Анатоль Франс: классик наподобие классиков. Искусство наподобие искусства. Такой талант никогда не будет использован пошляками.
Легкое — мешок с пузырьками. Каждый пузырек состоит из альвеол, напрямую сообщающихся с бронхами. Один пузырек — как легкое лягушки. Внутренняя поверхность гладкая и покрыта сетью капилляров. Вы, наверное, читали, что если легкое расправить и разгладить, оно займет двести квадратных метров.
Дым мгновенно всасывается ста пятьюдесятью квадратными метрами легочной поверхности.
Масса крови в легких распределена по поверхности слоем толщиной в семь тысячных миллиметра и составляет один литр. Учитывая скорость ее циркуляции по легким, можно представить, как масса крови проходит по дыхательным органам.
Ясно, что опиум моментально воздействует на курильщика.
Курильщик медленно поднимается, как монгольфьер, медленно поворачивается и медленно падает на погасшую луну, но из-за слабого притяжения не может взлететь снова.
Даже если со стороны кажется, что он встает, разговаривает, действует, общается, живет, все равно в его жестах, походке, коже, взгляде, речи отражается жизнь, подчиненная иным законам бледности и притяжения.
Путешествие в обратную сторону он совершит на свой страх и риск. Сначала курильщик платит за себя выкуп Опиум отпускает его, но возвращение оказывается не из приятных.
По возвращении на свою планету курильщик испытывает ностальгию.
Смерть окончательно разделяет наши тяжелые воды от легких. Опиум немного отделяет их друг от друга.
Опиум — единственная растительная субстанция, погружающая нас в растительное состояние. Благодаря ему мы получаем представление об иной скорости растений.
Можно сказать, что солнце громадно, а пылинка мала, потому что они соотносятся с нашей системой ценностей. Безумие утверждать, что Бог велик, но атом мал. Странно, почти никто не ощущает, что каждый раз между вдохом и выдохом целые столетия утекают к мирам, создаваемым и разрушаемым нашим телом; странно, что понятие о тайных уголках тела скрывает от человека жар его собственного тела, что из-за разницы в размерах становится непонятно, населены ли эти миры цивилизацией или мертвы, то есть, мы не осознаем, что ничтожно малое — не инстинкт, а открытие.
То же самое касается бесконечно большого (большого или малого относительно нас), поскольку мы не ощущаем, что наше небо, наш свет, наши пространства — темная точка для существа, чьей частичкой тела мы являемся и чья жизнь (короткая для него) для нас исчисляется веками.
Несмотря на веру, от Бога, наверное, тошнит. Мудрость Моисея в том, чтобы ограничить людей их домиком.
Трудно жить без опиума, после того, как его попробовал, потому что потом трудно воспринимать землю всерьез. Землю вообще трудно воспринимать всерьез, если только ты не святой.
Период после дезинтоксикации. Самый неприятный момент, самая большая опасность. Ты здоров, но остался с изъяном и чудовищной тоской. Врачи законно перепоручают вас тяге к самоубийству.
Немного раздвигая сжатые складки, благодаря которым мы надеемся жить долго, проживать минуты и отдельные эпизоды, опиум сначала лишает нас памяти.
Обретение памяти и ощущения времени (даже мной, хотя у меня и то и другое редко пребывает в нормальном состоянии).
Дух курильщика неподвижно переливается, как муаровая ткань.
Вдвоем с Марселем. Заметки о Прусте
(Обретение памяти)
Невозможно припомнить, когда я впервые встретился с Прустом. В нашей компании он всегда считался знаменитым. Помню его с бородой, сидящего на красной банкетке Ларю в 1912 году. Помню его и без бороды у вдовы Альфонса Доде, когда его, словно слепень, преследовал Жамм. Помню его в гробу со щетиной. Помню его с бородой и без бороды в обитой пробкой пыльной обители, заставленной разными флаконами. Помню его то лежащего, то в перчатках, то стоящего в туалетной комнате и будто совершающего нечто недостойное, то есть застегивающего бархатный жилет на несчастном, словно механическом, квадратном туловище. Помню, как он стоя ел лапшу.
Помню его среди покрывал. Они висели на люстре и лежали на креслах. В полумраке сверкал нафталин. Он стоял, опершись о камин в гостиной своего Наутилуса, как персонаж Жюля Верна, или напоминал покойного Карно, когда был во фраке и рядом с рамой, занавешенной крепом.
Однажды, после предварительного телефонного звонка Селесты, он заехал за мной в три часа пополудни, чтобы я сопроводил его в Лувр посмотреть «Святого Себастьяна» Мантеньи. Эта картина висела тогда в том же зале, что и «Мадам Ривьер», «Олимпия» и «Турецкие бани». Пруст был похож на лампу, зажженную средь бела дня, или на телефонный звонок в пустом доме.
В другой раз он (судя по всему) должен быть прийти в одиннадцать вечера. Я сидел у своей соседки со второго этажа, о которой он мне писал: «Когда мне было двадцать лет, она отказалась меня полюбить; теперь мне сорок, я предпочел ей герцогиню Г., и теперь она отказывается меня читать?»
Я попросил, чтобы меня предупредили. В полночь я поднялся к себе и застал его на лестничной площадке. Он ждал меня, сидя в темноте на скамеечке. «Марсель, — воскликнул я, — почему вы, по крайней мере, не зашли ко мне? Вы же знаете, что дверь не заперта». «Дорогой Жан, — ответил он, прикрывая рот рукой, то ли жалобно, то ли смеясь, — дорогой Жан, однажды Наполеон приказал убить человека, поджидавшего его в его же доме. Разумеется, я бы ограничился тем, что полистал Ларусс, хотя где-то могли лежать письма или еще что-нибудь».
К сожалению, у меня украли книгу, где он писал мне стихи. Я лишь помню:
После спектакля мы ужинали с труппой Русских Балетов.
Может, этот доктор, употреблявший точные термины, послужил прототипом для Коттара{189}? В ту пору «Индиана» была шлягером.
Тогда мы отправляли друг другу письма с зарифмованными адресами. Почтальоны не сердились. Например:
Ответные послания Пруста приходили в конвертах, покрытых каракулями. Александрийским стихом он описывал улицу Анжу от бульвара Османн до квартала Сент-Оноре.
Я забыл начало и не привожу конца, поскольку он обычно по-дружески соединял похвалы с упреками.
Мне непонятно, каким чудесным образом милые мои друзья Антуан Бибеско{192}, Люсьен Доде{193} и Рейнальдо Ан{194} сумели сохранить с ним ровные отношения. Несмотря на многочисленные письма (одно из них, очень красивое, о возобновлении «Зазывал»: он сравнивал акробатов с Диоскурами и называл лошадь «большим лебедем с безумными движениями») мы перестали видеться из-за нелепой истории. Как-то я зашел на бульвар Османн по-соседски без шляпы и пальто и сказал в дверях: «Я без пальто и очень замерз».
Он захотел подарить мне изумруд. Я отказался. Через день у меня начался насморк. От него пришел портной снять с меня мерки на шубу. Изумруд должен был окупить расходы. Я отослал портного обратно, и Марсель Пруст обиделся. К списку жалоб на меня он присовокупил еще претензии на двенадцати страницах и попросил передать их графу Б. … Бесконечная обвинительная речь обрывалась постскриптумом: «А, впрочем, ничего не говорите».
В «Посвящении Марселю Прусту», вышедшему в «Нувель Ревю Франсез». я уже рассказывал анекдот с чаевыми швейцару в отеле Риц{195}. «Вы не могли бы одолжить мне пятьдесят франков?» «Сию минуту, господин Пруст». «Оставьте их себе, это для вас».
Не стоит добавлять, что на следующий день швейцар получил втрое больше.
Марсель Пруст не списывал, конечно, главных персонажей, но некоторые его друзья вкрапливались большими дозами в эти смеси. Однако ему не приходило в голову, что модель, чьи недостатки он описал как прелести, отказывается читать книгу не потому, что обижена (она себя и не узнала), а потому что недостаточно умна.
И тогда он (Пруст), как дитя, сердился и желал, чтобы его успех приравняли к славе Фабра среди насекомых.
Чтобы понять атмосферу прустовского дома, зайдите в «Комеди Франсез». Толкните последнюю дверь направо по коридору, разделяющему сцену и грим-уборные актеров. Это гримерная Рашель{196}. И там, где жарко, как в печке, вы увидите покрывала, арфу, мольберт, фисгармонию, часы под стеклянными колпаками, бронзовые статуэтки, подставки черного дерева, пустое пространство под стеклом, исторический слой пыли… Короче говоря, вы окажетесь у Пруста в ожидание, пока Селеста вас к нему не проведет.
Я отметил это сходство, чтобы сказать о Рашели, о Берма{197} и о том, что совпадения будят в нас священные загадки.
Общество называет развращенностью гения чувств и осуждает его, потому что чувства находятся в ведении суда присяжных. Гений находится в ведении «двора чудес». Общество оставляет его в покое и не воспринимает всерьез.
Христос начинает с того, что умирает. В том же возрасте Александр Македонский погибает от несварения славы. Представляю, как он, грустный, сидит на краю своей повозки и думает, чем бы ему еще завладеть. И хочется ему ответить: Америкой, аэропланом, часами, граммофоном, радиоприемником.
Бальзамировщицы наполнили его медом. В некотором отношении ему даже повезло: его моча пахла фиалкой. Возникает вопрос: может, его сделали легендой, чтобы компенсировать людские несбывшиеся надежды. От его успеха остался профиль на монете, которую подарил мне Баррес. На реверсе изображен сидящий мудрец. Всем известно, что орел и решка вряд ли когда-нибудь встретятся.
Есть Христос, и есть Наполеон. И тут ничего не сделаешь. Счастливая судьба с ограниченными последствиями и несчастливая судьба с неограниченными последствиями. По методу Наполеона из-за предателя сражение проигрывается. Согласно Христу, из-за предателя сражение выигрывается.
Единственно долговечная эстетика — эстетика проигрыша. Тот, кто не понимает суть проигрыша, обречен.
Проигрыш чрезвычайно важен. Я не говорю о том, что не получается. Но не понять секрет, эстетику и этику проигрыша — значит не понять ничего, и слава тогда ни к чему.
Числа никогда не бывают бесчисленными. Они превращают соборы в часовни.
Поклонники не в счет. Надо суметь потрясти, по крайней мере, одну душу, но коренным образом. Чтобы тебя любили за грустный отход от твоих произведений.
«Я это уже делал», «это уже делали» — глупые заявления, лейтмотив художников, начиная с 1912 года.
Ненавижу оригинальность и по мере сил ее избегаю. Оригинальную мысль следует высказывать с величайшими предосторожностями, чтобы не показалось, будто вы надели новый костюм.
Одна семидесятипятилетняя женщина сказала мне: «Мужчины нашего поколения, члены „Жокей-клуба“ считались остроумными за счет разнообразия вин во время застолья».
После ужина все были немного навеселе. Одни полагали, что говорили колкости, другие — что их слышали.
Опиум высвобождает ум, но никогда не прибавляет остроумия. Он разглаживает ум, но никогда его не заостряет.
БОЛЬШОЙ МОЛЬН. БЕС В КРОВИ{198}. Фурнье — хороший ученик, Радиге — плохой. Оба эти близоруких создания, едва вышедших из небытия и вскоре в него вернувшихся, не были похожи друг на друга, однако их книги передают ощущение тайны детского царства, менее изученного, чем царства растений или животных. Франц в классе, Франц — раненый всадник, Франц в гимнастическом трико, Огюстен Мольн — лунатик; сумасшедшая на крыше, Ивонна и Марта, уничтоженные ужасным детством.
После того, как умер мой дед, я рылся в манившей меня комнате — подобии научно-художественной свалки — и нашел нераспечатанную пачку сигарет «Назир» и мундштук из черемухи. Сокровище было засунуто в карман.
Однажды весенним утром в Мезон-Лаффит среди высокой травы и диких гвоздик я открыл эту рачку и выкурил одну сигарету. Ощущение свободы, роскоши, устремленности в будущее было столь ярким, что с тех пор я никогда и нигде не испытал ничего подобного. Если бы меня провозгласили королем, гильотинировали, изумление и удивление не сравнились бы по интенсивности с этим запретным выходом в мир взрослых, в мир траура и горечи.
Еще одна вещь меня по-прежнему очаровывает и мгновенно погружает в детство: это гром. Стоит начаться раскатам, следующим вдогонку сиреневой молнии через все небо, как меня переполняют нежность и покой. Я терпеть не мог опустевший сельский дом, отъезд то одних, то других (куда-то спешащих). Точно так же я терпеть не могу, когда сидящий напротив меня читает газету. Гроза была залогом обитаемого дома, очага, игры, дня, проведенного в узком кругу и без дезертиров. Видимо, это забытое ощущение интимности и вызывает у меня радость при раскатах грома.
Детство
В 1915 году в поисках приключений был организован самый занятный эшелон Красного Креста. Как-то ночью, в Р., шел дождь. Весь зловонный двор фермы, в том числе навозные кучи и ясли, были заполнены ранеными высокопоставленными немцами и их медперсоналом, взятым в плен.
Вдруг в темном углу среди лестниц и привидений я увидел следующую сцену: сын мадам Р., одиннадцатилетний бойскаут, спрятавшийся в машину скорой помощи, выследил нас. Теперь он сидел на корточках в свете фонаря, и, вооружившись ножницами, высунув язык и сосредоточившись настолько, что не заметил меня, срезал пуговицы с формы немецкого офицера, которому ампутировали ногу. Офицер застывшим взглядом смотрел на безжалостного озорника, продолжающего обирать с него сувениры, словно с дерева.
Савонарола{199} использовал подобную детскую жестокость. Его команда бойскаутов грабила, крушила, разрывала и тащила шедевры на очищающий костер. И, наверное, те же дети, боясь хоть что-то пропустить, следили за приготовлением его казни.
Я не хочу и не могу убивать. В моей семье были охотники, и случается, что, когда кролик выскакивает из-за куста, я вскидываю, ружье. Я тут же прихожу в себя и тупо в одиночестве осознаю свой смертельный жест.
В деревне В. я часто ходил с карабином по скрипящим посевам репы в сопровождении сына егеря. Однажды у входа в нору я обнаружил дохлого новорожденного кролика. Вернувшись домой, я гордо его продемонстрировал.
Мне дают пощечину и укладывают спать. Я могу поразмышлять и прихожу к выводу, что со взрослыми, видимо, не стоит делиться сокровенной правдой.
Запугать удачу. Вечером в Мезон-Лаффит дядя Андре запускает монгольфьеры. Только нужно, чтобы утих ветер. Мы с кузенами бросаемся к столу: «Только бы он стих!» Потом: «Только бы он не стих!» (мечтая «только бы он стих!») Потом: «Только бы он стих!» (запутывая удачу) Потом получалась пустота, обставленная расчетами, в которых некоторые детали рекламной афиши какао Ван Гутена играли не последнюю роль. А потом шли такие ухищрения, в которых сейчас я бы не разобрался ни с опиумом, ни без него.
Серьезное препятствие на пути удачи: на полдник в четыре часа пригласили гостей. «Сегодня вечером наш дядя устраивает фейерверк». В девять часов вечера мужчины курили трубки, женщины вязали в саду. Дядя забыл о монгольфьере. Звонок в дверь. На пороге наряженные люди с кружевными головными уборами. Изумление. Стыд. Извинения. Семьи в кружевах возвращаются к себе домой. Нам задают порку. Мой двоюродный брат странный маньяк, соглашавшийся есть только из тарелок с числом Наполеона{200}, орет во все горло: «Так ей и надо! Так ей и надо». Кому ей? Наверное, удаче или правде.