213. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Товарищ, я прожил Три четверти века. Я всё подытожил — Поставлена крайняя веха. Тут нечем хвалиться! У слабых, у сильных Издерганы лица В колдобинах изжелта-синих. Но как там ни поздно, Как труд ни громоздок — Тайком, неопознан, Беснуется в старце подросток, Пусть вирус ничтожен, Да вот лихорадит! Ты спросишь, на что ж он Силенки последние тратит, Зачем на эстраде Горланит он дико, Вопит: «Христа ради, Вернись, оглянись, Эвридика!..» Отвечу: безумье Смешно на поверку. Потухший Везувий Решил подражать фейерверку. Отвечу — не знаю Иного ответа. Я только сквозная, Чужая, ничья эстафета. Что было когда-то, Сосчитаны годы. Зарублена дата На камне могильной невзгоды. Беззубая Парка Сучит свои нити. Но солнце так ярко Горит, как горело в зените. Под той бирюзою, Под черной грозою Я жду мою Зою, Бессмертную, вечную Зою. А завтра забрезжит Жестокое утро И врежется скрежет Безглазой, безносой, премудрой… Ни злой укоризны, Ни ропота злого! Для собственной тризны Недаром пишу это слово: «Я жил в мирозданье. Я знал первозданность. В посмертном изданье Живым, а не мертвым останусь». 1971 НОЧНОЙ СМОТР
В двенадцать часов по ночам Из гроба встает барабанщик. И ходит он взад и вперед, И бьет он проворно тревогу. В двенадцать часов по ночам Выходит трубач из могилы… В. А. Жуковский Ночной смотр
Слыхали вы, как бьет полночь, мистер Пустозвон?
Шекспир 214. ДЕНЬ РОЖДЕНЬЯ ВОСЬМОГО ФЕВРАЛЯ
День рожденья — не горе, не счастье, Не зима на дворе, не весна, Но твое неземное участье К несчастливцу, лишенному сна. Зов без отзыва, призрак без тела, Различимая только с трудом, Захотела ты и прилетела Светлым ангелом в сумрачный дом. Не сказала и слова, но молча Подняла свой старинный стакан, И в зеленой бутылочной толще Померещился мне океан. Померещились юные годы, Наши странствия, наши пути, И одно ощущенье свободы, И одно только слово: прости! <1974> 215. Я РАССКАЗАЛ
Я рассказал про юность чужую. А про свою — что расскажу я? Так была моя коротка, Так нелегка, так далека, Да не забыта В сумерках быта, В смертной беде старика. Там, за столицей нашей, на взгорье, Спит моя радость, спит мое горе В тесной ограде небытия. Ждет не дождется юность моя. С декабрьской ночи Ждут ее очи, Чтоб возвратился я. Необгонимое время губит Наши сердца и канаты рубит Между Вчера и Завтра людей. Зной всё жесточе, стужа лютей. С кручи отвесной Мне неизвестно, Кто я — среди людей. Май 1969 216. ДВОЙНИК
Я жил любимым делом. Груды книг, На пыльных полках сваленные тесно, В молчанье ждали, чтобы я приник К их горькой влаге. С высоты отвесной За мной следил таинственный двойник. Я жил в столице. Город древних башен, Пересеченный вдоль и поперек, Казалось, был не древен и не страшен. Он молодых от старости берег, Разбужен вьюгой, кумачом украшен. Я жил среди актеров. С давних пор Был разожжен очаг наш хлебосольный. Там за полночь переваливший спор, Бывало, превращался в хор застольный, В цыганский табор иль военный сбор. Кем был я? Как обуглился отрезок Той жизни, отпылавшей навсегда? Вагон ползет под дряблый лязг железок. Заиндевели в стуже провода. Двойник, зачем ты в разговоре резок? Так растянулся этот мертвый час. Так движется в пространстве через силу Ночной вагон, вне времени тащась. Так буднично, голо и некрасиво Вторая мировая началась. …В плачевных позах бреда иль увечья Людские семьи крепко спят, храпя. В них что-то вечно вьючное, овечье. На них обрывки ветхого тряпья. Так не слабей, дыханье человечье! В худых мешках несут пайковый хлеб. Чай кипятят на проволоке хрупкой. А ранним утром входит в этот склеп Двойник мой. Он дымит заморской трубкой. Наш разговор отрывист и нелеп. Как будто бы араб и англичанин На ломаном санскрите говорят. Один насторожен, другой отчаян, Но что за притча — тридцать лет подряд Довольствуются чудаки молчаньем. А Зоя не присутствует нигде. Она угасла… Нет, она в движенье. И вот — как сало на сковороде, Визжит голодное воображенье. …Двойник не знает о моей беде. 1941–1971 217. ДВЕСТИ ПЯТЬДЕСЯТ МИЛЛИОНОВ
Статистики в такой-то час и день Установили, сколько нас. И только. Вставай, девятизначной цифры долька, Раздуй огонь, комбинезон надень! Вставай, шахтер, конструктор, космонавт, Учительница, музыкант, геолог! Наш путь ухабист, труден был и долог, Но озарен прожекторами правд. Мы гибли, но не сгинули. Гляди — На всей планете шаг наш отпечатан. Отцы и деды наши не молчат там, Сыны и внуки ждут нас впереди. Нас двести пятьдесят мильонов — под Тем самым молоткастым и серпастым. Нам любо, мускулистым и вихрастым, Со лба стирать соленый, едкий пот. Нас ТЬМЫ, И ТЬМЫ, И ТЬМЫ с тех самых пор, Как стали мы не тьмою темь, а светом И вышли с лозунгом ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ На правый бой, на первый старт, на сбор. Мы — эстафета дальнего гонца. Мы — поколенье сильных и умелых. Мы — перевыполненье планов смелых. Нам нет числа, нет краю, нет конца. Жизнь вырастает, движется, течет, Вся в брызгах света, в жженье и броженье. Лети же вслед за ней, воображенье! Не кончен путь. Не подытожен счет. <1974> 218. ЖЕСТОКАЯ ПРАВДА
К нам пришла грозовая, жестокая правда: Не вернулись оттуда три дальних гонца. Три героя, три вестника, три космонавта — Те, что вахту свою пронесли до конца. В карауле почетном и младший и старший. И минута молчанья. И говор затих. В полной выкладке воинской, снова на марше, Провожает Россия любимцев своих. Над землей, в многозвездном, бездонном просторе, Ликованье разгадок и познанных тайн. Проверяя рефракторы обсерваторий, Вечно бодрствует Ньютон, не дремлет Эйнштейн. Не смирится, не сдастся, оружья не сложит Дерзновенный борец, будь он молод иль стар. И других мальчуганов опять растревожит Чей-то вызов: «Пора!» — чей-то выход на старт. Сколько солнц — столько юных сердец во вселенной, Сколько юных сердец — столько завтрашних битв. И вовеки упрямо и самозабвенно Человечество славу героям трубит. <1974> 219. МЕЙЕРХОЛЬД
Не позабудьте, как в начале века Была сложна дорога человека: Быть иль не быть, вот в чем вопрос! Он выходил в порфире иль в отрепьях, То Грозный царь, то неврастеник Треплев, Сжигал себя и снова рос. Не позабудьте, что при каждой встрече Он вспыхнет, сам себе противореча, Сегодня враг, а завтра друг, Здесь Бунтовщик, там доктор Даппертутто, Безудержный, бессонный. И вот тут-то Он ждет пожатья братских рук. Ну так всмотритесь в профиль этот острый: Ни дать ни взять — волшебник Калиостро Листает ветхие тома. Встает отряд полночного дозора, Дрожат кривые рожи «Ревизора» И маски «Горя от ума»… Придет Октябрь. И Всеволод Эмильич Отвергнет пыль и тлен книгохранилищ В домах родни и свояков. И в должный час на площади московской С ним встретятся Владимир Маяковский, Сельвинский, Эрдман, Третьяков… Не для аплодисментов, не для выгод, Но каждый шаг его, и каждый выход, И каждый дерзкий взмах руки, И каждый вольный взлет воображенья Бьют вольтажом такого напряженья, Что дергаются дураки. Столетний сказочник, почти легенда, Он сваривает крепче автогена Любую из пройденных вех. Оборван путь его, не кончен опыт. А он торопится и нас торопит, — Как молод этот человек! <1974> 220. НИКОЛАЮ БРАУНУ
Мой младший брат, мой славный Коля! Куда откуда ни взгляни, В одной мы обучались школе, В одном же классе в оны дни — В годах двадцатых и тридцатых, Точней сказать — в сороковых, Не закавычены в цитатах, Росли в событьях мировых. Так юность превращалась в зрелость, И у костров солдатских грелась, И слепла в гибельном огне, Но мчится время, время мчится… Вскормила римская волчица Двух близнецов на той войне. Но плечи нам иное бремя Отяготило навсегда — Не дремлет жизнь, торопит время Четырехстопный ямб труда. Но сколько было расставаний, И сколько дружественных встреч Вместились в два существованья — Всё надо в памяти сберечь! Друг другу изредка сигналя, Встречались мы по старине На Грибоедовском канале, На Петроградской стороне, И в Киеве, и на Ирпене, И, наконец, в Москве у нас… Хватило только бы терпенья, Над рукописями склонясь, Разворошить за датой дату, Прочесть все «где-то» и «когда-то», Пройти весь этот сложный ход, Все главы нашего романа, В которых под руку, туманно Шли Дон-Жуан и Дон-Кихот… Но кто был кто? Какой же метод Поможет нам найти ответ? Пусть разберет литературовед И скажет: оба — тот и этот. Потом пороется в стихах, Разложит нас по разным полкам, Прислушается к кривотолкам И кончит розыск впопыхах. А мы дадим друг другу руки — И дальше в путь, и дальше в жизнь. Она полна утрат и муки, Но за штурвал ее — держись! <1974> 221–222. БЕЛЛЕ АХМАДУЛИНОЙ
1. «Не трактир, так чужая таверна…»
Не трактир, так чужая таверна. Не сейчас, так в столетье любом. Я молюсь на тебя суеверно, На коленях и до полу лбом. Родилась ты ни позже, ни раньше, Чем могла свою суть оценить. Между нами, дитя-великанша, Протянулась ничтожная нить. Эта нить — удивленье и горечь, — Сколько прожито рядом годов В гущине поэтических сборищ, Где дурак на бессмертье готов! Не робей, если ты оробела. Не замри, если ты замерла. Здравствуй, Чудо по имени Белла Ахмадулина, птенчик орла! 2. НАДПИСЬ НА КНИГЕ
Кому, как не тебе одной, Кому, как не тебе единственной — Такой далекой и родной, Такой знакомой и таинственной? А кто на самом деле ты? Бесплотный эльф? Живая женщина? С какой надзвездной высоты Спускаешься и с кем повенчана? Двоится облик. Длится век. Ничто в былом не переменится. Из-под голубоватых век Глядит не щурясь современница. Наверно, в юности моей Ты в нашу гавань в шторме яростном Причалила из-за морей И просияла белым парусом. <1974> 223. ВСЁ КАК БЫЛО
Ты сойдешь с фонарем по скрипучим ступеням, Двери настежь — и прямо в ненастную тишь. Но с каким сожаленьем, с каким исступленьем Ты на этой земле напоследок гостишь! Всё как было. И снова к загадочным звездам Жадно тычется глазом слепой звездочет. Это значит, что мир окончательно создан, И пространство недвижно, и время течет. Всё как было! Да только тебя уже нету. Ты не юн, не красив, не художник, не бог, Ненароком забрел на чужую планету, Оскорбил ее кашлем и скрипом сапог. Припади к ней губами, согрей, рассмотри хоть Этих мелких корней и травинок черты. Если даже она — твоя смертная прихоть, Всё равно она мать, понимаешь ли ты? Расскажи ей о горе своем человечьем. Всех, кого схоронил ты, она сберегла. Всё как было… С тобою делиться ей нечем. Только глина, да пыль у нее, да зола. 28 октября 1945 224. ЗЕРКАЛО
Я в зеркало, как в пустоту, Всмотрелся, и раскрылась Мне на полуденном свету Полнейшая бескрылость. Как будто там за мной неслась Орава рыжих ведьм, Смеялась, издевалась всласть, Как над ручным медведем. Как будто там не я, а тот Топтыгин-эксцеленца Во славу их — вот анекдот! — Выкидывал коленца. Но это ведь не он, а я Не справа был, а слева, И под руку со мной — моя Стояла королева. Так нагло зеркало лгало С кривой ухваткой мима. Всё было пусто и голо, Сомнительно и мнимо. <1973> 225. НОВЫЙ ГОД
Приходит в полночь Новый год, Добрейший праздник, Ватагу лютых непогод Весельем дразнит. И, как художник-фантазер, Войдя в поселок, На окнах вызвездил узор Абстрактных елок. Студит шампанское на льду И тут же, с ходу, Три ноты выдул, как в дуду, В щель дымохода. И, как бывало, ночь полна Гостей приезжих, И что ни встреча — то волна Открытий свежих. И, как бывало, не суля Призов и премий, Вкруг Солнца вертится Земля, Движется время. А ты, Любовь, тревожной будь, Но и беспечной, Будь молодой, как санный путь, Седой — как Млечный. Пускай тебе хоть эта ночь Одна осталась, — Не может молодость помочь, Поможет старость! <1974> Сказки
Сон мой длился века, все виденья собрав В свой широкий, полуночный плащ. Александр Блок 226. КОНЬКИ
В старом доме камины потухли. Хмуры ночи и серы деньки. Музыканты приладили кукле, Словно струны, стальные коньки, И уснула она, улизнула, Звонкой сталью врезается в лед. Только музыка злится, плеснула Стаю виолончелей вперед. Как же виолончели догнать ей, Обогнать их с разгона в объезд, Танцевать в индевеющем платье На балу деревянных невест? Как мишень отыскать в этом тире, В музыкальном, зеркальном раю, Ту — единственную в целом мире, Еле слышную душу свою? В целом мире просторно и тесно. В целом мире не знает никто, Отчего это кукле известно, Что замками от нас заперто. В целом мире… А это немало! Это значит, что где-то поэт Не дремал, когда кукла дремала, Гнал он сказку сквозь тысячу лет. Но постойте! Он преувеличил Приключенье свое неспроста. Он из тысячи тысячу вычел, — Не далась ему куколка та! <1974> 227. МУЗЫКА
Мрачен был косоугольный зал. Зрители отсутствовали. Лампы Чахли, незаправленные. Кто-то, Изогнувшись и пляша у рампы, Бедным музыкантам приказал Начинать обычную работу. Он вился вдоль занавеса тенью, Отличался силой красноречья, Словно вправду представлял пролог. Музыканты верили смятенью Призрака. И, не противореча, Скрипки улетели в потолок. В черную пробитую дыру Пронесла их связанная фуга… Там, где мир замаран поутру Серостью смертельного недуга. Скрипки бились насмерть с голосами Хриплыми и гиканьем погонь. Победив, они вели их сами. Жгли смычки, как шелковый огонь. И неслась таинственная весть Мимо шпилей, куполов и галок, Стая скрипок, тоненьких невест, Гибла, воскресала, убегала… А внизу осталась рать бутылок, Лампы, ноты, стулья, пиджаки, Музыка устала и остыла. Музыканты вытерли смычки. Разбрелись во мглу своих берлог, Даже и назад не поглядели, Оттого что странный тот пролог Не существовал на самом деле. <1974> 228. ГАДАЛКА
Ни божеского роста, Ни запредельной тьмы. Она актриса просто, Наивна, как подросток, И весела, как мы. Цыганка Мариула Раздула свой очаг, Смугла и остроскула, С лихим клеймом разгула И с пламенем в очах. А вот еще приманка! Развернут в ночь роман. Заведена шарманка. Гадает хиромантка, Девица Ленорман. Но грацией, и грустью, И гибелью горда, Но руки в тщетном хрусте Заломлены… Не трусьте Гадалки, господа! <1974> 229. МИФ
По лунным снам, по неземным, По снам людей непогребенных Проходит странник. А за ним Спешит неведомый ребенок. «Что, странник, ты несешь, кряхтя? Футляр от скрипки? Детский гробик?» — Кричит смышленое дитя, И щурится, и морщит лобик. Но странник молча смотрит вверх, А там, в соревнованье с бездной, Вдруг завертелся бесполезный Тысячезвездный фейерверк. Там за петардой огнехвостой Мчит вихревое колесо. Всё это, может быть, непросто, Но малым детям внятно всё. И мальчик чувствует, что это Вся жизнь его прошла пред ним — Жизнь музыканта иль поэта, И ужас в ней незаменим. Что ждет его вниманье женщин, Утраты, труд и забытье, Что с чьей-то тенью он обвенчан И сам погибнет от нее. <1974> 230. МАНОН ЛЕСКО
Когда-то был Париж, мансарда с голубятней. И каждый новый день был века необъятней, — Так нам жилось легко. Я помню влажный рот, раскинутые руки… О, как я веровал в немыслимость разлуки С тобой, Манон Леско! А дальше — на ветру, в пустыне океана Ты, опозоренная зло и окаянно, Закутанная в плащ, Как чайка маялась, как грешница молилась, Ты, безрассудная, надеялась на милость Скрипящих мокрых мачт. О, ты была больна, бледна, белее мела. Но ты смеялась так безудержно, так смело, Как будто впереди Весь наш пройдённый путь, все молодые годы, Все солнечные дни, не знавшие невзгоды, Вся музыка в груди… Повисли паруса. И за оснасткой брига Был виден дикий край, открытый Америго, Песчаный, мертвый холм. А дальше был конец… Прощай, Манон, навеки! Я пальцы наложил на сомкнутые веки В отчаянье глухом. Потом рассказывал я в гавани галерной, В трактире мерзостном, за кружкою фалерно, Про гибельную страсть. Мой слушатель, аббат в поношенной сутане, Клялся, что исповедь он сохраняет втайне, Но предпочел украсть, Украсить мой рассказ ненужною моралью. И то, что было нам счастливой ранней ранью, Низвержено во тьму, Искажено ханжой и силе жизни чуждо. Жизнь не кончается, но длится! Так неужто Вы верите ему? Не верьте! Мы живем. Мы торжествуем снова. О жалкой участи, о гибели — ни слова! Там, где-то далеко, Из чьей-то оперы, со сцены чужестранной, Доносится и к вам хрустальное сопрано — Поет Манон Леско. <1974> 231. КАЛИОСТРО
Плащ цвета времени и снов, Плащ кавалера Калиостро… Марина Цветаева На ярмарке перед толпою пестрой, Переступив запретную черту, Маг-шарлатан Джузеппе Калиостро Волшебный свой стакан поднес ко рту. И тут же пламя вырвалось клубами, И завертелась площадь колесом, И жарко стало, как в турецкой бане, И разбежался ярмарочный сонм. И дрогнула от дребезга и треска Вселенная. И молния взвилась… Лишь акробатка закричала резко: «Довольно, сударь! Сгиньте с наших глаз!» Но Калиостро возразил любезно: «Малютка, я еще не превращен В игрушку вашу. Поглядите в бездну…» И он взмахнул пылающим плащом. Она вцепилась в плащ и поглядела Сначала робко, а потом смелей: «Ну что же, маг, ты сделал наше дело — И мне винца, пожалуйста, налей!» Пригубила и, обжигая десны И горьким зельем горло полоща, Захохотала: «Все-таки несносны Прикосновенья жгучего плаща! Но что бы ни было, я не трусиха. Ты, может быть, опасный человек, А все-таки отъявленного психа Я придержу на привязи навек!» Что с ними дальше было — знать не знаю. А коли знал бы, всё равно молчок. Но говорят, что акробатка злая Сдержала слово, сжала кулачок. В другой, изрядно путанной легенде Описаны их жуткие дела, На пустяки растраченные деньги: Девчонка расточительна была. Она и он добыли, что им надо, Не замечали пограничных вех, Европу забавляли буффонадой Не час, не день, не годы — целый век. Как видно, демон старика принудил Изнемогать от горя и любви. И служит ей он, как ученый пудель, Все замыслы откроет ей свои. Летят года. Беснуется легенда. И как попало главами пестрит. И вот уже зловредного агента Следить за ними подослал Уолл-стрит. В какой лачуге иль в каком трактире Заколот этот Шерлок Холмс ножом? Где в тучи взмыл «ТУ-сто сорок четыре»? Чей Пинкертон пакетами снабжен? А в то же время Калиостро скрылся На полстолетья, как на полчаса. Его архив грызет чумная крыса, А старикан сначала начался! Есть у него дворец и графский титул, Сундук сокровищ и гайдук-араб. Забронзовел, весь в прозелени идол, Владыка мира — все-таки он раб! Да! Ибо в силу некоего пакта Меж ним и автором явилась тут Всё та же, та же, та же акробатка. О ней неправду сплетники плетут. Но что за мерзость городские сплетни! Ведь акробатка — вечная весна, А стосемидесятишестилетний Из-за нее одной не знает сна! Смотрите же в партере, на балконе, Как действие стремительно идет! Несут карету бешеные кони. На козлах автор — сущий идиот. А позади плечом к плечу две тени. Они страшны для чьих-то медных лбов. В сплетенье рук, в сцепленье двух смятений, Вне времени свершается любовь… Там — ждут востребованья груды писем. Здесь — лопается колба колдуна. От акробатки ветреной зависим, Он знает — жизнь исчерпана до дна. Он скоро сдохнет. Так ему и надо! Но мечется легенда наугад… Дай на пятак стаканчик лимонада! Дай на целковый парусный фрегат! За океаном, в Конго иль у Ганга, Единая однажды навсегда, Всё та же краля, выдумка, цыганка Взмахнет ему платочком: «До свида…» Пора! Пора! Еще ничто не ясно. Воображенье — лучший проводник. Весь мир воображеньем опоясан. Он заново разросся и возник. Он движется вовне или внутри нас, На личности и роли нас деля. Он формула. Он точность. Он стерильность. Вкруг солнца вечно вертится земля. Стучит тамтам. Гудят удары гонга. Круженье пар. Скольженье легких тел. Рукой подать до Ганга и до Конго. Кто захотел — мгновенно долетел!.. Не представляя, что подскажет завтра, К чему обяжет утренняя рань, На полуслове обрывает автор И отвергает всякую мораль. Да и к чему служила бы мораль нам? Кончает Калиостро свой полет В четвертом измеренье ирреальном И поздравленья новобрачным шлет. Я посвящаю Женственности Вечной Рассказ про Калиостро-колдуна. В моих руках не пузырек аптечный. Мне в руки вечность даром отдана. Июль 1972 232. ПОХИЩЕНИЕ ЕВРОПЫ
Памяти художника Валентина Серова
…Девушка сидит на самом хребте быка, не верхом, но так, что обе ее ноги свешиваются с правого бока; левой рукой она держится за рога, как возница держит поводья; бык повернулся больше влево, следуя за движением руки, которая им правит. Хитоном одеты груди девушки, ниже талии ее прикрывает плащ; хитон — белый, плащ — пурпурный, тело просвечивает сквозь ткань… Ткань изогнута и растянута — так живописец изобразил ветер. А девушка сидит на быке, как на плывущем корабле, и ткань ей служит парусом…
Ахилл Татий, второй век нашей эры Финикийская царевна! Я не лгу. Помнишь, как на средиземном берегу Увидала ты Юпитера-быка, Как ласкала ты бычиные бока, Как сплела любимцу три венка И к нему вскочила на хребет? Началась пора побед! Но летят, скользят, ползут века, — Далека твоя дорога, нелегка! Средиземное проплыл я поперек, Всё, что было, в бренной памяти сберег, Всё, что помню, на бессмертие обрек. Продолжается, кончается наш век, Погоди же, не смыкай бессонных век! Разлученная с Юпитером-быком, Освещенная неоновым огнем, Обожаемая греком-стариком, Ленинградской белой ночью, словно днем, Ты расскажешь детям сказочки о нем. Никакой Юпитер-бык не заревет, Никакой международный телефон Межпланетных наших снов не оборвет, Никакой заокеанский солдафон Не ревнует финикиянку чужую, — За ревнивцем послежу я! Поднимай же, Евразийский материк, Ради мира, ради будущего крик! Кто бы ни были, дитя или старик, Снаряжать пиратский бриг! Ты, Юпитер-Питер-Петр, Приказ полкам на смотр! Пусть Великий, или Тихий океан, Полубелый, получерный, в доску пьян, Рыжий Каин, грешен, бешен, окаян, За рога возьмет быка на абордаж. «Эй, девчонка, ты мне ручки не подашь? Так спускайся по веревкам мокрых рей! Вверху одна ты? Руби канаты — Скорей!» Было дело. Это вечность проходила. Финикиянка Европа невредима. Будет будущее. Ждать недолго. Рядом Рейн и Кама, Тибр и Волга. В час полночной темноты Мы с тобой опять на «ты». Что ж, пора кончать! Я песню дотяну. Только ты не обмани меня! В черной бездне я не потону, Назову тебя по имени: «Навзикая, Навзикая, Ты несешься, возникая В финикийской колеснице, Расскажи, что тебе снится!» «Снится мне мужик Зевес…» — «О-го-го, тяжеловес!» — «Снятся мне Афины, Фивы И другие перспективы. Снится Невский мне проспект,— Пушкин площадь пересек…» — «Ишь созданье дерзкое!» — «Честное пионерское!» 1972 233. СМЕРТЬ ГОГОЛЯ
На графском крыльце на Никитском бульваре Толпится бездомный, бесчисленный люд. Безглазые, тощие, странные твари Молитву отходную глухо поют. Для них этот дом всё равно что трактир. Один матерится, другой еще хлеще. Сам Гоголь всмотрелся и отворотил Лицо, освещенное свечкой зловещей. Гоголь Ишь как расплодилось крапивное семя! Ишь как осмелели вы! Сколько же всех? Неужто я стану возиться со всеми? Вы тени без тела, вы слезы сквозь смех! Гости От нас не отвертишься, сударь! Нельзя! Ты нас породил, фантазер бестолковый. Мы живы, мы выросли, вышли в князья — Поприщины, чичиковы, хлестаковы… Гоголь Мне всё надоело. Мне пища отвратна. Я вашей компании не признаю. Мне хочется в Рим и оттуда обратно, В Донской монастырь, на могилку свою… Первый Могилка? А я изнемог от любви, Потом обезумел и тлею в геенне. Роди меня вновь, расколдуй меня, Вий, Лечи меня, лекарь, учи меня, гений! Второй Я мертвые души скупал оттого, что Мне честное поприще не по нутру. Маленько прибавьте казенного кошта — Под вами коленками пол подотру. Третий А если я что и скажу, то солгу, — Проездом в Москве, а пришел ниоткуда: Я только в твоем существую мозгу, В комедию впутан, туманом окутан. Гоголь Один только ты отвечаешь мне правду И, значит, один только мне удался. Третий Я тень твоя, автор. Но если ты автор, То сыграна наша комедия вся. Я лучше. Ей-богу, я лучше и выше! Гоголь Хвастун, Хлестаков! Третий На пари, что я прав! Я был твоим зеркалом… Гоголь Ростом не вышел! Третий Попробуй меня укротить, костоправ! Все гости Не выйдет! Мы выросли до потолка, Мы крышу пробили и тянемся к звездам. А ты… Как дорога твоя нелегка! Поверь напоследок, что нами ты создан. Чего же ты мечешься, бедный скиталец? Нет Рима. Нет жизни. Нет муки твоей. За всех и за всё мы с тобой расквитались, Пускай не юродствует попик Матвей! (Поют) Погляди, не сильней ли, Чем отверстое небо, Кража бедной шинели, Тяжесть горького хлеба! Только падаль трепещет, Под землею сгнивая. Так очнись! Это хлещет Твоя кровь огневая. Будешь отлит из бронзы Иль из камня изваян, Милосердный и грозный Судия и хозяин! Твои слуги и други, Будем рядом вовеки. Гоголь Протяните мне руки! Поднимите мне веки! <1974> 234. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ШЕСТОГО ИЮНЯ 1974
(Кантата)
Запевала Его рождению конца нет — Вчера и завтра, там и тут. Живые силы вечный танец Вокруг Поэзии ведут. Он призрак, но зато свободен, Зато бессмертно беззаботен. Все цепи Муза порвала. Хвала его державной мощи, Его подруге — белой ночи, Его бессоннице хвала! Хор Про него услышит История, Вся в разводах ржавых чернил, Чтобы заново и не вторя ей Он себе ее подчинил, И всё ярче и необычайнее Перед ним расширится круг — Сколько счастья, сколько отчаянья, Сколько сильных дружеских рук! Запевала Актеры выплеснут на сцену Огонь и гибель, гул и гам. Самой чуме назначит цену Неукротимый Вальсингам. Трон пошатнется государев, И, в сорок сороков ударив, Пойдет История вразброд. Поэт, трагедию окончив, Решит, что суд над ней уклончив, Пока безмолвствует народ. Хор Сколько строк не обнародованы, Сколько песен в жаркой груди, Сколько сказок у Родионовны, Сколько будущих впереди! А иная сложится иначе, Удальцов пошлет молодых На кощеев и змей-горынычей, На царей и прочих владык. Запевала И вот несется Всадник Медный Сквозь времена во весь опор. И вот опять Евгений бедный С ним продолжает грозный спор. Опять, рискован и раскован, Скликает новых смельчаков он, Бессмертный этот человек. Так, полон вещего прозренья, Пришел в четвертом измеренье Наш Пушкин в наш двадцатый век! Хор Все мы правнуки и праправнуки, Кто-то книга, а кто-то чтец. Не застольники, не заздравники, Лишь тревога юных сердец. Так пускай же так и останется. Здравствуй, Пушкин, издалека! Твоя сказка — вечная странница, А дорога сказки легка! <1974> 235–245. ОЧЕЙ ОЧАРОВАНЬЕ
А. Н. Н.
О, как на склоне наших лет Нежней мы любим и суеверней… Ф. Тютчев 1. «На что? — На счастье, на тревожный…»
На что? — На счастье, на тревожный, Неосторожный, сложный путь! Не зарекайся: всё возможно. Ты всё поймешь когда-нибудь. Такая молодость. Такое Веселье дикое в глазах. Не предвещает нам покоя Зеленой молнии зигзаг. Я встану в трех шагах и сзади, Как за цыганкой гитарист, Все струны оборву в досаде. Дождись. Доверься мне. Всмотрись. 1970 2. «Я еще не сказал тебе правды…»
Я еще не сказал тебе правды О своем сумасшествии. Понимаешь ты, как космонавты Ждут Земли в неземном путешествии? Ты Земля для меня. Ты посадка На зеленый ковер, на песчаные дюны. О, как дико, как горько и сладко Слушать голос твой юный — Еле узнанный в медной мембране, В колебанье бездушных частот, Поздней ночью и утренней ранью — Тот же голос и всё же не тот. И еще ты мерещишься рядом, У граничной черты, Со смеющимся пристальным взглядом Та же самая, — ты, да не ты… Но признанье мое не печально, Только искренне, как никогда, Обручально и первоначально. А не принято? — Что за беда! 1970