а вот евреям – точно, беда:…пищи нашей не едят: вера запрещает, к строгостям не привычны, к работам тоже… ну, и тают, бедняжки, точно воск».

Никитин вводит в текст живые монологи (своего рода интервью) арестантов-евреев, имитируя при этом их характерный местечковый говор. В этом он был не одинок: тогда только вошли в моду «Сцены из еврейского быта» Павла Вейнберга (1-е изд. – 1870), где комический эффект достигался как раз пародированием еврейского акцента. При этом критики сравнивали такой его прием с бездумным «хрюканьем» и упрекали Вейнберга за бессодержательность и даже за разжигание юдофобии. У Никитина, однако, такая имитация вовсе лишена негативного оттенка (к слову, он имитирует также кавказский и татарский акценты), скорее в духе натуральной школы он лишь передает тем самым характерную особенность своих героев.

Тем более, что их бесхитростные рассказы о жизни вызывают доверие и сочувствие. Трагична судьба одного пожилого иудея, который поплатился за свое… законопослушание. Он «23 года отслузил верой и правдой горнистом в полку, зил аккуратно, скопил 1000 рублей, вышел бессрочный, вернулся на родину в Варшавскую губернию и занялся торговлей». Однако здесь торговца стал притеснять «земский стразник» и добился того, чтобы с него ни за что ни про что взыскали штраф. А поскольку тот отказался платить, посчитав это незаконным, стражник явился к нему домой, при этом обругал и толкнул жену еврея, после чего та родила раньше срока и тяжело заболела. Тот самоотверженно вступился за супругу и прилюдно «хорошо укусил» обидчика. Накануне суда взятки от него домогался писарь, но еврей опять захотел быть честным. В результате его осудили и посадили на полтора года, а жена, получившая 4 месяца тюрьмы, «хлопотала, подала 80 жалоб и просудила весь капитал».

А вот другой иудей, «сильно заморенный, совершенно одичалый, низенького роста» двадцатилетний арестант Юдилевич, не выдержав тюремных порядков, был доведен до умопомешательства. Его незаконно сдали в солдаты в возрасте 15 лет, потому что «кагальные заплатили доктору 30 р. и обставили 19 годов». От отчаяния и тяжести службы он бежал из полка и оказался в арестантских ротах. Говорит он сбивчиво и бессвязно: «За сто зе я риштант? Не хочу быть риштантом… Как зе это мозно такой порадок?.. Ползу никому нет, сто я 3 года буду зить здесь, а мине оцень цизало. По заповедям, обизать людей – грех, а риштанты обизену; по заповедям, луди надо на воле жить, а не в риштантах. Зацем зе не исполняют заповеди?.. Я цалвек деликатный, сердце горацее имею, все изнил. Здесь много риштантов затосковали… Ви только поглядите, народ залко».

– Все говорят, что свихнулся маленько с панталыку, – пояснил его товарищ-сокамерник, – Мы все его жалеем: он добряк и простяк, одно слово, дурашный парнишка…. Он изведется беспременно.

Судьба этого еврея, как видно, живо интересовала Никитина. «Судя по рассказанному и другим сведениям, – сообщает он, – Юдилевич с год бродил полупомешанным, пользовался в госпитале и недавно умер, наконец». Смысл здесь в этом «наконец», ибо нежизнеспособность в условиях тюрьмы такого «деликатного цалвека» вполне закономерна.

А вот об отщепенцах своего народа, людях аморальных и безнравственных, говорится с нескрываемой издевкой. В пересыльной тюрьме внимание автора привлекла «очень миловидная, франтовато одетая женщина, лет 18-ти», присланная для отправки по этапу, в Ковно, за просрочку паспорта.

– И зацим зе мине в Ковну, коли я не хочу больше бить еврейкой? – закартавила она, всхлипывая. – Там мине скорей втонают, цим крестят… Мине и паспорт не прислали нарочно: нихай я еду туда, а там… они мине убьют, верно убьют… Я теперь желаю криститься.

Оказалось, что это проститутка, и она пожелала принять православие, чтобы избежать высылки на родину и остаться в Петербурге и продолжать амурное ремесло.

– А вот погоди! Тронемся в путь, так мы сами тебя и окрестим. – сурово отрезал один арестант. – Вспороть бы тебя, анафему этакую, чтоб не таскалась в таких малых годах. Нашего брата портить ведь только!

Понятно, что Никитину чуждо «сентиментальное представление» о проститутках как о жертвах, возобладавшее потом в русской, да и в русско-еврейской литературе (господствовало убеждение, что девочки и молодые женщины вынуждены торговать собой, чтобы не умереть с голоду). Для него это именно хищницы, чья порочность усиливается их своекорыстным ренегатством.

В книге «Общественные и законодательные погрешности» (1872) Никитин сосредотачивается на деятельности ходатаев в суде, защищавших своих доверителей «часто самыми нелепыми, грубыми и лишенными всякого смысла аргументами». И приводит пример откровенной в своем цинизме адвокатуры такого витии-охотнорядца, силящегося оправдать торговца, который избил в кровь женщину-еврейку. Этот новоявленный Цицерон разглагольствует о том, что «жиды не достойны уважения и бить их, будто бы, не преступление; наказывать же за это христианина, напротив, грешно, тем более, что жиды, вероятно, стоят того, если их издавна били и унижали; теперь это делается, по его мнению, для того, чтоб они не перебирались, куда им не следует – в столицу, а жили бы в западных губерниях; что им напрасно дана слишком большая свобода селиться, где пожелают, что они теперь запрудили Петербург, один за другого стоят горой, а не так, как русские, которые, будто бы, сами добровольно душат, грабят друг друга». Едва ли суд внял сему ходатаю, но пышущие злобой юдофобские филиппики слушались с вниманием и находили отзвук в обществе, даже в те относительно «вегетерианские» для российских евреев времена.

Нет возможности привести все высказывания Виктора Никитина о своих соплеменниках. Но и из сказанного понятно: как ни дистанцируется от них писатель, как ни рядится в одежды бесстрастного и беспристрастного наблюдателя, его симпатии к гонимому народу все равно выходят наружу.

Знаменательно, что к 50-летию служебной и общественной деятельности Никитина еврейский еженедельник «Будущность» (1904, № 118, 7 мая) посвятил ему специальную статью, где отметил его кантонистское прошлое, а также «неутомимую энергию», благодаря чему тот «выбился на широкую дорогу». Обращалось внимание на то, что, добившись высокого положения, юбиляр «остался добрым отзывчивым человеком, готовым все сделать для блага ближнего, будь то знакомый или незнакомый». Говорилось и о неутомимой благотворительности Никитина и его заслугах в деле улучшения «мира отверженных» – российских тюрем. А среди прочих его произведений упоминались «Многострадальные», «Жизнь пережить – не поле перейти», труды по истории еврейских земледельческих колоний. Здесь же сообщалось, что многие его сочинения «хорошо известны еврейской публике». Так бывший кантонист Виктор Никитич Никитин оставил свой неповторимый след и в русской, и в русско-еврейской литературах. Он стал видным писателем, признанным самой широкой читательской аудиторией многонациональной России.

История одной картины. Моисей Маймон

К этой самой известной своей картине еврейский живописец и график Моисей (Мовше) Львович Маймон (1860-1924) шел 33 года. Впрочем, казалось, ему уже изначально было предначертано создать нечто важное, значительное во славу своего народа. Ведь род Маймонов восходил к знаменитому средневековому галахисту, философу, врачу и математику Моисею бен Маймониду (Рамбаму) (1135-1204), а тот, по некоторым сведениям, был прямым потомком царя Давида. Дедом же Моисея был видный раввин, ученый-талмудист, автор комментариев к Мишне и статей в газете «Ха-Магид» Александр Зискинд Маймон (1809-1887), оказавший на внука огромное нравственное влияние.

Уроженец местечка Волковишки Сувалкской губернии (ныне Вылкавишкис, Литва), Мовше сызмальства был отдан в хедер, где учился весьма прилежно, но проявлял неукротимый интерес к рисованию, что, однако, не только не признавалось и не поощрялось, но вызывало улыбку и насмешки. Образцами ему служили лубочные иллюстрации к еврейским изданиям «Эсфири» и «Пасхальной Агады». Местечковый раввин, увидев испещренные рукой Мовше страницы молитвенных книг, назвал его страсть к художеству «паскудным делом». Тем не менее, мануфактурные лавочники, прознав о способностях школяра, обращались к нему за рисунками, а иногда и награждали за работу. Поэтому, когда юноше минуло тринадцать, и настала пора определяться, каким ремеслом зарабатывать на жизнь, сомнений быть не могло – он станет художником.

Но окружающие обыватели слово «художник» понимали на свой лад. «В то время в городке К[альварии], отстоящем от нашего местечка верст за пятьдесят, – вспоминает Маймон, – жил и работал часовщик-еврей Цамех. О нем рассказывали чудеса, говорили как о великом мастере и прозвали «художником». Он в действительности был мастером своего дела, а художество его заключалось в том, что он чинил обывательские часы хорошо и добросовестно… К этому-то «художнику», в виду моего влечения к искусству и решили меня определить, и это считалось большим успехом и счастьем». Мовше наука мастера пошла впрок и может статься, он тоже со временем стал бы заправским часовщиком. Но не привелось: подвели его младые годы («я не обладал разумом и понятием взрослого»), а также обостренное эстетическое чувство. Случился пожар, а Мовше, вместо того чтобы в критический момент побежать и помочь Цамеху, стоял, как завороженный, и все глазел на эти багровые языки всепоглощающего пламени и не мог шелохнуться. «Художник», возмущенный такой черной неблагодарностью ученика, выгнал его вон из дома. Пришлось заниматься работой, не связанной с художеством даже отдаленно – отрок определяется приказчиком в бакалейную лавку в г. Ковно. Но страсть к искусству не оставляет, и он удивительно точно, схватывая самую суть характера, зарисовывает в альбом типы покупателей и прохожих. К тому же он берет уроки живописи у местных знаменитостей.


М.Л. Маймон

И вот в жизнь юноши властно вторгается многомудрый дед Александр Зискинд Маймон: видя недюжинные способности внука, он буквально настаивает на том, чтобы тот в 1878 году отправился в Варшаву, в тамошнюю художественную школу, как будто заранее знал, что и экзамен он выдержит и обязательно будет принят. Дед был для Мовше непререкаемым духовным авторитетом и вместе с тем ярким воплощением еврейского мира. И то, что он верил в звезду Маймона-художника, окрыляло талант и возвышало душу. После Варшавы Моисей отправляется в Виленскую рисовальную школу, где на отделении живописи под руководством академика Ивана Трутнева (1827-1912) совершенствует свое профессиональное мастерство. И вот уже двадцатилетний Маймон в Петербурге, студент Академии Художеств. Иудеи (коих было 9 человек), по словам инспектора Академии Павла Черкасова, «как терпимые в заведении, должны быть тише воды, ниже травы».

Но Маймон был из числа тех студентов, которые не только не скрывали своего еврейства, но дерзали говорить о нем во весь голос, и это было весьма симптоматично. Ведь в то лихолетье погромов и усиления российской антиеврейской политики авторитетный критик и теоретик искусства Владимир Стасов как раз призывал художников-евреев творить национальное искусство. И еврейская интеллигенция, разочаровавшаяся в просветительских и ассимиляторских идеалах, обратилась к национальным истокам, озаботилась поиском духовных связей со своим народом. Стасова по праву называли «отцом еврейского искусства»: его призыв «служение искусства – народу» обретал для художников-иудеев особый смысл: «служение искусства еврейскому народу», «еврейское национальное искусство»; искусство воспринималось уже, прежде всего, как явление национальной жизни.

Впрочем, свой путь в искусстве Моисей Маймон нашел не сразу. Он обратился к историческим сюжетам, и вот – первая победа: за картину «Смерть Иоанна Грозного» (1887) он получил золотую медаль и звание «классный художник первой степени». Теперь у него появилась возможность отправиться в Европу, чтобы изучить произведения великих мастеров. Постепенно он приобретает известность своими портретами, и хотя среди них есть такие официально-парадные, как «Его Величество Император» и «Цесаревич», все же превалируют изображения еврейских деятелей, и не только российских: востоковеда-эпиграфиста Даниила Хвольсона (1819-1911), главного ортодоксального раввина Британской империи Натана Маркуса Адлера (1803-1890), фольклориста, собирателя древнееврейских манускриптов д-ра Мозеса Гастера (1856-1939) юриста и филантропа Уолтера Льюиса (1849_1930) и др. Работает Маймон и над пейзажами и жанровыми сценами. В 1889 году он участвует в выставке в Кенигсберге, а затем – постоянно на академической выставке в Петербурге. В 1891-1892 гг. здесь экспонировались его жанровые полотна «С прошением», «Политики», «Уголок театра», «Ремонт» и др.


Антокольский М.М. Инквизиция. Скульптура. С рисунка пером

Наконец, в 1893 году он создает свою главную картину «Марраны (Тайный седер в Испании во времена инквизиции)». Тридцать лет спустя художник поведал в своих воспоминаниях о том, что импульсом к созданию его произведения послужило событие в пору его ученичества в Академии художеств. Его пригласили тогда в один еврейский дом на празднование «чудесной Пасхи». Настроение у гостей было торжественно-приподнятое. Во главе стола восседал живописный старик, «одетый в китель, с вышитою ермолкой на голове, обложенный разноцветными подушками. В знак свободы и радости читал он однообразно, но певуче знакомым мотивом агаду. Все в такт вторили ему, и было уютно и отрадно»… Но вдруг – «резкий звонок и одновременно стук многих кулаков в дверь». Являются сыщик, помощник пристава, дворники, проверяют документы и, обнаружив, что у хозяев нет необходимого разрешения на жительство в Петербурге, приказывают взять их под арест, а прочим – освободить помещение. «Ошеломленный и разбитый», плелся Маймон домой. Он все силился и никак не мог понять, «за что разорили уютное гнездо». И принял твердое решение – этот случай необходимо увековечить, и сделать это должен именно он, Маймон. Но как? Представить картину на подобный сюжет из современной российской жизни было тогда совершенно немыслимо…

Между тем, Академия объявила конкурс тематических работ на соискание звания академика. Дело спасла удачно найденная Маймоном историческая аналогия. Художник вспомнил, что грядет 400-я годовщина печально знаменитого события, когда христианнейшие король Испании Фердинанд и королева Изабелла изгнали из страны сотни тысяч евреев, живших здесь веками. Теме жестокости инквизиции был посвящен нашумевшый тогда роман Людвига Филиппсона «Яков Тирадо» (1887), переведенный на русский язык Петром Вейнбергом. Вот к этой-то дате Маймон и приурочил свое полотно.

Надо сказать, историческая живопись никак не противоречила требованиям академического искусства. Сюжеты из Библии, например, занимали в иерархии изобразительного искусства самое высокое место. Но важно то, что еврейские художники и здесь ставили перед собой и решали национальные задачи – напоминали о былом величии «народа книги», пробуждая в угнетенных соплеменниках чувство национальной гордости. Таков Исаак Асканзий (1856-1902) со своим монументальным «Моисеем в пустыне» (1885) – картине, доставившей художнику звание академика. И тема марранов не была обойдена вниманием еврейских мастеров. Марранами называют иберийских евреев-сефардов, которые в XV веке вынуждены были под давлением инквизиции перейти в христианство, но втайне продолжали соблюдать еврейские обычаи. То была мрачная пора мракобесия и фанатизма, господства «святой инквизиции», когда еретиков – людей, обвиненных в несогласии с догматами католической церкви, приговаривали к пыткам, а то и к сожжению заживо. Испанские евреи были вынуждены жить в строго определенных кварталах гетто, носили унизительные опознавательные знаки на одежде, подвергались оскорблениям, гонениям и резне. А марраны, празднуя великий еврейский праздник исторического исхода из Египта – Пейсах, подвергали себя неминуемой опасности: за оступничество от Христовой веры им грозили самые жестокие кары. И тем не менее, некоторые из них шли на это, оставаясь верными иудейской религии.


Маймон М.Л. Марраны и инквизиция в Испании. 1893

Как ни отдалена была тема расправы инквизиции над евреями, художники находили в ней параллели с современной российской действительностью. Запертые в гетто черты оседлости, иудеи империи были поражены в правах, и с молчаливого одобрения императора Александра III по стране прокатилась волна погромов. Как некогда в средневековой Испании, в России в XIX веке крещение и ассимиляция все еще оставались важными инструментами политики в отношении иудеев, направленной на «борьбу с их религиозным фанатизмом и сепаратизмом». В разное время эта борьба принимала разные формы, начиная от учреждения еврейских светских школ, откуда вытеснялся Талмуд, и запрета традиционной национальной одежды и заканчивая недоброй памяти рекрутчиной – «кантонизмом», призывом в армию малолетних детей, иногда и семи лет, которых самыми недозволенными методами принуждали принять христианство. По образному выражению историка Семена Дубнова, «для еврея единственным способом снискать благоволения правительства было склониться перед греческим крестом». И обращение к временам средневековых гонений стало для русско-еврейских художников своеобразным протестом против национального и религиозного притеснения, которое они ощущали на протяжении всей своей жизни.

Великий скульптор Марк Антокольский (1842-1902) выполнил горельеф «Нападение инквизиции на евреев в Испании во время тайного празднования ими пасхи» (1869), который в 1871 году был выставлен в Академии художеств и имел впечатляющий успех; великая княгиня Мария Николаевна заказала его на терракоты. Однако отлитая потом скульптура из цинка испортилась, и художник никому ее более не показывал, продолжая работать над композицией вплоть до своей кончины. Произведение его являло собой панораму, где скульптурные фигуры, предметы обстановки, комната, ее освещение органично сливались воедино. «В этой работе, кажется мне, заключена глубокая мысль и оригинальность исполнения. – отмечал скульптор Илья Гинзбург. – Горельеф изображает подвал со старинными каменными сводами. Случилось что-то ужасное… Опрокинут стол, скатерть, тарелки, подсвечники – все на полу. В паническом страхе все бегут, прячутся в огромную печь, некоторые захватили с собой молитвенники. Тут толпятся и старики, женщины с детьми, и молодые. Остались только двое… Один – убежденный и закаленный в вере старик: на него точно столбняк нашел. Другой, помоложе, смотрит в испуге туда, откуда слышны шаги. По круглой каменной лестнице спускается жирный инквизитор; рядом с ним идет привратник, освещающий факелом ступеньки: дальше видны воины с алебардами и цепями. Ужас, испытываемый при созерцании этой драмы, соединяется с наслаждением от талантливого исполнения работы».

И Маймоном сюжет с марранами был выбран для отвода глаз: ведь таким образом он решил изобразить то же «разорение уютного гнезда», только отодвинул событие на столетия назад, обрядил персонажей в испанские костюмы, а вместо полиции изобразил инквизиторов.

Хотя картина была посвящена «делам давно минувших дней», художник сомневался, что в условиях государственного антисемитизма академическое начальство санкционирует эту его работу. Дело спас влиятельный конференц-секретарь Академии граф Иван Толстой (1858-1916). Либерал и юдофил, он встал горой за «марранов», и Маймону предоставили на год необходимую мастерскую. Более того, он получил возможность отправиться в творческую командировку за границу. В поисках материала художник исколесил Испанию, Португалию, Голландию и Англию, где собрал данные об обстановке, утвари, быте евреев-изгнанников. Труднее было с фигурною частью: хотя было сделано много этюдов и эскизов, в картине наличествовал зияющий пробел – не давался образ старого маррана, по мысли художника, центральный в композиции. Фигура его, признавался Маймон, «была недостаточно сильна, недостаточно выразительна и портила общее впечатление; как я ни старался, дело не двигалось вперед, и я был в отчаянии».

По счастью, тут помог случай. Маймон оказался на одном из клубных собраний так называемых «Мюссаровских понедельников» – филантропического общества высокопоставленных чиновников и аристократов, покровительствовшего художникам и их семействам. Основатель общества, известный педагог и любитель искусств Евгений Иванович Мюссар (1814-1896) привлек в него видных коллекционеров и меценатов, а также профессиональных художников, которые в качестве ежегодного взноса обязывались предоставлять свои работы. Маймон пишет, что он неожиданно «увидел фигуру входившего в залу седого генерала, огромного, широкоплечего, с удивительно красивою старческою головою, как раз такою, которая мне была так необходима и которой я не мог найти в течение многих лет как у нас, так и в Европе». Когда Мюссар сообщил ему, что это или «начальник, или бывший начальник артиллерийской дивизии, большой любитель искусств Арнольди», Маймон «почти в слезах» умолил его уговорить генерала позировать для картины. К его удивлению, услышав о марранах, Арнольди воодушевился и, бросив на художника оценивающий взгляд, по-военному четко произнес: «Буду у Вас завтра в 11 утра – и баста!». И назавтра художник одел генерала в белый китель, опоясал его, надел на голову ермолку, и «получился редкой красоты старик с огромной седой бородой».

Маймон ощутил какое-то особое вхождение генерала в художественный образ, его горячее душевное участие в работе над картиной: «Он вошел в мастерскую, посмотрев на огромный холст, стал его подробно осматривать с одного конца до другого и особенно внимательно как бы изучал главную фигуру старого маррана… У меня перебывало много натурщиков, но я не помню, чтобы кто-то с таким интересом позировал. Я чувствовал, что мне судьбою послан клад, и я должен использовать это счастье как можно шире и глубже. С каждым новым мазком голова оживала, и фигура принимала то выражение, которое нужно было для общего впечатления». Наконец, когда на пятый день генерал, по обыкновению, подошел после сеанса осматривать полотно, он вдруг зычно скомандовал: «Ни одного мазка больше! И никаких испанцев!» От неожиданности художник вздрогнул, но, увидев на лице Арнольди довольную улыбку, понял смысл его категоричного приказа: тот опасался, что Маймон испортит так удачно написанную голову. И вот, перед самым своим уходом, стоя у картины и указывая на главного маррана, он сказал нечто ошеломляющее: «А знаете ли Вы, молодой человек, почему я так старательно Вам позировал? Потому что… потому что я сам из евреев. Меня мальчиком похитили из родного дома и насильно крестили, и я до сих пор помню два праздника: Пейсах и Йом-Кипур. Поэтому сразу согласился Вам помочь, что Вы угадали во мне еврейскую душу, которую я ношу уже восьмой десяток, хотя вместе с крестом на шее». Маймон был потрясен этой исповедью новоявленного соплеменника и наговорил ему много горячих слов. «После, – вспоминал художник, – я часто бывал у него на квартире, и много интересного рассказывал он из своей жизни и жизни кантонистов вообще».


А.И. Арнольди

Кто же этот самый генерал Арнольди, имя которого так тогда и не было названо?

Некоторые исследователи, исходя из рассказа художника, ничтоже сумняшеся, аттестуют его «прославленным генералом от артиллерии Арнольди»[21]. А американский литературовед Габриэла Сафран воссоздает возможную биографию генерала: «родился приблизительно в 1820-х гг. Кантонистом стал лет 12-18 (обычно мальчиков забирали в кантонисты в этом возрасте, хотя в некоторых случаях и раньше) – в 1830-х или 1840-х гг., во время проведения политики кантонизма, следовательно, когда он позировал Маймону, ему было около семидесяти лет».

Многие еврейские историки и литературоведы утверждают, что речь здесь идет о «генерале от артиллерии Михаиле Арнольди»[22]. С ними полемизирует российский публицист-почвенник Виктор Остерцов, который уверен, что военачальника Арнольди с таким именем не существовало[23]. Кто же прав? На самом деле, Михаил Павлович Арнольди (1838), действительно, имел место быть и не только служил в российской армии более тридцати лет, но и издал в свет две книги:

«В Закаспийском крае в 1877 году (Воспоминания офицера)» (Спб., 1885) и «Сбережение казачьей сотни: Практические советы старого командира (из 32-х лет практики» (Спб., 1905). Известно, что в 1877 году он был сотенным командиром Лабинского Кубанского казачьего полка. Но правда и то, что никаким генералом он не стал, да к тому же был слишком молод, чтобы стать прототипом старика-маррана для художника.

Между тем, в просмотренных нами российских «Списках генералитета по старшинству» 1876-1885 гг. фигурирует лишь один Арнольди, Александр Иванович, который с 1883 г. характеризуется как уволенный в запас. С 1886 г. упоминания об Арнольди отсутствуют[24]. Напомним также обстоятельства знакомства Моисея Маймона с генералом. Последний был завсегдатаем собраний Мюссара и «большим любителем искусств». А именно таковым был и Александр Арнольди, известный меценат и не последний художник-аквалерист. Правда, далекий от армии, человек большого света Мюссар в аттестации рода службы генерала все напутал, назвав его «начальником или бывшим начальником артиллерийской дивизии». Генералом от артиллерии был его отец, остзейский мещанин из Риги Иван Карлович Арнольди (1783–1860); подлинная его фамилия Арнольд. Он сочинил себе герб и прибавкой «и» в конце фамилии переделал ее на итальянский лад: будто бы он принадлежал к дворянству, и корни его рода – в Италии (солдаты звали его между собой «Арлондий»). Герой Прейсиш-Эйлау, Березины, Лейпцига и Кулвечи, бравый служака и острослов, сей сподвижник неутомимого Аракчеева особо лютовал при соблюдении строгих воинских уставов. «Он был по характеру своему настоящий русский Вандам, – пояснял современник, – не жалел ни приятелей, ни подчиненных».

Сам же Александр Арнольди (1817-1898) был генералом от кавалерии. Но вот незадача: биография и послужной список военачальника такого ранга, казалось бы, известны в мельчайших подробностях, и получается, что никаким кантонистом он не был, а получил воспитание в самом аристократическом военно-учебном заведении – Пажеском корпусе. Выпущенный оттуда в 1837 году корнетом в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк, он сделал головокружительную карьеру: участвовал в Кавказских походах, отличился при подавлении Венгерского восстания (1848-1849 гг.), в Русско-турецкой войне (1877-1878 гг.). Отличался исключительной отвагой и мужеством. Показательно, что во время баталии около села Кацелеве он принял начало над передовым отрядом и остановил наступление турок, пытавшихся прорвать центр Рущукской обороны, за что был награжден золотой саблей с надписью «За храбрость». Кавалер семи российских и иностранных орденов, он командовал двенадцатой, а затем четырнадцатой квалерийской дивизиями, был военным губернатором Софии, в 1883 году был произведен в генералы от кавалерии и уволен со службы с мундиром и полным пенсионом…

Чем же объяснить такое явное несоответствие рассказа о кантонистском прошлом Арнольди его всем известной биографии? Быть может, все это – плод безудержной фантазии художника? Но Маймон говорит столь убежденно, а его удивление при известии о еврействе генерала столь неподдельно, что едва ли можно усомниться в правдивости его слов. Или это Арнольди сочинил историю о кантонисте и «еврейской душе», дабы потрафить иудею Маймону? Но какая корысть у заслуженного, овеянного славой русского генерала в том, чтобы произвести впечатление на начинающего рисовальщика? Зачем понадобилось что-либо измышлять ему в угоду?

Позволительно высказать еще одну версию, – самую невероятную! (но ведь жизнь оказывается порой куда невероятнее самой дерзкой выдумки!). Представим себе, что Александр Арнольди не солгал, и он, действительно, этнический еврей. Мальчиком был отдан в кантонисты и насильственно крещен, но был замечен и тайно усыновлен чадолюбивым[25] генералом от артиллерии Иваном Арнольди. После чего, благодаря отцу, поступил в Пажеский корпус, и это положило начало его блистательной военной карьере. В пользу этой версии говорит поразительное сходство известного портрета седобородого генерала Александра Арнольди и старика-еврея на картине Маймона – одно и то же лицо!

Отметим еще одно привходящее обстоятельство. В 1815 году Иван Арнольди женился на вдове Надежде Ивановне Россет (Лорер); считается, что от этого брака в 1817 году и родился Александр Арнольди. Генерал, между тем, удочерил дочь Россет от первого брака, знаменитую впоследствии фрейлину Александру Смирнову-Россет (1809-1882). Замечательно, что последняя в своей «Автобиографии» делает неожиданное заявление: «Когда и где родился Саша Арнольди, не знаю». И хотя известно, что Александра с 1814-1818 гг. жила в Громоклее, в имении дяди по отцу Николая Лорера, такая неосведомленность о сводном брате невольно настораживает…

Но вглядимся пристальней в картину Маймона. Сюжет ее перекликается с «Инквизицией» Антокольского, но выполнен весьма своеобычно, что неудивительно, поскольку художник никак не мог видеть этот горельеф (когда он экспонировался, Мовше был еще подростком и жил в местечке). Седобородый патриарх марранов восседает во главе стола на праздновании еврейской Пасхи. Богатый дом, гости в элегантных платьях испанских грандов, роскошная мебель – кажется, все подчеркивает благополучие этих людей. Вдруг все смешалось – в дом врываются вооруженные инквизиторы в масках. Общее оцепенение и – опрокинутые стулья, разбитая посуда… И ясно, что всех их, тайных иудеев, ждут неправедные судилища, а затем – огни беспощадных аутодафе. Внимание приковывает этот старик с волевым лицом сефарда. (Примечательно, что в «Альбоме Академической выставки 1893 года», Спб., 1893, картина так и названа «Арест богатого маррана при совершении им обряда ветхозаветной Пасхи (из времен испанской инквизиции»). Спокойный и величественный, он лишь слегка приподнимается с места, и в его мужественной фигуре проступает статная генеральская выправка…

Картина приобрела известность, ее репродукция разошлась огромным тиражом, а Маймон вторым из евреев удостоился звания академика Российской Академии художеств и получил чин титулярного советника. Она выставлялась в Варшаве и Вильне, была воспроизведена в «Еврейской энциклопедии» Брокгауза и Ефрона и многих иностранных журналах, даже открытки с ней были весьма популярны.

Но незамедлительно последовала и жесткая критика картины в печати, а затем и преследования со стороны властей. Маймона обвиняли в плагиате «Инквизиции» Марка Антокольского, и самому скульптору пришлось объяснять беспочвенность такой оценки. Гвоздь был здесь, конечно, в идеологической подкладке, «вредной» тенденции картины, которую мгновенно уловила реакционная критика. В статье в «Московских ведомостях» «Марраны» Маймона названы «кучкой преступников», обманывающих «испанское христианское правительство». Мало того, президент Академии художеств, великий князь Владимир Александрович, в нарушение существующих правил (конкурсные картины, авторы которых удостаивались звания академика, приобретались для Музея Александра III), отменило решение о покупке «Марранов» как произведения «антихристианского». А что Моисей Маймон? Его мысли и чувства очень точно передает искусствовед Григорий Казовский: «Трагический смысл еврейской истории остается неизменным, независимо от эпохи и места; полицейские, нарушившие пасхальный седер, превращаются у Маймона в стражей инквизиции, а ее отношение к марранам соответствует официальной реакции на картину. Отпечаток этого трагизма просвечивает сквозь каждую еврейскую судьбу: седобородый генерал оказывается «марраном», а сам художник – одним из тех, кого притесняли и угнетали за их верность собственному народу (подобно марранам)».

Маймон был захвачен величием прошлого своего народа. В 1897-1900 гг. он создает впечатляющие художественные альбомы «Библейские женщины», «Мужи Библии», «Картины из еврейской жизни». Проявляет он интерес и к российской истории, создавая полотна «Петр I редактирует «Ведомости» (1903), «Александр I у Серафима Саровского» (1904), но особенный успех заслужил его «Иван Грозный» (1911). И все же главной темой, пронизывающей все творчество Маймона, была тема еврейская, и он сам Маймон заявлял о себе как о художнике еврейском (16), что в тех условиях было проявлением гражданской позиции и национальной гордости. Под его кистью оживают памятные события из жизни народа. Работа «18 апреля в горах Тюренчена» (1905) воссоздает героический эпизод Русско-японской войны, когда еврейские солдаты-музыканты, поддерживая раненого священника о. Щербаковского, самоотверженно ведут полк в атаку на неприятеля. А вот картины «Вечный странник» и «Опять на родине» (1906) вызваны непосредственной реакцией на кровавые погромы 1905-1906 гг. По силе эмоционального воздействия особенно выделяется последняя: раненый еврейский солдат, проливавший кровь на войне за Россию, возвращается на родину и находит здесь разоренный дом и узнает о жертвах погрома среди родных. Показательно, что цензура признала такой «реализм» вредным и распорядилась снять картину с выставки. Маймон выставлял свои произведения на международных вернисажах в Амстердаме и Лондоне, где некоторые его работы были приобретены в собрания частных коллекционеров. Человек яркого общественного темперамента, он активно участвовал в деятельности многих еврейских культурных организаций, избирался в правление крупнейшей из них – Еврейского общества поощрения художников (1916-1919). Обладая литературным даром, он был автором многочисленных статей, опубликованных в тематических сборниках, а также в журналах «Восход» и «Будущность». Признанный мастер и тонкий знаток живописи, он к тому же оказался и недюжинным педагогом: в 1910-1920-х гг. преподавал рисование в различных столичных учебных заведениях; а в 1919 году, когда был открыт Еврейский университет Петрограда, читал там лекции по истории еврейского искусства…

А какова дальнейшая судьба картины Маймона о еврейской Пасхе во времена инквизиции? В своей неоконченной статье «Кто виноват?» (1901) он сетовал на невнимание «просвещенных интеллигентов» к живописи еврейской тематики, при этом упомянул своих «Марранов», говоря о себе в третьем лице: «У одного моего близкого известного еврейского художника стоит до сих пор никем не приобретенная громадная историческая картина из еврейской жизни. Картина имела огромный успех здесь на выставках и в провинции. О ней говорили и судили на все лады, а между тем не нашелся никто, который ее приобрел исключительно из-за сюжета».

И далее, уже на закате жизни, он пишет: «Эта картина находилась в моей собственности до 1904 года, когда вместе с другими российскими художниками я порлучил приглашение участвовать в международной выставке в Сент-Льюисе. Я послал картину вместе с другими моими работами представителю этой выставки меховому фабриканту Грюнвальту, который должен был доставить ее в Америку». И с горечью прибавляет: «Затем моя любимая работа исчезла навсегда». Долгое время картина считалась безвозвратно утерянной. И художник в 1916 году рисует ее наново, однако не удовлетворен результатом: этот вариант по силе и чувству явно проигрывал первоначальному.

Но если правда, что рукописи не горят, то не обращаются в тлен и произведения искусства. Совсем недавно картина «Марраны» была найдена, в Нью-Йорке, в одном из еврейских Домов для престарелых. Американский искусствовед Муся Гланц, обнаружившая эту бесценную находку, увидела здесь закрывавшую почти всю стену картину размером 9 на 16 футов. «Слои пыли, покрывавшие ее много лет, – признается она, – не смогли скрыть ее выразительности и глубокого смысла… Чем дольше я смотрела на картину, тем сильнее я чувствовала великую силу искусства, которая способно соединять времена, страны и народы». Исследователь скрупулезно прослеживает путь «Марранов» из мастерской художника в Петербурге до Дома престарелых в Нью-Йорке, историю пропажи картины и ее новое обретение. Вдаваться в детали мы не будем, скажем только, что в историю эту вовлечено большое число людей, событий и мест. Хотя многие вопросы все еще остаются без ответа и требуют дальнейших розысканий.

Интерес к истории марранов заметен и в сегодняшней России. Осенью 2014 года в Музее истории религии в Санкт-Петербурге открылась экспозиция, где выставлены горельеф Антокольского «Инквизиция» (1902) и картина Маймона «Марраны» (1916), а также демонстрируется мультимедийный фильм о судьбе этих произведений и их авторов. А лейтмотивом выставки стали стихи Самуила Маршака о старике-марране на том праздновании Пасхи, твердом в вере и непоколебимом, как храбрый победоносный воитель:

Могучий и смелый, лишь он не дрожал,И встал он пророкомВ молчаньи глубокомИ взором окинул подвал.И тихо он начал: «Рабами мы были!»Но в темной могиле, в подвале немомМы гордо повторим: «Мы были, мы были!Теперь мы тяжелое время забыли –И дышим своим торжеством!»

«По долгу совести и принятой присяги…». Михаил Грулёв

В 2007 году в московском издательстве «Кучково поле», выпускающем литературу национально-патриотического направления, вышла книга с несколько неожиданным названием «Записки генерала-еврея». В рекламном объявлении о ее авторе, Михаиле Владимировиче Грулёве (1857-1943), сообщалось, что «в царской армии, оказывается, был один такой… генерал-еврей на службе Отечеству». И хотя известно, что и один в поле воин, издатели-патриоты здесь несколько не точны: в Российской империи генерал из евреев – случай отнюдь не уникальный. Командующий Добровольческой армией А.И. Деникин в своей книге «Путь русского офицера» (Нью-Йорк, 1953) утверждал, что параллельно с ним «в Академии Генерального штаба учились семь офицеров еврейского происхождения, шесть из которых стали потом генералами».

Потомками этнических евреев – бывших кантонистов (а из них 33 642 человека приняли православие) были такие видные военачальники, как истый монархист и последний защитник престола Николая II генерал H.H. Иванов, а также генералы В.Ф. Новицкий и А.П. Николаев. А говоря о временах более отдаленных, нельзя не помянуть генерал-аншефа AM. Дивьера, служившего еще при Петре I, генерал-лейтенантов М.П. Позена и В.И. Геймана, генерал-майоров СВ. Цейля и АП. Ханукова, генерал-адъютантов В.А. Вагнера и П.П. Гессе, контрадмиралов Я.О. Кефали, АД. Сапсая и др. Разумеется, все названные лица приняли христианство[26], а большинство из них вовсе отмежевалось от своего народа, превратившись в Иванов (точнее, в абрамов), не помнящих родства. Не то Михаил Грулёв! В подготовленном им издании книги «Записки генерала-еврея» (Париж, 193°) он на отдельном листе посвящения во всеуслышание объявил то, что «патриоты» в 2007 году со скрежетом зубовным воспроизвели лишь в предисловии: «Последние мои думы и слова посвящены памяти моих незабвенных родителей и многострадальному еврейскому народу». Этот генерал-лейтенант российского Генштаба, обладатель самых почетных наград и орденов, герой русско-японской войны, блистательный военный аналитик и историк, талантливый журналист и публицист никогда не забывал о своих национальных корнях.


Тит.л. кн.: Грулев М.В. Записки генерала-еврея (1930)

Михаил родился в городке Режице Витебской губернии (ныне Резекне, Латвия), находившемся в черте оседлости, в еврейской семье, бедной и многодетной, все помыслы которой были направлены на заботу о куске хлеба. Впоследствии он заметит: «Удивительно, как это все знают хорошо богатства Ротшильда или какого-нибудь Полякова, о которых говорят много, хотя их мало кто видел, но никто… знать не хочет повальной нищеты массового еврейского населения, которая у всех перед глазами». О занятиях режицких евреев в то время дает представление записка уездного предводителя дворянства адмирала Г. Мофета. На заседании Витебской губернской комиссии он заявил, что иудеи «приносят пользу своей торговлею, которую они находят возможным вести так, что местные продукты дороже покупают, а колониальные дешевле продают». Говоря же о беспатентной продаже евреями горячительных напитков, адмирал признал, что таковая «поддерживается самим народом»; в то же время он посетовал на скученность еврейского населения, лишенного права покупать землю и, соответственно, заниматься хлебопашеством.

Михаил был самым младшим в семье – «мизинником», как его называли (от слова «мизинец»), а потому самым обласканным и балованным сыном у родителей. Подобно другим местечковым мальчуганам, он сызмальства был отдан в хедер, где ежедневно ученики штудировали древнееврейский язык, постигали Тору и премудрости Талмуда под водительством бдительного меламеда, громко и вразнобой повторяя пройденное. И, хотя такое шумное зазубривание, сопровождаемое щипками и подзатыльниками учителя, Грулёв назовет потом «утлираздирающей какофонией», он овладел языком своих пращуров настолько, что сочинял на нем вполне складные вирши, а одно из его стихотворений опубликовала даже солидная еврейская газета «Га-Цфира» в Вильно.

Надо сказать, что в 1860-1870-е годы под влиянием охвативших империю просветительских реформ по всей территории черты оседлости открылись правительственные русские школы, посещение которых стало обязательным для еврейских детей[27]. И Михаил здесь не стал исключением, пройдя курс такой «казенной» школы в Режице. Щеголяя знанием русского языка, он вместе с другими школярами-евреями распевал «Птичку Божию» или вот такую, очень злободневную тогда, песенку:

Нынче свет уж не таков:Люди изменились,Стало меньше дураков,Люди просветились.

И, в самом деле, правительство в те времена всеми силами стремилось приохотить евреев не только к начальному, но и к среднему и высшему образованию (только вот желающих находилось тогда не много). Это потом, при Александре III и Николае II возобладает прямо противоположная тенденция – пресловутая процентная норма приема сынов Израиля в гимназии и вузы. А в 1869 году Михаила с распростертыми объятиями принимают в уездное реальное училище в городе Себеже, куда переезжают Грулёвы. Даже по тем либеральным временам Александра II для Михаила это был неординарный и смелый шаг: он был единственным иудеем в этом русском заведении, и ему, в отличие от учащихся-христиан, государство выплачивало еще и стипендию – 60 рублей в год.

Овладев основами общего образования, Михаил становится запойным книгочеем и жадно впитывает в себя русскую культуру, которую, подобно другим своим ассимилированным соплеменникам, начинает считать своей. Особенно притягательной для него становится отечественная классическая литература, и он сам упражняется в словесном творчестве, оттачивая свой письменный русский язык, что впоследствии принесет ему славу публициста и безукоризненного стилиста. Однако иудеи-ортодоксы, одержимые, по слову писателя Льва Леванды, «школобоязнью», не могли не видеть таившуюся в русском просвещении опасность «воспитания гоев из еврейских детей». Обоснованы ли были эти опасения в случае Грулёва? Вот что говорит он сам: «Двадцать лет жизни в тесной еврейской среде были… достаточны для того, чтобы детская и юношеская восприимчивость впитала не только сокровенную любовь ко всему родному, но и немало еврейских суеверий и предрассудков… Но эти предрассудки рассеялись, как туман при ярком свете, оставив в тайниках сердца доподлинно лишь голос крови – врожденную любовь и жалость к своему многострадальному народу».

Приходится признать, что под «предрассудками» Михаил разумел завещанную ему праотцами иудейскую религиозную традицию, против которой он восстал уже в ранней юности. Прежде всего, он революционизировал одежду самым решительным образом: вооружившись ножницами, беспощадно обрезал фалды своего длинного сюртука, а стародавнюю шапку сменил на предерзкий щеголеватый котелок со шнуром для пенсне, вызывая ужас правоверных соплеменников. Дальше – больше! Он посмел даже покуситься на священный для раввинов Талмуд, который аттестовал не иначе как «мертвящую схоластику», «кудреватые толкования», «круглое невежество, граничащее с непостижимыми нелепостями с точки зрения современных понятий». Да и к хасидизму, этой религии еврейской бедноты с ее декларацией чувственного приближения к Богу, относился весьма скептически. Как-то, прознав, что в соседнем местечке остановился некий цадик (праведник), знаменитый своими чудесами и пророчествами, Грулёв вознамерился «проверить его святость». Но встреча с ним не впечатлила Михаила: ничего сверхъестественного цадик собой не явил. По словам нашего героя, он просто был неплохим психологом, поскольку поднаторел в общении с простолюдинами, а потому зачастую и отвечал на вопросы впопад.


М.В. Грулёв. 1875 г.

После окончания училища Грулёву пришлось призадуматься: «Что же оставалось предпринять мне, еврею, для которого в нашем городе закрыты были все пути, вне удушливого прозябания в еврейской среде?». Неожиданно он решает посвятить себя военному делу – занятию для иудея отнюдь не типичному. Знаток и бытописатель гетто Карл-Эмиль Францоз отмечал, что местечковые иудеи видели в желании стать «зельпером» (солдатом) «преступный замысел», противный вере, хотя бы потому, что таковой априори не станет исполнять предписанные религиозные обычаи. Михаил же свой выбор пояснил так: «Едва ли какую-нибудь роль играли воинственные порывы или славянский патриотизм. Вернее всего – простое любопытство: просто хотелось посмотреть войну».

Интересно, что сама фамилия «Грулёв» тоже связана с Марсовым ремеслом: ведь героем Севастопольской эпопеи был знаменитый генерал Степан Александрович Хрулев (1807-1870). Грулёв-старший по роду своей деятельности общался с военными людьми и принял такую фамилию (при этом идишский фрикативный звук «h» в русском написании был воспроизведен буквой «г»), словно отец знал о жизненном предначертании тогда еще не родившегося сына. Казалось бы, эта громкая раскатистая фамилия с самого начала обрекла Михаила на успех. Но вот незадача – он подает документы для поступления вольноопределяющимся в Царицынский полк, но получает от ворот поворот как лицо иудейского вероисповедания: ведь даже при Александре II Освободителе путь иудею в офицеры был заказан. «Обоснования» такому положению дел дал один ангажированный духовидец, протоиерей Дмитревский. На одном из заседаний Минской губернской комиссии по еврейскому вопросу (декабрь 1881) он воззвал: «Отвергая всякую возможность видеть русских солдат под командой еврея, обратить внимание на ту нравственную связь, которая существует между русским солдатом и его начальником-офицером, связь, которая необходима для поднятия духа армии в самые трудные минуты жизни, а подлинная связь между евреем-офицером и русским солдатом более чем сомнительна».

Хотя в 1878 году Михаила зачислили в Красноярский полк, где он проявляет такую смекалку и рвение, что скоро получает унтер-офицерский чин, все его попытки поступить на учебу неизменно терпят крах по той же самой причине. «Меня изгоняют за вероисповедание, – с горечью пишет он, – скорее за моих предков, за то, что я родился в еврействе, потому что с тех пор как я уехал из дома, я ни в чем не соприкасался с еврейским вероисповеданием – забыл про него. В каких-то бумажках что-то числится формально о вероисповедании».

Наконец, он держит экзамены в Варшавское юнкерское училище и, наученный горьким опытом, пытается вероисповедание скрыть. Поначалу все было вроде бы гладко – перед вступительной комиссией предстал исполнительный, дисциплинированный унтер, к тому же прекрасно аттестованный ротным командиром. Экзамены он выдержал превосходно, но, когда пришла пора зачисления, тут-то «каинова печать» иудейства снова выплыла наружу. И Грулёву было предложено: или (в который уже раз!) забрать документы и идти восвояси, или креститься. После долгих раздумий и колебаний он склонился к последнему…

Михаил и не скрывал, что обратился к православию не в результате напряженных духовных исканий (как это довелось сделать С. Франку, Л. Шестову, И. Гессену и др.), а принял его из соображений чисто прагматических. Тем не менее, он и спустя много лет полностью оправдывал свой поступок. «Я пытал мой разум, мою совесть, мое сердце, – писал он, – хорошо ли я поступил тогда, в мои юношеские годы, что перешагнул через этот Рубикон…; и – положительно не нахожу против себя никаких упреков, даже оставляя в стороне соображения материального характера. Ведь все-таки, и с материальной точки зрения, как-никак, а по ту сторону Рубикона я обрел – пусть не корону, пусть не «Париж, стоящий обедни», но и не какую-нибудь чечевичную похлебку по примеру Исава, а хорошую карьеру и совсем иное земное существование…» Крещение еврея он напрямую связывал с «положением гонимого, поставленного в невозможность сколько-нибудь человеческого существования и вынужденного совершить формальность для перемены религии, чтобы только получить возможность дышать воздухом, буквально: ведь это не везде позволительно было евреям!»

Однако Грулёв не мог не знать, что, согласно иудаизму, подобная «формальность» есть отступничество. И воспринимается эта самая «формальность» как предательство своего народа, веры и собственной семьи. Подобный еврей-отступник представлен в рассказе Шолом-Алейхема «Выигрышный билет» (1902). Биньоминчик, сын служки в синагоге, уезжает в большой город учиться «на доктора» и присылает письмо, в коем сообщает о своем крещении. Но оправдания сего ренегата, сказанные в свое оправдание, кажутся односельчанам диковатыми, лишенными какой-либо логики. «Язык какой-то странный… – говорят о его письме жители местечка, – Хм… Хм… Язык какой-то нечеловеческий… Нация… Манципация… Пацимация… Черт его ведает, что это значит!». Послание выкреста воспринимается как неприкрытая фальшь: «Иначе не могло быть, – писал он, – я очень мучился, так как знаю, какую боль я причиняю своим родителям. Но стремление к свету, к науке с самого детства было во мне так сильно, что оно победило». И, конечно, автор сочувствует еврейской родне: «Боль и позор были, видимо, так велики, что они не могли смотреть друг другу в глаза».

Тем не менее, атеизм в иудейской среде стал тогда столь массовым, что известный ученый-юрист Г.Б. Слиозберг в начале XX века вынужден был признать: определяет евреев России не религия, а национальная этническая идентификация. Еще в 1870-е годы народник А.И. Зунделевич подчеркивал: «Главный элемент, связующий евреев в одно целое – религия – признавался нами фактором безусловно-регрессивным». А если обратиться к 1920-1930-м годам, то именно евреи-коммунисты – наследники воинствующего богоборца (и антисемита) Маркса стали одними из самых непримиримых врагов религии своих отцов. Вот что писал о них тогда СМ. Волконский: «Много я видел людей яростных за эти годы, людей в последнем градусе каления, но таких людей, как еврей-коммунист, я не видал. В его жилах не кровь, а пироксилин: это какие-то с цепи сорвавшиеся, рычащие, трясущиеся от злобы. И затем – ненависть еврея коммуниста к еврею-некоммунисту…, никогда не видел, на что способен родич по отношению к родичу только за разность в убеждениях». Эти «пламенные борцы» уничтожали свою древнюю культуру, преследовали своих братьев, изучавших Тору и иврит, расправлялись с верующими евреями, посылали их в лагеря по обвинению в контрреволюции…

И сегодня в современном Израиле, по некоторым данным, около 25 % населения не верит в Бога, а более половины считают себя сторонниками светской традиции. Примечательно, что известный своими антирелигиозными воззрениями академик РАН Виталий Гинзбург высказался за материальную поддержку синагог исключительно потому, что они являются «не только молельным домом, но и центром общины», и их посещают и евреи-атеисты.

В XIX веке, по данным Святейшего Синода, в православие было обращено 69400 российских иудеев. А к 1917 году число это увеличилось до 100 тысяч. Хотя в 1871–1880 годы сию веру приняли всего 686 человек, современник говорит о «почти массовом ренегатстве» среди евреев в конце XIX века. Американский историк М. Станиславский наметил несколько типологических групп евреев, добровольно принявших христианство: 1) стремившиеся к образовательному и профессиональному росту; 2) представители высшей буржуазии; з) преступники (крестившись, они часто получали амнистию); 4) искренние приверженцы новой веры; 5) сильно нуждавшиеся и отчаявшиеся.

Православная миссия среди иудеев насчитывает много веков и освящена именами Иосифа Тивериадского, Романа Сладкопевца, Нафанаила (Кузнецкого), Александра Алексеева и других этнических евреев, превратившихся в ревностных проповедников греческой веры. Хотя Церковь и поощряла обращение евреев, ко многим выкрестам часто относились с покровительственным пренебрежением (отсюда известная пословица: «жид крещеный, что вор прощеный»). А поскольку православие было в России религией государственной, и принимая его, человек обретал права и привилегии, ранее ему не доступные, неофитов подозревали в неискренности (тем более, что некоторые позже возвращались к иудаизму). Еще в Византии церковники стремились предотвратить такое «лицемерное» обращение в христианство: Седьмой Вселенский Собор (Никея, 787 год) принял правило 8-е о том, что иудеев следует крестить только если обращение их будет от чистого сердца и засвидетельствовано «отречением от ложных учений и обрядов». Был даже установлен специальный «чин отречения от иудейских заблуждений» – испытание, которому должен был подвергнуться всякий желающий перейти из иудаизма в православие. И в Российской империи власти также предпринимали соответствующие меры. В некоторых губерниях прошения евреев о крещении рассматривало полицейское управление. Главным требованием здесь опять-таки была искренность перехода, а также знание основных догматов православной веры и молитв.

Наш герой-агностик придерживался на сей счет иного мнения. Своим оппонентам – и еврейским, и русским – он адресовал исполненный горечи страстный монолог: «Отнимают у человека право на человеческое существование, подвергают нравственным пыткам и гонениям всякого рода, сами указывают выход, где легко и просто найти убежище; и, когда человек воспользуется этим выходом, упрекают его в отсутствии стойкости. Можно ли представить себе провокацию худшего сорта! Ведь по элементарному здравому смыслу ясно, что быть стоиком в этом случае значило бы преклоняться перед явными предрассудками, которые представляются мне глупыми, жестокими и несправедливыми».

Не знаем, как готовился Михаил Грулёв к крещению, что чувствовал он в минуту, когда священник под звуки благостного церковного пения торжественно окроплял его чело святой водой. Может статься, ему слышался в сей миг и другой напев – древняя молитва Кол-Нидре в их городской синагоге в день Йом-Кипура. То была мольба о прощении: «Мы во всех обетах раскаиваемся. Пусть они не будут связывать нас. Пусть обет не будет признан обетом, а обязательство обязательством». Так обращались когда-то к Богу вынужденные принять христианство испанские мараны: они каялись в этом и пели о своей приверженности религии Моисея. Но смысл слов ускользал от Михаила. В его сердце раздавалась только мелодия, возвышенная, величественная, причем церковный хор чудным образом слился с синагогальным пением, и звуки эти как будто срослись, в согласии зазвучали, соединясь в какой-то небесной гармонии. Осенив себя крестным знамением, он не каялся в этом, но и отщепенцем своего народа себя тоже не считал, тщась примирить непримиримое. В отличие от славянофилов (особенно И.С. Аксакова), объявивших религию иудеев «безусловно враждебной» христианской, Грулёв ищет скрепы, наводит мосты между еврейством и православием, пытаясь избежать разлада в собственной душе. «Ни по букве, ни по духу христианского вероучения вообще, и православного, в частности, нет никакой вражды к еврейству; – говорит он себе, – напротив, – это ведь родственное вероучение, состоящее из Старого и Нового Завета, не имеющее ничего общего с гонением на евреев, народившимся лишь впоследствии, с течением веков, среди темных низин народных, при изуродованном понимании религиозных верований».

И логика жизни вела его от прагматизма и безбожия к вере, причем именно к вере православной. И дело, конечно, не в том, что он по роду своей деятельности стал посещать церковные службы. На войне, где смерть подстерегала на каждом шагу, Михаил пришел к твердому убеждению, что «в жизни человеческой виден какой-то перст Божий». А в его мемуарах и дневниковых записях проступает со всей очевидностью благоговение перед «великим Богом земли Русской». Бойцов вверенного ему полка, по его признанию, всегда настраивала и вдохновляла молитва. И Грулёв в самых восторженных тонах рассказывает о том, как войска после напутственного молебна «оказались снабженными для похода целыми иконостасами: поднесены иконы и от городов, и от дворянства, и от купечества… каждому нижнему чину выданы маленькие образки». И вот перед сражением он мысленно обращается с горячей молитвой к русскому Богу, прося его о помощи в предстоящем деле. И солдаты, его солдаты, «без напоминаний и команд… сами, по собственному побуждению, как один, сняли шапки, перекрестились, и… тронулись в первый поход – навстречу неведомым, но жгучим событиям». А над почившим юным солдатом-новобранцем Грулёв в порыве отчаяния «нагнулся, поцеловал и перекрестил его, призвав мысленно поцелуй его матери». Он признает Божий суд, а не «близорукий суд человека» и преклоняется перед великими истинами, явленными миру и завещанными Спасителем. Он твердо знает, что есть в мире «христианская вера в Божью помощь поднявшимся в защиту правды и готовым положить жизнь свою за ближних». И эта вера, «в связи с прирожденными русскому народу мужеством и храбростью», всегда склонит успех на сторону Отечества.



Поделиться книгой:



Регистрация