Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Лунный свет - Майкл Шейбон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дед продолжал смотреть на меня, но проблеск за туманной пеленой погас. Слеза выкатилась из глаза, и дед торопливо повернулся к окну. Я встал и вытащил из коробки бумажный носовой платок. Начал вытирать слезу, но дед оттолкнул мою руку и забрал платок.

– Мне стыдно, – сказал он.

– Дедушка…

– Я недоволен собой. Своей жизнью. Все, что бы ни начинал, я доводил только до середины. Тебе вечно говорят: постарайся использовать отпущенное время. А в старости оглядываешься и видишь: ты только и делал, что тратил его зазря. У тебя ничего не осталось, кроме перечня неначатого и незавершенного. То, что ты всей душой пытался выстроить, не устояло, а то, против чего ты сражался все душой, никуда не делось. Мне за себя стыдно.

– Мне за тебя не стыдно. Я тобой горжусь.

Дед вновь состроил гримасу. Она говорила: все, что я знаю о стыде, все, что знает о стыде мое поколение, превратившее исповедь в средство самовозвеличивания, уместится в половинке ореховой скорлупки.

– По крайней мере, история хорошая, – сказал я. – С этим даже ты не поспоришь.

– Да? – Дед скомкал бумажный носовой платок с единственной слезой. – Забирай. Дарю. Когда я умру, запиши ее. Объясни все. Придай ей смысл. Накрути своих пижонских метафор. Изложи все в хронологическом порядке, а не с пятого на десятое, как я тебе рассказывал. Начни с ночи моего рождения. Второго марта тысяча девятьсот пятнадцатого года. Тогда было лунное затмение. Ты знаешь, что это такое?

– Когда тень Земли проходит по Луне.

– Очень символично. Отличная метафора для чего-нибудь. Начни с нее.

– Немного банально, – ответил я.

Он запустил в меня носовым платком. Комок отскочил от моей щеки и упал на пол. Я нагнулся его поднять. Где-то в бумажных волокнах была слеза моего деда – быть может, последняя. Из уважения к дедовой уверенности в бессмысленности жизни – его, всякой – я бросил платок со слезой в мусорную корзину у двери.

– Итак, – сказал я. – Ты приехал в Нордхаузен.

Дед мотнул головой, но я знал, что он сдастся. Мы оба знали.

– Да, черт побери, я приехал в Нордхаузен.

В голосе деда звучала уже не злость, а обреченность. И тут я понял – все еще ничего не понимая, – что это было самое страшное место на планете. И некая, давно дремавшая часть моей натуры резко открылась перед глазами.

Я вырос среди молчаливых людей, скрывавших свои чувства. Я знал, что мой отец был «трепло», «пустозвон» и (как однажды дед при мне бросил ему в лицо) «дамский угодник», но все это были характеристики с чужих слов и, учитывая все известное мне об отце, аргументы против болтливости. Когда-то, давным-давно, моя бабушка излучала огонь, безумие и поэзию, но то были легендарные дни, и восстановить их можно было лишь по геологической летописи. У меня в семье, на моей памяти, чувства и разговоры о чувствах были не для нас, а для тех, кому больше нечем заняться.

Юношеский бунт потребовал от меня целиком отдаться огню, безумию, поэзии и тем, от кого они исходили: Рембо, Патти Смит, Сиду Баррету{93}, девушкам, в которых я влюблялся. После того как бунт поостыл, я поднял флаг самовыражения. Моя ранняя юность пришлась на конец семидесятых, время срывания покровов. Утверждался взгляд, что спасительно делиться мыслями и чувствами, а не загонять их в себя. В тот вечер у постели деда, уговаривая его рассказать про Нордхаузен и полноватого молодого блондина, я полагал (и в целом полагаю сейчас), что молчание – тьма, называние вслух – свет. Я считал, что тайна – злокачественная опухоль, признание – лучевой нож, радиация, который лечит, прижигая. Я был убежден – без тени сомнения, – что «выговориться» полезно.

И тут я услышал обреченность в голосе деда, когда он сказал про Нордхаузен.

Мне подумалось, что в моем детстве, когда отец, с его умением много и красиво говорить, убалтывать и очаровывать, вечно от чего-то бегал – от судов, от налогов, от семьи, то появляясь, то исчезая, постоянство дедушкиного молчания было чем-то незыблемым, чем-то, на что я всегда мог положиться, как на самого деда. И где доказательство, что два десятилетия всенародного выворачивания души наизнанку привели к росту коллективного счастья? Недавно я читал в «Сайнтифик американ» про римский город Геркуланум, погребенный Везувием и открытый археологами: как воздух и свет уничтожают то, что тьма хранила веками. А лучевая терапия? Классический пример того, что лечение бывает хуже болезни. В целом, в обычной жизни, наверное, и впрямь лучше высказывать, что у тебя на сердце, говорить любимым, что любишь их, просить прощения у тех, кого обидел, говорить тем, кто ранил вас правдой, как больно они вам сделали. В том, что доступно словам, речь всегда предпочтительнее молчания, но она бесполезна в присутствии того, для чего нет слов.

– Наверное, я все-таки съем немного бульону, – сказал дед.

Я пошел на кухню, достал из холодильника кастрюлю с маминым бульоном и отлил немного в миску. Пока бульон грелся в микроволновке, я взял поднос на ножках и протер кухонным средством. Положил ложку на салфетку. Нашел солонку и перечницу в форме терьеров, белого и черного. Иногда дед любил посыпать бульон маленькими израильскими сухариками для супа, которые называл манделен, так что для лишних калорий я насыпал пригоршню на блюдце и поставил на поднос. Когда миска согрелась, я достал ее из микроволновки и пошел с подносом к деду. В золотистом бульоне самоцветами плавали морковка, лук и сельдерей, на поверхности колыхалась золотая филигрань жира. Пар чуть-чуть благоухал лимоном – память моей бабушки. Правда, пахло чудесно.

Я помог деду сесть попрямее, заправил салфетку за воротник длинной футболки, в которой он лежал, пристроил поднос.

Дед наклонился лицом, ноздрями к пару над миской. Закрыл глаза, вдохнул. Взял ложку и на моих глазах съел почти все. Вкус бульона вроде немного его успокоил.

– Ладно, – сказал дед, откладывая ложку. – Вернер Магнус Максимилиан барон фон Браун. – И он добавил что-то едкое на идише.

– Я понял только слово «лук».

– Твоя прабабка так говорила. Еврейское ругательство. «Чтоб ему расти головой в грязи, как луковице».

– А вот это что? – Я взял «Ракеты и полеты в космос», украденные тридцать лет назад из тюремной библиотеки. – В книге Вилли Лея ты… или кто-то… вымарал все упоминания фон Брауна.

– Я, – сказал дед и добавил сухо: – Не помогло.

Он подсыпал в бульон немного манделен и съел еще ложку. Было слышно, как сухарики хрустят у него на зубах.

– А потом… Я помню, как ты не хотел смотреть высадку на Луну. Ты встал и вышел из комнаты. Хотя ждал этого всю жизнь.

– Ага.

– Это было как-то связано с твоими чувствами к фон Брауну?

– Ага.

– Так, значит? Наверное, что-то произошло?..

Еще одна ложка бульона отправилась в рот. Дед проглотил. Он смотрел мне прямо глаза, пристально, как будто требуя обосновать мою логику.

– Потому что в то утро, когда ты сел на мотоцикл, по твоему рассказу, ты чувствовал, что вы с фон Брауном почти…

– Родственные души?

– Да. А дальше, в какой-то момент…

Дед по-прежнему смотрел мне в глаза. Я не помнил, чтобы в его взгляде, обращенном ко мне, было так мало нежности. Он положил ложку.

– Вроде как ты его возненавидел лютой ненавистью, – сказал я.

– Вроде как.

– Почему?

Когда я мальчиком впадал в непростительный, на дедов взгляд, грех – говорил очевидное, – дед повторял мои слова специальным голосом. На мой слух это походило на голос, которым Мел Бланк озвучивал тупых ищеек, йети и разнообразных придурочных персонажей в старых мультиках «Уорнер бразерс». Сам дед, наверное, думал, что это голос Лона Чейни-младшего, играющего Ленни в «О мышах и людях»{94}. Я давно его не слышал, но теперь он вернулся, заикающийся, визгливо-инфантильный.

– «Наверное, что-то произошло», – сказал дед этим идиотским голосом.

Я ждал. Он набрал еще ложку и наклонил миску к себе. Я уже представлял, как скажу маме, когда она вернется с работы: «Ему понравился бульон. Я ему скормил целую миску».

Зазвенела отброшенная ложка. Для человека, настолько слабого и накачанного наркотиком, жест был невероятно буйный. Дед оттолкнул миску. Позже я нашел на ее краю выщербину.

– Хочешь знать, что произошло в Нордхаузене? – спросил дед обычным хрипловатым голосом. – В книжках поищи.

XXII

Когда мама пришла с работы, я отправился в библиотеку, домик в сказочном стиле на Маунтин-бульваре. По четвергам она была открыта допоздна.

Первым делом я взял «Радугу тяготения», которую читал в университете для семинара Майка Кларка по современному роману. Именно оттуда я почерпнул все свои немногие (как оказалось, точно выверенные) сведения о Фау-2. Час я листал книгу и проглядывал относящиеся к делу абзацы, начиная с эпиграфа, затем стал читать кусок про второстепенного персонажа, Франца Пёклера, инженера, чья рабочая биография следует этапам космического ракетостроения в Германии: веймарский период «Ракетного порта Берлин», идеалистическое Verein für Raumschiffahrt[28], Frau im Mond и повальное увлечение ракетами, милитаризация ракетного производства с приходом Гитлера, Пенемюнде и – я вздрогнул, обнаружив, – Нордхаузен, где в какой-то момент оказывается главный герой Эния Ленитроп{95}. Я помнил, как читал эти абзацы – частью абсурдистские, частью жуткие, – помнил, что действие развивалось в подземном логовище ракеты и рядом, но название городка в Гарце начисто выпало у меня из памяти. Мне подумалось, интересно, знал ли дед «Радугу тяготения» и пытался ли ее читать? Как бы он воспринял описания военной Европы, ужасов Нордхаузена, ощущения при ракетном обстреле – все то, что Пинчон сам не видел и не пережил? Меня текст убедил, но я ведь и не знал ничего. Всю литературу, кроме так называемой научной фантастики, которую читал (как и «Волшебную гору») ради концентрированных идей, дед называл «чушью собачьей»: зачем убивать время на романы, если есть научные книги?

Помимо Пинчона, в библиотеке оказалось совсем немного. Короткая статья в Британской энциклопедии о Нордхаузене и ракетном заводе «Миттельверк» со ссылками на Фау-2, завод Пенемюнде и концлагерь Дора-Миттельбау. Упоминание Пенемюнде, «Миттельверка» и Доры-Миттельбау в общей истории Второй мировой войны. Самые жуткие страницы ближе к концу книги о годовом продвижении Третьей бронетанковой дивизии из Нормандии к Дессау. Одобренная Пентагоном книга про операцию «Скрепка», изданная в 1971 году, осторожно упоминала Георга Рике, администратора среднего звена на строительстве Фау-2: в 1947 году его судили по обвинению в военных преступлениях и оправдали за отсутствием улик. И наконец, сокровище: статья в «Нью-Йорк таймс» от марта 1984-го, которую я прочел на микропленке. Она вкратце пересказывала разоблачения операции «Скрепка» в последнем номере «Бюллетеня ученых-атомщиков». Автор разоблачения, по словам «Таймс», воспользовался документами, рассекреченными по Акту о свободе информации, и убедительно доказал, что своими послевоенными техническими достижениями, особенно в области биологических вооружений, аэронавтики и космических полетов, Америка обязана чудовищным нацистским преступлениям и тщательному сокрытию этих преступлений со стороны американских спецслужб. После десятилетий отрицания и бездействия, сообщала статья, правительство США лишило гражданства видного ученого-ракетчика Артура Рудольфа и выдворило его в Германию. Рудольф не смог или не захотел опровергнуть прямые свидетельства причастности к многочисленным зверствам в бытность директором завода Фау-2 в Нордхаузене. Артур Рудольф, продолжал журналист, вместе с Вернером фон Брауном входил в число ведущих конструкторов «Сатурна V», ракеты, доставившей к Луне миссию «Аполлона»[29].

Это было немного, но основную суть я уловил.

До августа сорок третьего планировалось собирать Фау-2 на том же секретном предприятии, где их разработали: на уединенном островке Пенемюнде у Балтийского побережья Германии. Прототипы и опытные образцы ракет строили на Пенемюнде «иностранные рабочие» – военнопленные из размещенного поблизости концлагеря, главным образом поляки. Они уже начали возводить новый завод, когда в полнолуние, 17 августа союзники совершили массированный авианалет на Пенемюнде. Тайна острова была раскрыта, разведданные собраны, рекогносцировка проведена. Целью авиаудара, получившего кодовое название «Гидра», по замыслу организаторов (в том числе Дункана Сэндиса, зятя Черчилля), было задушить Фау-2 (или А4, как их тогда называли) в колыбели. Для этого шестьсот «ланкастеров», «галифаксов» и «стирлингов» сбросили два миллиона килограммов высокоэксплозивных бомб на, как предполагалось, сборочные мастерские, испытательные станции, жилые корпуса для ученых и инженеров.

В то время точность бомбометания была невелика. Во время авиаудара по Пенемюнде сложились ошибки навигации, аэронавтики, расчетов. Хотя испытательным станциям и сборочным мастерским нанесли заметный ущерб, бóльшая часть бомб упала на прилегающий концлагерь. За несколько минут погибли семьсот «иностранных рабочих»; число немецких конструкторов, уничтоженных в ходе операции «Гидра», составило два. И союзники, и немцы сошлись в оценке, что авианалет – стоивший жизни двумстам британским летчикам – задержал ракетную программу максимум на восемь недель.

Операция «Гидра» была хоть и малоэффективна, но не безрезультатна. Немецкое руководство поняло, что программа Фау-2 уязвима, и Генрих Гиммлер воспользовался этой уязвимостью, чтобы взять ее под контроль СС (в котором Вернер фон Браун получил звание штурмбаннфюрера). Очевидно, запланированный завод был под угрозой. Не следовало строить его на открытом побережье в известном неприятелю месте. Новому заводу предстояло быть секретным, как на Пенемюнде, но не только: его решили спрятать.

Новый комплекс «Миттельверк» начали строить в Гарцских горах, на окраине Нордхаузена. С дерзкой изобретательностью, характерной для немецких военных разработок, завод упрятали в небольшую гору[30]. Из расположенного неподалеку Бухенвальда пригнали поляков, французов, русских, чехов, украинцев – пленных и политзаключенных и заставили их пробивать туннели под горой Конштейн, расширяя заброшенную гипсовую шахту. В комплексе «Миттельверк» разместили сборочные цеха, администрацию, общежития для сотрудников и, поначалу, концлагерь для рабочих, которые трудились, ели, спали и умирали под землей. Когда они умирали, их тела отправляли в крематорий Бухенвальда.

Растущее производство Фау-2 требовало больше рабочих, чем мог вместить «Миттельверк». СС заставило узников выстроить у южного входа в туннели концлагерь, получивший кодовое название Дора; со временем он оброс дополнительными лагерями по периметру «Миттельверка», которым присвоили имя Миттельбау. В Бёлке-Казерне (бывшие нордхаузенские казармы) отправляли умирать доходяг. С начала строительства и первой отправки бухенвальдских узников в сентябре сорок третьего до освобождения Доры-Миттельбау в августе сорок пятого на сборку семи тысяч Фау-2 отправили примерно шестьдесят тысяч заключенных.

Люди, строившие ракеты, жили в грязи, голодали и подвергались жестокому обращению. В полосатых робах, на четырехэтажных нарах, они мерзли зимой, жарились летом, умирали десятками тысяч круглый год. Работали сверх человеческих сил в примитивных и опасных условиях. Туннели были жаркие, темные, тесные, наполненные дымом и грохотом механизмов. Жестокая дисциплина поддерживалась самыми зверскими методами. За малейшие нарушения заключенных били, пытали, увечили; страх перед бунтом приводил к регулярным массовым казням. Осужденных по шесть человек за раз вешали на мостовом кране для погрузки ракет, на виду у всех заключенных, а также инженеров и ученых, начиная с фон Брауна. Тела в назидание оставляли болтаться наверху. Несмотря на все жестокие меры, узники активно проводили саботаж, – видимо, из-за него, а также из-за чудовищных условий, в которых трудились подневольные работники, у Фау-2 был очень высокий процент отказов[31]. Со временем, чтобы не возить трупы в Бухенвальд, крематорий выстроили в самой Доре.

Сто четвертая пехотная («Тимбервулф») и Третья бронетанковая («Спирхед») дивизии вступили в Нордхаузен 11 апреля 1945 года и увидели, что неприятель уже оставил город. Первым делом они наткнулись на лагерь в городской черте. В Бёлке-Казарне незадолго до того разразился тиф, а в первых числах апреля по лагерю пришелся авиаудар союзников, при котором погибли полторы тысячи заключенных и сотни получили ранения. Чтобы скрыть масштабы происходившего в Нордхаузене, немцы применили все, что могли: «марши смерти», вывоз заключенных, массовые захоронения, – так что в Бёлке-Казарне остались только доходяги и безнадежные раненые. Освободители не успели толком осознать увиденное, как наткнулись на Дору. До тех пор американские военные еще не видели концлагерей. Снятые в Доре фотографии и киноленты попали на первые полосы газет и в новости по всему миру. Даже после того, как история тщательно скрыла название и назначение Нордхаузена (по крайней мере, на новой родине фон Брауна), ужасные изображения сохранились: ряды покойников, уходящие в бесконечность, живые скелеты с остановившимся взглядом. В туннелях под горой Конштейн, среди недособранных ракет и невыключенных станков, освободители нашли рабочих последней смены: охранники ушли, однако узники не сбежали, поскольку у них не было сил двигаться. Груды истощенных тел, с которых на американцев смотрели без выражения осовелые лица. В лазарете лежали голые трупы погибших в последнюю смену, обескровленные и приготовленные к отправке в крематорий.

Пройдя с тяжелейшими боями шестьсот миль в разгар европейской зимы – одной из самых суровых в двадцатом веке, – освободители привыкли к зрелищу человеческих страданий. Но от увиденного в лагерях и под горой Конштейн – по воспоминаниям, которым Пинчон близко следовал, описывая, как Пёклер приходит в Дору, – многие из этих закаленных людей плакали или отворачивались, потому что их тошнило.

Впрочем, опыт научил их побеждать бессильные чувства. Очень скоро они переключились на ярость и жажду правосудия или хотя бы мести (если между тем и другим можно было провести границу). Они принялись искать, кого бы схватить. Охранники-эсэсовцы и администраторы сбежали, как и все сотрудники «Миттельверка». Я не нашел ни одного упоминания, что освободители хотели покарать или хотя бы вспомнили людей с логарифмическими линейками и паяльниками, чье изобретение, лишь по случайности оказавшееся баллистической ракетой, стало способом превратить страдания одних в средство запугать других[32]. Так или иначе, если бы освободителям Доры и пришла в голову такая мысль, это бы ничего не изменило. Ракетчики фон Брауна были уже далеко, рассеяны по Южной Германии и Австрии. В итоге платить долги пришлось горожанам. Освободители вернулись из Доры и «Миттельверка» в Нордхаузен, вытащили жителей из домов и под дулом автоматов заставили их хоронить мертвецов из Доры-Миттельбау.

Вот все, что я нашел в библиотеке Монклера, когда начал искать данные по Нордхаузену. Что было после того, как местных жителей принудительно завербовали в могильщики, я могу лишь догадываться, исходя из обрывочных фактов, нечаянно оброненных дедом в следующие несколько дней.

Я знаю, что он прибыл в Нордхаузен через день после освобождения города и одновременно с сообщением о смерти Рузвельта. Дед ехал на «цюндаппе» по пустым улицам. Поскольку «эйзенхауэровский пропуск» поднимал перед ним любой шлагбаум и открывал любые ворота, дед мог попасть во все лагеря и на подземный завод. Как солдаты дивизий «Тимбервулф» и «Спирхед», он был закален войной. Думаю, его, как и их, увиденное в Доре-Миттельбау потрясло до слез или до тошноты. Из того, что он рассказал мне после, ясно одно: закончив экскурсию по аду, дед, подобно освободителям, начал искать, на ком выместить гнев.

То, что он увидел в тот день и услышал от выживших узников, убедило деда: фон Браун, будучи техническим директором программы Фау-2, не мог не знать о том, что творилось в «Миттельверке»[33]. Фон Браун не мог увенчать себя славой ракеты, не приняв на плечи бремя ее позора. Все страдания, вся жестокость, которую увидел мой дед, служили воплощению мечты фон Брауна. Оказалось, что Фау-2 не способ освободить человеческий дух от оков гравитации, а лишь предлог заковать его в новые цепи. Это не экспресс к звездам, а почтовая ракета, и она несет одно простое сообщение, под которым аммотолом подписано имя фон Брауна. Может быть, поначалу он мечтал о чем-то высоком и прекрасном. Может быть, высота и прекрасность мечты на время ослепили фон Брауна и тот не понимал, что предает ее. Очень по-человечески, очень понятно. Но когда твоя мечта, как почти все мечты, оказывается всего лишь током навязчивого желания, текущим по проводам самообмана и лжи, это значит, что пришло время от нее отречься. Время послать к черту мечту и верить своим глазам. И может быть, взвести револьвер.

За тот долгий день в Нордхаузене дед поверил своим глазам и послал к черту мечту, которая объединяла его с воображаемым фон Брауном. Вместе с нею он отбросил память о ракете на вырубке, полчаса чего-то похожего на душевный покой и полуночный разговор с настоятелем собора Лунной Богоматери. Без этого деду на какое-то время стало очень худо: планета его сердца вновь осталась в черном вакууме на тысячи парсеков во все стороны. Затем, подобно освободителям Нордхаузена, он подавил в себе бесполезное горе и стал искать, на кого направить свой гнев.

* * *

– Я решил его отыскать, – сказал дед. – Как мне и предписывалось. Более или менее.

– Более или менее?

– Ну, не предполагалось, что я буду делать это в одиночку. Но, учитывая обстоятельства, мне лишние люди были ни к чему.

Я не знал, имеет ли он в виду конкретные обстоятельства или то, что, подобно какому-нибудь частному сыщику, всегда предпочитал работать в одиночку. Для Ауэнбаха дед сделал исключение и потом так и не оправился от потери. Я кивнул, но, видимо, недоумение было написано у меня на лице.

– Обстоятельства были такие, что я собирался, когда найду его, ну, ты понимаешь.

– Убить.

– Верно. С другой стороны, у меня был простор для маневра. С пропуском, подписанным самим Айком, а он был у всех ребят из разведки. Мне предоставили свободу действий. И я ею злоупотребил.

XXIII

В Нордхаузене офицер разведки Третьей бронетанковой дивизии сказал деду, что к нему обратился некий местный житель и намекнул, что готов предать соседей. Доносчик не знал, за что американцы намерены карать его соотечественников и какие секреты надеются у тех выпытать, но не сомневался, что может предложить достаточный выбор. Он держал в городе лавку охотничьего и рыболовного снаряжения и, в полном соответствии с родом занятий, пришел к американцам закинуть удочку.

Утром второго дня в Нордхаузене дед пошел в лавку, прихватив сигареты, мясные консервы, шоколад и, как он вспоминал, сказочную гроздь бананов, золотую руку Будды, наполнявшую светом серое утро. Улица, на которой стояла лавка, пострадала от авиаудара на прошлой неделе – того самого, при котором погибли полторы тысячи узников Бёлке-Казерне. У лавки было две витрины. Одну, выбитую, затянули грязным брезентом. Другая была цела, но закрашена изнутри краской, чтобы скрыть от прохожих отсутствие товара. Обернувшись, можно было видеть стену Бёлке-Казерне в дальнем конце улицы. Без сомнения, когда ветер был с той стороны, до лавки долетали и звуки, и вонь.

Дед зашел с черного хода. Не то что его заботило, убьют ли доносчика соседи, но следовало изобразить видимость заботы. Дед позвонил и показал эйзенхауэровский пропуск. Они поговорили загадками и аллюзиями, после чего лавочник впустил его в дом.

Лавочник объяснил, что принадлежит к некой христианской секте, которую рейх сперва не одобрял, потом начал преследовать. Недавно весь его запас превосходных манлихеровских винтовок реквизировал для сопротивления оккупантам местный фольксштурм, оставив взамен ничего не стоящую расписку. Он был болтлив и зануден; странно, что соседи не убили его давным-давно.

От сигарет и шоколада он отказался как от аморальной роскоши. Бананы и мясные консервы его устраивали, но в качестве платы представлялись недостаточными. Дед сказал, что, если ответы на вопросы окажутся полезными, он попытается раздобыть еще мясных консервов и, может быть, канистру-другую патоки. Если этого мало, дед предложил повесить лавочника за уши на двух самых больших рыболовных крючках, раскачать и пригласить тех соседей, на которых тот собирался донести, поупражняться в стрельбе по нему из оставшихся на полках аркебуз, или что там не забрал фольксштурм.

Налетел ветер, зашелестел брезентом на разбитом окне, надул его, как парус.

Лавочник посоветовал деду заглянуть на ферму Херцога по дороге к Зондерхаузену. Сам Херцог был на фронте и погиб во время долгого отступления из Италии. Вдова сошлась с неким Штольцманом, инженером, который раньше работал в «Миттельверке», а теперь живет на ферме и выдает себя за Херцога.

Дед на «цюндаппе» с пустой коляской выехал из Нордхаузена. Он пересек ручей и, перед тем как дорога поворачивала на юг, оказался в березняке. Березы стояли в тумане, одетые белой корой с загадочными письменами. Деду они напомнили могильные памятники. По коже пробежал холодок дурного предчувствия, а через секунду что-то дернуло его за левый рукав. Раздался треск выстрела. Мелкашка, судя по звуку. Кто-то стрелял в него из-за деревьев к северу от дороги. Дед глянул налево, но увидел лишь деревья и яркое пятнышко дневного света на своем рукаве.

Дед почувствовал себя дураком и огорчился: он предпочел бы умереть во власти любого сильного чувства, кроме осознания собственной глупости. Если торговец охотничьими товарами готов продать соседей за тушенку и гроздь бананов, он продаст американца и за меньшее. Наверняка этот гад организовал засаду, как только гость вышел из лавки. Дед прибавил газу и дал мотоциклу показать себя во всей красе. Снова раздался выстрел, но пуля пролетела мимо. Дорога вышла из березняка и повернула к югу. После этого в деда уже не стреляли.

При виде фермы за тополями, примерно в четверти мили впереди, дед сбросил скорость и выключил мотор. Ферма производила впечатление благополучия, затронутого, но не уничтоженного войной. Беленый дом был большой, двухэтажный, очень аккуратный, с цветными стеклышками в верхней части широких окон первого этажа, перекрещенными балками на фасаде, красной черепицей и прочими признаками эрзац-средневековья, составлявшего, как догадывался дед, хороший фашистский вкус. Просторный хлев блестел оцинкованной крышей. У суки немецкой овчарки, которая припустила через луг к деду, чтобы высказать ему свое мнение, шерсть лоснилась здоровьем. Дед давно не видел такой дерзкой штатской собаки: те, которых он встречал в Германии, были кожа да кости и жались к стене, низко опустив голову, то ли от стыда, то ли из-за каких-то корыстных расчетов. Эта явно напрашивалась на выстрел, но у деда, помимо вальтера и винтовки безголового офицера, имелось и другое оружие: баночка консервированных сосисок. Секундная работа открывашкой из складного ножа, и они с овчаркой заключили перемирие. Дед скармливал ей сосиски по одной в минуту, пока не добился желаемой степени обожания. Собака побежала за ним к дому, но залаяла, предупреждая хозяев, только когда он уже входил в кухонную дверь.

В безупречно чистой кухне фрау Херцог помогала мальчику лет девяти-десяти поправить ножной протез. Она была миловидная, с исключительно пышным бюстом, и при виде внезапно возникшего американского офицера немного испугалась, но не больше, чем любая другая в той же ситуации. Она объяснила, что мальчик, ее сын, болен диабетом и предложенную шоколадку, к сожалению, взять не может. Мальчик, белокурый и худенький, смотрел на деда с нескрываемым страхом. Его культя напомнила деду носовой конус Фау-2. Кожа на ней была красная, натертая, протез – чересчур большой, чересчур длинный. Возможно, прежде он принадлежал другому, более рослому ребенку-инвалиду. Дед планировал сразу припереть вдову Херцог к стенке вопросом о Штольцмане, но ему мешало что-то в лице или гештальте изумленно молчащего мальчика, у которого ноги разъедала гангрена.

– Герр Херцог? – спросил дед.

Тревога морщиной пролегла между бровями фрау Херцог. Она извинилась. Выразила надежду, что ничего плохого не произошло. Сказала, что ее муж служил в пехоте и наступил на мину – на немецкую мину – в месте под названием Сан-Джиминьяно. Он больше не воюет и никому не опасен. В середине своих слов она покосилась на мальчика. Дед не слышал лжи в ее голосе, но отметил обтекаемость формулировок. Если муж погиб и женщина пытается выгородить Штольцмана, ее нежеланием откровенно лгать при сыне можно было только восхититься.

– Мое дело не связано с вашим мужем, – так же обтекаемо сказал дед. – Я спешу и буду рад оставить вас в покое, как только получу нужные ответы.

Овчарка проскользнула в кухонную дверь и принялась любовно вылизывать деду пальцы, которыми тот вынимал сосиски. Потом села рядом и зевнула. Фрау Херцог стояла, скрестив руки под грудью, которой дед тоже невольно восхищался. Вероятно, она очень хотела, чтобы американец ушел и оставил их в покое, но находила это недостаточной платой за то, что он просит взамен. Тут деду подумалось о том, чего она наверняка хочет еще больше.

– Я могу достать инсулин, – сказал он. – Трехмесячный запас. Если хозяин дома ответит на мои вопросы.

Фрау Херцог отнесла мальчика на скамью за обеденным столом и усадила, чтобы нога лежала на скамье.

– Полугодовой запас, – сказала она.

Она повела деда в хлев, где мужчина в комбинезоне принимал у коровы двух телят так профессионально, что дед усомнился в словах лавочника. Комбинезон был вполне подходящий, как и лицо – худощавое, костистое, со спокойными голубыми глазами. До того как фрау Херцог его окликнула, мужчина занимался своим делом с выражением блаженной погруженности в работу и точность ее исполнения, довольно частым у инженеров, но вполне возможным и у фермера.

Мужчина спросил деда, что тому нужно. Дед повернулся к фрау Херцог. На самом официальном немецком, какой мог изобразить, он вежливо предположил, что сын, вероятно, гадает, когда она вернется на кухню. Он сознательно оговорился, назвав ее «фрау Штольцман». Краска залила ее белое веснушчатое лицо и горло. Дед счел это признаком смущения, хотя, возможно, она покраснела от злости.

– Иди, – сказал ей Штольцман.

Она как будто бы хотела возразить или что-то добавить, но в конце концов просто молча вышла из хлева. Штольцман вновь повернулся к телящейся корове. Она вылизывала первенца, топорща языком его влажную пегую шерстку. Затем корова вскинула голову, как будто услышала тревожащий ее звук, издала удивительно человеческий возглас неуверенности и пьяно шагнула вбок. Хлев наполнился железистым запахом. Второй теленок в перламутровой зародышевой оболочке выдавился из матери. Звук был, как будто сапог вытаскивают из грязи.

– Близнецы, – сказал дед. – Это часто бывает?

– Нет, не очень часто, – ответил Штольцман.

Он сел на корточки и занялся теленком. Его движения были аккуратны и внешне спокойны, но дед видел: он тянет время, репетирует свою легенду, чуть-чуть мотая головой из стороны в сторону. Дед ждал. Наконец корова не выдержала и оттеснила Штольцмана от телят. Тот плюхнулся на зад. Мой дед едва не рассмеялся.



Поделиться книгой:



Регистрация