Он убежал, уродец по имени Чек, и так начался его БЕГ.
Начался его Бег Через Всю Страну.
Так бегут не люди: так летят птицы-подранки и низко, почти распластавшись по земле, бегут голодные битые собаки. Он видел ужас жизни лицом к лицу. Он видел, как на Кавказе воют над трупами убитых детей одетые в черное, коленопреклоненные женщины; он видел в Крыму вырубленные, выкорчеванные тысячелетние виноградники, видел крымских татар с бешеными лицами, бегущих по улицам с плакатами в руках: “КРЫМ – НАШ!”; он видел, как на Каспии вытаскивают из моря огромных остроносых рыб с колючими костяными боками, похожих на крокодилов, вспарывают им брюхо ножами и вынимают из брюх блестящую на солнце, смоляную икру, выгребают руками, трясясь, чтобы никто не увидел, не заловил, бросают черные икряные влажные комки в алюминиевые цистерны, грузят в лодки и увозят, под грубую музыку матюгов заводя мотор, а рыб так и бросают на берегу – гнить. И он подходил и трогал острые рыбьи носы, когда лодки уже скрывались в сизой морской дали и его уже никто не мог увидеть, и отрезал от самой большой рыбины кусок, и разжигал костер, и жарил рыбу, и с нее капал вкусный желтый жир, и он ел рыбу и плакал – ему было ее жалко, такую большую и бесполезно мертвую, и других рыб, валявшихся поодаль. Он видел воров в Ростове-на-Дону, всовывающих ножи под ребро, как браконьеры – той колючей рыбе, молоденькой девчонке из отельного варьете – за то, что она не сняла нынче ночью того, кто ворам был позарез нужен; он видел, как в Курске под электричку пацаны толкнули приятеля, не принесшего на встречу заказанные деньги, и пацана переехало пополам, и еще полминуты рот распяливался в крике, хотя сознание мальчишку уже покинуло; он побывал и на северах с сезонниками, помогал бить оленей в кровавой бригаде, и видел, как тяжело и высоко вздымался грубый молот в руках бича – и опускался на покорно подставленную голову оленя; ошивался с геологами, спал в их дырявых палатках, помогал их поварихам варить на костре суп из перловки и тушенки; закинулся неведомым ветром в славный бандитский городок Питер – ух, и весело же погулял он там! В Фонтанке чуть не утонул, на черных уток на первом, слюдяном льду засмотрелся… В странствиях Чек взрослел, учился быть сильным, злым, гордым. На севере, в Воркуте, один старый зэк, с жалостью и пониманием глядя на его изуродованное лицо, тихо сказал ему: “Помни, малец, в жизни есть условие: никого не бойся, никому не верь и ни о чем не проси. Соблюдай это условие, и ты будешь жить. А нет – будешь существовать. “Петухом” будешь. А потом и убьют тебя, пришьют как миленького”. – “Меня и так пришьют! – оскалился Чек. – Странно, что до сих пор не пришили!” Так – озлобленный, повзрослевший, заимевший не опыт жить, но опыт ненавидеть, он закатился, наконец, туда, откуда выкатился когда-то – в Москву. Ощерившийся уродливый щенок, затаивший глубоко внутри себя ненависть к миру, родившему его на свет и тут же искалечившему его, он растил в себе эту ненависть, лелеял ее, холил – и, нарвавшись на ребят-скинхедов, избивавших однажды в метро лощеного раскосого, богато одетого, желтолицего господина – кейс богатого азиата валялся далеко, у эскалатора, чемоданчик зло пнула нога в огромном черном ботинке, – примкнул к ним.
Он примкнул к скинам, как примыкает к ним каждый отверженный.
Каждый, кто был сильно бит – и выжил.
Каждый, у кого был отнят кров, семья, очаг, стол и собственная постель – и кто поднялся над своим бездомьем и одиночеством, скрипнув зубами.
Каждый, кто копил в себе ненависть и горечь, не зная, на кого ее вылить, и кто обнаружил: ого, враг-то есть, оказывается! Вот он!
Вчера скины с Моховой мочили вусмерть рэпперов из Марьиной Рощи. Побоище удалось на славу. Скины отомстили рэпперам за то, что они подражают проклятым ниггерам и носят широкие негритянские штаны, и поют вшивые ниггерские песенки, и танцуют на площадных коврах и старых одеялах, разложенных прямо на улице, свои поганые ниггерские танцы. Так отомстили, что – любо-дорого! Рэпперы еле ноги унесли. А самого главного, Грина, они хорошо мочканули. Как клопа. Грин, мать его, самый главный расп. дяй у этих г….едов и есть. Он-то скинам в лапы и попался. И они его отделали. Отделали будь здоров. По первому разряду. Мамашка у любимого сыночка костей не соберет. Башку двумя камнями придавили. Били классно, били везде. Во все места. Детишек теперь у суки не будет. И сам он – будет ли, нет ли, еще бабушка надвое сказала. Башку так измолотили – хоть сейчас в фильм ужасов. Да у нас сейчас все сплошной фильм ужасов! Выходи на улицу с камерой и снимай! Не хуже, чем у американов, получится!
Отдубасили реппэров – пора и отдохнуть. Нажраться и подраться? Нет, сначала подраться, потом – нажраться! Слова в слогане меняются местами! Эй, ребята, все бритые?! Волосики не подросли?! Никого машинкой обчекрыжить не надо?! А водочки дашь, братишка, опосля стрижки?! Дам, дам, конечно, как истинному арийцу – истинный ариец!
Вперед, вперед. Где соберемся? Соберемся сначала у Зайца, потом все, кучей, двинем в Бункер.
А кто сегодня в Бункере?
Не кто, а что. Сегодня в Бункере – сборище века! Таракан приезжает, твою мать!
Сам Таракан?! Во классняра! И что лабать будет со товарищи?!
Ну что, что! Ты сам не знаешь разве, что может выдать на-гора “Реванш”! Всю классику! “Арии спустились с Белых гор”, “Белая кожа, черная кожа”, “Бритоголовые идут”, “Аркаим”… ну, как всегда, конечно, “Убей его, убей”… ну и там, наверное, новяк какой-нибудь, не знаю…
А “Дон’т стоп, хулиганс” – будет петь?!..
А пес его знает, Таракана, что ты, Зигфрид, у меня спрашиваешь, я что, автоответчик кинотеатра “Россия”?!..
Таракан был знаменитейшим рок-музыкантом, популярным у бритоголовых. “Реванш” – знаменитейшей рок-группой со скандальной, нечистой славой: немало побил Таракан тарелок и фужеров на именитых сейшнах, немало салатов, приправленных майонезом, вывалил на белые пиджаки спонсоров престижных рок-концертов, немало девиц перещупал и перетоптал даже не в гостиничных номерах – прямо за кулисами, на коробках и ящиках из-под аппаратуры. Таракан был славен не только скандалами. Его рок-музыканты, наголо обритые, в противовес ему, обросшему, мохнатому, с неряшливо спутанной жидкой бороденкой, не только откалывали на сцене хулиганские номера, орали и выкрикивали нацистские лозунги и во всеуслышание матерились в микрофон – дешевым эпатажем искушенную публику было уже не удивить, – но и выдавали, время от времени, на удивление знатоков, такие отпадные хиты, что и не снились ни “Джей-3”, ни “Герцеговине флор”, ни “Фигляру”, ни “Истинным арийцам”. Это была музыка! Можно было улететь, как от хорошего косячка, слушая ее. Таракан приобретал вес. Его песни гремели по России. Пару раз он выбрался на Запад, в Германию и Англию, и даже записал там пару альбомов, но больше на Запад не ездил – не хотел: “Снобы там все, ребятишки, кого ни копни – снобы! Прогнили!” Германия, страна классического нацизма, привлекла его лишь потому, что он хотел попьянствовать в мюнхенском кабачке, где начался знаменитый мюнхенский путч Гитлера. Да, вот такая блажь, только и всего. “С группы “Реванш” начнется наш реванш”, – пошутил однажды их Фюрер.
О, их Фюрер был классный парень.
Их Фюрером можно было клясться, божиться, материться и лечить рваные раны. Их Фюрер знал дело туго. Будущее было в руках их Фюрера – в этом они все не сомневались.
Никто из них не сомневался.
Ну да, вчера была отличная бойня, не такая, конечно, масштабная, как задумывалось, но все равно отличная; и от ментов они ускользнули, вовремя ушли; и приезжал из Питера Таракан со своими бритыми; и давненько они не слушали такой музыки; и в Бункере, о, в Бункере всегда была какая-нибудь – не какая-нибудь, что он брешет, а отличная! – хавка, это уж Фюрер всегда расстарается, на концерт знаменитости спонсоров нароет, изысканной жратвой столы завалит, ешь не хочу, икрой мажь морду, раками бросайся, как камнями! Торт на голову ставь и так, с тортом, иди плясать, все равно он когда-нибудь упадет и всего тебя кремом обмажет! Вот веселья-то будет!
Да, бойню надо отмечать, это славно придумано. Да, он пойдет сегодня в Бункер.
И он пошел нынче в Бункер, и ногой распахнул дверь подъезда, и постучал, как между ними, скинами, было условлено, в массивную железную дверь; и ему открыли; и тут же, сразу же, около входа, он увидел сидящую на вертящемся офисном стуле девушку в белом. Ее странные, чуть раскосые глаза смотрели странно – куда-то вдаль. Будто бы она презирала всех, кто путается у нее, царственно сидящей, под ногами.
Чек сплюнул. У, какая царица! Цаца, а не царица. Платье зачем-то белое, до пят. Старорежимное платье. Таких телки сейчас не носят. Особенно – их телки, бритые. Они носят такую одежду, чтобы удобно было рассматривать наколки, многочисленные tattoo и рисунки на теле. Сейчас на теле модно рисовать все что угодно. А эта сидит – ни рисуночка, ни татуировочки, и волосы черной волной вдоль лица висят. Как спущенный черный флаг.
Ишь, а что это такое чернявая телка держит в руках?! Бляха-муха, да у нее же на коленях корзина, а в ней – что в ней?.. Чек наклонился. Свечи! Провалиться на месте, свечи! И еще – странные глиняные пузырьки, и она так осторожно их протягивает входящим, и они, немало удивленные, берут у нее эти глиняные свистульки из рук. Чек присмотрелся. Высокий скинхед с уже отрастающей на башке темной щетиной взял из рук девушки свистульку, поднес зажигалку. Светлое пламя язычком взвилось, задрожало на сквозняке.
Светильники! Эта телка раздавала вновь приходящим в Бункер светильники!
Ну да, и свечи – тоже… Вон, все со свечами в руках стоят, свечи горят… что, в Бункере сегодня света нет?!.. или это Фюрер прикол такой придумал, новый?!.. Какой прикол, дурак, может, просто правда света нет…
– Эй, – негромко сказал Чек и слегка двинул девицу кулаком в плечо. – Дай твою игрушку.
Она медленно повернулась к нему, протянула ему – в обеих руках – и свечу, и глиняный светильник. Ее лицо не дрогнуло. Она по-прежнему смотрела вдаль, поверх него, сквозь него. Уоыбнулась. Он взял из ее рук глиняный светильник, похожий на птичку, на жаворонка. Сказал:
– А зажигаешь тоже ты? Обряд такой? Или мне можно зажечь?
Она не ответила. Смотрела вдаль, мимо.
И он понял, что она слепая.
Зажег светильник, нашарив спички в кармане. Отошел от слепой, раздававшей свет. Вошел в зал. Там уже буквой “П”, каре, стояли роскошно накрытые столы, и во тьме сияли и вспыхивали огни, освещая бритые головы скинхедов, светлые модные, от Фенди и от Зайцева, пиджаки и смокинги спонсоров и именитых приглашенных, металлические бляхи и цепи на кожаных “косухах”, блестевшие в ноздрях и в проколотых губах пирсинги. Тьма, как это красиво. Мрак. И во мраке – огонь. Мощный огонь древних ариев.
Дверь в зал слегка приотворилась, и Чек снова увидел сидящую у двери девушку с корзиной на коленях. Из-под подола белого, будто невестиного, платья высовывались аккуратные белые туфельки. Он потихоньку сплюнул. Невеста! Божья невеста, что ли?.. Невеста Фюрера?.. Чек знал – Фюрер относился к женщинам никак. Что есть они, что нет. Никто и никогда ни разу не видел его с женщиной. Его интимная жизнь не была предметом обсуждения у скинов и у ребят постарше, уже не бивших каблуком в морды в метро и на рынках, а занимавшихся разработкой новой идеологии и поисками денег для покупки… чего? Оружия? Чек предпочитал не думать о войне в открытую – он уже навоевался, настрелялся, навидался смертей. Пусть Фюрер делает что хочет. На то он и Фюрер.
“Вот они-и-и-и!” – заорали скинхеды, воздевая над головами кулаки, приветствуя изо всей силы – вопя, брызгая слюной, топая ногами, оглушительно свистя – ультраправую рок-группу “Реванш” с Тараканом во главе. На небольшую сцену зала в Бункере выкатились налысо бритые ребята, присели с гитарами в руках – и завыли, заорали, надсадно завопили, скандируя текст всеми скинами обожаемого хита: “Убей его, убей! Убей средь бела дня! Убей его скорей! А то убьют тебя!”
восторженно завопила, подпевая, толпа. Зал бушевал. Со столов уже хватали, не чинясь, не ожидая особого приглашения, яства и бутылки. Пробки летели в стороны, в лица и в потолок. Шампанское пенилось, выливалось на пол и на стол в неумелых мальчишеских руках. Иронично глядели, косились спонсоры. Или это были не спонсоры? Чек многих видел впервые. Вместе со всеми он вскидывал руки, бесился, выкрикивал: “Убей его, убей!” И все косился на дверь. Где эта девушка? Неужели ее не пригласят к столу?
Таракан уже нажрался водки и выкидывал коленца. Влез на стол, топтал ногами салаты и мясные закуски, схватил непочатую бутылку, раскрутил в руке – и швырнул, как гранату, об стену: “Вот вам, вы, черные гады, съевшие нас! Так мы замочим каждого, кто…” Длинный, продолжительный вой был ему ответом. Ребята из “Реванша” снова кувыркались на сцене. Теперь они пели нечто новое. Чек, накачавшись водкой и объевшись горячим – притащили антрекоты и куриные котлеты с косточкой, по-киевски, – с трудом разбирал слова. Он понял только: “…начнем сначала! Начнем, Россия-мать! Тебя все убивали – мы будем убивать!..” Пьяные скины, обнявшись за плечи, качались из стороны в сторону и горланили уже кто во что горазд. Таракан развалился на столе. Его взасос целовала бритоголовая девица с искусной татуировкой на спине. Татуировка изображала свернувшуюся клубком огромную змею, по виду – анаконду. Спираль времени, да. Жирненькая спина девицы подрагивала, как холодец. Чек снова покосился на дверь. Слепая девушка в белом платье стояла в двери, взявшись за косяк. Она печально, мучительно прислушивалась к тому, что происходило в зале. Ее ноздри раздувались, она ловила запахи еды. “Черт, ведь она хочет есть, – догадался Чек, – посадили слепую телку раздавать свечи, а покормить-то и забыли”. Он сгреб со стола в чью-то тарелку остатки салата, две тарталетки с паштетом и икрой, кинул два мандарина, пару яблок и двинул к ней со всем этим угощением. Она уже снова сидела на вертящемся черном стуле. Он сел перед ней на корточки. Положил ей на колени тарелку. Корзина со свечами стояла у ее ног, на полу.
– Жрачку тебе принес, – сказал Чек, не зная, что еще сказать, взял из тарелки яблоко и сунул ей в руку. – Вот, яблоко, возьми! Пощупай…
Девушка осторожно обняла пальцами круглое красное яблоко. Поморщилась.
– Холодное, – тихо сказала.
– Ешь, грызи! Ты же тут обалдеешь с голодухи, пока они все там надрываться будут…
– Спасибо.
Она поднесла яблоко ко рту. Не надкусила. Вдыхала запах.
– А… какого оно цвета?..
Чек растерялся. Яблоко было густо-красное, темное-алое, его блестящие бока глянцево лоснились.
– Оно?.. – Он вздохнул, пожал плечами. Сидеть на корточках становилось все невыносимее, ноги затекли, и он сел на пол, раскорячив ноги, обняв ногами щиколотки слепой девчонки. – Красное такое. Как кровь. Ты знаешь, что такое кровь?
Слепая улыбнулась. Он ни у кого никогда не видел такой улыбки.
– Знаю, – тихо прошептала она.
– Откуда знаешь? Ты ж ни хрена не видишь.
– Знаю. Я любила красную краску. Краплак, кадмий красный… сурик. Я до сих пор вижу свои картины… когда засыпаю. И палитру, – сказала она, по-прежнему мертво глядя перед собой слепыми глазами.
Чек гладил волосы и плечи обнаженной Дарьи. Слепая девчонка сидела, не шевелясь, на кровати; она обнажилась по его просьбе. Он сказал ей тихо, внятно: “Я трахать тебя не буду. Ты, в натуре, беззащитная, как мохнатка. Я просто хочу видеть твое тело. И немного потрогать его”. Слепая усмехнулась: потрогать? Знаем мы эти троганья. Но разделась в одно мгновенье, быстро, беспрекословно, будто бы он был хозяин, а она была рабыня.
Села, подобрав под себя ноги и разведя в стороны колени.
В комнате, которую снимал за копейку Чек у вечно пьяной старухи Пелагеи Власьевны во дворах на Большой Никитской, в старом мрачном, похожем на слона доме, было темно, глаз выколи. Глубокая ночь давила книзу черным камнем. Чек понимал: эту послушную слепенькую девушку имели все, кому не лень. Он ничего не знал о ней, кроме того, что она раздавала из корзины, сидя на сейшне великого Таракана, свет. Светильники и свечки. “Береженого Бог бережет, подумала монахиня, надевая на свечку презерватив”, – вспомнил Чек старый анекдот, и его рука вздрогнула на слишком, как слоновая кость, гладком плече слепой Дарьи.
Он потрогал ее плечо. Потом грудь. Она не застонала, не выгнулась вперед, не заохала истомно, как сделала бы всякая другая кошелка на ее месте. Она сидела неподвижно, как изваяние. Ему казалось – он гладил холодную бронзу. Нет, кожа была теплая, но такая гладкая, до того гладкая!.. У людей такой быть не могло. «Будто ванны из молока принимает девка, что ли?.. или – из крови?.. Из крови младенцев, твою мать”, – весело, хулигански подумал он, и улыбка защекотала ему губы.
– Эй, Дашка, слышь, – Чек подался к ней ближе, его лицо нависло над ней. Какое счастье, что она слепая и никогда не увидит, какой он урод. – Ты, что ли, фригидка?.. Или ты – на игле?.. Что ты сидишь как зомби, туда тебя так?.. А?.. – Он шептал тихо, сбивчиво, отчего-то стесняясь. – Ну хоть кожей дрогни, что ли…
Он отнял руку. Вгляделся в ее лицо. Оно показалось ему в темноте круглой старинной медной монетой с полупрофилем древней восточной царицы.
– Я с нарками не вожусь, – тихо ответила Дарья, и во всем недвижном существе дрогнули, раскрылись только губы. Руки бессильно висели вдоль тела. Скрещенные колени торчали в стороны. От ее черных курчавых волос внизу живота пряно пахло морской солью и черемухой. – Я боюсь иглы. Мне предлагали. Не раз. Меня пытались уколоть насильно. Я отгрызла тому, кто хотел сделать это, палец.
– Палец отгрызла, вот это класс, ну ты даешь! – восхищенным шепотом выдохнул Чек и ближе придвинул лицо к слепой телке. – А как ты к нам попала, а?.. Кто тебя в Бункер приволок?.. Ты ж сама прийти не могла…
Смоляные волосы Дарьи внезапно вывалились из заколотого шпильками пучка, черными прутьями заскользили вниз по плечам, по груди, как живые. Чек уже очень ее хотел. Его живой нож готов был вспороть ширинку. И все же он не делал резких движений. Он сам замер. Будто замерз. Его рука словно бы обрела отдельный разум. Действовала помимо него. Сама протянулась. Сама коснулась внутренней поверхности смуглого тонкого бедра. Сама скользнула вниз, глубже, нащупала влажные исподние кудри, пальцы поласкали, потом, дрожа, раздвинули чуть вывернутые кнаружи губы. У Дарьи вокруг женской расселины было все аккуратно побрито. “У, монголка, должно быть, это у них обычай такой… бреется, как блядь”. Чек всунул в горячую, мокрую тьму палец. Тяжело дышал, глядел на неподвижное женское лицо из-под опущенных век. Она чуть приподняла колени. Он наклонился и прижался губами к ее колену, круглому и холодному, как булыжник.
– До чего я… Ну поцелуй меня… Ну же…
Бесстрастное, недвижное лицо во тьме, будто лик Луны, плыло над ним, глядело вперед и вдаль, будто перед нею была не обшарпанная стена убогой меблирашки, а раскинувшаяся до горизонта, дикая ночная степь, и россыпи звезд над головой вместо трещиноватого потолка с засиженной мухами люстрой. Он задержал дыхание. Он мог бы запросто схватить ее за шею, изломать, скрутить, вонзиться в нее с размаху, как в добычу, и, может быть, ей бы это понравилось, степнячке. Почему он не делал этого? Что его останавливало?
Дарья сжала бедрами его руку и стала отклоняться, заваливаться назад. Легла на постель навзничь, и Чек мог видеть ее лицо с приоткрытым ртом, блестящую в заоконном лунном свете подковку зубов, темные соски, странный, распахавший ее впалый живот надвое, безобразный шрам. Шрам на миг отрезвил его, испугал. Но – только на миг. Отчего это у нее?.. Кто-то поигрался пером?.. Неудачная операция?.. А, все равно. Она лежала перед ним, под ним, и соблазн был слишком велик. Он налег безобразными, искривленными губищами на вздрагивающий нежный рот. Его язык вплыл в ее покорно раскрывшийся ротик, и кровь темной волной затопила разум. Он весь обратился в то, что рвало, разрывало штаны там, внизу, между судорожно сведенными в струну ногами. Он стал рвать на себе джинсы, стаскивать их – неумело, нервно, одной рукой. Покрыл быстрыми, бешеными поцелуями ее лицо. Лицо – статуи?!
Холодное, твердое лицо…
– Почему ты такая… послушная, Дашка… Почему ты… как мертвая…
Он застонал – она прикусила зубами кончик его языка. Он не понял, не помнил, когда уже не его, а ее руки стали нетерпеливо рвать ремень, “молнию” на джинсах. Его дубинка уже истекала соком, а девка все возилась, так ее и перетак! И все сильнее, все оглушительнее, как два барабана, бились о ребра оба сердца. Чеку казалось – он слышит грохот.
Это кровь стучала в ушах.
Как… как копыта лошадей… коней там, в ее степи…
Живой нож, выскользнув из матерчатых ножен, вырвавшись на волю из тюрьмы, ткнулся Дарье в губы. Чек уже стоял над ней, лежащей на кровати, на раздвинутых коленях, шептал: я хочу, чтобы он потрогал твои губы, чтобы он поцеловал тебя так, как целовал тебя в губы – я… Он, закидываясь над ней на кровати на вытянутых руках, запрокидывая голову к потолку, понял: ему без этого рта, без этих холодных ручек, без этих игрушечных смуглых пальчиков, без покорно закрытых, как у спящего Будды, глаз – не жить.
Он еле успел вынуть себя из ее рта и всадить быстро, безжалостно, по рукоять, в ее увлажнившуюся гладкую расщелину. Два биения вверх-вниз, две судороги. И все было кончено. Крик, сотрясший комнатенку и всю старушечью рухлядь в ней. Нежный, тихий женский стон, втекший из губ в губы.
Он еще содрогался, лежа на ней, придавливая ее к старому матрацу своим жилистым, железным жгучим телом. Кончено… Конец… Начало…
“Это только начало”, – подумал он отчего-то со страхом. Начало – чего?..
Девка, это же просто девка, кошелка, телка, Чек…
Жидкое горячее олово жизни медленно, как смерть, перетекало из тела в тело.
– Дашка, – его хрип обжег ей искусанные, исцелованные им губы. – Дашка, эй, слышишь, скажи… А ты… Ты знаешь такого хмыря – по имени…
– Зачем, – ее шепот обвивает, обволакивает его. Ее ноги обнимают его, сплетаются у него над голой поясницей. Его штаны, что он не успел до конца сбросить с себя, смешно, идиотски болтаются на его щиколотках. – Зачем ты говоришь мне о всякой ерунде?.. о каком-то имени… Кто… что… не знаю…
– …по имени Ефим Елагин?.. Ну, крутой богач… Его вся Москва в лицо знает…
– Почему ты, – она задыхалась, лежа под ним, но, как и подобает ступной рабыне, не выпрастывалась из-под него, не перечила ему, – почему ты спрашиваешь меня о каком-то человеке, которого я не…
Она замолчала. Он хорошо видел в темноте, как ее смуглое лицо смертельно побледнело. Он же не был слепой – он все видел.
Он еще теснее прижал ее своим телом к кровати. Он не выходил из нее, чувствуя, как он опять наливается горячей сталью. Стал двигаться в ней, сначала тихо, потом все упорнее, снова теряя голову от того, что там, внутри, она опять сжала его всеми узкими мышцами; она вся там, в красной тьме, была маленькая и тесная, все у нее, как у девочки, было узко и сладко, он любил таких, он всегда любил спать с молоденькими девочками. Она отвернула голову. Ее щека коснулась жесткого старого одеяла.
– Ты – да! – шепотом крикнул он. – Не нет, а да! Ты знаешь его! Ты знаешь Ефима Елагина!
Они опять раскачивались в едином мучительном ритме. Старая кровать скрипела. Пружины пели. Чек понял – все будет сладко, мучительно и долго, и поэтому не спешил. Он хотел всласть помучить ее собою, огромным и настойчивым, втискивающимся в нее так, что больно было ее голому лобку. Раздавить ее. Подчинить ее совсем, без остатка.
– Ты… знаешь… да-а-а-а!..
Они сливались, срастались. Наконец-то он разбудил ее, спящую раскосую статую. Обливаясь потом, распластавшись на ней, в полной тишине – только свистело в каморе хриплое дыхание их обоих – он не услышал, скорее почуял:
– Ефим… Ефим Елагин… Если это он – то это он… Он, может быть…
Он сполз с нее, выдернул себя, дымящегося, из нее, упал на кровать, раскинув ноги и руки. Он понимал – он больше не кинет эту слепую раскосую курицу.
– Говори! Я… – Горло у него перехватило. – Если что – я тебя не выдам…
– Моя подруга, – тихо прошелестела Дарья, глядя вверх, в потолок. – У меня была подруга. Динка. Прелесть. Дикая собака Динка, прелесть. – Она подняла руку, во тьме рука белела, как белая длинная рыба. Она отерла ладонью пот со лба. – Я училась в Москве рисовать…и еще училась на актрису. А Динка кончила школу и нигде не училась. Она влюбилась. Без памяти. И забеременела… Она сказала мне, что забеременела… И я так обрадовалась, кричала: Динка, рожай! Это же так отлично, родить ребеночка… А она говорила: как Ефим скажет… Его тоже звали Ефим… И тоже – Елагин… А потом…
– Что было – потом?..
Чек почувствовал, как его голос сел, обратился в мерзкий сип.
– А потом… – Он видел, как ей трудно говорить. Пот стекал по ее щекам. Любовный пот. Или это были уже слезы? – А потом он ее убил. Она все говорила мне: я так люблю его, что я готова умереть с ним вместе!.. как Изольда с Тристаном, как Ромео с Джульеттой…
– А кто это такие – эти твои чуваки, ну, этот фраер… Тристан, и эта… как ее… Зольда?.. На мине, что ли, в горах подорвались?..
– Какой ты глупый. – Она прерывисто дышала, и он понял: по-настоящему плачет! – Это любовники. Они жили раньше… умерли давно… еще до нас с тобой. До всех нас.
– Как он ее убил?.. За что?..
Его голос растаял во тьме.
Она глубоко вздохнула. Отерла мокрый висок тыльной стороной ладони.
– Он обманул ее. Она мне сказала: мы решили оба умереть, я хочу умереть вместе с ним, если уж нам нельзя быть вместе! Я кричала, отговаривала ее… кричала: дура, он тебя обманет!.. А Динка пошла… И – не вернулась… А он… Он – остался жив… Остался жить… Сволочь… Своло-о-о-очь!
Внезапный крик, острый как нож, вспорол ночное темное пространство. Чек подумал: хорошо бы бабка Пелагея пьяная в дым была, не напугалась бы, не заколотила бы в дверь клюкой, отломанной ножкой стула. Он положил ладонь ей на губы. Дарья укусила его руку.