Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Западная Белоруссия и Западная Украина в 1939-1941 гг.: люди, события, документы - Коллектив Авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Выработка и распространение основного прецедентного текста об «освобождении» новых советских территорий касались не только сфер взрослой жизни. Эти тексты были призваны сформировать у подрастающего поколения единое отношение к свершившемуся событию, интерпретирующее его в нужном ключе. Это касалось не только детей на присоединенных территориях, но и детей в метрополии. Создание «детских» прецедентных текстов происходило как через каналы дошкольного и школьного образования, так и через неофициальный дискурс, который также находился под пристальным идеологическим контролем. Речь, в частности, идет о такой новой для конца 30-х годов форме детской ритуальной жизни, как новогодние елки (напомним, что советская новогодняя елка взамен «буржуазной» рождественской была разрешена накануне 1937 г. после двадцати лет запрета). Новогодние сценарии встречи 1940 года (утверждавшиеся Главным управлением по контролю за зрелищами и репертуаром) были призваны объяснить детям в доступной для них форме цели продвижения советских войск на территорию Западной Украины и Белоруссии. В частности, новогоднее представление «Под елкой» (сценарий В. Пановой) содержало следующий эпизод: «Ребята водят хоровод вокруг нарядной елки. Игрушки оживают и веселятся вместе с ребятами. Дед Мороз рассказывает, как тяжело жилось раньше маленьким украинцам и белорусам под гнетом польских панов»[441]. Гибридная форма обозначения врага («польские паны») позволяет одновременно актуализировать и классовый аспект (под гнетом панов), и национальный: украинцы и белорусы, безусловно, входящие в число «своих» (особенно в рамках выстраиваемого в это время советского варианта «большой русской нации»), представлены как жертвы угнетения «чужих» поляков. Эта идея активно реализовывалась в разных видах текстов, в частности, в агитационных плакатах того времени. «У русских и украинцев закон один — не будет пан над рабочим господин» и др. Подобные примеры позволяют проследить, как в течение 30-х годов на смену идее «классового врага» постепенно приходила модель «национального врага» и как эти модели сосуществовали в различных гибридных формах.

Показательно, что моделирование необходимой идеологической интерпретации исследуемого события в случае с новогодней елкой помещалось в рамки обрядовой ситуации, а роль «политинформатора» отводилась главному сакральному лицу новогоднего праздника — Деду Морозу. Уже в силу этого полученная информация воспринималась как безусловная и не нуждалась в дополнительных доказательствах, потому что включалась в центральный лейтмотив новогоднего сценария: Дед Мороз, как представитель добра, борется с кознями злых сил, в числе которых наряду со сказочными героями (Баба Яга, Кощей, разбойники) могли быть и вполне реальные политические враги (например, во время войны была популярна новогодняя открытка, на которой Дед Мороз изгоняет фашистов).

Все сказанное позволяет думать, что при продвижении советских войск на западные территории Украины и Белоруссии основной мотив «освобождения» этих земель уже полностью сложился и реализовывался в самых разных сферах от официальных политических заявлений и агитационных плакатов до сферы детского воспитания. Кроме концепта «освобождения» угнетенных польскими панами украинских и белорусских крестьян, этот текст содержал еще ряд концептуальных понятий, часть из которых уже была обозначена в процитированном сценарии новогоднего праздника. Прежде всего, это концепт объединения братских восточнославянских народов в рамках нового варианта «большой русской нации» ради строительства новой, счастливой жизни. Кроме того, важным для галицийских земель был концепт собственно украинского культурного строительства, свободного от польского давления, в том числе, — свободного функционирования украинского языка во всех сферах общественной жизни. Наконец, еще одной важной концептуальной чертой этого текста было представление об «отсталости», «нецивилизованности» жителей этого региона и необходимости их образования и распространения среди них прогрессивных форм советской общественной и экономической жизни (ср. традиционные формулировки «темнота и средневековье» в отношении к «панской Польше» в советских средствах массовой информации).

Важно, что формирование основного прецедентного текста об «освобождении» братских народов носило двусторонний характер — в освоении его главных концептов участвовали не только советские идеологи, но и определенная часть украинской интеллигенции Галиции[442]. Насколько со стороны последней это было добровольным и искренним убеждением, сказать трудно, но риторика «освобождения» успешно усваивается и используется разными слоями львовской интеллигенции для общения с новой властью «на ее языке» уже в 1939 г. В частности, в письме к Н. С. Хрущеву от 13 октября 1939 г., подписанном группой ученых, художников, писателей, композиторов Львова, дается обещание «отдавать все свое знание и навыки освобожденному (курсив наш. — Е. Л.) народу, строительству новой советской жизни…»[443]. Концепт славянского единства также был вполне знаком галицкой элите, хотя, безусловно, подразумевал иные, не имперские смыслы, а воспринимался скорее в свете борьбы с общим, немецким врагом. В частности, командующий обороной Львова 1939 г. генерал Лянгнер на переговорах с советскими генералами об условиях сдачи Львова, указывая, что его войска одновременно ведут бои с немцами, обосновывал сдачу Львова Красной армии именно традициями славянского единства.

Присоединение западноукраинских территорий к Советскому Союзу помимо их экономической и общественной перестройки по советскому образцу влекло за собой и резкую перестройку всех культурных моделей от образовательной системы до внедрения новых, непривычных форм членения времени. Традиционная неделя заменялась существовавшей тогда в Советском Союзе шестидневкой, при которой пять дней были рабочими, а шестой выходным независимо от дня недели, на который он выпадал. Это не могло не провоцировать острые культурные конфликты (например, еврейское население Галиции не выходило на работу в субботу, если на нее выпадал рабочий день, а христианское саботировало работу в воскресные дни). Часть этих конфликтов была вызвана к жизни именно приходом советской власти на данные территории, но другие конфликты была сформированы задолго до 1939 г. и лишь обострились или трансформировались с установлением советской системы.

Какие же этно-социо-культурные группы участвовали в конфликте аксиологических систем в этот период в Галиции? Здесь существуют разные точки зрения. Например, Яцек Хробачиньский говорит о конфликте лишь двух культурных парадигм: «Голодной советской и в меру сытой польской». В действительности, сторон, участвовавших в конфликте, было гораздо больше. Во-первых, и здесь абсолютно прав Хробачиньский, конфликт касался смены основных политических и культурных игроков на галицийском пространстве — с польского на советский. Реально это выражалось, прежде всего, в смене атрибутов властвующих элит — католические кресты, польские гербы, портреты польских государственных деятелей сменялись соответствующей советской эмблематикой и портретами советских вождей. Одной из важнейших сфер, где смена прецедентных текстов носила наиболее явный характер, были театр, кино, средства массовой информации, а также среднее образование — оно переводилось на стандартную советскую образовательную систему, в которой религиозные дисциплины, латинский язык, предметы по польской истории и географии заменялись историей и географией СССР, изучением Конституции СССР и истории КПСС.

Но нужно помнить, что советский дискурс, хотела того или нет советская элита, невольно нес в себе еще и русский культурных компонент (русские прецедентные тексты, в частности несли в себе уроки русского языка и литературы, сразу же включенные в программу средней школы на территории Западной Украины и Белоруссии). Таким образом, второй, латентный конфликт, как в матрешку спрятанный в первый, можно назвать русско-польским. Идеологический тексты, порождаемые каждой из сторон по поводу злободневной политической ситуации 1939 г., во многом несли в себе отголоски старых русско-польских споров имперской эпохи. Проиллюстрируем это отдельными примерами.

Можно сказать, что идеологическая борьба между польской и советской элитами за умы граждан выглядела как процесс взаимной стереотипизации и с некоторыми смысловыми изменениями и дополнениями продолжала те тенденции, которые сложились в русско-польских культурных стереотипах в предыдущие эпохи. Процесс взаимной стереотипизации означал создание в каждой из культурных сред симметричных форм образа врага[444]. Это хорошо видно на примере пресловутого стереотипа «варварства, дикости, отсталости», который каждая из сторон приписывала идейному противнику. Начнем с мотива «темноты и средневековья панской Польши», декларировавшейся советской стороной. В системе советских идеологем 30-х годов представление о советской стране как носителе передового цивилизаторского прорыва и обновления входило в число основных постулатов и выражалось в огромном числе идеологических текстов (ср., например, песню: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью») В оппозиции к советскому «цивилизаторству» формировалось представление о западноукраинских и западнобелорусских землях, находившихся в составе «белопанской», «буржуазной» Польши как об «отсталом» крае. Этот мотив был настолько устойчив, что получил свое развитие в художественной литературе гораздо более позднего времени. Например, в «Моменте истины» Ивана Богомолова советский лейтенант Андрей Блинов в письме к матери с территории западной Брестчины пишет: «Народ здесь забитый, темный, отсталый, не сознательный, не в пример нашему». Эта мифологема «темного народа», входившего в состав «белопанской» Польши, который нужно «цивилизовать» до уровня передового советского человека, была впервые сформирована отнюдь не советской пропагандой, — она имеет более глубокие корни в истории русско-польского конфликта в XIX веке. Семиотизация Польши как средневекового, дремучего края, политической деградации, экономической и культурной отсталости стала формироваться в 60-е годы XIX в. под влиянием польского восстания 1861 г. Здесь можно вспомнить стих и, сочиненные подпоручиком Квашниным-Самариным весной 1863 г..

О вы, тщеславные поляки! Надменный, глупый, панский сброд, Охотники до смут, до драки! Заглохший, отсталой народ! О! призраки веков протекших, Фантомы рыцарей, Ягелл, Зачем восстали для насмешки Из ваших дедовских могил? В век просвещенья и прогресса. Дорог железных и машин Турниры вздумали средь леса Давать без всяких нам причин![445]

Эти стихи имеют весьма сомнительную художественную ценность, но они очень точно отражают представление о поляках как об «отсталом» народе, препятствующем просвещенью и прогрессу, которые понимается, прежде всего, как прогресс технический. Удивительно, но Квашнин-Самарин в своих виршах сконцентрировал весь набор идеологем, которым позже будет пользоваться советская идеология в 30-х годах по отношению к Польше и ее восточным окраинам.

Симметричный этнический стереотип «русского варвара» сложился в польском сознании достаточно рано, о чем написано достаточно много, поэтому в рамках данной статьи нет нужды говорить об этом подробно. Поэтому укажем лишь на некоторые обновленные в 30-е годы его аспекты в связи с советизацией образа русских. После революции в польском узусе и пропагандистской литературе русский воспринимается не с этнической, а с политической точки зрения — как «большевик» (вспомним симметричный ему образ «польского пана» в советской пропаганде). Стереотип «большевика», помимо его очевидной агрессивности и стремлении завоевать весь мир, включал такие компоненты, как «звероподобность», «варварство», «полудикий быт», незнание благ цивилизации (ср. образ «дикого большевика» в польском и западноукраинском агитационном плакате этой поры). Этот популярный в 20-30-е годы в польском фольклоре мотив «варвара-большевика» реализовывался, в частности, в анекдотах о женах советских офицеров, которые во Львове на праздничные мероприятия вместо платьев надевали ночные сорочки или комбинации польского производства. Этот же мотив был в послевоенную эпоху перенесен на жен советской военной элиты, привозивших из Германии нижнее белье, которое они принимали за вечерние платья. Также были популярны рассказы о детском удивлении советских людей, впервые во Львове увидевших многие предметы быта, которыми они не знали, как пользоваться.

В качестве третьего конфликта, активизация которого пришлось на 1939 г., можно назвать очень старый украинско/белорусско-польский культурный конфликт, касающийся как религиозного, так и языкового положения восточнославянских народов на польских “kresach”. О явном доминировании в Галиции в межвоенный период польской элиты, формировавшей культурные нормы, иерархию символических ценностей и языковую стратегию при откровенном подавлении всех форм украинского самосознания, прежде всего украинского языка говорилось немало. Установление советской власти привело к смене не только властных и политических, но и культурных элит и началу процесса «украинизации» общественной жизни. Препоны для функционирования украинского языка во всех сферах были устранены, и он начал доминировать в государственных органах, культурных и образовательных областях жизни при достаточно резком уходе польского из общественного и официального узуса. Эйфория от внезапно обретенной языковой свободы охватила некоторые слои львовской интеллигенции. Академик М. Возняк вспоминал: «Я не забыл и не забуду, как в те дни я ходил словно объятый приятным сном по улицам Львова, наслаждаясь украинской песней, передаваемой по радио и радуясь тому, что в университете, политехникуме, медицинском институте, институте советской торговли, консерватории учеба будет вестись на украинском языке»[446]. Обретение украинским языком лидирующего положения стало реальностью после сентября 1939 г. На нем не только велось обучение в школах, но и ставились пьесы украинских драматургов. Именно в советский период во Львове началось формирование настоящего украинского театра — на сцене появились постановки пьес Леси Украинки, Г. Квитки-Основьяненко, М. Старицкого, М. Кропивницкого, а также (что было неизбежно в рамках советского дискурса) пьесы советских авторов, писавших в стиле соцреализма.

Четвертым культурным конфликтом, который эксплицировался в этот период, был имеющий очень давние корни еще со времен «москвофильства»/«украинофильства» русско-украинский конфликт, касающийся культурного статуса украинского народа в составе Российского государства и в наиболее концентрированной форме выраженный в программных работах М. Хвильового против «москвофилов», например в статье 1926 г. «Московські задрипанки»: «Сьогодні, коли украінська поезія сходить на цілком самостійний шлях, ii в Москву ви не заманите нiякими калачиками. Ми до нашої літератури прикладаемо теорію коммуністичної самостійності. Росія ж самостійна держава? Самостійна! Ну, так i ми самостійна! Перед нами стоіть таке питания: на яку iз світових літератур наша літаретура мусить узяти курс? Усякому paзi не на Москву!.. Від російскої літератури, від іі стилів украінська поезія мусить якомога швидше тiкати!»[447]. Этот старый конфликт осложнялся сознанием того, что именно «под Советами» для украинцев разных земель наконец, после многих веков разделения осуществилась возможность объединения в рамках единой (хотя и советской государственности): «Всех их (не эмигрировавших с приходом советских войск. — Е. Л.) утешала мысль: придут украинцы с Восточной Украины, все ж таки свои люди. Живут как-то, так и нам придется жить. Будем вместе, а это уже — великая вещь».

И, наконец, в данной этнокультурной ситуации существовал пятый конфликт — это был конфликт внутри самой украинской культуры, касающийся взаимоотношений на территории Галиции двух вариантов украинского литературного языка — а именно: галицийского литературного языка и его среднеподнепровского варианта. В силу оторванности различных украинских земель друг от друга в предыдущие эпохи на их территориях параллельно формировались самостоятельные литературные языки. Галицийский литературный язык, первые тексты на котором появились в 30-е годы XIX в. знаменитом сборнике «Русалка Дністрова», формировался на основе местных диалектов под значительным влиянием церковнославянского, польского и русского языков. Значение галицийского литературного языка для формирования общенационального украинского языка трудно переоценить, поскольку именно он первым среди других вариантов украинских литературных языков начал развивать новые функциональные стили — помимо художественной речи, в нем уже к началу XX в. были вполне развиты научный и публицистический стили. По своему уровню развития на этом этапе галицийский вариант по многим позициям обгонял поднепровский вариант литературного языка, формирование функциональных стилей в котором шло очень медленно (во многом из-за искусственного ограничения сфер его использования «Валуевским» и «Энским» указами). Примерно с рубежа XX в. происходил медленный, но плодотворный процесс взаимовлияния и постепенного сближения галицийского и поднепровского вариантов, который (если бы ему было дано завершиться естественным образом), мог бы привести к интеграции двух литературных вариантов в единый общенациональный украинский язык, обладавший мощным потенциалом обеих языковых систем. Однако вместо этого с конца 30-х годов естественный процесс интеграции был прерван насильственной и жесткой «дегаличинизацией», итогом которой стало фактическое уничтожение галицийского литературного варианта, доминирование поднепровского варианта, как единственно «правильного» литературного языка, и пуристическое очищение его от «галицинизмов». Подобная языковая политика, очевидной целью которой было скорейшее уничтожение местного галицийского самосознания, заложила языковые конфликты, проявившиеся в более позднее время. «Реализация пуристических установок подталкивала процесс дивергенции, способствовала сохранению галицийского литературного языка — с устоявшимися нормами, правописанием, функционально стилевой поливалентностью — в украинском зарубежье; эта же жесткость норм современного украинского литературного языка, его закрытость для диалектных явлений питает культивирование литературных диалектов (в особенности лемковского в Польше и Словакии), а также идею воссоздания русинского закарпатского литературного языка».

Из всего сказанного очевидно, что в культурном конфликте 1939 г., участвовало много сторон, каждая из которых выдвигала свой набор прецедентных текстов. Однако сложившуюся в Галиции в предвоенные годы культурную ситуацию трудно назвать полифонией, — скорее она была ближе к какофонии. Растерянное и потерявшее ориентиры население часто просто не понимало, какая аксиологическая модель какой политической стороне соответствует. Подтверждением этому может служить почти анекдотический случай, описанный очевидцем первых дней вхождения советской армии на территорию Львовщины. Очевидец, поляк по национальности описывает встречу советских войск православными жителями города Клецка, которые вышли с церковными хоругвями: «Собравшиеся в толпу, они встречали гостей выкриками и пели коммунистические песни вперемешку с церковными песнопениями». Автор этих строк, к сожалению, не объясняет, было ли такое поведение формой приветствия, в которой местные жители по незнанию использовали взаимоисключающие культурные тексты, или неким более сложным ритуальным действием охранительного характера. О том, что именно в этот период на данных территориях актуализировались чрезвычайно архаичные охранительные практики с целью защитить себя от непредсказуемых социальных катаклизмов, свидетельствуют, в частности, материалы Полесской экспедиции. В предвоенные годы на соседней Брестчине крестьяне использовали древний ритуал опахивания (который обычно совершается, чтобы охранить село от моровой язвы, града и других стихийных бедствий) для того, чтобы защитить свои села от организуемых тогда колхозов.

В заключение можно сказать, что с приходом на западноукраинские территории советская власть предприняла целенаправленные усилия для внедрения советской аксиологической модели, подразумевавшей формирование в Галиции типа «советского украинца», и выдавливание из культурного пространства ранее существовавшие элиты (прежде всего польскую и националистическую украинскую). Для этого были использованы все возможные культурные механизмы — внедрение советского календаря, исключавшее традиционное членение годового времени; систему советских доминантных праздников, к участию в которых в добровольно-принудительном порядке привлекались разные социальные слои; реформы дошкольного, школьного и высшего образования, которые вместо польской школы несли стандарты советского образования. Для внедрения советских прецедентных текстов широко использовались такие культурные сферы, как театр, кино, эстрада, а также средства массовой информации (радио, газеты, плакаты) — все это было призвано «втянуть» новые территории в единое культурное и информационное советское пространство.

В. Я. Тихомирова

Советский человек на «Кресах» в 1939–1941 годах:

свидетельства очевидцев и художественные образы

Слово «kresy» и обозначаемое им понятие живет в польском языковом, культурном и историческом сознании более ста пятидесяти лет. Уже изначально (т. е. с момента введения в общелитературный язык неологизма «kresy» в поэме Винцентия Поля «Мохорт» в 1855 г.) оно обрело два взаимодействующих значения, близкие современному толкованию: пространства и далекого пограничья с особым, только ему присущим ритмом жизни. Оба этих значения — географическое и оценочное — прошли сложную эволюцию[448]. В сегодняшнем понимании «Кресы» (как эквивалент географического названия — с прописной буквы) отождествляются со всеми принадлежавшими довоенной Польше землями, отошедшими в 1939 г. к СССР. До сих пор мысль о «кресах» вызывает у поляков сильный эмоциональный отклик, поскольку она соединяется в их сознании с болью утраты: родных мест и тех знаков польской истории и культуры, которые остались на востоке.

В нашей исследовательской литературе обычно используется полонизм в пространственном значении и в произвольной интерпретации: «земли польско-украинско-белорусско-литовского пограничья (так называемые kresy)»[449], «писатели, уроженцы «кресов» (так по-польски именовались восточные рубежи бывшей Речи Посполитой)»[450] и т. д.

В ПНР действовал цензурный запрет не только на публичные высказывания о «кресах», но даже на само слово[451]. Узнать в подробностях о происходившем на этих землях в 1939–1941 гг. можно было из эмигрантских источников, в том числе письменных свидетельств очевидцев, а также большого корпуса документальных и художественных текстов. Эта литература, изданная в Польше только после 1989 г., дает богатый материал для изучения проблематики «кресов» в самых разных аспектах, в том числе имагологическом. Нас интересует, как складывались (на основании личного опыта) и в чем проявлялись представления поляков о Советском Союзе и его гражданах.

Со вступлением Красной армии в восточные районы Польши начался процесс их присоединения к СССР. Ставились цели изменения национальной структуры аннексированных территорий и их советизации Неотъемлемой частью этих планов была массовая депортация польского населения вглубь СССР.

В состав Белорусской и Украинской республик были включены восемь воеводств, занимавших 51,6 % территории Польши в ее довоенных границах с населением около 13 млн человек Из них 43 % говорило на польском языке, в четырех воеводствах поляки составляли абсолютное большинство[452]. Всем жителям было присвоено советское гражданство и аннулировано польское. Литве был передан город Вильно и прилегающие к Ковно (Каунасу) области В июне 1940 г. Литва была присоединена к СССР

На занятую Красной армией территорию вслед за ее регулярными частями вступали оперативные отряды НКВД. Они составляли списки «социально опасных» и неблагонадежных лиц, куда попадала, в первую очередь, интеллигенция. Начались повальные аресты поляков, отправка в лагеря тысяч интернированных солдат и офицеров — участников сентябрьской кампании (позднее они были расстреляны), затем массовое принудительное выселение польских граждан в отдаленные районы Советского Союза и их борьба за выживание. В период с 1940 по 1941 гг. было проведено четыре крупных депортационных высылки. Точное число депортированных, считавшихся «антисоветским элементом», неизвестно. В эмигрантских источниках фигурируют цифры от полутора до двух миллионов человек[453], по мнению российских исследователей их было значительно меньше, но и в таком случае счет идет на сотни тысяч[454].

Эти события оставили в историческом сознании поляков тяжелый отпечаток, превратившись в крайне болезненные воспоминания Каким же сложился в их памяти образ советского человека, оказавшегося на польской земле в сентябре тридцать девятого года?

Безусловно, лучшим исследовательским материалом является документальная литература, прежде всего мемуаристика. Особую роль в реконструкции процесса, связанного с формированием представлений о другом народе, наука отводит подлинным свидетельствам очевидцев, поскольку в них содержатся прямые высказывания, позволяющие судить не только об отношении к проявлениям другого национального «я», но также об изменениях в собственном национальном сознании[455]. Наиболее ценными с этой точки зрения являются сообщения, записанные по горячим следам.

Исходным материалом для попытки реконструкции представлений поляков о советских людях, сложившихся в результате их близкого контакта, послужила книга Яна Томаша Гросса «В сороковом нас сослали в Сибирь. Польша и Россия 1939–1942» (Лондон, 1983). В нее вошла часть архивных документов из фондов американского Гуверовского института: 130 из 2300 описаний, составленных польскими детьми и подростками, эвакуированными из СССР в 1942 г., а также 36 из более 10000 письменных свидетельств солдат армии генерала Андерса и членов их семей. Детские записи представляют большой интерес, так как изобилуют деталями и подробностями, отсутствующими в сообщениях взрослых поляков. Поэтому они являются уникальным историческим, социологическим и литературным документом, который мы рассматриваем в ряду других источников, содержащих достоверную информацию.

Кроме того, к анализу была привлечена парабеллетристика и художественная проза известных писателей-эмигрантов, чьи произведения содержат богатый фактографический материал: фрагменты воспоминаний Беаты Обертыньской «В доме неволи» (Рим, 1946), цикла рассказов Тадеуша Виттлина «Дьявол в раю» (Лондон, 1951), а также романа Юзефа Мацкевича «Дорога в никуда» (Лондон, 1955). При необходимости использовались отдельные страницы других произведений.

Трудность в воссоздании представлений поляков о гражданах СССР состоит в том, что в основе личных наблюдений лежали не только объективные обстоятельства, но и целый ряд субъективных факторов. О пережитом свидетельствовали люди разного возраста, мировоззрения, социального статуса, особенностей характера, опыта общения с советскими людьми, которые вели себя по-разному. Тем не менее, мозаика разрозненных оценок и описаний складывается в некое единство, в котором можно уловить повторяющиеся элементы. Они формируют общий взгляд на СССР и советского человека.

Первые впечатления связаны с красноармейцем, прибывшим из нищей, голодной страны: «Трудно было поверить, что большевистские солдаты так оборваны. Винтовки висели на веревочках, а вместо ремней солдаты были подпоясаны тряпками. Лошади выглядели как скелеты <…>. Солдаты ели картофельные очистки, а офицеры картошку». («Trudno by to uwierzyó, że bolszewiccy żołnierze są takobdarci. Karabiny byly na sznurkach a zamiast pasów byli podpasani szmatami. Konie wyglądały jak kościotrupy <…>. Żołnierze jedli lupki od kartofli, a oficerowie kartofle»)[456].

Вступившие в Гродно в сентябре 1939 г. «красноармейцы не знали, как есть масло. Они мазали его на пирожные с кремом. <…> На колбасу и другие вкусные вещи бросались, как дикари», («żołnierze bolszewiccy niewiedzieli jak się obchodzić z maslem. Smarowali masło na ciastka z kremem. <…> Na kielbasy i inne smaczne rzeczy żucali się jak dzicy ludzie»)[457].

В занятом Красной армией Львове «советские солдаты и офицеры десятками покупали циркули, пуговицы, пачки тетрадей и мыло килограммами. Магазины с тканями за несколько дней были опустошены», («sowieccy żołnerze i oficerowie, dziesiątkami kupowali cyrkle, guziki, stosy zeszytów i na kila mydło. Sklepy z materialami zostaly do kilku dni opróżnione»)[458].

В другом польском городе «солдаты <…> бегали от магазина к магазину, покупали, что только могли, в основном часы, булки, колбасы, ткани и велосипеды. Вошли двое советских в магазин <…> и один говорит другому: „Знаешь, Коля, возьмем все ручные часы”. Забрали двадцать часов, заплатили и пошли в следующий. Там снова набрали тканей целыми рулонами, едва несли, но увидели колбасу: „Коля, идем еще колбасы купим, а, наверно, там колбасы нет, она только на витрине сделана из дерева, как у нас в Москве"». («Żołnierze <…> biegali od sklepu do sklepu kupowali со tylko mogli a przważni zegarki, bułki, kiłbasy, materiały wukienicze, i rowery. Weszło dwóch sowietow do sklepu <…> mówi do tego drugiego „znojsz Kola wezmiom wsije ruczne czasy”. Zabrali dwadzieścia zegarków zaplacili i posli do następnego tam znowuz nabrali materialu wukiennego całymi wałkami, ledwie nieśli, ale zobaczyli kielbasę. Kola idzem jeszcze kelbasy kupim, a napewno tam kielbasy nie ma tylko na wystawie jest zrobiona z drzewa jak u nas w Moskwie»).

Об особом пристрастии советских солдат и офицеров к наручным часам неоднократно упоминается не только в письменных свидетельствах («покупали по пять, по десять часов», «покупали часы, велосипеды, разные ткани и другие дорогие вещи»), но также в парабеллетристике и даже художественной литературе. «Часы на руке в советском обществе не только редкий экземпляр, но также доказательство культуры, а, следовательно, и предмет гордости, — пишет Т. Виттлин. — <…> Такие часы, как правило, носят сверху, на рукаве рубашки, а военные, которые носят суконные гимнастерки, надевают их на манжет кителя. Чтобы уже каждый издалека мог заметить и с должным уважением обращаться с таким высоко цивилизованным гражданином». («Zegarek na ręku jest w sowieckim państwie nie tylko rzadkim okazem, lecz również dowodein kultury, a więc I przedmiotem dumy. <…> Zegarek taki, noszony jest z zasady na wierzchu, na rękawie koszuli, a wojskowi, umundurowani wsukienne bluzy, zakladają go na mankiet munduru. Żeby każdy już z dala mógł dostrzec i z należytym szacunkiem odnieść się do tak wysoce cywilizowanego obywatela»)[459].

«Я смеялась над их любовью к часам, — отмечает в своих воспоминаниях Барбара Скарга, которая провела в советских лагерях десять послевоенных лет. — Спрашивала, носят ли они тоже под рукавами кителей целые их коллекции, как это делали солдаты». («Śmiatam się z ich mitości do zegarkow, pytalam czy pod rękawami mundurów tez noszą ich cate kolekcje, jak to czynili żołnierze»).

С большим участием относилась к людям, ощущавшим в своей стране нехватку продовольствия и необходимых товаров, польская молодежь. При этом в свидетельствах подростков оставалось место для искреннего недоумения и легкой иронии по поводу комичных ситуаций или даже попытки сопоставить (на бытовом уровне) разные проявления национального менталитета. Вот один из красноречивых примеров.

«Приходят в магазин, спрашивают, можно ли купить хотя бы 100 граммов колбасы. Можно, почему бы и нет? А полкило можно? Можно и пять килограммов. Ну, тогда дайте нам по 10 килограммов. Колбасу повесили на шею, потому что все было забито булками, даже шапки. На улицах валялись булки, их покупали сотнями, а когда уставали нести, то просто выбрасывали». («Przychodzą do sklepu pytają się czy mozna dostać chociaż 100 gram kielbasy, mozna, czemu nie, a pol kilograma można, można nawet i pięć kilogramow. О to dajcie nam po 10 kg., kielbasę tą pozakladali na syję bo juz wszystko mieli pozapakowywane bulkami nawet i czapke. Ulice były po zazucane bulkami bo kupowali setkami bulek, a potem jak się zinęczyl ciężko mu bylo nieść to wysypywal»).

Осознаваемое поляками культурное различие наиболее ярко выступает в художественных текстах, авторами которых были известные писатели с уже сложившимися до войны представлениями о Советской России. В их описаниях новой реальности присутствует явное стремление к самоидентификации, переживание своей польскости. К примеру, у Т. Виттлина читаем: «два майора с интересом осматривали термос. Один из них честно признался, что был уверен, что это часовая мина <…> Кто-то притащил продавать диван с постелью в автоматически открывающемся ящике. Капитан авиации <…> засомневался в том, что во время сна в ящике на этой постели защелки на пружинах ночью не захлопнутся и человек не задохнется. Продавец объяснял, что <…> спят наверху, на матраце. Летчик не верил, и говорил, что если бы это была правда, то матрац не был бы обтянут таким красивым материалом», («dwaj majorowie z zaciekawieniem oglqdali termos. Jeden z nich szczerze wyznat, iż byl przekonany, że to zegarowa bomba <…>. Ktoś przytaskal na sprzedaż tapczan z poscielą, wewnątrz otwieranego automatycznie pudła Kapitan-lotnik <…> wyraził wątpliwość, czy w czasie snu w pudle na pościeli, sprążynowe zawiasy w nocy nie zatrzasną się i czlowiek się nie udusi. Sprzedawca wyjaśnial, że <…> sypia się na wierzchu, na materacu. Lotnik nie wierzyl, odpierając, że gdyby to byla prawda, to materac nie bylby pokryty taką ladną materią»).

Соподчинялись целому и мнения поляков о безвкусице «москалей», в особенности, представителей советской аристократии, отсутствии у них чувства меры и стиля, их невосприимчивости к эстетике повседневной жизни. Это ощущение полного недостатка вкуса в чужой среде накладывало печать бедности даже на то, что по тогдашним меркам считалось в России роскошью, соответствующей стандартам советской культуры. «В конце рынка остановился современный шикарный лимузин, из которого вышли три женщины, вероятно, жены начальников, владельцев машин. <…> Въехали на рынок с шумом, с которым в западноевропейских столицах жены министров подъезжают к магазинам мод. <…> Одна из них купила шляпку — зеленый колпак с красным крылом <…>. Свою покупку она держала в руке, не решаясь <…> надеть на голову. <…> Не потому, что эта шляпка была ужасна, ведь понравилась, если купила, просто наверняка это была ее первая в жизни шляпка». («Na skraju rynku zatrzymała się nowoczesna, luksusowa limuzyna, z której wysiadły trzy kobiety, prawdopodobnie małżonki dygnitarzy, dysponujących tym wozem. <…> Zajechały na rynek z szumem, z jakim w zachodnioeuropejskich stolicach żony ministrów zajezdzają przed magazyny mód. <…> jedna kupila kapelusz — zielony kołpak z czerwonym skrzydlem <…>. Sprawunek swój trzymala w ręku, nie mając odwagi <…> wlożyć na głowę. <…> Nie dlatego że by1 okropny, podobal się jej przecież, skoro go kupiła, lecz że niecliybnie był to jej pierwszy kapelusz w życiu»)[460].

Множество примеров показывает, что осознание себя цивилизованной нацией усиливало в польской среде положительную самооценку. В свою очередь, это порождало чувство культурного и интеллектуального превосходства и вместе с тем активизировало стереотипный образ мышления, отделявший поляков от их окружения:

«В театре появлялись русские женщины в „наших" ночных рубашках, а офицеры мылись в унитазах, удивляясь, почему так быстро стекает вода». («W teatrze spotykano kobiety rosyjskie w „naszych" koszulach nocnych, zaś oficerowie myli się w ubikacjach, dziwiąc się dlaczego, ta woda tak szybko ucieka»).

Любопытно, что факты, о которых сообщают обычные польские граждане, почти дословно описаны в художественно-документальной литературе, что лишний раз подтверждает их достоверность. Так, Б. Обертыньская записывает увиденное во Львове: «Все часы сразу раскупили. Я видела одного, который шествовал <…> с большим кухонным будильником у пояса. Другой, кажется, жаловался хозяйке квартиры, что ему никогда не удается хорошо вымыть руки, потому что вода из клозетной раковины слишком быстро стекает, когда он тянет за цепочку. В театре появилась однажды какая-то командирша в нарядной шелковой ночной сорочке. Она купила ее уже здесь, приняв за платье. Самое красивое платье в своей жизни». («Zegarki wykupili wszystkie od razu. Widzialam jednego, jak paradował <…> z dużym, kucliennym budzikiem u pasa. Inny znów mial się skarżyć wlaścicielce mieszkania, że nigdy nie może dobrze umyc rąk, bo woda z muszli za prędko ucieka, kiedy pociągnie za lańcuszek. W teatrze pojawia się raz jakaś komandirsza w strojnej, jedwabnej nocnej koszuli. Kupila ją już tu jako suknię. Najpiękniejszą suknię, jaką w życiu miała»)[461].

Особым пластом культуры является язык, в особенности тот его слой, который отражает речевое поведение коллектива. Поляки традиционно используют разветвленную систему подчеркнуто вежливых форм языкового этикета, которые создают атмосферу изысканности, утонченности и изящества. В русском культурном пространстве советского времени словесное воздействие на личность приобрело иные, более резкие формы. В нашем материале отчетливо видна эта несостыковка в работе обеих культурных систем, что отгораживало поляков от иной этнической, социальной и культурной среды.

«— Пан! — воскликнула какая-то женщина. — Сжальтесь, меня дети ждут дома…

— Нет здесь никаких панов, — буркнул (билетер. — В. Т.).

Женщина отступила, беспомощно оглядываясь по сторонам.

— Как к нему, черт возьми, обращаться? — задала шепотом вопрос.

— Известно, как, — подсказала другая — Надо говорить «товарищ».

— Товарищ… вновь начала первая умоляющим тоном <…>».

(«- Panie! — zawolala jakaś kobieta. - Niech pan zlitui się, mnie dzieci czekają w domu…

— Nie ma tu żadnych panów — odburknąl.

Kobieta cofnęla się rozglądając się bezradnie.

— Jak do niego, cholera, mówić? - rzucila szeptem zapytanie.

— Wiadomo, jak — podpowiedziała inna. — „Towarzyszu” trzeba mówić.

— Towarzyszu… zaczęla znów pierwsza tonem biadającym <…>»[462].

Негативный аспект коммуникации усиливали абсолютно неприемлемые, оскорбительные формы обращения на «ты» по отношению к незнакомым полякам со стороны советских официальных лиц. Тяжелым грузом ложился на их сознание разнообразный набор стилистически сниженных словоформ и лексики, в том числе грубые слова, инвективы, а также эпитеты, указывающие на национальную принадлежность и унижающие человеческое достоинство (polska banda, Polskije sobaki и др.). Об этом говорят высказывания очевидцев и примеры из литературы

«<…> за столом сидел сержант. <…> — Откуда приехал? <…>

— Из Белостока.

— К кому?

— К жене. <…>

— Убежала от тебя? — Он ожидал утвердительного ответа, чтобы рассмеяться.

— Нет, наоборот. Она бежала от немцев и, вероятно, здесь задержалась. <…>

— Жены ему захотелось! Может, я тебе должен жену искать? Вон, мерзавец!

Он сорвался со стула, сунул мне в руку документы и, схватив меня за воротник, потащил к дверям <…>.

— Вон, каналья! — бился в приступе бешенства».

(«<…> za stolem siedzial podoficer <…> — skąd przyjechaleś? <…>

— Z Białegostoku.

— Do kogo?

— Do żony. <…>

— Uciekta od ciebie? — oczekiwal potwierdzającej odpowiedzi, by wybuchnąć śmiechem.

— Nie. Przeciwnie. Uciekla od Nieinców i podobno lu się zatrzymala. <…>

- Żony mu się zachcialo! Może ja mam ci żony szukać? Won, lajdaku!

Zerwat się z krzesla, wcisnąl mi dokumenty w rękę i schvyciwszy mnie za kołnierz, silą poprowadził ku drzwiom <…>.

— Won, kanalio! — trząsł sięw napadzie wścieklości»).

Мрачных красок в общее мнение о советских людях добавляло грубое, а со стороны работников НКВД, в особенности низшего надзорного персонала, жестокое обращение с поляками. Иногда в свидетельствах очевидцев описания таких фактов занимают специальные рубрики, например: «Отношение властей НКВД к полякам (методы допроса, пытки, наказания, коммунистическая пропаганда, информация о Польше и т. п.)». Вот что вспоминает подросток, которому в 1940 г. исполнилось 12 лет: «дети по дороге в Россию замерзли и поскольку не было другого выхода, их выбросили в окно. Видя это, НКВД с презрительным смехом говорили «мерзнут польские собаки»», («dzieci w drodze do Rosji zamarzly, a ponieważ nie byto innej rady wyrzucono je przez okno. Widząc to N. K. W. D. z pogardliwym śmechem mówili: „miorznut Polskije sobaki”»)[463]. Или такая запись: «Когда я хотела дать детям недоваренный обед, он вырвал у меня из рук кастрюлю и бросил на землю со словами, „не подохнете, проклятые поляки”». («Gdy chciałam dać dzieciom obiad jeszcze nawet dobrze nieugotowany to wyrzucił mnie z ręki garnek na ziemię mówiąc „nie padochniecie preklate polaki”»)[464]

Впрочем, бывало и по-другому. О том, насколько затрагивало поляков поведение представителей советской власти, можно судить хотя бы по тому, что каждый случай проявления с их стороны обычных человеческих реакций или сочувствия с особой тщательностью переносился на бумагу — независимо от политической ориентации и мировоззрения авторов анализируемых текстов. Ярый антикоммунист Ю. Мацкевич, характеризуя одного из героев своего романа, подчеркивает: «Зайцев не относился к классическому типу людей НКВД»[465]. Антисоветски настроенная Б. Обертыньская считает своим долгом упомянуть о мелком, но важном с ее точки зрения, факте: «Наконец, начальник соглашается, чтобы они (мать и дочь. — В. Т.) ехали вместе. Это был единственный из известных мне случаев, когда просьба была исполнена. Поэтому я его записываю»[466]. Арестованный в 1940 г. во Львове известный драматург Вацлав Грубиньский в своих воспоминаниях также стремится к объективности:

— Ваши документы? — очень вежливо обратился ко мне сержант НКВД (а может быть, офицер?).

Я подал ему паспорт.

— Вы здесь не прописаны — сказал энкаведешник с теплотой в голосе, мило мне улыбаясь».

(«Pańskie dokumenty? — zwrócil się do mnie bardzo uprzejmie podoficer NKWD (a może oficer?).

Podalem mu paszport.

— Pan tutaj nie jest zameldówany — rzekl enkawudzista glosem cieplym i serdecznie do mnie uśmiechnięty»[467].

Но такие ситуации были единичными и не могли повлиять на собирательный образ советского человека. В польском понимании он являлся антиподом «культурному европейцу» и изображался «дикарем», «варваром», в котором подчерк вались азиатcкие черты: «раскосый мужик» ’skośnooki chlop’[468] (милиционер. — В. Т.), «одутловатый монгол» ’obrzękly Mongol’ (о начальнике отдела НКВД. — В. Т.), «косые глаза стрелка» ’kose oczy striełka’[469] и др. Такая трактовка русских уже имела место в истории. Как показывает В. А. Хорев, она сформировалась в XIX веке и проявлялась в стойком убеждении о культурном превосходстве и высшем цивилизационном уровне «европейской» Польши над априорно чуждой Европе Россией с ее «дикостью» и «азиатчиной»[470]. Поэтому в нашем случае можно говорить о повторяющейся закономерности.

Личностное пространство советского человека (мимика, жесты, тон голоса, манера поведения, внешний вид) вызывало в поляках антипатию и чувство своей обособленности: «мрачно смотрел на меня прищуренными глазами», «буркнул со злостью», «плоское квадратное лицо»… «с выражением удивления, недоверия», «молодая, даже симпатичная, только ужасная хамка», «у следователя <…> нет та кого хамоватого вида, как у всех остальных», «Встреченные на улице советские солдаты <…>. Сгорбленные, расхристанные, измятые». И вывод: «Их людей видно сразу, особенно женщин», („patrząc na mnie zlowrogo zmrużonymi oczami”, „burknął ze zloscia”, „plaska, kwadratowa twarz <…>, na kwadratowej twarzy wyraz zdumienia, niedowierzaiiia", „mloda, nawet niebrzydka, tylko strasznie chamska", „śledczy <…> nie ina takiego chamowatego wyglądu jak oni wszyscy”, „Spotykani na ulicy sowieccy żołnierze <…>. Zgarbieni, rozchelstani, zmięci”, „Jch ludzi poznać od razu. Zwlaszcza kobiety”).

Что касается советского человека как носителя образа СССР — его морали, мировоззрения, культуры, скроенной по стандартному идеологическому лекалу, — то все это безоговорочно отвергалось как антагонистическое. Острую негативную реакцию тех, для кого католицизм был абсолютным мерилом национального духа, вызывал преобладавший в советском обществе воинствующий атеизм. Жителям Гродно «говорили о ксендзах, что это наихудшее отребье и воры» (wyrzutki i złodzieje); «в школах запретили изучать религию и историю»[471]. В Луцке детям «запрещали ходить в костел»[472]. В Тернополе «били из пушек по нашим костелам <…>, сожгли доминиканский костел — памятник старины. Не подпускали людей, которые хотели спасти этот костел». Примеры можно множить и дальше.

За прибывшими с востока советскими людьми закреплялись представления о нечистоплотности и тотальной загрязненности их среды обитания: «Грязь, неряшливость и беспорядок — вот синонимы их хозяйствования в городе. Улицы завалены грудами снега и мусора, который никогда не убирается», — записывает житель Тернополя. Еще одно свидетельство, на этот раз о Луцке: «Город, который до войны выглядел красиво и опрятно, теперь приобрел ужасный вид. Улицы не чищены, полны грязи, газоны растоптаны и забрызганы грязью, возле газонов поломанная оградка и молодые деревца, которыми были обсажены улицы. Витрины магазинов с портретами советских руководителей потемнели, покрылись пылью и паутиной. Большинство магазинных вывесок содрано и вместо них остались пустые места». Все это вписывалось в уже существовавшую дихотомию «цивилизация — варварство»[473].

Самую большую неприязнь, перерастающую в гнев, вызывала у поляков политика советизации восточных земель, отвергавшаяся ими как враждебная национальным интересам. Этот вопрос требует самостоятельного исследования, поэтому я ограничусь здесь отдельными замечаниями.

В письменных свидетельствах даются развернутые характеристики и обобщения, касающиеся методов, форм и содержания действий советских властей, включая использование многообразной атрибутики (листовки, плакаты, транспаранты, флаги, лозунги, символика и т. п.), а также описывающие советские ритуалы (митинги, праздники) с указанием отдельных «ритуальных формул»: «za „pobiedu komunizma” i,szczęście trudziaszczychsja"»; «wsie kakodin»; «„sowieckij sojuz" <…> daje ludziom „miłuju żyzń i szczastliwyje buduszcze”»; «„lubimym rebiatain — lubimyj Stalin”»[474].

Встречаются и целые фразы без перевода на польский язык, передающие атмосферу и характер событий. «„Towarzysze! po prikazu politczasti wy abjazani bierecz gosudarstwiennoj tajni i dzielać wsie w polzu naszego Sojuza. Wybory dolżni dac 100 proc. glosów uprawlenych izbiratelej. Liczno ob was Sowieckij Sojuz nie zabyl. Towarysz Wojciechowskaja ostajties inspektorom po wospitaniu, O1ędzkij budziecie zawiady wać obszczyin znabżeniem. Wy tow. Wiśniewskij — ja w was lożu bolszuju nadieżdu, wy bystryj czelowiek naznaczonyj dyrektorom dziesiatiletki. Z ostalnym zawtra pogoworju”».

В польском понимании установление советской власти проявлялось в следующем: 1. Допущении к власти преступных и маргинальных элементов, а также людей с мстительным характером. 2. Заигрывании с евреями и частично с украинцами, обещаниях выделить им земельные наделы (что иногда имело место), а также привлечении их к разведывательной деятельности в деревнях и городах. 3. Неустанной пропаганде коммунистического счастья, отрывающей людей от работы в поле и дома (например, их заставляли угрозами участвовать в митингах и чтении конституции). 4. Использовании методов устрашения путем постоянных ревизий оружия и предметов спекуляции, непрерывной слежки за поведением и реакцией польского населения, а также натравливания украинцев на поляков. 5. Экспроприации торговцев и ремесленников с целью создания кооперативов. 6. Разграблении помещичьих усадеб и домов польской и украинской интеллигенции. 7. Введении ограничений на товары первой необходимости.

Распоряжения, издаваемые непосредственно после занятия конкретных территорий, включали: 1. Регистрацию кадровых офицеров и резервистов, в том числе вышедших в отставку, а также всех, кто проходил службу в польской армии. 2. Регистрацию движимого и недвижимого личного имущества. 3. Регистрацию беженцев. 4. Призывы вернуть все банковские кредиты и задолженности, а также оплатить государственные налоги и коммунальные платежи. 5. Отказ от выплаты пенсий и сберегательных вкладов или их ограничение в пределах определенной суммы (приводится цифра в 300 злотых). 6. Фальсификацию истории польского народа с помощью карикатур и искажения фактов. 7. Реорганизацию школьного образования, самоуправления, судопроизводства, финансовой системы, железнодорожного транспорта и др. 8. Устранение церкви из общественной жизни. 9. Исключение польского языка (а позднее и украинского) из всех сфер социальной жизни и замещение их русским языком.

Фиксировалось все до малейших деталей: перекрашенный в красный цвет памятник Юзефу Пилсудскому, рисунки и подписи вывешенных на стенах домов карикатур (например, знаменитый пианист и композитор Игнацы Падеревский, играющий на рояле, на котором сидит Белый орел — главный элемент государственного герба — в виде курицы), уничтожение школьных библиотек, принуждение детей участвовать в митингах под угрозой высылки в Россию всей семьи, аресты подростков и их допросы в НКВД, переименование улиц, конфискация радиоприемников, предвыборная агитация и выборы в новые органы государственной власти и многое другое. Указывалась разная позиция, которую занимали в вопросе действий властей поляки и представители других национальностей.

Личный опыт тех, кто столкнулся с советской властью в 1939–1941 гг., формировал однозначно отрицательный образ, который опирался на давно бытующий стереотип восточного соседа — негативный или, в лучшем случае, амбивалентный. Помимо конкретных фактов свидетельства очевидцев содержали мощный эмоциональный заряд, который удерживался не в последнюю очередь благодаря потоку метафор. В воспоминаниях обычных людей это могла быть накрывшая страну «черная туча» („czarna chmura”), у тех, кто профессионально владел пером, — целые метафорические образы, которые нередко становились заглавиями книг: внезапно разразившееся «грязное наводнение» („Sowiety <…> leją się jak brudna, znienacka narastająca powódż", Обертыньская), советский «рай» („diabeł w raju", Виттлин), «дорога в никуда» („droga donikąd”, Мацкевич).

«Русское» не отделялось здесь от «советского», даже если речь шла об этнической принадлежности. Лексема «русский» и ее производные с нейтральным значением (,Rosjanin’,Rosjanka’,Rosjanie‘), а также традиционное прозвище «кацап» (,касар’), хотя встречаются в текстах, однако уступают напору других названий, обладающих яркой оценочностью характеристик, которые выражают неприязнь в отношении СССР и его граждан: «москали» (,Moskale’[475]), «красные преступники» (,czerwoni zbrodniarze')[476], «восточные оккупанты» (,wschodni okupanci’).

Чаще всего использовались слова bolszewik и sowieci (пренебрежительное определение всех жителей СССР) от Sowiety (Советы). Лексема Sowiety в языке межвоенного двадцатилетия возникла как обобщенное название Советского Союза (Страна Советов) и с самого начала заключала в себе оценочный элемент. После вступления Красной армии в восточные районы Польши это слово стало ассоциироваться в обыденном сознании со страной-захватчиком. Образованные от него производные, называющие жителей СССР (sowieci, а также формы мужского и женского рода — sowiet, sowietka), не являясь, по мнению польского исследователя Александры Невяры, в строгом смысле этнонимами, содержат резко негативную оценку не только потому, что пришли «из языка врага», но главным образом в силу своей семантики, поскольку относились к названию недружественного Польше государства[477]. Еще больше усилилась отрицательная коннотация существительного bolszewik и его производных, функционировавших в польской речи с 1920-х годов. В отдельных случаях оно становится синонимом слова «враг»: «На углу каждой улицы стояли два бандита большевика и не разрешали останавливаться, нанося удары дулами автоматов». («Na każdej ulicy, na rogu stalo dwuch bandytów bolszewików i nie dawali zatrzymywać się bijąc kolbami od karabinów»).

Следует особо подчеркнуть, что в контексте всей литературы, получившей в 90-е годы XX в. собственный термин «лагерная» (от русизма lagier), анализируемый образ выглядит не столь односторонним. Было сделано много записей, разграничивших понятия «русское» и «советское» и тем самым раздвинувших общее представление о России и русских. В своей совокупности литература лагерной темы несла идеи терпимости, преодоления разделяющей народы неприязни. Но это произошло позднее, на основе личного и семейного опыта пребывания поляков в СССР.

Е. П. Максименко

Использование художественных средств в пропагандистской кампании СССР осенью 1939 года

Политический кризис в Европе весной — летом 1939 года сопровождался не только конкретными военными приготовлениями сторон, но и активным применением различных методов информационно-пропагандистского воздействия. Советское руководство внимательно следило за развитием событий на континенте, рассчитывая использовать их в своих интересах, которые в Восточной Европе были обеспечены достигнутой договоренностью с Германией. Основной текст пакта о ненападении, хотя и означал крутой поворот в идеологии СССР, прежде резко осуждавшей фашизм, не выходил за рамки принятой перед Второй мировой войной практики международных отношений. Однако последующие действия, которые предполагались секретными протоколами по разграничению сфер интересов между СССР и Германией, должны были получить крепкое идеологическое обоснование. В контексте обстановки так называемого «угрожающего» (предвоенного) периода советским органам пропаганды необходимо было решить ряд трудных задач: оправдать резкий поворот внешнеполитического курса СССР на союз с фашистской Германией; в кратчайшие сроки провести работу по подготовке общественного сознания к прямому вооруженному вмешательству в дела Польши; консолидировать армию и население страны вокруг нового курса советского руководства.

В предвоенный период правительство любой страны через средства массовой информации стремится сформировать у своего народа (особенно среди военнослужащих) патриотические взгляды и убеждения, обеспечить в массовом сознании приоритет целей государственной политики. Программные идеи советской пропагандистской кампании грядущего похода были изложены в опубликованной 14 сентября 1939 г передовой статье газеты «Правда» «О внутренних причинах военного поражения Польши», подготовленной А. А. Ждановым и отредактированной И В. Сталиным. Осторожно минуя какие-либо морально-этические оценки действиям Германии, развязавшей войну, передовая «Правды» начиналась с констатации факта «военного разгрома» Польши. Ее быстрое поражение («польское государство оказалось… немощным и недееспособным»), в первую очередь, объяснялось «внутренними слабостями и противоречиями польского государства», нежеланием его правительства решать проблемы национальных меньшинств, составлявших около 40 % населения. Акцентировалась ситуация «национального унижения и бесправия», а также «грубой, беззастенчивой» эксплуатации восточнославянского сельского населения со стороны польских помещиков. Населяющие территорию Восточной Польши украинцы и белорусы не имели административной автономии, национальных школ, культурных учреждений и т. д. Сравнивая Западную Украину и Западную Белоруссию с бесправной колонией, отданной на разграбление «польским панам», статья указывала на схожесть политики польского правительства с «угнетательской политикой русского царизма». В заключении делался вывод, что по этим причинам «национальные меньшинства Польши не стали и не могли стать надежным оплотом государственного режима. Многонациональное государство, не скрепленное узами дружбы и равенства населяющих его народов, а, наоборот, основанное на угнетении и неравноправии национальных меньшинств, не может представлять крепкой военной силы»[478].

Основные положения передовой «Правды» затем были повторены в радиовыступлении В М. Молотова, сделанном 17 сентября 1939 г. в связи с переходом советскими войсками польской границы. Речь Председателя СНК СССР вновь начинал факт констатации военного поражения Польши. В. М. Молотов повторял тезис статьи А. А. Жданова о недееспособности и несостоятельности правящих кругов Польши, чья политика привела к фактическому прекращению существования польского государства. Никаких оценок действиям германского руководства опять не давалось; о польском же руководстве было сказано несколько презрительных слов: «Никто не знает о местопребывании польского правительства. Население Польши брошено его незадачливыми руководителями на произвол судьбы»[479]. Далее шло разъяснение собственных военных планов и действий. Советский нарком иностранных дел заявлял, что СССР не считает больше действующими заключенные ранее советско-польские договора и вводит войска на территорию Польши с тем, чтобы, во-первых, обеспечить безопасность своего государства и, во-вторых, оказать помощь «единокровным» украинцам и белорусам, взяв «под свою защиту жизнь и имущество населения Западной Украины и Западной Белоруссии».

Все содержание выступления В. М. Молотова должно было заставить слушателя сравнивать два многонациональных государства, Польшу и Советский Союз, которые по-разному подходили к проблеме национальных меньшинств. Польские «неразумные руководители» довели страну до «быстрого развала». Напротив, «народы Советского Союза, все граждане и гражданки нашей страны, бойцы Красной армии и военно-морского флота сплочены, как никогда, вокруг Советского правительства, вокруг нашей большевистской партии, вокруг своего великого вождя, вокруг мудрого тов. Сталина, для новых и еще невиданных успехов труда в промышленности и колхозах, для новых побед Красной армии на боевых фронтах».



Поделиться книгой:



Регистрация