Леонид Ушкалов
Григорий Сковорода
Мир ловил меня, но не поймал.
Эта книга – об одном из крупнейших и самых загадочных христианских философов мира. Когда-то давно выдающийся украинский мыслитель Дмитрий Чижевский, тот самый, которого Ганс Георг Гадамер не без основания сравнивал с Лейбницем, писал: «Наверное, ни об одном философе в мире не высказано таких противоположных мнений, как о Сковороде. Сейчас существует не менее 250 больших и малых трудов, посвященных Сковороде, который – как это общепризнано – является наиболее интересной фигурой истории украинского духа. В этих трудах – можно сказать без преувеличения – нашли свое отображение, наверное, не менее 250 разных взглядов на Сковороду…». Так начинает Чижевский в 1933 году свою знаменитую книгу «Философия Г. С. Сковороды». Сегодня же трудно просто перечислить, сколько этих «больших и малых трудов», посвященных Сковороде, появилось повсюду: в Украине, Австрии, Австралии, Англии, Армении, Бразилии, Венгрии, Германии, Грузии, Испании, Италии, Канаде, Молдове, Польше, России, Румынии, Сербии, Словакии, США, Франции, Чехии… Можно лишь однозначно утверждать: количество посвященных Сковороде работ уже давно перевалило за пять тысяч. И в этих работах – масса различных наблюдений, суждений, толкований… Григорий Сковорода волнует умы своей глубиной и непостижимостью.
Представим себе тихое теплое лето. Вечереет. Усадьба великого писателя и моралиста графа Льва Николаевича Толстого в Ясной Поляне утопает в роскошной зелени. А сам хозяин сидит в своем рабочем кабинете за столом. Он внимательно читает солидный том – харьковское издание произведений Сковороды 1894 года (эта книга и сейчас хранится в фондах личной библиотеки Толстого). Украинский философ поразил его. И когда спустя некоторое время кто-то из друзей Толстого упомянул в беседе Сковороду, тот сразу же оживился. «Ах, Вы знаете Сковороду! – радостно воскликнул граф. – А какое удивительное лицо!» И немного помолчав, добавил с той нежностью в голосе, с которой говорят о родном человеке: «Многое из его мировоззрения мне так удивительно близко! Я недавно только что еще раз перечитал его. Мне хочется о нем написать. И я это сделаю. Его жизнеописание, возможно, еще лучше, чем его произведения. Но как хороши и произведения!»
Рассказ о Сковороде Лев Толстой действительно написал. И в этом рассказе есть примечательная фраза: «Сковорода учил, что святость жизни только в делах». Говорят, что когда осенью 1910 года, перед самой смертью, Толстой якобы ни с того ни с сего надумал бежать куда глаза глядят из Ясной Поляны, то этот просто-таки отчаянный шаг был не чем иным, как следованием «уходу от мира» Григория Сковороды. Единственное, в чем было отличие, – граф Толстой ушел от мира, чтобы умереть, а Сковорода отрекся от мира в расцвете сил, чтобы жить…
А вскоре после того как не стало Толстого, в степном украинском Елисаветграде шести– или семилетний Арсений Тарковский, наверное, лежа в постели (мальчик был очень болезненным), впервые в жизни слушал стихи и басни Сковороды, которые читал ему доктор, давний приятель отца и горячий поклонник странствующего философа Афанасий Михалевич. Подаренные Михалевичем произведения Сковороды (едва ли не первая собственная книга Арсения Тарковского, то самое харьковское издание, которое было и у Толстого) поэт будет перечитывать всю жизнь, чтобы уже в преклонном возрасте написать несравненный по глубине и изысканности поэтический образок «Григорий Сковорода»:
Это уже классические сюжеты. А вот и наше время. Конец июня 2001 года. Златоверхий Киев. Папа Римский Иоанн Павел II выступает в Мариинском дворце. Выдающийся церковный деятель, роль которого в новейшей мировой истории трудно переоценить, а кроме того, еще и блестящий богослов, философ, поэт и полиглот, Иоанн Павел II говорит о христианских корнях нашей тысячелетней духовной традиции. «Дорогие украинцы, – произносит понтифик, – именно христианство дало вдохновение вашим выдающимся деятелям культуры и искусства, оно щедро оросило моральные, духовные и общественные корни вашей страны». А далее Иоанн Павел II цитирует всего две строки из стихотворения Григория Сковороды на латыни. Но что это за строки! На волнах их грациозного ритма – и щемящее ощущения бренности бытия, и чистые, как роса, вера и надежда, и любовь как присутствие Бога в мире:
«Только человек, глубоко проникшийся христианским духом, мог иметь такое вдохновение, – продолжает Папа. – В его словах мы находим отголоски Первого послания святого апостола Иоанна: «Бог есть любовь, и кто пребывает в любви, тот пребывает в Боге, а Бог пребывает в нем».
А еще спустя два года после этого выступления в Киев приехал один из популярнейших писателей современности Паоло Коэльо. Этот харизматичный для многих автор, герои которого постоянно стараются словно заглянуть за кулисы земного театра, в интервью изданию «Академия» попытался изложить свои собственные взгляды на жизнь и будто между прочим заметил: «Я знаю, что в Украине 280 лет тому назад родился великий философ и поэт Григорий Сковорода, который отстаивал первенство духа. Мне кажется, что он, может быть, как никто другой в Европе, сумел придерживаться в жизни знаков судьбы… У Сковороды есть также один важный постулат: "Бог сделал трудное ненужным, а нужное – легким"». Именно поэтому, сказал автор «Алхимика», вопреки своей отнюдь не гармоничной эпохе Сковорода смог достичь «незаурядной внутренней гармонии с судьбой».
Даже эти крупицы эпизодов из жизни таких непохожих друг на друга, но, безусловно, незаурядных людей красноречиво свидетельствуют о немалом значении философии и поэзии Сковороды в истории мировой культуры.
Что уж тогда говорить об украинской традиции! Украину трех последних столетий просто невозможно представить без Сковороды. Еще в середине XIX века наш выдающийся историк Николай Костомаров писал: мало кого народ так почитает и помнит, как Сковороду. На всем просторе от Острогожска до Киева во многих домах есть его портреты, каждый образованный украинец знает о нем; его имя известно и многим неграмотным людям. А еще раньше, в 1831 году, воспитанник Харьковского коллегиума, сенатор, писатель и мистик Федор Лубяновский на какой-то почтовой станции спросил у старого слободского крестьянина, помнят ли люди про Сковороду. «Сковорода был человек разумный и добрый, – ответил на это старик, – учил и нас добру, страху Божиему и упованию на милосердие распятого за грехи наши Христа…»
Да и наша литературная традиция в поисках собственной идентичности снова и снова обращалась к миру сковородиновских идей и образов. Уже родоначальник новой украинской литературы Иван Котляревский смотрел на жизнь «оком сковородинца». По крайней мере, когда в финале знаменитой «Наталки Полтавки» пан Возный по фамилии Тетерваковский (тот самый, который в первом действии пел песню «Всякому городу нрав и права») все-таки не стал делать зла, вспомнив, что он "от рожденiя… расположен к добрим дiлам", а Мыкола и Выборный хвалят полтавчан за их добродетель, на ум сразу же приходит притча Сковороды «Убогий Жаворонок»: и легкомысленный тетерев Фридрик, и мудрый жаворонок Сабаш, и образ Украины как последнего отблеска того «золотого века», когда люди уважали правду по собственной воле, а не по принуждению… Одним словом, основная идея «Наталки Полтавки» – «сродность» украинцев к добру и их «несродность» ко злу – прямо вытекает из философии Сковороды.
Писателем-«сковородинцем» был и Григорий Квитка-Основьяненко. Говорят, Квитка любил рассказывать о своем знакомстве со Сковородой, о каких-то подробностях жизни философа и о его взглядах на мир. Неудивительно, что между философией Сковороды и мировоззрением Квитки можно провести немало красноречивых параллелей. Но, наверное, наиболее выразительно «сковородинство» Квитки-Основьяненко просматривается там, где речь заходит о Божьем промысле и «сродности» человека: «Не одинаковы звездочки на небесах, не одинакова и деревня по садам, – говорит героиня повести «Вот любовь» Галочка. – Не будет вишенка цвести яблоневым цветом, ей положен свой цвет. Не примет березонька липового листочка. Не выберет соловейко самочки не из своего рода. Всему свой закон, а человеку – еще и более того». Галочка, словно послушная ученица Сковороды, говорит здесь о Божьей «экономии», то есть о непостижимом для человеческого понимания премудром устройстве мира. Характерный для учения Сковороды христианский платонизм, который превращает весь мир в нечто вроде божественного театра марионеток, где смех и слезы являются непременными составляющими космического равновесия и гармонии, раскрывает и глубинную сущность трагедии героини Квитки. Галочка – лишь игрушка в руках всесильной судьбы. Выходит так, что эта девушка и родилась только для того, чтобы умереть от любви. Это действительно трагедийный образ, поскольку источник трагедии скрыт не в ней, не в ее собственных ошибках или пристрастиях, он – в причудливых лабиринтах Божьего промысла. И Галочка целиком полагается на волю Творца. Она воспринимает мир таким, каким он есть. «Философия Квитки, – сказал однажды Василий Бойко, – это философия колыбельной песни, чтобы спало дитя без грусти и забот». Но одновременно – это и философия жизни Сковороды, ведь тот, по словам его любимого ученика и первого биографа Михаила Ковалинского, «поверг себя в волю Творца…, дабы промысл Его располагал им, как орудием своим, где хочет и как хочет».
Сковородиновские набожные песни знал и гениальный поэт и художник Тарас Шевченко. Вспоминая о своем детстве, Кобзарь писал:
Поэтому вряд ли случайно довольно мрачное философское начало шевченковской комедии «Сон» – того самого произведения, которое сыграло фатальную роль в жизни поэта, звучит как отзвук знаменитого сковородиновского псалма «Всякому городу нрав и права»:
Уже на переломе XIX и XX столетий Иван Франко, говоря о близких его сердцу писателях, тех, которые умеют по-настоящему «любить и ненавидеть, сходить с ума и бороться, плакать и смеяться», вспоминает Сковороду и, в общем, высоко его ценит. «Григорий Сковорода, – говорит он, – явление весьма заметное в истории развития украинского народа, может быть, самое заметное из всех духовных деятелей наших XVIII века». Еще больший вес имел Сковорода в то время для модернистов. Недаром же один из ведущих теоретиков украинского модернизма Андрей Товкачевский, рассматривая жизнь и философию Сковороды сквозь призму ницшеанских идеалов, с восторгом пишет: природа создала Сковороду, наверное, только для того, чтобы удостовериться в собственной способности «творить не только никчемных фигляров, но и богов». Но настоящим символом нашей духовной культуры с давних пор до сегодняшнего дня Сковорода станет во времена украинского Ренессанса 1920-х годов. Именно тогда Павло Тычина посвящает ему сборник «Вместо сонетов и октав» и начинает работу над поэмой-симфонией «Сковорода», которая по грандиозности замысла должна была стать «украинским «Фаустом»» XX столетия, Гнат Хоткевич ищет в учении Сковороды экзистенциальное убежище, герой рассказа Сергея Пилипенко «Ледолом» утверждает идею свободы словами Сковороды «Весь мир спит…», Мыкола Хвылевой называет его «великим украинским философом», Михайло Ивченко рисует образ Сковороды в повести «Напоенные дни», Юрий Яновский упоминает его как человека-«европейца» в романе «Четыре сабли», Валериан Полищук в своем «биографически-лирическом» романе «Сковорода» показывает философа отважным путешественником «в глубины духа», Михайло Драй-Хмара примеряет образ Сковороды-странника на самого себя («Розлютувався лютий надаремне…»), Мыкола Зеров берется за переводы написанной на латыни поэзии Сковороды, Юрий Клен начинает свой путь украинского поэта сонетом «Сковорода», а Максим Рыльский в стихотворении «Китаев» видит странствующего философа предтечей нового мира:
Сковорода – едва ли не единственный украинский классик, который выдержал ту кардинальную переоценку ценностей, которая происходила в нашей культуре в 1920-х годах. Даже для самых ярых радикалов того времени он остался знаковой фигурой. Недаром же тогда бытовало мнение, что молодые идеалисты, которых называют «первыми храбрыми», – творцы «октябрьской» Украины – в своих интеллектуальных поисках шли дорогой «от Сковороды к Марксу». Правда, уже совсем скоро выяснилось, что дорога «от Сковороды к Марксу» – это дорога в никуда, дорога от полноты бытия к полному небытию.
И когда поколению детей Второй мировой войны, как скажет юная Лина Костенко, «надоели ведьмовские шабаши фикций», в поисках истины оно снова возвращается к философии и поэзии Сковороды. Именно в ней следует искать истоки культурного и политического сопротивления блестящей плеяды украинских «шестидесятников». Вспомним хотя бы образ Сковороды-«перворазума» в «Индустриальном сонете» Мыколы Винграновского, вариации на темы Сковороды у Васыля Симоненко, Ивана Драча, Бориса Олийныка, Дмытра Павлычко, «Сад нетающих скульптур» Лины Костенко, поэзию Васыля Стуса, который с полным на то правом называл Сковороду одним из своих «лучших друзей», публицистику Ивана Дзюбы и Евгена Сверстюка, сковородиновские исследования Валерия Шевчука… А по ту сторону «железного занавеса» Игорь Костецкий назовет Сковороду одним-единственным учителем современной Украины (Praeceptor Ucrainae), человеком, представляющем ту украинскую культуру, «которая имеет общечеловеческое значение», Васыль Барка определит свое жизненное кредо словами: «Мир меня поймал, но не удержал» – и станет отшельником, так, как и Сковорода, Дмытро Донцов посвятит последние дни работе над статьей «Путеводная нить Григория Сковороды нашей современности» (последняя страничка рукописи так и осталась в его пишущей машинке).
Да и для украинского постмодерна наш старый философ весьма привлекателен – например, можно вспомнить экстравагантный образ Сковороды как «первого украинского хиппи» Юрия Андруховича, или то, как внимательно вглядывается в образ Сковороды героиня повести Оксаны Забужко «Инопланетянка», когда пытается найти смысл той вряд ли достижимой для смертного человека полноты бытия, которую она называет «третьим уровнем свободы». Кем же он был, размышляет она: «народным любимцем, умницей со свирелью», или «мрачным отшельником, никем не понятым «человеком Божьим», людской милостью живущим?..» Если бы она спросила об этом у самого Сковороды, то трудно сказать, что бы он ответил. Жизнь человека философ представлял по-разному. Он мог вслед за Иовом сказать, что жизнь – это повседневная борьба (естественно, не в смысле «житейской борьбы», а в смысле «духовной войны»-психомахии), мог говорить о жизни как о грандиозном вселенском представлении, автором и режиссером которого является сам Господь… Но скорее всего, Сковорода сказал бы, что был в этом мире всего лишь беззаботным пилигримом, чьи ноги ходили по земле, а сердце утешалось покоем где-то далеко-далеко на небесах. По крайней мере уже под конец жизни, в роскошно-барочной мистерии «Борьба архистратига Михаила с Сатаной», философ в первый и в последний раз изобразил себя именно в таком образе. Якобы Божьи архангелы, устроившись на радуге, смотрят сверху на землю и видят там, в стороне от всяческого суетящегося люда, одинокого странника Сковороду: «Он шествует с жезлом веселыми ногами и местами и спокойно воспевает: «Пришелец я на земле, не скрой от меня заповедей твоих». Воспевая, обращает очи то налево, то направо, то на весь горизонт; почивает то на холме, то при источнике, то на траве зеленой; вкушает пищу беспритворную, но сам он ей, как искусный певец простой песне, придает вкус. Он спит сладостно и теми же Божиими видениями во сне и вне сна наслаждается. Встает утром свеж и исполнен надежды… День его – век ему и есть как тысяча лет, и за тысячу лет нечестивых не продаст его. Он по миру паче всех нищий, но по Богу всех богаче… Сей странник бродит ногами по земле, сердце же его с нами обращается на небесах и наслаждается».
Людские глаза – не ангельские. Где-то примерно в то же время пожилого Сковороду видел в Харькове уже упоминавшийся Федор Лубяновский. Он запомнил его высоким мужчиной в сером байковом сюртуке и смушковой шапке, с посохом в руках, изъяснявшимся на простом слобожанском наречии. Его движения были немного усталыми, а на лице лежала печать какой-то особой грусти. За плечами этого удивительного странника было уже немало житейских дорог…
Григорий Саввич Сковорода родился в ночь на 3 декабря (22 ноября по старому стилю) 1722 года в сотенном городке Чернухи на Полтавщине. Спустя многие годы, 3 декабря 1763 года, философ, прочитав лекции по греческому языку в Харьковском коллегиуме и покончив с другими делами, вернется домой на тихую Чистоклетовскую улицу и вспомнит о своем дне рождения: «…я начал думать о том, как исполнена бедствий жизнь смертных. Мне показалась отнюдь не нелепою чья-то догадка, будто только что родившийся ребенок потому тотчас же начинает плакать, что уже тогда как бы предчувствует, каким бедствиям придется ему когда-то в жизни подвергнуться. Размышляя об этом один, я решил, что неприлично мудрецу ту ночь, в которую он, некогда родившись, начал плакать, ознаменовать бокалами или подобного рода пустяками; напротив, я и теперь готов был разразиться слезами, вдумываясь в то, каким несчастным животным является человек, которому в этом киммерийском мраке мирской глупости не блеснула искра света Христова».
Сковорода происходил из небогатого, но уважаемого казацкого рода. Его родители – Савва и Пелагея – были обычными горожанами с соответствующим достатком, людьми правдивыми, гостеприимными и набожными. Говорят, что и сам мальчик уже в раннем возрасте отличался набожностью, любовью к музыке и учебе, а еще – немалым упорством. Когда мальчику исполнилось семь лет, его отдали в приходскую школу, которых в Чернухах в ту пору было три на полторы сотни дворов. Он учился, как считается, в школе при Воскресенской церкви. Псалтырь, Часослов, грамматика, устный счет, пение на клиросе… Кое-что из той науки, преподаваемой дьяком, западет в душу мальчика на всю жизнь, как, например, чудесное творение Иоанна Дамаскина «Образу златому на поле Деире…», которое с тех пор стало едва ли не любимейшей песней Сковороды. А осенью 1734 года Григорий отправляется учиться в знаменитую Киево-Могилянскую академию, в те времена пребывавшую в поре своего расцвета.
Первый класс – фара. Тут иеродиакон Вениамин Григорович научил Сковороду и его одноклассников читать и писать на латыни, польском и церковно-славянском языках. В трех последующих классах: инфимы (этимология, синтаксис латыни, арифметика и катехизис), грамматики (сложные вопросы синтаксиса, произведения Цицерона и Овидия) и синтаксимы (стили латинской ораторской прозы, латинская поэзия) – его учителем был Амвросий Негребецкий. Рассказывают, что Сковороде очень легко давались все школьные премудрости и он быстро переходил из одного ординарного класса в другой. По крайней мере, в 1738–1739 годах он уже учится в классе поэтики, где под руководством иеродиакона Павла Канючкевича овладевает наукой стихосложения, а также изучает мифологию, географию и библейскую историю. Тогда же он начинает изучать греческий, немецкий и древнееврейский языки у Симона Тодорского. Это был незаурядный человек. Философ, богослов, полиглот, перед тем как начать преподавание в академии, около шести лет изучал в университете Галле арабский, еврейский и сирийский языки у прославленного ориенталиста Иоганна Генриха Михаэлиса и в то же время сблизился с кругом так называемых «пиетистов» – последователей лютеранского богослова Августа Германна Франке. Именно под их влиянием Тодорский перевел довольно много произведений немецкой духовной лирики, а также главный труд великого протестантского писателя XVI столетия Иоганна Арндта «Истинное христианство». После этого он еще год учился в Иенском университете, у известного богослова Иоганна Франца Буддея, а потом вернулся в Киево-Могилянскую академию, где одним из его учеников и стал Сковорода. Заимствованные из трудов немецких «пиетистов» темы «внутреннего человека», самопознания, морального усовершенствования, над которыми часто размышлял Симон Тодорский, видимо, в значительно степени повлияли и на Сковороду. И все же едва ли не самое большое внимание в первые годы своего обучения в академии Сковорода уделял языкам, прежде всего латыни и греческому. Говорят, что среди всех иностранных языков он и тогда, и спустя годы больше всего ценил греческий язык. Но и латынь Сковорода не просто блестяще знал – для него, как и для любого другого воспитанника Киево-Могилянской академии, латынь была языком, на котором он думал. Уже начиная с класса грамматики ученики обязаны были общаться между собой на латыни не только в стенах академии, но и в любом другом месте. Поэтому нет ничего удивительного в том, что, например, Стефан Яворский, перечитывая украинские книги, делает на полях записи на латыни, а любимой забавой тогдашних школяров было сочинение макаронических стишков, вроде тех, которые можно встретить в «Энеиде» Котляревского:
Кроме латыни, Сковорода превосходно знал церковно-славянский, немецкий, русский и польский языки (примечательно, что свою фамилию он писал на латыни на польский манер – Skoworoda). Немного знал древнееврейский, немного – итальянский. И все же, как свидетельствует Михаил Ковалинский, философ всегда прежде всего любил свой родной язык и редко когда заставлял себя говорить на иностранном языке.
Следующий класс – риторики – Сковорода успешно прошел в 1739–1740 учебном году у Сильвестра Ляскоронского, читавшего немалый по объему курс под названием «Основы ораторского красноречия». В своих лекциях Ляскоронский, опираясь на греческих и римских классиков, прежде всего на Цицерона, обстоятельно рассматривал учение о поэтических тропах и фигурах, о том, как сочинять и произносить различные торжественные речи, как строить композицию произведения и т. д.
А затем Сковороду ждали два последних класса: философия и богословие. Философию (диалектика, логика, физика, метафизика и этика) юноша начал изучать в 1740–1741 годах под руководством префекта академии Михаила Козачинского – превосходного поэта и философа, который до того был префектом и преподавателем поэтики и риторики Карловацкой славяно-латинской школы в Сербии и уже успел прославиться своей «Трагикомедией» о смерти последнего сербского царя Уроша V – произведения, с которого берет начало история сербской драматургии. Теперь же Козачинский читал курс под названием «Синтагма всей аристотелевской философии».
Правда, обучение в классе философии Сковороде пришлось прервать, поскольку осенью 1742 года, пройдя конкурсный отбор в бывшем тогда столицей Гетьманщины Глухове (экзамен по церковному пению и пению на «итальянский манер»), юноша становится певцом-альтистом придворной капеллы императрицы Елизаветы Петровны. С тех пор и до конца августа 1744 года он будет жить в Москве и Санкт-Петербурге. Придворная капелла, которую в те времена по праву считали одной из лучших в Европе, имела немалые привилегии – недавно взошедшая на престол императрица очень любила музыку. Поэтому-то певчие, по большей части с Украины, получали хорошее жалованье (до двухсот рублей в год), добротную, скорее даже роскошную одежду, их семьи освобождали от налогов, а сами они получали чины и большие пожизненные пенсии. В Санкт-Петербурге хористы жили в старом Зимнем дворце. Ежедневные репетиции, выступления, изучение итальянского и французского языков… Капелла пела не только на ежедневных церковных службах и по большим праздникам, но и на всех придворных торжественных событиях. В ее репертуар входил, конечно же, церковный канон, а еще музыка, например Баха и Генделя. Именно в это время, как утверждал Квитка-Основьяненко, юный Сковорода сочинил несколько церковных песнопений: «придворный» напев литургийно-канонической песни «Иже херувимы», «Христос воскресе» и пасхальный канон «Воскресения день».
Впечатления от жизни в столицах Российской империи впоследствии будут не раз отражаться в его литературных произведениях. Например, в стихотворной фабуле о Тантале есть упоминание об итальянском композиторе и скрипаче Доменико даль Ольо – авторе музыки к прологу оперы «Милосердие Тита» – блестящем мастере, которого учил композиции сам Антонио Вивальди. Сковорода выступал в этой опере несколько раз. Возможно, из этого же пролога, текст которого написал Якоб фон Штелин, вышел и сковородиновский образ богини справедливости Астраи, изображенный в притче «Убогий Жаворонок».
Придворная капелла открывала перед Сковородой большие возможности. Вспомним хотя бы то, как простой парубок из села Лемеши Олекса Розум, впоследствии ставший графом Алексеем Разумовским и фаворитом императрицы Елизаветы, начинал свою карьеру именно в придворной капелле. Недаром когда-то говорили, что только в Российской империи XVIII столетия и еще, может быть, в императорском Риме человек имел просто сказочную возможность мигом взлететь с самого дна к высочайшим вершинам славы и богатства. Кроме того, в Санкт-Петербурге у Сковороды был очень влиятельный родственник (дядя или двоюродный брат) – камер-фурьер императорского двора Гнат Полтавец. Только вряд ли все это хоть сколько-нибудь привлекало юношу.
Так или иначе, в конце лета 1744 года, прибыв в Киев в составе пышной свиты императрицы Елизаветы, Сковорода уволился из капеллы в чине «придворного уставщика», то есть регента, и возобновил свое обучение в классе философии Киевской академии. Однако спустя ровно год генерал-майор Федор Вишневский, тот самый, который когда-то заприметил и привез в Санкт-Петербург Олексу Розума, предложил Сковороде, как человеку, хорошо разбирающемуся в музыке и знающему иностранные языки, отправиться вместе с ним в Венгрию. Возглавляемая генералом Токайская комиссия имела целью прежде всего закупку вина для императорского стола, и Вишневский хотел поставить это дело на широкую ногу: арендовать большой участок земли, разбить виноградники, нанять людей, чтобы наладить собственное производство вина. В этом путешествии Сковорода был то ли компаньоном Федора Вишневского, то ли учителем его сына Гавриила. Так или иначе, в течение следующих пяти лет Григорию довелось побывать и в Австрии, и в Словакии, и в Польше, и, вероятно, в Италии (в своих произведениях философ, вспоминал в частности Венецию и Флоренцию), Чехии и Германии. Михаил Ковалинский утверждал, что в Будапеште, Вене, Братиславе и других городах философ продолжал свое обучение, общаясь со многими образованными людьми. В целом, правда, об этом путешествии Сковороды дорогами Европы трудно сказать что-то определенное. Конечно, можно пересказать какие-то легенды, например, историю о том, как Сковорода слушал лекции прославленного философа-рационалиста Христиана Вольфа в университете Галле. Именно об этом писал еще в 1875 году неизвестный автор статьи о Сковороде, помещенной в четырнадцатом томе знаменитого энциклопедического словаря Пьера Лярусса. Якобы из Пешта Сковорода «отправился в Галле, где в то время своего наивысшего расцвета достигла наука Вольфа. Три года Сковорода изучал здесь метафизику и богословие, а также перевел в это время проповеди святого Иоанна Златоуста и написал поучительные басни, которые до сих пор бытуют среди жителей Украины». Естественно, что это легенда – уже хотя бы потому, что в то время, когда Сковорода путешествовал дорогами Европы и мог посетить Галле, Вольфа там давно не было: еще в 1723 году местные «пиетисты», обвинив философа в атеизме, добились его увольнения из университета. Можно даже попробовать предположить, какие книги модных в то время авторов Сковорода мог читать. Например, вслед за немецким славистом Эдвардом Винтером утверждать, что, находясь в Вене, Сковорода читал, кроме всего прочего, работы Геллерта и Готшеда. А можно и пофантазировать, как это делал еще в начале XIX столетия ученик Моцарта, профессор Харьковского университета Густав Гесс де Кальве, описывая вероятное посещение Сковородой Рима: «С благоговением шел он по этой классической земле, которая когда-то носила на себе Цицерона, Сенеку и Катона; триумфальная арка Траяна, обелиски на площади святого Петра, руины терм Каракаллы, словом, все наследие этого властелина мира, такое не похожее на нынешние сооружения местных монахов, шутов, ловкачей, производителей макарон и сыра, произвело на нашего киника незабываемое впечатление. Он увидел, что не только у нас, но и повсюду богатому кланяются, а бедным пренебрегают, видел, как люди прогуливаются, выставляя напоказ свои драгоценности, как глупость побеждает разум, как шутов награждают, а честные люди вынуждены жить на милостыню, как распущенность нежится на мягких перинах, а невинность гниет в сумрачных темницах. Одним словом, он видел все то, что можно каждый день видеть на нашей земле».
А уже значительно позднее, в 1946 году, когда Европа лежала в руинах после безумия Второй мировой войны, Юрий Косач, вероятно вспоминая свои собственные вынужденные и трагические странствия по Европе, пытается представить себе дороги «искателя созвездий» Сковороды в поэзии «Регенсбургская встреча», которая заканчивается такими строчками:
Наконец, в октябре 1750 года, переполненный новыми впечатлениями, но без копейки за душой, Сковорода возвращается на родину. Какое-то время он жил у своих приятелей и знакомых, пока в конце 1750-го или в начале 1751 года переяславльский епископ Никодим Сребницкий не пригласил его на должность учителя поэтики в местный коллегиум. Сковорода с радостью согласился, поскольку любил и поэзию, и преподавательскую работу. Он подготовил курс лекций под названием «Рассуждение о поэзии» и подал его на суд начальства. Но здесь его ждало горькое разочарование. Его понимание поэтического творчества не удовлетворило владыку, поскольку, скорее всего, слишком уж сильно отличалось от устоявшихся в старой украинской школе основ поэтики. Трудно сказать однозначно, о чем именно шла речь – «Рассуждение о поэзии» не сохранилось, – но в собственных стихотворениях Сковороды можно увидеть по крайней мере две черты, которые могли сбить с толку Никодима Сребницкого. Во-первых, Сковорода часто употребляет так называемые «мужские» рифмы, то есть такое созвучие строк, при котором под ударение попадают их последние слоги. В то время школьная украинская традиция признавала правильными только «женские» рифмы, когда под ударением стояли предпоследние слоги строки. Во-вторых, Сковорода очень часто пользовался неточными рифмами, которые не раз приобретали характер обычных аллитераций. Это значительно расширяло возможности поэтического слова, но точно так же было нарушением традиционной нормы, которая признавала только точные рифмы. Возможно, Сковорода как раз и попытался теоретически обосновать, кроме прочего, то, что нормативность «женской» рифмы в украинской поэзии вовсе не является обязательной, ведь украинский язык, в отличие от польского, в котором слова имеют фиксированное ударение на предпоследнем слоге (мода на «женские» рифмы пришла в Украину как раз из польской поэзии), вполне позволяет применять различные типы рифм. Одним словом, епископ через консисторский суд потребовал от Сковороды, чтобы тот преподавал по-старому. Сковорода не согласился. Он ответил, что его понимание поэзии абсолютно правильное, поскольку отвечает природе вещей, и еще добавил при этом крылатую фразу: «Alia res sceptrum, alia plectrum», – то есть «Одно дело скипетр, а другое – плектр». Именно так, согласно легенде, ответил некий музыкант царю Птолемею, когда тот во время разговора о музыке стал настаивать на собственном мнении. Естественно, епископ оскорбился и тут же, собравшись с силами, собственноручно написал на консисторском докладе не менее изысканную фразу: «Не живяше посреди дому моего творяй гордыню». Это был седьмой стих сотого псалма Давида, и понимать его следовало очень просто: хочешь быть гордым – иди прочь! После такого обмена «любезностями» Сковороде уже нечего было делать в стенах Переяславльского коллегиума. Как напишет впоследствии Михаил Ковалинский: «Это был первый опыт твердости духа его». Да и сам Сковорода еще долго помнил об этой досадной истории. Спустя много лет он расскажет тому же Ковалинскому как однажды встретился с монахом, который был очень мрачен, да еще и суеверен. Этого человека мучил «демон печали». «Я, – писал философ, – начал его утешать, пригласил к себе, предлагал вино – он отказался. В поисках темы для разговора я стал жаловаться на докуку от мышей: они прогрызли верхний пол и проникли в мою комнату. „О, это очень плохое предзнаменование“, – сказал он. Словом, своим разговором он передал мне большую часть своего демона… Таким образом, демон печали стал поразительно меня мучить то страхом смерти, то страхом предстоящих несчастий. Я прямо стал гадать таким образом: переяславские мыши были причиной того, что я был выброшен с большими неприятностями из семинарии, следовательно, и т. д. Так было в доме того-то и того-то (он представил бесчисленное множество примеров), и незадолго тот и тот умер. Таким образом, очаровательнейший Михаил, весь день этот софист-демон меня мучил, и я на это намекал тебе вчера, сказав: мне немного печально было. Ты спросил как? „Было, – ответил я, – немного“».
В завершение этой истории следует сказать, что в споре Сковороды с переяславльским владыкой правда все же была на стороне нашего философа. Дальнейшее развитие поэзии пойдет путем ее «раскрепощения» в духе Сковороды. Со времен Тараса Шевченко и «мужские», и неточные рифмы становятся обычным делом в украинской литературе. Хотя и сила традиции была заметной. Например, российской поэзии понадобились гении Александра Блока и Владимира Маяковского, чтобы «нечистые», то есть неточные, рифмы наконец-то завоевали себе место под солнцем.
После увольнения из Переяславльского коллегиума Сковорода оказался в крайне бедственном положении. В то время из имущества у него не было ничего, если не считать двух старых сорочек, камлотового кафтана, пары башмаков и пары черных гарусовых чулок. Во всяком случае, осенью того же года Сковорода снова возвращается в свою alma mater и начинает слушать курс «Православное христианское богословие» у префекта академии Георгия Конисского – известного поэта, философа и богослова, который мог с одинаковым блеском написать и чудесное набожное стихотворение, и направленный против Вольтера полемический трактат, и игривую интермедию, и религиозную драму. Этот курс включал догматику, моральное богословие, историю Церкви, каноническое право, Святое Писание, древнееврейский язык с элементами арабского и сирийского. Впрочем, обучение в классе богословия Сковорода не завершил: где-то осенью 1753 года по рекомендации киевского митрополита Тимофея Щербацкого он становится воспитателем Василия Томары – старшего сына богатого помещика Степана Томары, и отправляется в село Каврай, за 36 верст от Переяславля.
Рассказывают, что мальчонка был крайне избалован матерью – дочкой полтавского полковника Василия Кочубея и Анастасии Апостол Анной. Очевидно, высокомерная пани позволяла своему первенцу делать все, что душа пожелает. К учителю она отнеслась очень холодно. Впрочем, еще более холодно отнесся к нему сам хозяин – человек умный, образованный, но без меры гордившийся своим благородным происхождением и богатством. Взять хотя бы то, что даже спустя год после того как Сковорода начал учить его сына, он упорно делал вид, что учитель для него – пустое место. Томара не соизволил перемолвиться с ним словечком, хотя каждый Божий день встречался с ним за одним столом. Нетрудно представить, насколько болезненным было такое поведение хозяина для Сковороды, у которого всегда хватало чувства собственного достоинства, а порой и гонора. Но в любом случае философ добросовестно выполнял предусмотренные контрактом обязанности. Он уже успел полюбить своего непослушного воспитанника, который оказался одаренным, сообразительным и бойким. Вот какие стихи Сковорода написал тогда, когда Василию исполнилось двенадцать лет:
Мальчик тоже полюбил своего учителя, хотя тот ему никогда не потворствовал, а иногда даже позволял себе колкое словечко. Например, однажды юный Томара что-то некстати ответил на вопрос Сковороды. Приговор учителя не заставил себя долго ждать: «Друг мой, так думать может только свиная голова». Юный барин, очевидно, покраснел как маков цвет, да и только, однако слуги тут же донесли об этом своей госпоже. Анна просто вскипела от возмущения, когда узнала, что ее благородного сыночка окрестили «свиной головой», и тотчас пошла к мужу, требовать, чтобы тот наказал учителя за такую неслыханную наглость. И хотя Томаре очень не хотелось этого делать, поскольку он уже успел оценить учителя, но отказать своей супруге не посмел. Он уволил Сковороду, а прощаясь, впервые обратился к нему со словами: «Прости, государь мой, – сказал Томара, – мне жаль тебя!».
Таким образом Сковорода снова остался, как напишет впоследствии Михаил Ковалинский, «без места, без пропитания, без одежды, но не без надежды». Как раз в это же время давний приятель Сковороды иеромонах Владимир Калиграф (Василий Крыжановский) был назначен на должность префекта Московской славяно-греко-латинской академии. Он отправлялся в Москву в первых числах января 1755 года и пригласил в путешествие в столицу империи и Сковороду. Философ принял предложение. Правда, в самой Москве он надолго не задержался, а пошел в Троице-Сергиеву лавру, настоятелем которой в то время был Кирилл (Федор) Ляшевецкий. Он с радостью принял Сковороду как своего близкого друга – тихая келья, прекрасная библиотека, где можно было читать труды и святых отцов, и греческих и римских классиков, дружеские беседы о поэзии, философии, о смысле жизни. Характер их отношений раскрывает письмо Сковороды Ляшевецкому, когда Кирилл уже был возведен в сан епископа Воронежского.
«Друг, очаровательный Кирилл! – пишет в нем Сковорода. – Мы послали тебе одно вслед за другим три письмеца, в которых не было, как говорится, ничего священного, кроме обычных пустяков, кроме ничтожных безделиц. Чего иного должен ты ожидать от того, кто всего себя навсегда посвятил музам, как не то, что имеет отношение исключительно к совершенству души?» Наверное, уже в стенах Троице-Сергиевой лавры Сковорода высказывал пожелание «навеки посвятить всего себя музам». По крайней мере, когда Кирилл предложил ему остаться в обители монахом, Сковорода отказался. И не только потому, что очень любил свой родной край и не хотел оставаться на чужбине. Вероятно, уже тогда Сковорода примерялся к роли одинокого странника, ноги которого ходят по земле, а сердце пребывает на небесах. «Ты говоришь, что я обещаю чудесное. Так оно и есть, мой друг, если ты посмотришь на мою душу и желания, хотя не всегда желаемое осуществляется. Что касается меня, то пусть другие заботятся о золоте, о почестях, о сарданапаловых пирах и низменных наслаждениях; пусть ищут они народного расположения, славы, благоволения вельмож; пусть получат они эти, как они думают, сокровища, я им не завидую, лишь бы у меня были духовные богатства, и тот хлеб духовный, и та одежда, без которой нельзя войти в весьма украшенный чертог жениха. Все мои силы, всю свою волю я сюда направляю: да удалится всякая плоть!»
Вот они – размышления об ангельской «бесплотности», об отказе от мирского, то есть от низменных страстей, о небесной чистоте, которая важнее всего на свете. А далее появляется еще один чрезвычайно важный сюжет – Сковорода едва ли не впервые в жизни начинает говорить о себе как о «любителе священной Библии» и ее толкователе. «Но ты желаешь, чтоб я яснее показал свою душу? Изволь: я все оставляю и оставил, имея в виду в течение всей своей жизни делать только одно: понять, что такое смерть Христа, что означает воскресение. Ибо никто не может воскреснуть с Христом, если прежде не умрет с ним. Ты скажешь: подлинно ты медлителен, если ты до сих пор не знаешь, что такое воскресение и смерть Господа, тогда как это известно женщинам, детям, всем и каждому. Конечно, это так, мой Кирилл: я медлителен и вял вместе с Павлом, который поет: «Я все претерпел, чтобы познать Его, силу Его воскресения, и удел Его страданий…» О, жалкая тупость наша! Мы воображаем, что находимся в крепости Священного Писания, и, может быть, не знаем, что такое быть крещеным, что значит вкушать от священной трапезы. Если это по своему буквальному смыслу, как обычно думают, понятно, то к чему было говорить о таинствах?» Нет и еще раз нет – в Священном Писании «разум Божий скрывается, закрыт, недоступен, запечатлен. И кто же снимет печать?»
Срыванием этой священной печати философ и будет утешаться всю свою жизнь. Позже он назовет Библию своей «любовницей», которая заставила его бросить все и от мистического брака с которой родились его дети: стихи, трактаты, диалоги, притчи… А уже незадолго до смерти он произнесет о себе одну, на первый взгляд странную, фразу: «Я родился и живу только ради того, чтобы читать Библию, чтобы произошло со мной вот это:
Но это только на первый взгляд… «Вот ты слышишь, мой дражайший Кирилл, – пишет в заключение Сковорода, – что имеет в виду, к чему стремится и чего желает моя душа, чтобы тебе не спрашивать о том, чем я занимаюсь». И как иллюстрацию этих своих слов и еще в подтверждение мысли о том, что Бог – рядом, что он в каждом из нас, приводит строчки из своего любимого Сенеки, точнее – из его «Моральных писем к Луцилию»: «Ты делаешь самое лучшее и для тебя спасительное дело, если, как ты пишешь, твердо идешь по пути здравого разума: как глупо выпрашивать то, чего можешь сам достигнуть. Не требуется воздевать к небу руки, не нужно упрашивать стража храма допустить нас до ушей статуи, дабы нас могли лучше слышать. Бог подле тебя с тобою есть, в тебе есть. Я так говорю, Люцилий; внутри нас находится священный дух, наблюдатель и страж наших зол и благ: как мы с ним общаемся, так и он обращается с нами. Добрый муж без Бога – никто». «О Кирилл! – восклицает Сковорода. – Не кажется ли тебе это громом с третьего неба?»
О том, что именно над этими вопросами размышлял Сковорода, находясь в Троице-Сергиевой лавре, свидетельствует и одно из его писем к Михаилу Ковалинскому. В нем Сковорода вспоминает, как, перечитывая книги в лаврской библиотеке, он случайно наткнулся на старую греческую эпиграмму, которая ему очень понравилась – философ даже перевел ее на латынь:
О чем же идет речь в этой действительно изысканной эпиграмме, которую, поговаривают, когда-то в юности написал сам Платон? В конце концов – об отречении от мирских дел, а может быть, и о мужестве оставаться наедине с собой…
Итак, Сковорода покидает гостеприимную Троице-Сергиеву лавру и возвращается в Переяславль. Но не успел он еще доехать до города, как Степан Томара стал просить своих знакомых, чтобы те любыми способами уговорили философа снова взяться за воспитание его старшего сына. Сковорода об этом и слушать не хотел, хорошо помня об обычаях и нравах и самого Томары-отца, и его родни. Тогда кто-то из приятелей шляхтича прибегнул к хитрости и сумел-таки доставить Сковороду в Каврай – каким-то образом он сделал это ночью, когда Сковорода крепко спал.
На сей раз пан Томара словно заново на свет родился – он, как мог, обласкал философа, просил, чтобы тот стал его сыну другом, умолял его остаться в его усадьбе и жить здесь на всем готовом сколько захочет и как захочет, без каких-либо обязательств и условий. Сердце философа всегда было чутким к добру. Впоследствии в одном из писем Ковалинскому он напишет о себе: «Как вижу, я от природы таков, что, находясь в состоянии настоящего гнева, в отношении даже самых подлинных врагов я сразу смягчаюсь, лишь только замечаю хотя бы незначительное проявление доброго ко мне расположения. Как только я замечаю, что кто-то меня любит, я готов отдать ему половину дней жизни моей, если бы это было возможно и дозволено…» Так или иначе, Сковорода остается в имении Томары.
Он воспитывал барчука, а в свободное время одиноко бродил по полям и дубравам, размышляя о природе вещей и о жизни человека, о том, какова его собственная роль в этом вселенском театре. Наверное, он часто наведывался и в Переяславль, где были его приятели: кафедральный писарь, а впоследствии и наместник переяславльского епископа Гервасий Якубович, иеромонах Иоиль и другие. Возможно, Сковорода общался также и с епископом Гервасием Линцевским, который перед этим около одиннадцати лет был архимандритом Сретенского монастыря в Пекине и возглавлял православную духовную миссию в Китае. Недаром же в одном из ранних стихотворений всплывает тема «китайской мудрости», а в притче «Благодарный Еродий» речь заходит о «китайской столице»…
Здесь же, в селе Каврай, поздней осенью 1758 года Сковороде приснился и один удивительнейший сон. Казалось, писал Сковорода, словно какая-то невидимая сила решила повести меня по разным местам, чтобы показать то, чем живет народ. «В одном месте был, где палаты царские, уборы, танцы, музыканты, где любящиеся то попевали, то в зеркала смотрели, вбежавши из зала в комнату и снявши маску, приложились богатых постелей…» Возможно, в подсознании философа всплыла какая-то картина, увиденная им в Зимнем дворце или где-то еще. «Откуда сила меня повела к тому народу, где такие ж дела, но отличным убором и церемониею творились. И я увидел: ибо они шли улицею с пляшками в руках, шумя, веселясь, валяясь, как обыкновенно в простой черни бывает; так же и амурные дела сродным себе образом – как-то в ряд один поставивши женский, а в другой мужской пол; кто хорош, кто на кого похож и кому достоин быть мужем или женою, – со сладостию отправляли». А эта колоритная сценка очень напоминает то, как когда-то на улице юноши и девушки, разделившись на два полукруга, мужской и женский, напевали срамную песенку «Бандурка» с ее более чем прозрачной эротической символикой. «А у меня бандурка ой да красная / Черная, как жук, жук, и волосатая», – начинали девушки, а парни отвечали им на это: «Дай же мне, дивчина, на бандурке поиграть, / на ней своим пальцем струны перебрать». «Отсюда, – продолжает Сковорода, – вошел в постоялые дома, где лошади, хомут, сено, расплаты, споры и проч. слышал.
На остаток сила ввела в храм обширный очень и красный, каков у богатых мещан бывает, прихожан, где будто в день зеленый Святого Духа отправлял я с дьяконом литургию и помню точно сие, что говорил: «Яко свят еси, Боже наш во веки веков», и в обоих хорах пето «Святой Боже» пространно. Сам же я с дьяконом, пред престолом до земли кланяясь, чувствовал внутри сладость, которой изобразить не могу. Однако и там человеческими пороками посквернено. Сребролюбие с корванкою бродит и, самого иерея не минуя, почти вырывает складки.
От мясных обедов, которые в союзных почти храму комнатах торжествовались и в которые с алтаря многие двери были, к самой святой трапезе дух шибался во время литургии. Там я престрашное дело следующее видел. Некоторым птичьих и звериных не доставало мяс к яствию, то они одетого в черную свиту до колен человека с голыми голенями и в убогих сандалиях, будучи уже убитого, в руках держа при огне, колена и голени жарили и, с истекающим жиром мясо отрезая, то отгрызая, жрали.
Такого смрада и скверного свирепства я, не терпя, с ужасом отвращая очи, отошел».
А это уже что-то такое, что превосходит и фантасмагории самого Иеронима Босха…
Свой сон Сковорода принял как знак Божий. Эти весьма неприглядные образы философ понял как то, что Господь призывает его отречься от мира, а значит, выйти за рамки привычной жизни. С тех пор его отношение к «житейскому театру» навсегда сохранит свой довольно заметный аскетический колорит. Недаром же не раз и не два Сковороду будут изображать в образе такого себе «монаха в миру», «земного ангела», одинокого путешественника-аскета, который сторонится мирской жизни со всеми ее соблазнами, то есть в образе «голяка-странника», как сказал когда-то знаменитый отшельник святой Афонской горы Иван Вышенский в своем «Обличении диавола-миродержца». И такой образ, безусловно, имеет право на существование, только следует помнить, что наш философ никогда не впадал в крайности, стараясь следовать путем «золотой середины». «Ты избегаешь толпы? – писал он в одном из писем. – Сохраняй меру и в этом. Разве не глупец тот, кто избегает людей так, что совершенно ни с кем никогда не говорит? Безумец такой человек, а не святой. Смотри, с кем ты говоришь и общаешься. Ты постишься? Разве не покажется тебе поврежденным в уме тот, кто совсем ничего не уделяет телу или представляет ему лишь что-либо ядовитое?» То есть святой человек – не тот, кто избегает людей, а тот, кто избегает людей плохих, не тот, кто истощает тело постом, а тот, кто дает ему необходимую пищу. То же самое касается и бедности. «Нищета, – писал философ, – обретшая нужное, презревшая лишнее, есть истинное богатство и блаженная оная среда, как мост между болотом и болотом, между скудостью и лишностью». Поэтому идеал Христовой бедности не мешал Сковороде любить изысканные вина (токайские и скопельские), курить армянский табак, пить с утра чай с лимоном, лакомиться сыром пармезаном, иметь карманные часы лондонской фирмы «Barwingten», дорогую флейту из слоновой кости, а также какие-никакие деньги, которые он иронично называл своим «нищенским капиталом». Да и в любом случае со времен каврайского сна наш философ, как говорил Михаил Ковалинский, «начал чувствовать вкус в свободе от суетности и пристрастий житейских, в убогом, но беспечальном состоянии, в уединении, но без расстройки с самим собою». Возможно, именно под впечатлением этого сна Сковорода написал и одно из своих первых стихотворений:
Прочтя эти строчки, Томара-старший, говорят, воскликнул: «Друг мой! Бог благословил тебя дарованием духа и слова!» Так рождался Сковорода-поэт. Конечно, он умел слагать стихи еще задолго до этого, по крайней мере еще с 1738 года, когда начал изучать поэтику в стенах Киево-Могилянской академии. Но одно дело – стихосложение, а совсем другое – поэзия, когда человек, словно идя по следам Бога-Творца, выстраивает из слов свой собственный параллельный мир, «дом бытия» – иллюзию, которая является более реальной, чем сама реальность. В конце концов, Бог – тоже поэт, а все Его творение – божественная поэма. Вспомним, как в трактате «Силен Алкивиада» Сковорода, говоря о Боге и о Его творении, как бы между прочим размышляет: «Что такое поэтическое искусство? – Делать из злого доброе. Кто добр? Плоть – ничто…»
Здесь, в селе Каврай, Сковорода напишет около десятка стихотворений, которые впоследствии войдут в цикл «Сад божественных песен», небольшое, но очень яркое стихотворение «О свободе» («De libertate»), пару стихотворных фабул, переведет с латыни послание французского поэта XVI столетия Марка Антуана де Мюре «К Петру Герардию», «священный гимн» того же автора «На Рождество Христово».
Сковорода жил в селе Каврай до лета 1759 года, до тех пор, пока Василию Томаре не пришло время, как говорил Михаил Ковалинский, «поступить в другой круг упражнений, пристойных по свету и по роду…».
Воспитанник Сковороды сделал блестящую карьеру. Он выполнял важные дипломатические поручения на Кавказе и в Иране, был чрезвычайным послом и полномочным министром Российской империи в Константинополе, дослужился до чина действительного тайного советника… Сенатор Василий Томара – этот в прошлом непослушный мальчишка – до конца своих дней будет с благодарностью вспоминать Сковороду. Спустя много-много лет он так напишет своему учителю: «Любезный мой учитель Григорий Саввич! Письмо Ваше… получил я, с равной любви и сердца привязанностию моею к Вам. Вспомнишь ты, друг мой, твоего Василия, по наружности, может быть, и не несчастного, но внутренне более имеющего нужду в совете, нежели когда был с тобою. О, если бы внушил тебе Господь пожить со мною! Если бы ты меня один раз выслушал, узнал, то б не порадовался своим воспитанником. Напрасно ли я тебя желал? Если нет, то одолжи и отпиши ко мне, каким образом мог бы я тебя увидеть, страстно любимый мой Сковорода? Прощай и не пожалей еще один раз в жизни уделить частицу твоего времени и покоя старому ученику твоему – Василию Томаре».
И дело здесь не только в светлых воспоминаниях детства. Совсем нет! У Томары под рукой были рукописи сочинений его учителя, в частности трактат «Начальная дверь к христианскому добронравию», который он возил с собой даже на Кавказ. Возможно, он часто размышлял на темы философии Сковороды, и пребывая в одиночестве, и находясь в кругу своих друзей. Вспомним, например, как начинаются «Санкт-Петербургские вечера» знаменитого писателя и мистика, посла сардинского короля в России графа Жозефа де Местра.
Санкт-Петербург. Июнь 1809 года. Около девяти часов вечера. Нева, окутанная серым гранитом набережных, течет между роскошными дворцами, под мостами-арками, омывая темно-зеленые острова. Неспешно садится солнце, заливая все вокруг каким-то диковинным маревом. Шум города стихает, и все наполняется той загадочной смесью света и сумрака, которая характерна для Петербурга в пору белых ночей. По Неве против течения плывет лодка. В ней, кроме гребцов, сидят трое: Граф, то есть сам Жозеф де Местр, Кавалер – скорее всего, молодой аристократ Франсуа Габриэль граф де Бре, которого забросила в Россию революционная буря, и Тайный советник Т. – не кто иной, как «сердечный друг» де Местра и ученик Сковороды сенатор Василий Степанович Томара. Сама природа побуждает наших приятелей к беседе. «Интересно, – говорит Кавалер, – а способны ли злые и порочные люди наслаждаться такой красотой?» – «Трудно найти более интересную тему для разговора, – ответил на это Томара. – Счастье злых, несчастье праведных. Тут таится страшный соблазн для человеческого разума!» Завязывается беседа. Приятели начинают обсуждать одну из главных тем философии Сковороды…
Тем временем путь самого Сковороды лежал из села Каврай на Слобожанщину. В августе 1759 года белгородский и обоянский архиерей Иоасаф Миткевич пригласил его занять должность преподавателя поэтики в Харьковском коллегиуме. Это учебное заведение было основано еще в 1726 году епископом Епифанием Тихорским. Можно сказать, что по своей учебной программе и преподавательскому составу (бо́льшую часть которого представляли воспитанники Киевской академии) это был фактически филиал Киево-Могилянской академии. Примечательно и то, что основу книжного собрания коллегиума составляла личная библиотека Стефана Яворского – одного из ярчайших киевских поэтов и интеллектуалов конца XVII – начала XVIII века. Когда перед самой смертью Яворский – в то время митрополит рязанский и муромский – в изящной латинской элегии прощался со своими книгами:
он, сам того не ведая, благословлял их в дальнюю дорогу на Слобожанщину.
Пожалуй, единственное, что отличало Харьковский коллегиум от Киево-Могилянской академии, – так это большее внимание к естественным и точным наукам. При этом и поэтическое искусство, которое предстояло преподавать Сковороде, занимало здесь достойное место. Как скажет впоследствии уже упоминавшийся воспитанник коллегиума Федор Лубяновский: «Все мы были поэты». Действительно, поэтическое творчество изучали здесь основательно. Студенчество, или же «преславное украинское юношество» («praenobili Roxolani iuventuti»), могло вдоволь напиться животворной воды из Касталийского источника (на дверях класса поэтики был нарисован колодец с двумя ведрами: одно из них – пустое – опускается вниз, а второе поднимается вверх, и оно наполнено до краев, так что по нему струйками бежит вода). Недаром среди профессоров и воспитанников коллегиума было немало хороших поэтов. Можно вспомнить хотя бы Стефана Витынского (его «Эпиникион» 1739 года – едва ли не первый образчик силлабо-тонического стихосложения на Украине), приятеля Сковороды Василия Двигубского, Михаила Ковалинского и других. Как поэт, пожалуй, наиболее громкую славу из выпускников коллегиума снискал «творец русского гекзаметра» Николай Гнедич, который в результате двадцати лет подвижнического труда перевел бессмертную «Илиаду» Гомера.
Итак, Сковорода прибыл в Харьков – столицу Слободского края. Этот город он полюбил сразу и навсегда. Сковорода – пожалуй, единственный поэт, написавший молитву Господу за город Харьков, называя его Захарполисом, то есть городом пророка Захарии, а еще – «седьмым Божьим оком»:
Да и в вообще, вся Слобожанщина стала для него родным домом. Здесь он будет жить, здесь найдет себе место вечного упокоения. «Мать моя Малороссия, а тетка – Украина», – любил говорить Сковорода, имея в виду то, что в Гетманщине (Малороссии) он родился и вырос, а Слобожанщина (Украина) приняла его как родного. Его привлекали и жившие здесь гостеприимные люди, и роскошная природа Слободского края. Недаром когда-то, еще до того как Сковорода появился на свет, черниговский поэт Иван Орновский в своем пышном панегирике Донец-Захаржевским под названием «Богатый сад» назвал этот край за его буйные леса и дикие вишневые сады «владениями Дианы». Эти девственные леса, чистые воды рек и ручьев, степное разнотравье, воздух, звеневший пением жаворонка, зеленые сады с щебечущими соловьями, уютные пасеки и хутора философ полюбил больше всего на свете. Здесь ему даже как-то легче дышалось. Слобожанщину, говорит Михаил Ковалинский, Сковорода любил больше, чем свою родную Малороссию, «за воздух и воды. Реки почти все цветут в Малороссии, отчего и воздух имеет гнилость», а здесь он чистый-чистый:
Прибыв в Харьков, философ сразу же оказался в центре внимания местной публики. Сковорода, как всегда, был ни на кого не похож ни своими мыслями, ни своими манерами. Действительно, одевался он со вкусом, но очень уж просто; ел только зелень, фрукты и молочные блюда, да и то лишь после захода солнца; не употреблял ни мяса, ни рыбы; спал не более четырех часов в сутки; вставал до восхода солнца и, когда погода была хорошей, обязательно отправлялся за город, чтобы прогуляться на свежем воздухе среди роскошной зелени… Этот человек – всегда веселый, бодрый, подвижный, словоохотливый, одинаково учтивый к людям разного положения, «имел набожество без суеверия, ученость без кичения, обхождение без лести».
Итак, Сковорода, как и когда-то в Переяславле, переступил порог класса поэтики. На этот раз у него было тридцать девять учеников, подавляющее большинство из которых – сыновья слободского духовенства, трое – из казацкой старшины, а двое – из простых казаков. Судя по всему, он был довольно-таки строгим и требовательным учителем. По крайней мере в конце учебного года только немногим более половины его учеников, а точнее – двадцать один, получили оценку «понят», а остальные – «не понят». Сковорода оценивал не столько знание поэтического творчества, сколько способность ребят к учению, их природное дарование. Он и в дальнейшем будет выводить такие же оценки-характеристики, только они будут гораздо более цветистыми. Если попробовать расположить их от наивысшей к самой низкой, то картина будет приблизительно такой: «весьма остр» – «остр» – «очень понят» – «гораздо понят» – «весьма понят» – «понят» – «годен, понят» – «кажется, понят» – «не очень понят» – «не непонят» – «не негоден» – «кажется, не годен» – «непонят» – «туповат» – «весьма непонят» – «туп» – «очень туп» – «негодница» – «самая негодница» – «самая бестолковица».
А еще – в конце того же учебного года Сковорода написал басню о Волке и Ягненке, переработав на свой лад всем известный эзоповский сюжет: в народе даже ходила присказка: «Баран, не мути воду волку», а в школе философы использовали басню как пример софистических силлогизмов. «Этой ошибкой, – говорил, допустим, учитель Сковороды Георгий Конисский, читая курс логики, – грешит самое обвинение Волка против Ягненка у Эзопа: «Ты пьешь тогда, когда и я пью, то есть мутишь мне воду». У Сковороды смышленый Ягненок просит Волка сыграть ему на флейте модный менуэт, чтобы он хотя бы перед смертью мог немного потанцевать. Сначала Волк только глаза вытаращил от удивления, ибо какой из него ей-богу музыкант, но потом все-таки решил уважить Ягненка и начал играть. И тут откуда не возьмись появились собаки, напали на «бестолковицу»-Волка, а «весьма острый» Ягненок спасся. Свою басню Сковорода завершил такой моралью:
Эта перелицованная Эзопова басня имела для некоторых воспитанников коллегиума неожиданные последствия, поскольку, прочитав ее, епископ Иоасаф Миткевич тут же решил «освободить от училищного ига», проще говоря, отправить назад к родителям, сразу сорок учеников – таких, которым учиться «не дано от Бога».
Даже в отношениях со своими самыми близкими друзьями Сковорода отличался бескомпромиссностью. Недаром Иван Вернет (Жан Берне), тот самый «швейцарец-украинец», который служил в свое время личным чтецом у прославленного полководца Суворова, а потом оказался на Слобожанщине в роли гувернера, учителя и писателя и на собственном опыте знал крутой нрав Сковороды (однажды философ, пребывая в дурном настроении, обозвал его «мужчиной с бабскими мозгами и дамским секретарем»), говорил: «Он был вспыльчивым и пристрастным, легко поддавался первому впечатлению, переходил от одной крайности к другой; он любил и не любил без надлежащих на то оснований, а высказанная им истина, не прикрытая приятной завесой скромности, снисходительности и приязни, оскорбляла того, кого она была призвана исправлять… Я не знаю, как он сумел вызывать у своих учеников такое уважение к себе!» Но на самом деле все было не так. Сам Сковорода в одном из писем пояснил это предельно просто. «Иногда может показаться, – писал он, – что я гневаюсь на самых дорогих мне людей: ах, это не гнев, а моя чрезмерная горячность, вызываемая любовью, и прозорливость, потому что я более вас вижу, чего нужно избегать и к чему стремиться». И его ученики отвечали на любовь любовью.
Итак, первый учебный год подошел к концу. Начались каникулы, и Сковорода отправился в Белгород, к своему давнему приятелю Гервасию Якубовичу, который был настоятелем тамошнего Николаевского монастыря и консисторским судьей. Тем временем епископ Иоасаф Миткевич, подразумевая и дальнейшую работу Сковороды в Харьковском коллегиуме, и возможность его духовной карьеры, попросил Якубовича предложить философу постричься в монахи. Отец Гервасий так и сделал. Он стал говорить о том, какие огромные преимущества обещает этот шаг: честь, слава, достаток, почет, – одним словом, все то, что люди называют «счастливой жизнью». У него и в мыслях не было, насколько чуждым все это было для Сковороды. Тот молча выслушал, а потом сказал: «Разве вы хотите, чтоб и я умножил число фарисеев? Ешьте жирно, пейте сладко, одевайтесь мягко и монашествуйте! А Сковорода полагает монашество в жизни нестяжательной, малодовольстве, воздержанности, в лишении всего ненужного, дабы приобресть всенужнейшее, в отвержении всех прихотей, дабы сохранить себя самого в целости, в обуздании самолюбия, дабы удобнее выполнить заповедь любви к ближнему, в искании славы Божией, а не славы человеческой». Но отец Гервасий не отступал. «Нет, – сказал он, – когда я предлагаю тебе постриг, то в мыслях у меня только одно – ты можешь принести немалую пользу Церкви. Я предлагаю тебе это как старый друг да еще и с благословения архиерея, который благоволит к тебе». – «Благодарствую за милость, за дружбу, за похвалу, – коротко ответил Сковорода, – я не заслуживаю ничего сего за непослушание мое к вам при сем случае». Гервасий едва сдерживал свое раздражение. «Ничего-ничего, – подумал он, – все равно согласишься, ибо ты, друг мой, голый и босый, в чужом краю, где у тебя, кроме меня, нет никого, а жить ведь как-то надо…» Сковорода заметил раздражение отца Гервасия – было ясно, что друзья не понимали друг друга. И философ решил разрубить этот гордиев узел. Через два дня он пришел к Якубовичу попрощаться: «Прошу вашего высокопреподобия на путь мне благословения». Отец Гервасий, стараясь не смотреть на Сковороду, благословил. Итак – снова странствия…
На этот раз Сковорода отправился в село Старица, что в 39 верстах от Белгорода. Здесь, у одного из своих знакомых, он будет жить около двух лет. Чем он занимался все это время? Просто жил. В Старице у него был такой милый его сердцу покой, и он мог вволю наслаждаться одиночеством, естество которого философ понимал и ощущал очень глубоко и тонко. Немного спустя, в одном из писем, Сковорода напишет: «Невероятно, до какой степени это приятно, когда душа, свободная и отрешенная от всего, подобно дельфину несется в опасном, но не безумном движении. Это есть нечто великое и свойственное единственно величайшим мужам и мудрецам. В этом основание того, что святые люди и пророки не только выносили скуку полнейшего уединения, но и, безусловно, наслаждались уединением, выносить которое до того трудно, что Аристотель сказал: «Одинокий человек – или дикий зверь, или бог». Это значит, что для посредственных людей уединение – смерть, но наслаждение для тех, которые или крайне глупы, или являются выдающимися мудрецами. Первым уединение приятно своей неподвижностью; божественный же ум последних, обретя божественное, им всецело занимается и дивно наслаждается тем, что для обыкновенных умов недоступно, поэтому простой народ чтит таких и называет их меланхоликами; а они как бы наслаждаются непрерывным пиром, создавая без нарушения своего покоя дворцы, атриумы, дома («коль возлюбленна») и прочее, даже горы, реки, леса, поля, ночь, зверей, людей и все прочее» («И веселие вечное над головой их»)». Нет, это отнюдь не проявление того крайнего идеализма, который способен превратить весь мир в мираж и фантазии. Это – осознание безмерности человеческого духа, с которым не могут сравниться никакие видимые формы. Недаром Сковорода пел в своей любимой песне:
Здесь, в Старице, философ наслаждался чтением книг, музыкой, слобожанской природой – этим действительно чудесным Божьим творением. Видимо, именно Старица вдохновила его написать песню «Ах поля, поля зелены…». Но главное – пребывая в одиночестве, Сковорода пытался познать самого себя, а значит и Бога, облагородить свою душу. В Старице, как напишет Михаил Ковалинский, философ «единственно занимался повелевать чувству своему и поучать сердце свое не дерзать господствовать над порядком промысла Божия, но повиноваться оному во всей смиренности».
А весной 1762 года Сковорода посетил Харьков, где ему выпал случай познакомиться со студентом класса богословия Михаилом Ковалинским. С тех пор этот юноша станет его ближайшим другом и самым любимым учеником. Их дружба, даже больше – своего рода «духовный роман», то, что древние греки называли словом «филия», – будет продолжаться более трех десятилетий. Собственно говоря, именно ради Ковалинского философ возвращается в Харьковский коллегиум, когда Иоасаф Миткевич вновь предложил ему занять должность преподавателя, любую, какую он сам пожелает.
Итак, с сентября 1762-го по июнь 1764 года Сковорода читал здесь курсы синтаксимы и греческого языка. Лекции, музыка, общение с любознательной молодежью и на занятиях, и после них. Вот как он писал Михаилу Ковалинскому: «После вечерней молитвы я имею большое желание возобновить вчерашнюю прогулку. По выходе из храма направляйся ко мне или следуй прямо вчерашней живописной долиной по тем низменным местам, по каким мы вчера возвращались, идя так медленно, чтобы я мог за тобою следовать. Я приведу с собою и большую часть хора, то есть моих певчих – мальчиков».
В число его воспитанников постепенно вошли младший брат Михаила Ковалинского Григорий, их двоюродный брат Максим, Яков Правицкий, Василий Белозор, Алексей Базилевич, Николай Заводовский, Яков Енкевич… Для этих молодых людей Сковорода стал вторым отцом. Вместе с ними он читал свои любимые книги, например, «Моралии» Плутарха, «О старости» Цицерона, оды Горация, комедии Теренция и Менандра, «Моральные письма к Луцилию» Сенеки, «Практик» Евагрия Понтийского, «Адагии» и «Домашние беседы» Эразма Роттердамского, «Зодиак жизни» Пьера Анжело Мандзолли, «Жиль Блаз» Алена Рене Лесажа, побуждал их заниматься музыкой и поэзией, заботился об их здоровье и даже об одежде и обуви, следил за тем, чтобы они ненароком не попали в плохие компании, чтобы не ссорились друг с другом, давал взаймы деньги, если в том была необходимость…
Были у Сковороды друзья и среди коллег. Наверное, самым близким был префект коллегиума и преподаватель философии отец Лаврентий Кордет. Воспитанник Киево-Могилянской академии, Кордет был прекрасно образованным и разносторонне одаренным человеком: философ, ритор, знаток природы, педагог. Кроме того, он владел великолепной библиотекой, в которой были представлены не только греческие и римские классики, христианские богословы, но и труды Яна Амоса Коменского, статьи из «Энциклопедии» Дидро и Д'Аламбера, письма Вольтера, комедии Мольера, книги по физике, географии, политической экономии… Позже Сковорода с восхищением напишет о нем: отец Лаврентий, кроме того, что прекрасный организатор, также «есть весьма сведущ в экономике, при том смыслит арифметику и географию, кратко сказать, способен и к наукам, и к практическим делам, к войне и к покою, к Богу и к миру. Рассевая на все стороны пользу, как солнце лучи, был он и мне пробным камнем к распознанию некоторых людей, которых бы мне никогда не узнать, каковы они, если б не его с ними дружба; «подобное к подобному ведет Бог». О философских его суптильностях, даже до четвертого неба проницающих, нечего уже и говорить». Очевидно, Сковорода здесь имел в виду «Рай» Данте, точнее, «четвертое, Солнечное небо», на котором, как писал великий флорентиец, живут души лучших философов и богословов: Фомы Аквинского, Альберта Великого, Петра Ломбардского, Исидора Севильского, Беды Достопочтенного, Сигера Брабантского…
Но прежде всего Сковорода хотел быть полезным Михаилу Ковалинскому. Летом 1765 года, в письме к нему, он признается: «Ведь ради тебя, откровенно говоря, ради тебя одного я оставил мой приятнейший покой, вверился бурям, в течение двух лет я испытал столько вражды, подвергался такой клевете, такой ненависти. Иначе никакой настоятель, никакой архимандрит не отвлек бы меня от сладчайшего покоя во вред моей репутации и здоровью, если бы значительно раньше их настояний и требований я не увидел тебя, если бы с первого же взгляда ты не полюбился так моей душе».
На тот момент, когда Сковорода взялся за его воспитание, сыну священника Николаевской церкви Алексеевской крепости Михаилу Ковалинскому было около восемнадцати лет. Забегая вперед, следует сказать, что после того как Ковалинский закончит Харьковский коллегиум, он на протяжении 1766–1769 годов в нем же будет преподавать поэтику, а осенью 1769-го отправится в поисках счастья в Санкт-Петербург, где станет воспитателем сыновей последнего гетмана Украины Кирилла Разумовского – Льва и Григория. В 1772–1775 годах вместе со своими учениками он отправится в путешествие дорогами Франции и Швейцарии, после возращения домой займет должность главного смотрителя московского Воспитательного дома, прокурора Военной коллегии в Санкт-Петербурге, в 1780-х годах – главы канцелярии князя Григория Потемкина, в 1790-х – будет управителем Рязанского наместничества, в 1801–1804 годах – куратором Московского университета… И несмотря на то, что этот очень образованный, воспитанный, благородный и элегантный человек, как вспоминал его праправнук по материнской линии Сергей Соловьев, «был близок с Потемкиным, вращался среди питомцев «Энциклопедии» Дидро и даже ездил в Ферней к Вольтеру, настроение его, взгляды всецело определялись Сковородой…». Ковалинский станет и первым биографом великого философа. Одним словом, сковородиновская наука «хорошего воспитания» дала свои плоды. Но что такое «хорошее воспитание», как его понимал Сковорода?
По мнению философа, оно начинается с воспитания родительского, ведь именно родители должны выполнить две основные заповеди: «хорошо родить» и «хорошо научить». Если же кто-то из родителей не выполнил ни одной из этих заповедей, то он вообще не имеет права называться отцом или матерью – в таком случае он, скорее, виновник «вечной погибели» души ребенка. А если кто-то последовал только одной заповеди, тогда он – «полуотец» или «полумать». Итак, начальная заповедь – «хорошо родить». Она предусматривает, во-первых, то, что будущие родители любят друг друга, а еще – они благочестивы и физически здоровы. Во-вторых, они должны придерживаться нескольких нехитрых, но очень важных правил «хорошего рождения»:
И после рождения ребенка его первыми и лучшими воспитателями остаются отец с матерью. Если же, к примеру, мать не хочет сама кормить свое дитятко, а препоручает это кормилице, она тем самым убивает добрую половину своей материнской любви. А когда отец, ссылаясь на крайнюю занятость, не уделяет малышу должного внимания, а сразу же отдает под опеку наемных воспитателей, – это примерно то же самое, что посадить на царский трон раба.
Другая родительская заповедь – «хорошо научить» – предусматривает две вещи: заботу о здоровье ребенка и воспитание благодарности.
Несмотря на то, что вся философия Сковороды – это некий единый стремительный порыв за границы видимого мира, а истинную сущность человека он искал только в царстве духа, для него никогда не было характерным пренебрежительное отношение к телу. Сковорода, точно так же, как и когда-то Франциск Ассизский, считал, что человеческое тело относительно души играет роль евангельского осла, на котором Христос въезжает в Иерусалим. «Сокращай излишнюю пищу, – советовал он Ковалинскому, – дабы не проявлял своей необузданности осленок, то есть плоть; с другой стороны, не убивай его голодом, дабы он мог нести седока», то есть бессмертную душу. Недаром философ уделял такое пристальное внимание вопросам питания, физического здоровья, гигиены. Например, ссылаясь на авторитет знаменитого римского врача Галена, лекаря императоров Марка Аврелия, Вера и Коммода, Сковорода советует юноше употреблять в пищу по большей части холодные продукты, поскольку, на его взгляд, горячая еда приводит к появлению в молодом организме, и без того горячем по своей природе, лишней влаги, которая является причиной многих болезней. Заботясь о здоровье, следует придерживаться умеренности во всем, даже в занятиях наукой, так, чтобы лишние нагрузки не повредили телу, и в первую очередь, таким «тонким» его частям, как глаза и легкие. А еще, говорит Сковорода, ни в коем случае не следует прислушиваться к советам случайных людей относительно того, как нужно лечить те или иные болезни, или прибегать к таким методам лечения, как, например, кровопускание. Одним словом, «здоровье следует беречь, как зеницу ока». Но, конечно же, еще больше следует заботиться о здоровье моральном. В конце концов, «благодарность», которую родители должны воспитать у ребенка, – это не что иное, как душевное спокойствие, следующее из умения согласовывать собственную волю (propria voluntas) с Божьим промыслом. Хорошо воспитанное сердце, говорил философ, «не станет безобразно и бесновато гоняться за мирскими суетами… Ибо ничем бездна сия – сердце наше – не удовлетворяется, только само собою, и тогда-то в нем сияет вечная радости весна».
Когда же ребенок немного подрастет, на помощь родителям приходят профессиональные педагоги. Для них первейшим и важнейшим заданием является распознание «сродности» ребенка к тому или иному делу. Конечно, сделать это очень непросто, но вполне возможно, учитывая то, что «всякая тайна имеет свою обличительную тень». «Смотри, – говорит философ, – когда мальчик, сделав для игрушки воловье ярмо, налагает его щенкам или котикам, – не сия ли есть тень хлебопашеской в нем души? И не позыв ли к земледеланию?.. Если припоясывает саблю, – не аппетит ли к воинствованию?..