Он потащился через комнату, вытирая глаза рукавом. Сев на место, он боязливо поглядывал на нее своими покрасневшими глазами. Он выглядел, как побитая крыса.
Дети ушли. Мистер Гарби прошествовал величественной поступью, не обращая на нее внимания и не проронив ни единого слова. Мистер Брент остановился на минуту около шкафа, который она запирала.
— Если бы вы так же поступили с Кларом и Летисом, мисс Бренгуэн, вы были бы правы, — сказал он со странной сочувственной улыбкой, обращаясь к ней своей вытянутой физиономией.
— Серьезно? — нервно рассмеялась она. Ей не хотелось разговаривать ни с кем.
Идя по улице, машинально прислушиваясь к звуку шагов по камню, она заметила, что сзади нее тащатся мальчики. Что-то ударило ее по руке, в которой она несла свой сверток и причинило боль. Когда предмет откатился, она увидела, что это была картошка. Рука болела сильно, но она не показала виду. Все равно, скоро она сядет в трамвай.
Она чувствовала странный глубокий испуг. Казалось, все происшедшее было тяжелым, безобразным сном, жестоко унизившим ее. Она скорее умерла бы, нежели призналась бы кому-нибудь во всем. Распухшая рука мало занимала ее. В душе было что-то сломано. Кризис миновал, Вилльямс был побежден, но чего это стоило.
Ей не хотелось возвращаться домой в таком расстроенном виде. Она побродила по городу и у остановки трамвая зашла в маленькую чайную. Там в темном углу, позади прилавка, она машинально пила чай, закусывая бутербродом. Все казалось безвкусным, но нужно было занять себя чем-нибудь. Долго сидела она в маленьком, тесном, тусклом помещении, не думая ни о чем и не сознавая ничего. Только иногда машинально гладила распухшую кисть.
Когда, наконец, она отправилась в Кёссей, на западе горел кровавый закат. Она не знала, зачем она собственно шла домой. Там не было никого, кому бы она могла открыться, там не было места, где бы она могла забыться. Одна должна была она при свете этих красных лучей заходящего солнца таить в себе сознание всего ужасного в человеческой природе, грозившего разрушить ее душу, с чем она отчаянно боролась.
Утром она опять должна была идти в школу. Без малейшего ропота или колебания, она поднялась и пошла. Она подчинялась какой-то большой, суровой, упорной воле.
Класс встретил ее почти спокойно. Однако, как она чувствовала, они ждали только удобного момента, чтобы напасть на нее, и уловили бы малейшую слабость. Но она держалась с большой холодностью и сдержанностью.
Вильямс отсутствовал. В середине уроков послышался стук в дверь, кто-то желал видеть старшего учителя. Мистер Гарби, раздраженный, сердитый, хмуро вышел из класса. Он боялся гневных родителей. Минуту спустя он вернулся.
— Студжерс, — обратился он к одному из старших мальчиков. — Стань против учеников и записывай всех, кто будет разговаривать. Мисс Бренгуэн, будьте добры пожаловать вместе со мной.
Видно было, что он злорадно торжествовал. Урсула пошла за ним и увидела в приемной худую женщину с бледным лицом, довольно хорошо одетую в серый костюм и красную шляпу.
— Я пришла поговорить о Верноне, — начала женщина, стараясь говорить изысканным тоном.
У нее была довольно утонченная внешность и опрятный вид, но своим обращением она производила неприятное впечатление, с ней тяжело было иметь дело. Она не была ни леди, ни женою рабочего, и казалась существом, стоявшим в стороне от общества. По платью она была из людей состоятельных.
Урсула сразу поняла, что это мать Вильямса, и что он был Верноном. Она вдруг вспомнила, что он тоже был всегда чисто одет, и аккуратно выглядел в своем матросском костюме. От него веяло той же самой нездоровостью, похожей на разложение.
— Я не могла послать его сегодня в школу, — продолжала женщина тем же приторно-любезным голосом; он пришел вчера из школы совсем больным — ему было очень плохо, и я думала, что мне придется послать за доктором. Вы знаете, что у него слабое сердце?
Женщина поглядела на Урсулу своими бледными безжизненными глазами.
— Нет, — ответила девушка, — я этого не знала.
Она чувствовала отвращение и неуверенность. Мистер Гарби, высокий, мужественный, с длинными усами, посматривал на нее с легкой коварной усмешкой, таившейся в глубине взгляда. Женщина продолжала вкрадчиво.
— О да, у него сильное сердечное недомогание с самого детства. Вот почему он иногда пропускает уроки. Бить его очень дурно. Он сильно болен сегодня, и на обратном пути я позову доктора.
— Кто остался с ним сейчас? — спросил коварно старший учитель.
— Я оставила с ним женщину, которая приходит мне помогать и умеет с ним обходиться. Но на обратном пути домой я зайду за доктором.
Урсула продолжала стоять тихо. Она чувствовала во всех этих словах неясные угрозы. Но женщина была так чужда ей, что она никак не могла воспринять того, что она говорила.
— Он сказал мне, что его избили, — продолжала женщина, — и когда я раздела его, чтобы уложить в постель, увидела, что все тело покрыто следами побоев, я могу показать их любому доктору.
Мистер Гарби вопросительно поглядел на Урсулу. Женщина грозила ей начать судебное дело за побои сына. Может быть, требовалось дать ей денег?
— Я высекла его, — сказала она. — Он создавал слишком много шума и беспорядка.
— Мне очень жаль, что он вел себя так, — возразила женщина, — но он жестоко избит. Я могу показать следы побоев любому доктору. И я вполне уверена, что вряд ли вы получите поощрение, если это станет известным.
— Я высекла его потому, что он дрался со мной, — сказала Урсула, жестоко страдая от того, что ей приходилось оправдываться. Мистер Гарби продолжал стоять все с той же иронической усмешкой в глубине взгляда, радуясь столкновению обеих женщин.
— Уверяю вас, мне очень жаль, что он плохо ведет себя, — снова начала женщина, — но я не могу представить себе, чтобы он заслужил подобное наказание. Я не могу послать его в школу, и не имею средств заплатить доктору. Разве учителям разрешается избивать детей до такой степени, мистер Гарби?
Старший учитель промолчал. Урсула ненавидела мистера Гарби с его бегающими хитрыми глазами. Жалкая женщина пыталась воспользоваться случаем.
— Для меня это большой расход, мне и так стоит больших усилий держать мальчиков в приличном виде.
Урсула продолжала молчать, уставившись глазами на асфальтовый двор, по которому носились грязные клочья бумаги.
— И я полагаю, что во всяком случае не разрешается бить таким образом ребенка деликатного сложения.
Урсула смотрела тупым взглядом на двор, как будто она ничего не слышала. Все решительно внушало ей отвращение, ей казалось, что она потеряла способность чувствовать и воспринимать.
— Я знаю, что он временами очень надоедлив, но я полагаю, что наказание было слишком сильно. По всему телу следы.
Мистер Гарби стоял безмолвный, неподвижный, дожидаясь окончания этого разговора с легкой иронической усмешкой. Он чувствовал себя хозяином положения.
— Он так болен. Я никак не могла послать его сегодня в школу. Он не в состоянии был поднять голову.
Никто ничего не ответил.
— Вы понимаете, сэр, почему он отсутствует? — спросила женщина, повернувшись к мистеру Гарби.
— О, да! — ответил он сурово и величественно.
Урсула ненавидела его за его победу и чувствовала к нему отвращение. Все внушало ей отвращение.
— Вам следует не забывать, сэр, что у него слабое сердце. Он очень болен, благодаря тому, что случилось.
— Хорошо, — сказал старший учитель, — я буду наблюдать.
— Я знаю, что он надоедлив, — теперь женщина обращалась исключительно к мужчине, — хорошо было бы, если бы вы наказывали его иным способом, минуя побои; он слишком хрупкого сложения.
Урсула чувствовала себя совсем расстроенной. Гарби держал себя настоящим повелителем, а женщина подличала перед ним, завлекая его, как ловят рыбу на удочку.
— Я пришла, сэр, объяснить его отсутствие в классе. Вы теперь поймете.
Она протянула руку. Гарби попрощался с ней с некоторым изумлением и неприязнью.
— До свидания, — сказала она, протягивая Урсуле руку в перчатке, пахнувшей духами. Она выглядела совсем неплохо, но своей вкрадчивостью внушала сильное отвращение.
— До свидания, мистер Гарби, благодарю вас.
Затем фигура в сером костюме и красной шляпе направилась через двор медленной колеблющейся походкой. Урсула чувствовала по отношению к ней жалость и отвращение. Она содрогнулась и направилась в класс.
На следующее утро Вилльямс оказался в классе. Он выглядел бледнее обычного и был чрезвычайно опрятно одет в обычный матросский костюм. На Урсулу он глядел с полуулыбкой, заискивающий и готовый сделать все, что она ему скажет. В нем было что-то, что заставило ее дрожать. Мысль о том, что она наложила на него свои руки, была ей ненавистна. Во время перерыва у школьных ворот она увидела мальчика лет пятнадцати, высокого, бледного и худого. Он поклонился, как джентльмен, но в нем было что-то льстивое и вкрадчивое.
— Кто это? — спросила Урсула.
— Это старший Вилльямс, — грубо ответила Виолет. — Она, ведь приходила вчера, да?
— Приходила.
— Ее приход не предвещает ничего доброго, положим, ей невыгодно поднимать шум.
Урсула была задета грубостью слов и предположением о возможности скандала. Какое сплошное ослепление, как бесконечно противно все кругом! Ей жалко было эту странную женщину с ее томной походкой, жаль ее странных склонных к подличанью мальчиков. Но, ведь, Вилльямс был все-таки виноват. Как все это было мерзко!
Душа ее болела, но она упорно не сдавалась, продолжая начатую борьбу за свой авторитет. Пришлось иметь резкое столкновение еще с несколькими мальчиками. Мистер Гарби окончательно возненавидел ее, видя в ней соперника по авторитету. Теперь она хорошо знала, что ничем, кроме физического наказания, нельзя было держать в руках этих детей. Но если она посылала ученика для наказания к мистеру Гарби, то старший учитель по возможности не трогал его, желая досадить этой нахальной, задравшей нос учительнице за ее независимость.
— Ну, Райт, что вы там такого наделали? — спрашивал он и оставлял ученика в покое, предоставляя ему самым спокойным образом ротозейничать у его стола.
Таким образом, Урсула перестала прибегать к помощи мистера Гарби, но выведенная из себя дерзкими выходками, она хватала трость и начинала колотить учеников, по голове и по рукам. Путем страха она добилась послушания.
Это стоило ей, однако, очень дорого. Она поплатилась частью своей души. Казалось, что огонь прошел через ее душу и выжег половину ее. Она, не допускавшая раньше и мысли о физическом насилии в какой бы то ни было форме, принуждена была применять побои и давать ход всем своим дурным инстинктам. А потом, доведя до послушания, должна была слышать этот отчаянный, неистовый плач.
Временами ей казалось, что она сходит с ума. Неужели действительно так важно, что книжки грязны и что дети плохо слушаются? На самом деле она охотнее согласилась бы с тем, чтобы они нарушали все школьные правила, чем бить их, стараясь сломить упорство и доводя их до такого беспомощного, жалкого состояния. Лучше в тысячу раз непрерывные обиды и оскорбления с их стороны, нежели постоянные наказания, унижающие ее и их. Горько раскаивалась она в том, что дала тогда волю своему гневу и побила мальчика.
Она была против такого положения, но приходилось действовать в этом духе. Зачем покорилась она этой жестокой системе, внесшей в ее душу очерствение и озверение, зачем стала она школьной учительницей? О, зачем?
Ей казалось, что дети сами принуждали ее к системе побоев и наказаний. Она не жалела их больше, памятуя, что она пришла к ним с открытой душой, полной любви и ласки, а они истерзали ее. Они ведь предпочитали мистера Гарби, ну так она будет такой, как он, и им придется подчиниться непосредственно ей. Она же не хочет обратиться в ничтожество, в нуль, ни благодаря им, ни благодаря мистеру Гарби, ни в силу всей этой системы. Если ей не удалось остаться свободной, то она отнюдь не желает быть и побежденной. Она не допустит разговоров, что она не на своем месте и не умеет справляться со своими обязанностями. Она будет биться и удерживать свое положение в этом мире работы — в условиях, созданных мужчиной.
В этой новой жизни труда и механических отношений она отошла от своего детства и всего связанного с ним. Теперь она много беседовала с Мегги о смысле жизни и ее задачах, пользуясь своими обеденными часами, или заходя выпить чашку чая в маленьком ресторане. Мегги была преданнейшей суфражисткой и придавала огромное значение праву голосования. Урсула не видела в этом праве настоящего реального значения. Для нее это было механической системой, бывшей не в состоянии удовлетворить ее широкие жизненные запросы, ее тянуло облечь в определенные формы и найти путь проявления тому знанию и опыту, который был уже накоплен в ней. Она, как и Мегги, понимала под свободой женщины нечто реальное и глубокое, и инстинктивно стремилась к этому. Она была в большом волнении. Когда она освободится, она добьется чего-то. И она знала, что часть прекрасного, что существовало в мире, было заложено и в ней.
Трудно и дорого обошлись ей первые шаги на свободном пути самостоятельного заработка, но раз почувствовав свободу, она стремилась к еще большей. Ей многого не хватало. Она жаждала внутреннего обогащения, получения знаний путем чтения больших, прекрасных книг; жаждала возможности видеть и наслаждаться произведениями живописи, жаждала общения со свободными, выдающимися личностями. И поверх всего этого, она улавливала в себе еще какое-то сильное, смутное, безымянное стремление.
Трудно было добиться этого. Столько надо пройти, столько преодолеть. А путь неизвестен. Это борьба вслепую. Горькие времена провела она в школе св. Филиппа. Ей казалось, что она — как молодая, необъезженная лошадь, которую впервые запрягли в дышло, лишили свободы. Это мешало ей, это ее тяготило и вызывало в ней чувство позора, унижения, боли, разъедавшей ее душу. Покориться навсегда она не могла. Но приходится считаться и работать в этих оковах, пока не будет силы порвать их.
Вдвоем с Мегги они посещали собрания, митинги, концерты, театры, выставки картин. На свои сбережения Урсула купила велосипед и они ездили в Линкольн, Дербишир и Сосвель. У них были неиссякаемые темы для разговоров, дававшие им радость и открывавшие дорогу в будущее.
Разочаровавшись в школе и преподавании, Урсула сосредоточила все внимание на своей внутренней жизни. Через восемнадцать месяцев она попадет в колледж. Там она будет готовиться к экзамену на степень и, может быть, может быть… она станет женщиной с именем, руководительницей движения. Кто знает? Во всяком случае через восемнадцать месяцев она должна поступить в колледж. Там надо будет работать, работать, работать. Но до колледжа надо продолжать свое преподавание в школе св. Филиппа, которое действовало разрушающим образом на ее душу, но которое она теперь была в силах вести, оберегая свою жизнь, не давая признать себя окончательно побежденной. Она решила подчиниться этому на время, но не навсегда, так как все имеет свои границы.
Школьное преподавание стало для нее постепенно механическим делом. Она исполняла его по принуждению, и неестественность такого положения жестоко утомляла ее. Однако, оно теперь доставляло ей даже некоторое удовольствие, ее развлекало большое количество работы и множество детей, что заставляло ее невольно забывать себя. Приобретая определенные навыки в работе, дававшие ей большое облегчение, но не вкладывая в это своей души, она временами бывала даже счастлива.
В течение двух лет учительства ее собственная индивидуальность в борьбе с ужасами школьного преподавания окрепла и определилась. Но школа всегда оставалась для нее тюрьмой. Зато эта тюрьма научила ее независимости и выработала в ней стойкость. Если она была в хорошем расположении и не чувствовала утомления, работа в школе не вызывала в ней отвращения. Принимаясь за нее утром со свежими силами, она испытывала своего рода удовольствие, чувствуя, как ее усилиями дело движется вперед. Это было упражнением и проверкой собственных возможностей. А душа ее в это время дремала, набираясь новых сил. Но часы учения были слишком долги, обязанности невыносимо утомительны, а условия школьной дисциплины так отталкивали ее. Она похудела и стала беспокойной.
Утром, приходя в школу, она смотрела на цветущий боярышник, осыпанный блистающими каплями росы, и слушала жаворонков, заливающихся трелями в лучах солнца. Все кругом дышало радостью. И грубым насилием над душой было погружение в серость и духоту города.
В классе она стояла в нерешительности, не находя в себе силы работать, оторвать свою душу от полей, лугов и яркой радости лета и обратить ее на укрощение нескольких десятков мальчишек и на обучение их правилам арифметики. Она чувствовала себя рассеянной. Белые душистые цветы на окне говорили ей о лугах, где из густой зеленой травы выглядывают яркие головки ромашки и клевера. А на нее глядело пятьдесят пар глаз. И эти ребячьи лица тоже начинали ей казаться цветочками среди густой травы.
Она не могла уже относиться так равнодушно и безразлично к детям. Она боролась между влиянием двух миров: мира юности, озаренного летом и обрамленного цветами, и другого мира — мира труда. И пронизанная солнечными лучами, душа ее озаряла своим светом весь класс.
После спокойных утренних уроков она и Мегги радостно поглощали свою еду при открытых окнах, чтобы потом укрыться на церковном дворе в тенистом уголке под кустами цветущего боярышника. Там они читали Шелли и Броунинга или какую-нибудь книгу на тему «Женщина и труд».
А возвращаясь после перерыва в школу, Урсула приносила с собой впечатления тенистого уголка, где земля была усыпана опадающими розовыми листьями боярышника, а вверху разносился торжественный колокольный звон, и мягкий, приятный голос Мегги так мелодично звучал около нее, прерываемый иногда оживленным щебетанием залетевшей птички.
Такие дни давали ей столько счастья и радости! Эта радость переливалась и на детей. Она не видела в них учеников. Они казались ей цветами, маленьким зверьками, детенышами живых существ. Не было ни пятого отделения школы, ни гнетущей ответственности за него. Учение было для нее веселой игрой. Это совсем неважно, что у них не сошлись суммы. И вместо скучной, тягучей истории с изобилием дат она занимала их интересным рассказом. А по грамматике они будут делать письменный разбор на знакомое правило. И она выписывала им на доске отрывки из стихов, пришедших на память.
Когда яркий день переходил в золотистый вечер, она со счастливым сердцем отправлялась домой. Закончив свой учебный день, она могла теперь целиком отдаться вечерней задумчивой тишине Кёссей. Эти прогулки домой доставляли ей такую радость.
Она не могла, однако, не сознаться, что это было не школьное учение, это была просто игра в него по соседству с цветущим кустом боярышника. Такое долго продолжаться не могло. Приближалось очередное испытание класса, а он был еще не готов к нему. Ее очень раздражало, что она должна была оторваться и сосредоточить свои силы на том, чтобы заставить этот тяжелый на подъем класс нагонять запущенную арифметику. Им не хотелось работать, она не видела надобности принуждать, но внутри себя она ощущала какое-то гнетущее сознание, что работа не сделана, что обязанность не выполнена. Это раздражало ее до безумия, и свое раздражение она изливала на класс. Снова шли сражения, полные ненависти и насилия, после которых она приходила домой ожесточенная от того, что у ней отняли радость золотистого вечера. Она чувствовала себя снова заключенной в мрачную темницу и отягощенной сознанием совершенных ею дурных поступков.
На что было для нее теперь лето, жаворонки, заливавшиеся трелями до наступления темноты, перепела во ржи ночью; на что нужно ей всё это, раз она утратила мелодию своей души, и могла сознавать только стыд и тяжесть школьных событий?
Она снова ненавидела школу и совсем не верила в то, из-за чего поднимала шум с детьми. Почему дети должны учиться, а она обучать их? Это было толчением воды в ступе. Какой сплошной глупостью была эта сумасшедшая жизнь, видевшая всю свою цель в выполнении глупой, искусственной обязанности? Это было таким безумием, такой неестественностью! Школа, арифметические правила, грамматика, очередные экзамены, журналы, — как все это было глупо, пусто и ненужно!
Почему она должна была передать свои права этому миру, быть у него в подчинении, а свой собственный внутренний мир, полный теплого солнца и душистых запахов трав и цветов обратить в ничто? Она не хочет этого, она не будет пленником в этом бездушном, тираническим мире мужчины. Больше она не будет думать о нем. Если даже ее класс и окажется плохим при испытании, какая беда в этом? Пусть будет так.
Однако, когда пришла пора экзаменов и об ее классе был дан плохой отзыв, она почувствовала себя расстроенной. Радость лета померкла для нее, она погрузилась в печаль. Она не в силах была отбросить в сторону этот мир определенной системы, чтобы отправиться бродить по полям свободной и счастливой. Она должна добиться места среди мира труда, быть его признанным и полноправным членом. Это для нее было важнее, нежели солнце, поле и поэзия. На время ей пришлось оградиться от них.
В течение долгих летних каникул ей трудно было сочетать свое внутреннее Я, глубоко счастливое возможностью лежать или бегать на солнце, плавать, вдыхать всем существом свежесть и аромат воздуха, с ее физиономией школьной учительницы, думающей об успехах своего класса. Как она мечтала о том времени, когда ей не надо будет оставаться школьной учительницей! Но в душе таилось смутное сознание, что чувство ответственности окончательно закрепилось в ее душе, и что важнейшей целью ее жизни должен быть труд.
V
Осень прошла, наступила зима. Урсула все больше осваивалась с тем, что называется жизнью. Будущее было неизвестно, но впереди виднелся колледж, и все ее мысли сосредоточились на нем. Она поступит туда и будет заниматься там два-три года. Заявление ее было уже принято и она была зачислена на будущее осеннее полугодие.
Пока она готовилась к экзамену на степень. Она решила выбрать французский, английский, латинский, математику и ботанику. Она посещала Илькстонские классы и занималась вечером дома. Для полной победы и утверждения своего места в мире необходимо было приобрести знания, достигнуть известного уровня. И остро ощущая эту необходимость, она работала упорно и напряженно. Все решительно и твердо было согласовано с ее желанием занять определенное положение в этом мире труда. Что это будет за положение, она не спрашивала себя, но желала добиться и закрепить его за собой во что бы то ни стало. Она должна занять подобающее и соответствующее место. Она хорошо сознавала, что как учительница начальной школы, она не будет иметь успеха. И все-таки она и здесь не потерпела полной неудачи. Она ненавидела такое преподавание, но она сумела освоиться с ним.
Мегги перешла из школы св. Филиппа на другое, более подходящее место. Обе девушки оставались друзьями. Они встречались на вечерних классах, вместе занимались и всячески поддерживали друг в друге надежды на будущее. Определенно они не знали, ни для чего им это надо, ни чего они, собственно, хотят. Одно они знали твердо: это то, что они жаждут учиться, знать и действовать.
Они часто беседовали о любви и замужестве, о положении женщины в браке. Мегги находила, что любовь — это цветок жизни, расцветающий внезапно, неподвластный законам, его надо рвать сейчас же, как найдешь, и радоваться кратким часам его существования.
Урсулу такой взгляд не удовлетворял. Ей казалось, что она все еще любит Антона Скребенского. Но забыть, что он оказался недостаточно сильным, чтобы признать ее, она не могла. Он отверг ее. Как же может она в таком случае любить его? А она любит. Как же может быть тогда любовь безусловной? Этому она не верила. Она думала, что любовь есть путь, средство, но не цель сама по себе, как это считала Мегги.
Пути любви избегнуть нельзя. Но куда он приведет?
Урсула была олицетворением радости, счастья и постоянства в противоположность Мегги, которая всегда была проникнута печалью и сознанием вечной смены вещей. Соприкосновение с жизнью давалось Урсуле тяжело; Мегги всегда оставалась сдержанной, обособленной, овеянной глубокой печалью, присущей ей всегда и во всем. В последнюю зиму работы Урсулы в школе св. Филиппа дружба обеих девушек дошла до точки перелома. В течение всей зимы печаль и сдержанность Мегги служили для Урсулы источником радости и горя. Мегги в свою очередь скорбела и радовалась, глядя на борьбу Урсулы со всем, что ограничивало ее жизнь. Потом обе девушки начали незаметно отдаляться друг от друга. Урсула перешагнула те формы жизни, в которых Мегги предстояло замкнуться навсегда.
Всю зиму Урсула жила сознанием, что с осени она будет учиться в колледже. Как только месяц заканчивался, она радостно срывала его страничку. Так прошли октябрь, ноябрь, декабрь, январь. И всякий раз она соображала, сколько еще оставалось до летних каникул. Ей казалось, что она шествует по кругу, где половина пути уже закончена. А там она будет на свободе, как птичка, выпущенная на волю летом, уже умеющая мало-мальски летать.
Впереди был колледж — широкий, непознанный простор. С вступлением в колледж, она перешагнет все грани, очерчивающие ее жизнь до сих пор. Отец ее тоже вступил на новое поприще. Они всей семьей покидали Кёссей.
Бренгуэн очень хорошо сознавал, как мало внутреннего значения придавал он своей профессии рисовальщика. Это было просто заработком, средством к существованию. Тесная физическая близость с Анной давала ему достаточно силы и живости для инстинктивной жизни. Когда ему дали понять, что он может подать заявление на место инструктора по ручному труду, только что открывшееся при Ноттингамском комитете по образованию, он почувствовал, что перед ним открывается простор, куда он может шагнуть из своей душной, замкнутой обстановки. Он послал заявление с приложением всех требуемых документов и стал с уверенностью ждать ответа. У него было что-то вроде веры в свою судьбу. Неизбежное утомление от ежедневной работы отразилось на его мускулах и наложило на его прежде оживленное лицо печать безжизенности. Пора было переменить работу.
Он был полон всевозможных предложений и обсуждал их совместно с женой. Она охотно соглашалась на перемену. Кёссей ей надоел; дом был слишком тесен для подрастающих детей, да и сама она чувствовала желание приложить свою энергию куда-нибудь вовне. Ей было около сорока, и материнство начало терять для нее свое обаяние. Ее тянуло принять участие в жизни наравне с подрастающими детьми. Ей было довольно безразлично, какая перемена наступит, лишь бы только она совершилась. Весь дом был полон брожения. Урсула была вне себя от возбуждения. Наконец-то ее отец займет определенное общественное положение, перестанет быть каким-то пустым местом. Он будет инструктором по преподаванию искусства и ручного труда в графстве Ноттингам. Это можно считать настоящим положением, и он достоин его, потому что он незаурядный человек.
Они переедут. Они покинут этот тисовый коттедж, ставший таким тесным для них. Они уедут из этого Кёссей, где родились все дети. Их знали там детьми наравне с остальными деревенскими мальчиками и девочками, независимо от перемен, отношение к ним оставалось неизменным. Урсула оставалась в их глазах все той же «Уртлер Бренгуэн». То, что она стала иной, то, что она должна была измениться, совершенно не учитывалось ими. Они чувствовали разницу, но приписывали это ее гордости и надменности. Они просто считали, что она задирает нос, и обижались, говоря, что нечего о себе особенно воображать. Они ее знают, она ведь выросла на их глазах.
Такое отношение связывало и тяготило ее, лишая естественности в обращении. Кёссей начинал давить ее, мешать ее жизни, она жаждала уйти туда, где она сможет выпрямиться во весь рост, не оглядываясь на окружающих.
Весть о том, что отец нашел новую работу, и они переедут, заставила ее прыгать от радости и распевать целыми днями. Она уже мечтала о новых местах, где будут они иметь общение с культурными людьми, где она будет жить среди личностей, обладающих высокоразвитыми благородными чувствами, глубоко свободных.
Но расставаясь с Кёссей, она с особой страстностью прощалась со своими любимыми местами прогулок. Как-то вечером на закате солнца она пошла набрать подснежников на полянке у дубов. Кругом желтели свежие щепки срубленного дерева, в стороне под орешником мерцали подснежники, напоминая первые вечерние звезды, и в лужах вода отражала радужные переливы вечерней зари. Урсула села на пень и задумалась.